— Я не призрак. Я мать, о которой ты думаешь, и говорю тебе лишь о том, что уже у тебя на сердце, ты просто хочешь, чтобы я это одобрила.
— Это верно, — отозвалась Бунньи, потянулась и стала просыпаться.
— Ступай к нему, — прошептала мама исчезая.
Бунньи выскользнула из дома и по лесистой стороне холма стала подниматься к Кхелмаргу, к поляне, на которой она лунными ночами упражнялась в стрельбе из лука, посылая стрелы в ни в чем не повинные стволы деревьев. Она была метким стрелком, но нынче собиралась заняться совсем иным видом спортивных игр. Луны не было видно. Лишь далеко внизу, за пашнями, мелькали редкие огоньки: там, в военно-полевом лагере индийской армии, зажигали на ночь фонари и курили сигареты, однако в эту пору большинство солдат уже спали. Наверняка крепко спал, всхрапывая, как дикий буйвол, и отец. Бунньи накинула на голову темный шарф. Поверх длинной темной рубахи на ней была плотная накидка-
В это время самый прекрасный юноша на свете делал то, что обычно делал в тех особых случаях, когда требовалось успокоиться и сосредоточиться, — взбирался на дерево. В его профессии, так же, как и в его душе, деревья занимали совершенно особое место.
Номану было одиннадцать, когда он провел бессонную ночь, потому что не мог разобраться, что же все-таки представляет собою Вселенная. Вечером у его отца с матерью по этому поводу разгорелся такой яростный, такой необычный спор, что к их дому собралась вся деревня; в спор включилось множество людей, и мнения их разделились: одни стали поддерживать отца, другие — мать. Спор был о том, где же на самом деле находится рай, а также о возможности (или невозможности) пребывания пророков и священных книг на других планетах, и, соответственно, является ли кощунственным предположить, хотя бы чисто гипотетически, что маленькие лупоглазые пророки с зеленой кожей действительно существуют и где-нибудь на Марсе или на невидимой стороне Луны у них тоже есть священные книги — только на других, непонятных наречиях. Номан никак не мог решить — то ли встать на сторону мыслящего широко, по-современному отца, то ли на сторону матери, которой всюду мерещились темные силы, обычно связанные у нее с легендами о могуществе змей, и потому, несмотря на то что собиралась гроза, он выбрался через заднюю дверь из дома, забрался на самую высокую во всем Пачхигаме чинару и стал размышлять. У Номана хватило ума не ходить той ночью по канату. Он висел, ухватившись за сук, и раскачивался на ветру. Над ним и под ним трещали и ломались ветви. Природа играла мышцами и показывала, что ей абсолютно все равно, что о ней думают люди. Она заключала в себе всё: науку и колдовство, тайну и открытия, и ей было на всё чихать. А ярость урагана все усиливалась. Он видел, как тянутся к нему руки мертвецов. Ветер завывал, стремясь уничтожить его, но он дико закричал сам прямо ему в лицо, он осыпал ветер проклятиями, и тот не посмел отнять у него жизнь. Годы спустя, уже став профессиональным убийцей, он иногда говорил, что, возможно, было бы лучше, если бы он не выжил в ту ночь, если бы смерч унес его жизнь в своей поганой пасти…
Сразу за деревней росло несколько древних чинар, таких высоких, что казалось, их грациозные ветви цепляются за небо. Между двумя самыми старыми чинарами была туго натянута проволока, и сейчас, готовясь к свиданию с Бунньи, клоун Шалимар по ней пошел. Он кувыркался, приседал, подпрыгивал, делал повороты, и все это легко, играючи, так что казалось, будто он идет по воздуху. Ему было девять, когда он постиг тайну передвижения по воздуху. В темно-зеленом сумраке под пронизанным солнцем куполом листвы он ступил босыми ногами из могучих рук отца и взлетел. Тогда, в самый первый его полет, проволока находилась всего в каких-нибудь восемнадцати дюймах от поверхности земли, но восторг, испытанный им, был ничуть не меньше, чем потом, значительно позднее, когда, уже будучи мастером своего дела, он, ступая с высоченной ветви на проволоку, глядел с двадцатифутовой высоты вниз, на обмирающую от восхищения, рукоплещущую толпу зрителей. Его ноги сами всё делали за него, его пальцы сами собой цепко охватывали проволоку. «Не думай про нее, не думай, что это она держит тебя в воздухе, — сказал ему отец. — Думай, что это затвердевший воздух или что это воздух, готовый у тебя под ногами превратиться в проволоку. Воздух и проволока — одно целое. Убедишь себя в этом — тогда и полетишь. Ты перестанешь ее чувствовать, она растает, и тогда ты пойдешь по воздуху и будешь твердо знать, что он выдержит твой вес и ты можешь двигаться как по земле — куда захочешь». Абдулла Шер Номан открыл сыну великую тайну: воздух и веревка — одно. Мальчик может стать птицей. Метаморфозы — это суть жизни.
После первого опыта уже ничто не могло удержать Номана от упражнений на канате. Веревку поднимали всё выше и выше, пока наконец Номан не стал летать на уровне самых высоких деревьев. Он тренировался в любую погоду, в любое время суток, днем и ночью, и отец не чинил ему никаких препятствий — даже тогда, когда супруга могучего Абдуллы, суровая, но обожавшая своего Номана Фирдоус-бегум, ради того чтобы защитить сына от дурня-отца, которому наплевать на то, что ребенок может сорваться вниз и разбиться о землю, словно зеркальце, пригрозила с помощью колдовства превратить их обоих в рыб и держать подле себя на кухне в кувшине с водой.
Жизненную позицию Фирдоус, а следовательно, и всей семьи во многом определяли змеи. «Змей ползет — землю трясет», — любила повторять она. Под этим разумелось, что шевеление гигантских змей, обитающих глубоко под горами, вызывает землетрясения. Она знала про змей множество таинственных историй. «Под сотрясающимися Гималаями, — рассказывала она, — захоронен целый город, где змеи стерегут награбленное золото и драгоценные камни. Самый любимый их камень — малахит, и обладание им сулит удачу, но лишь в том случае, если камень найден, а не куплен. За деньги змеиную удачу не купишь, — предупреждала Фирдоус. — Вообще, если змея заползает в дом, то это благословение свыше. Следует благодарить за него небеса, и не только потому, что змея поедает мышей. Конечно, ты можешь взять прут, поддеть им змею и выкинуть ее из окошка, но делать это следует крайне почтительно, так, чтобы, упаси Всевышний, при этом не разбить ей голову, ибо удачу пугать нельзя. Змея-покровительница должна быть у любого дома, ну а если змеи не сыщешь, то держи при себе малахитовый камень».
В первый же раз, когда Наставник вдохновенно рассказывал им про Раху и Кету, Номан был поражен скрытым родством душ его обожаемого отца и суровой на вид матери. Драконы, ящерки, змеи — все эти волнообразно движущиеся, покрытые чешуей черви воздушные и черви земноводные… Похоже на то, что их власть над миром безгранична.
Одно веко у Фирдоус было чуть опущено, и люди часто шептались у нее за спиной, что когда кто-то ловил на себе этот брошенный из-под полуопущенного века косой взгляд, то понимал, что перед ним наполовину змея. Номану и самому иногда приходило на ум, что его столь свободное перемещение вверх и вниз по деревьям и веревкам тоже каким-то образом связано с материнской привязанностью к змеям. В данный момент все его мысли свивались в клубок вокруг Бунньи, которой он жаждал принести счастье и богатство на всю оставшуюся жизнь. Слова «хинду» и «мусульманин» не имеют к ним никакого отношения, говорил он себе. В Долине они служили просто одной из характеристик, и не более того. Грани смыслов между этими словами размылись, острые углы затупились. Так и должно было случиться в конце концов. Это же Кашмир. Так говорил он себе и верил в это всем сердцем, но тем не менее не сказал о своих чувствах к дочери пандита ни матери, ни отцу. От отца у него почти не было секретов, с матерью он был более осторожен, потому что ее он побаивался, и сейчас, сидя на верхушке дерева, он испытывал чувство вины. Никто на свете, даже самые близкие ему люди — клоуны, как и он, трое его старших братьев, — не знает о том, что он собирается совершить сегодня ночью.
Бунньи тоже умела ходить по канату, но главной ее страстью и даром был танец. Для нее проволока оставалась проволокой, тогда как для Номана она была частью магии.
— Настанет такой день, когда я на самом деле полечу, — говорил он ей. — Просто пойду по воздуху и зависну, как космонавт без скафандра. Буду становиться на руки, висеть вниз головой — и без всякой поддержки.
Бунньи поражала его уверенность, и хотя умом она понимала, что это полное безрассудство и чушь, но не могла не заразиться его энтузиазмом.
— Отчего ты уверен, что у тебя получится? — спросила она.
— Это отец. Он внушил мне эту веру. Как птенец в гнезде, я вырос у него в ладонях, и мои ноги больше никогда не касались земли.
Отцовская ладонь не была нежной и мягкой, как у людей богатых, зато она много знала и многое могла. Эта ладонь знала, что такое мир, и не скрывала, что придется нелегко. Но она была сильной и всегда была готова защитить. Пока Номан находился в этой ложбине отцовской мозолистой ладони, ему ничто не угрожало, он не знал страха. Отец растил его в ладонях, потому что для него Номан был самой большой драгоценностью в жизни, во всяком случае именно так называл его сарпанч в отсутствие старших своих сыновей — Хамида, Махмуда и Аниса, потому как, само собой, человек его положения, староста деревни, не мог дать кому-то основания для обвинений в том, что у него есть любимчики. Сам Номан знал это, но никогда не хвастался. Это была их общая тайна. «Ты мой талисман. Пока ты рядом, я непобедим», — говорил ему отец. Номан испытывал то же самое, точно таким же талисманом был для него отец. «Первая глава моей жизни закончена. Любовь отца подняла меня к вершинам деревьев, — сказал он Бунньи. — Теперь мне нужна твоя любовь, и я взлечу в небеса».
Луны не было. В небе полыхали звезды Галактики. Уснули птицы. Клоун Шалимар поднимался по лесистому склону к Кхелмаргу, слушая, как шумит река. Ему хотелось, чтобы весь мир замер, хотелось удержать навсегда этот миг, эту ночь, когда он любит и желает, когда нет в его жизни места разочарованиям и никто из дорогих его сердцу не умер. Что касается смерти, то его змеепоклонница-мать верила в новое рождение в облике змеи, а в представлениях о вечной жизни у отца фигурировали крылья. Когда Номан был совсем маленьким, его ворчливый дед Фарук простился с жизнью в абсолютно несвойственном ему, благодушно-жизнерадостном настроении. «По крайней мере, я не увижу, как вы всё изговняете», — были его последние слова. У Фарука был свой, особый способ выражать любовь к внуку: он ухватывал пальцами Номана за щечку и принимался щипать и крутить что есть силы.
— Бабаджан считает, что я некрасивый, — пожаловался мальчик.
Глупости, — машинально отозвался Абдулла.
— Если бы он не думал, что я страшный, как
Несмотря на худое обращение деда с физиономией внука, погребальный ритуал Номана испугал. Дед Фарук был почему-то предан земле очень скоро — всего через каких-то шесть часов после того, как он перестал быть, но поминальные обряды продолжались утомительно долго. Чтобы утешить и взбодрить мальчика, Абдулла сказал ему, что после смерти все в их семье обращаются в птиц. Они продолжают жить тут же, в лесах вокруг Пачхигама, и распевают те песни, которые любили, пока были людьми. Сладкозвучность их пения зависит от того, насколько хорошо они пели, будучи живыми. Номан не поверил ему, о чем и сказал.
— Сам увидишь, — серьезно сказал Абдулла. — Вот когда я умру, высматривай удода с голосом, как неисправная выхлопная труба. Услышишь, как он хрипит и сипит, — знай, что это я пою свою любимую песню: «А я тебе говорил». — Он весело рассмеялся. И правда, смех этот напоминал звук раздолбанной выхлопной трубы его дряхлого грузовика, а пение было еще куда хуже. Правда и то, что «Я тебе говорил» было любимой, так сказать, припевкой Абдуллы Номана, потому что главной бедой его было то, что он знал обо всем больше и лучше, чем все прочие, и не мог удержаться от того, чтобы не упомянуть об этом при всяком удобном случае. И это уже была беда в квадрате, потому что Фирдоус Бегум не раз грозилась расшибить ему за это голову камнем.
— Ты не умрешь, — сказал Номан. — Ты никогда-никогда не умрешь.
Когда он был маленький, отец мог отыскать птичку в любой части его тела. Стоило Абдулле поцеловать щечку Номана, живот или коленку, и мальчик слышал, как в том самом месте, которого коснулись морщинистые губы отца, начинала щебетать птичка.
— Похоже, она у тебя вот здесь, под мышкой, — говорил отец, и Номан извивался и хихикал от восторга, пытаясь остановить его, но совсем не желая, чтобы тот останавливался. Абдулла преодолевал его сопротивление и… о, чудо из чудес! — из-под руки мальчика раздавались птичьи трели.
С угрожающим видом отец наклонялся к самому лицу мальчика:
— Сдается мне, птаха хочет вылететь на свободу у тебя из ноздри, — шептал он.
Абдулла Шер Номан был по натуре настоящим львом, о чем свидетельствовала и средняя, почетная, часть его полного имени: Абдулла
Абдулла не отличался высоким ростом, зато он был силен, и руки у него были мощные, как у кузнеца. Широкий в плечах, с непокорной гривой волос, он вызывал невольное уважение даже у солдат индийского гарнизона, расположенного неподалеку от деревни. Он отлично управлял актерской труппой, разъезжал с ней по всему краю, и женщины не давали ему прохода, хотя ему всегда хватало одной львицы — Фирдоус-бегум.
«Он передал мне свое второе, львиное, имя, — написал Шалимар-убийца много лет спустя, — только я недостоин этого имени. Моя жизнь должна была быть совсем другой, но все обернулось иначе. Синего неба для меня больше нет, мрак поглотил меня. Теперь я создание тьмы, а лев — существо света». Он написал эти слова в тюрьме, на хлипком линованном листке. Написал — и разорвал листок на мелкие клочки.
Официальное название деревни — Пачхигам — ничего не означало, однако старики утверждали, будто на самом деле когда-то их селение называлось Панчхигам, то есть «становище птиц». В жарких спорах по поводу того, были ли теперешние птицы когда-то людьми, этот этимологический фактор мог значить все или ничего — в зависимости от позиции спорящего. Правда, когда клоун Шалимар увидел на поляне возле Кхелмарга ожидающую его Бунньи Каул, его мысли были далеки от этимологических споров. Жаркие дебаты он неожиданно повел сам с собою. Перед ним стояла Бунньи. Умащенная благовонным маслом, с благоуханными цветами в затейливо заплетенных косах, змеившихся по плечам, стояла Бунньи — девушка, которая ждала и жаждала, чтобы он сделал ее женщиной и через это сам стал мужчиной. Желание поднялось в нем, но тут же явилось и нечто противоположное, чего он никак не ожидал, — его будто сковало. Драконы-близнецы начали за него свою битву. Раху-Заводила и Кету-Тормозило сражались за его сердце.
Он посмотрел в ее глаза, заметил, что они подернулись легкой дымкой, и у него не осталось сомнений: чтобы набраться смелости, она накурилась сигарет с травкой. Еле заметные призывные движения ее губ выдавали овладевшее всем ее существом чувственное опьянение.
— Бунньи, послушай, Бунньи, — торопливо забормотал он в смятении, — я отвечаю за тебя и не знаю, как лучше поступить. Давай, как всегда, поласкаем друг друга в пяти дозволенных местах, давай будем целоваться семью способами и попробуем все девять позиций, но не будем переступать черту.
В ответ Бунньи скинула через голову пхиран вместе с рубахой и осталась в чем мать родила, лишь маленький глиняный горшочек с пылающими углями по-прежнему висел, посылая жаркие волны туда, где и без того было горячо.
— Не смей обращаться со мной как с ребенком, — проговорила она низким, глухим голосом, и это лишний раз доказывало, что она не просто курила, а обкурилась. — Думаешь, я так старалась и готовилась ради досмерти наскучившей игры в «полижи-пососи»?
Вовсе не свойственная Бунньи площадная грубость речи, подумал Шалимар, свидетельствовала лишь о том, что она и сама страшилась принятого решения, потому и довела себя до столь скотского состояния с помощью курева.
— Ну вот что: этого не будет — и конец, ясно? — выпалил он, но буря в его сердце приняла такие масштабы, а две драконовы половинки так перетряхнули все у него внутри, что его вырвало.
— Думаешь, это меня остановит? — истерически вскрикнула Бунньи, давясь от хохота. — Нет, дорогой мистер, чтобы избавиться от меня, вам придется придумать что-нибудь получше!
Впоследствии Бунньи ни разу в жизни не выразила ни сожаления, ни раскаяния по поводу того, как повела себя в ту ночь возле Кхелмарга, хотя именно события той ночи стали началом пути, приведшего ее к безвременному концу. Никогда не упрекнула ни себя, ни клоуна Шалимара за то, что они (вернее, она) совершили. Он и тут ошибался, как и в другом: она накурилась не из страха перед ответственностью, а для того, чтобы ей все удалось, и она ничуть не боялась того, что решила сделать во что бы то ни стало. Раху — драконова голова — давно завладел ею, а осторожный Кету — хвост — утратил над нею всякую власть.
— Боже! — промолвила она, когда все свершилось. — А ты еще не хотел!
— Не оставляй меня, — отозвался он, перекатываясь на спину и задыхаясь от счастья. — Не покидай меня никогда, иначе я буду мстить. Я убью тебя, а если ты родишь от другого, то убью и детей твоих.
— Какой ты, однако, выдумщик! — бездумно ответила она. — Как красиво ты умеешь говорить!
Прежде, еще до рождения Шалимара и Бунньи, существовали селения актеров и селения, славящиеся поварским искусством. Но времена изменились. Жители Пачхигама, для которых наследственной профессией было разыгрывание особого вида представлений, именуемых
Благодаря стараниям и усилиям Абдуллы жители Пачхигама впервые в истории края добились того, что могли обслуживать торжества целиком и полностью, предоставляя пищу как духовную, так и телесную. Таким образом, им уже не приходилось делиться выручкой с кем-то еще — все оставалось у них. Конечно, были и еще деревни, где специализировались на пиршествах из тридцати шести перемен, одна из них, самая известная, — Ширмал, находилась всего в полутора милях дальше по дороге, однако, как не преминул заметить Абдулла, изучать рецепты куда легче, нежели держать в напряжении тысячи зрителей.
На пути радикальной перестройки жизни односельчан Абдулла столкнулся с оппозицией в лице собственной дражайшей половины. Фирдоус-бегум заявила, что его идиотский план грозит деревне полным разорением.
— Только представь, сколько всего нам придется закупить: медные котлы, жаровни, переносные печки! И это лишь для начала! — возопила Фирдоус. — А еще прибавь сюда труды по изучению рецептов и освоению их.
— Ты можешь мне объяснить хотя бы теоретически, — загрохотал в ответ Абдулла холодным весенним днем (он давно позабыл о том, что обычная жизнь — не сцена и тут кричать не обязательно), — почему актер не в состоянии прожарить специи и приготовить рис по-настоящему, а не в виде вязкой каши?
— Это все одно что спрашивать, почему журавли-сарасы не летают вниз головой, — язвительно проговорила оскорбленная в лучших чувствах Фирдоус.
Однако ее протестующий голос никем услышан не был, и когда новая стратегия стала приносить ощутимые плоды, кулинары Ширмала позаимствовали у пачхигамцев сценарный лист и попытались последовать их примеру — сопроводить приготовление еды представлением. Однако спектакль любителей провалился с треском. И тогда однажды ночью между соперничающими деревнями развернулись военные действия. Ширмальцы предприняли ночной рейд на Пачхигам с намерением похитить большие котлы и порушить все переносные глиняные печи, в которых пачхигамцы научились готовить самые изысканные кашмирские блюда —
Горшечная война ужаснула пачхигамцев, хотя победа осталась за ними. Они всегда считали жителей Ширмала людьми более чем сомнительного сорта, однако то, что это возмутительное нарушение мира, это столкновение кашмирцев с кашмирцами могло произойти из-за столь низменных чувств, как зависть, алчность и злость, было выше их понимания.
Подруга Фирдоус по имени Назребаддаур, древняя, как земля, прорицательница из племени гуджаров, впала в несвойственную ей глубокую печаль. Ее предсказания всегда отличались неизменным оптимизмом. Несмотря на влажную духоту от спаривавшейся живности, которую старуха держала в том же помещении, где обитала сама, люди частенько заглядывали в ее лесное жилье с замшелой крышей, потому что она всем предсказывала богатство, долгую жизнь и успех в делах. Однако после горшечной распри ее оптимизм резко пошел на убыль.
— Обвал всегда начинается с маленького камешка, — мрачно изрекла она, шамкая беззубым ртом, и вскоре после этого загородила вход деревянной решеткой и прекратила вещать.
Имя Назребаддаур, что означало «сгинь, недобрый глаз», она взяла из старинных сказаний. Так звали прекрасную принцессу, возлюбленную принца Хатима Таи. Она прославилась тем, что избавляла от проклятия одним своим прикосновением. Некоторым наиболее доверчивым сельчанам старуха сумела внушить, что на самом деле именно она и есть та самая принцесса, благодаря своему чудесному дару сумевшая избежать когтей Смерти.
— Если людям от этого светлее жить, — говорила она Фирдоус, — то по мне пускай себе хоть царицей Савской меня считают.
Честно говоря, Назребаддаур мало походила на царицу какого бы то ни было царства. В кое-как нахлобученном тюрбане, с одиноко торчащим золотым зубом, она больше напоминала пирата, заброшенного судьбой на необитаемый остров. По ее словам, в молодые годы она была щедро одарена Всевышним: у нее были чудные, с бронзовым отливом волосы, белые, как горный снег, зубы и голубой левый глаз. Правда, удостовериться в правдивости ее описаний не представлялось возможным, потому что во всей округе не осталось в живых ни одного человека, кто помнил бы ее молодой. Муж нанес ей тяжкое оскорбление — он умер, не соблаговолив оставить ей хотя бы одного сына-кормильца. Она сочла это верхом хамства с его стороны и дурное мнение о собственном супруге перенесла на всех мужчин в целом.
— Если существует какой-нибудь другой способ продолжения рода человеческого, без мужчин, то я — за него, — говорила она, — потому как в этом случае женщина может иметь все что ей нужно и избавить себя от всего ненужного.
Правда, к тому времени, когда новости о возможности искусственного оплодотворения достигли Долины, Назребаддаур давным-давно перешагнула пригодный для деторождения возраст. В любом случае она не смогла бы этим воспользоваться — ей было не набрать денег на подобную процедуру, даже если б она находилась в бронзово-бело-голубом расцвете юности.
Итак, она жила как могла: разводила животину, курила трубку и пыталась не умирать как можно дольше. Предсказание будущего было для нее побочным занятием и источником дополнительного дохода, но не смыслом жизни. Как истинная гуджарка, больше всего на свете она любила сосновые леса.
— Будет лес, будет и маслице, — частенько повторяла она. Назребаддаур считала себя хранительницей леса Кхел и требовала, чтобы жители Пачхигама и Ширмала, каждую осень приходившие в лес, чтобы запастись топливом до первых снегов, оказывали ей соответствующие почести.
— Дозволь, матушка, — просили они, — ты же не хочешь, чтобы дети наши поумирали от холода. — И она милостиво допускала их, понимая, что жизнь ребенка дороже, чем жизнь дерева. Она лично сопровождала каждого и разрешала валить только те деревья, которые и без того были обречены. Люди подчинялись, опасаясь, что в случае непослушания она может накликать порчу на поля, наслать трясучку или чирьи.
Она торговала сыром и буйволиным молоком, и оттого тело ее и вся одежда были пропитаны кислым запахом простокваши и топленого масла. Несмотря на то что беднее ее была, наверное, лишь утоптанная глина горных троп, ее жизненная воля действительно вызывала в памяти образ легендарной царицы, которая купалась в молоке и растирала бедра маслом.
Мир за пределами леса казался ей призрачно-чуждым, и она появлялась там только в случаях крайней необходимости. «Наш путь из родимой Гурджии был столь долог и тяжек, что отбил охоту бродить туда-сюда», — говорила она. То обстоятельство, что предполагаемая миграция гуджаров из Гурджии, или фузии, произошла (если произошла) по меньшей мере пятнадцать столетий назад, не имело для нее ни малейшего значения. Назребаддаур рассказывала об этом так, будто сама шаг за шагом проделала весь этот путь — от моря через всю Центральную Азию, Ирак, Иран, Афганистан и дальше — через Хайберский перевал, пока не достигла Индии. Она на память могла перечислить все города и поселения гуджаров на всем пути следования — в Иране, Афганистане, Туркменистане, Пакистане и в самой Индии: Гурджара, Гужарабад, Гуджру, Гужрабас, Гуджар-Котта, Гуджар-гарх, Гуджранвала, Гуджарат. С горечью рассказывала она о страшной засухе, обрушившейся на Гуджарат в шестом веке так называемой Общей эры, вынудившей ее предков покинуть лес Гир, забраться высоко в горы и искать приют среди девственных лесов и лугов Кашмира. «Что ж, оно и к лучшему, — заключала Назребаддаур свой рассказ. — Беда обернулась счастьем. Мы потеряли Гуджарат, зато, о слава Всевышнему, обрели Кашмир».
С ранней юности у Фирдоус вошло в привычку забираться по лесистому склону к хижине Назребаддаур, садиться у ее ног и слушать бесконечные ее истории. Она попивала солоноватый розовый чай и постепенно научилась не воспринимать вони. Она отключала свое обоняние, как выключают радио — в один миг, — и в полной тишине, завороженная гипнотическим голосом Назребаддаур, становилась абсолютно нечувствительна к резкому запаху овечьей мочи и глуха к трубным звукам газов, с поразительной частотой выпускаемых рассказчицей. По словам пророчицы, особый дар предотвращать малые, незначительные неприятности посредством добрых предсказаний открылся в ней с наступлением половой зрелости. Тем не менее она категорически отрицала связь проявления этого дара с менструальным циклом.
— Если бы он имел какое-то отношение к этой гадости, которая превращает и без того нелегкую женскую долю в сущий ад, — презрительно фыркнув, изрекла она, — то он должен был бы исчезнуть с прекращением месячных, а это произошло так давно, что и говорить-то неловко.
Назребаддаур рассказала, как однажды (она уже не могла вспомнить почему), еще девочкой, она оказалась с отцом в городе. Несмотря на красоту улиц Сринагара с нависшими над мостовыми деревянными балконами, где женщины-соседки, находясь наверху, могли свободно болтать, передавать друг другу фрукты, одежду и даже обмениваться приветственными поцелуями; несмотря на сверкающие, словно зеркала, озёра и волшебные узкие лодочки, рассекавшие, будто ножики, водную гладь, ей вдруг стало ужас как не по себе.
— Столько людей теснилось вокруг, — объяснила она Фирдоус, — что я разозлилась.
Это чувство ей было вообще несвойственно, по натуре она была добрым, послушным ребенком, а тут ни с того ни с сего ей стало казаться, что ее вот-вот придушат. Давление городской суеты, толп народа показалось ей просто непереносимым. Она подобрала камень и что было силы метнула его в стеклянную витрину лавки, где продавали молитвенные коврики —
— Не знаю, зачем я это сделала, — говорила она Фирдоус. — Город показался мне наваждением, а камень — средством, с помощью которого можно уничтожить эту иллюзию и вернуть обратно лес. Наверное, так оно и было, но как знать? Мы сами себя не знаем. Не знаем, зачем и почему поступаем так, а не эдак, не ведаем, почему любим или ненавидим или бросаем камень в стекло.
Более всего Фирдоус нравилось, что с ней разговаривают как со взрослой, вполне серьезно.
— Ты хочешь сказать, — изумленно спросила она, — что я смогла бы отрезать кому-то голову и не знать почему?
— Не надо быть такой кровожадной, девушка! — отозвалась Назребаддаур, сопровождая свои слова трубным пуканьем. — И кстати, сейчас речь вовсе не о тебе. Мы остановились на том, что камень уже в воздухе и он летит к цели, — добавила она.
Бросив свой камень, девочка Назребаддаур тут же пожалела о том, что сделала. Она увидела полный ужаса взгляд отца и впервые в жизни впала в транс. Она испытала блаженно-сонное состояние, ей почудилось, что движение толпы вокруг замедлилось, почти остановилось.
— Оно не разобьется! Окно уцелеет! — услышала она, как в забытьи, свой собственный крик, и в этот миг, когда время замерло, она увидела, что камень слегка изменил траекторию, а когда мир снова пришел в движение, камень, ударившись о деревянную раму окна, упал на землю.
После этого случая она стала испытывать свои возможности провидения путем проб и ошибок. В том же году весь Пачхигам сильно встревожился из-за отсутствия дождей. Назребаддаур подслушала разговор двух оказавшихся в лесу односельчан. «Неужели мы так и не дождемся дождя?» — спросил один другого. И тут же девочка снова ощутила восхитительное затормаживание времени. «Дождетесь! — ясным голосом заявила она пораженным мужчинам. — Дождь начнется в среду!» И действительно, в среду после полудня лило как из ведра.
Люди стали поглядывать на Назребаддаур со смесью опаски и восхищения, то есть так, как обычно смотрят на предсказателей. Влюбленные, жаждавшие узнать, ответят ли им взаимностью, игроки, желавшие знать, ждет ли их удача, любопытствующие и ни во что не верящие, добродушные и суровые — вскоре все они проторили дорожку к домику посреди леса. Не раз и не два она подвергалась нападкам — обычно со стороны тех жителей, которые, сталкиваясь с чем-то необычным, стремятся от него отмахнуться. Ее спасло то, что она никогда не врала и не сплетничала, никогда не предсказывала, если не была уверена, что способна дать ответ.
Дело в том, что ведьмина сила, позволявшая ей направлять будущее в желанное русло, являлась и исчезала внезапно, ее невозможно было вызвать сознательно, и Назребаддаур лишь тогда доверительно сообщала взыскующему, что все устроится наилучшим образом, когда не сомневалась в своей способности обеспечить благополучный исход. Однако с годами чудесный дар стал почему-то вызывать у нее тревогу.
Казалось, способность изменять ход событий в положительную сторону должна была бы приносить ее обладательнице одну лишь радость, однако судьба-злодейка наделила Назребаддаур философским складом ума, в результате чего она, отзывчивая по природе, иногда впадала в мрачную тоску. Ее стали одолевать сомнения. Так ли уж это хорошо, если ты способен изменить будущее в лучшую сторону? — спрашивала она себя. — Быть может, чтобы стать умнее и сильнее, людям нужны все-таки и боль, и страдания? Станет ли мир, в котором все идет прекрасно, чистым раем, или же невыносимым местом скопления особей, которые, будучи избавлены от опасностей, жизненных передряг, катастроф и печалей, превратятся в большеголовых самонадеянных тупиц? Может, ее помощь приносит вред? Может, ей следует перестать совать свой длинный нос в чужие дела и предоставить судьбе решать, что хуже, а что лучше? Спору нет, счастье дорогого стоит, и она верила, что помогает людям заполучить его, но что, если несчастье тоже имеет свою немалую ценность? Кому она служит — богу или дьяволу? На все эти вопросы она не находила для себя ответа, но они возвращались к ней снова и снова, что само по себе тоже было своего рода ответом.
Несмотря на сомнения, Назребаддаур продолжала практику благих предсказаний, она не могла отказаться от мысли, что коли ей ниспослан подобный дар, значит, д
С легкой руки старшей подруги люди не обратили должного внимания на приспущенное веко Фирдоус и стали обращаться за советами также и к ней, в результате чего супруга Абдуллы начала приторговывать талисманами — продавала заговоренные перцы и лимоны, чтобы подвешивать их на длинных веревочках под крышей дома, куски малахита, черные волосяные кисти и клыки сура — свирепого кашмирского медведя, — которые полагалось вешать как оберег на шею ребенка. Фирдоус стали приглашать на свадебные церемонии, где она подводила глаза новобрачным специально изготовленной смесью с толченым углем и окуривала молодых супругов душистым дымом семян белого цветка избанд, известного также как рута. Во время церемонии Фирдоус вместе с Назребаддаур в сопровождении хора певцов-кастратов из соседней деревни пели величальную песнь:
После того как Назребаддаур затворилась у себя в хижине и отказалась от воды и пищи, Фирдоус, донашивавшая тогда Номана, пришла к ней с едой и принялась уговаривать, чтобы та позволила ей войти. Самовольно Фирдоус этого сделать не осмелилась, потому что это могло навлечь несчастье на ее голову. Подруги уселись по разные стороны тонкой бамбуковой перегородки и, прижавшись к ней губами, повели свой последний в этой жизни разговор.
— Живи! — молила Фирдоус. — Не оставляй меня в этом подлом мире наедине с горшками и дрязгами.
Она услышала, как подруга губами касается перегородки, целуя ее, словно прощалась навсегда с возлюбленным.
— Время прощаний подошло к концу, — услышала Фирдоус ее шепот. — Потому что грядет ужас, и для того, чтобы сказать про него, не найдет слов никакой провидец.
— Ну и умирай, коли хочешь! — потеряв терпение, крикнула Фирдоус и крепко, словно оберегая от зла нерожденное дитя, обхватила руками раздутый живот. — Только, скажу тебе, проклинать всех нас из-за того, что ты сама решила уйти, — дело недостойное.
Но проходил день за днем, и стало казаться, что черному пророчеству Назребаддаур сбыться не суждено. Пачхигаму покровительствовали звезды, а оба его самых уважаемых семейства — Номаны и Каулы — служили тому живым подтверждением. Пандит Пьярелал имел во владении яблоневый сад, а Абдулла Номан — персиковую рощу. Помимо этого, у Абдуллы были ульи с пчелами и табун низкорослых горных лошадок, а у Наставника — поле с шафраном, а также загоны с овцами и козами. В тот год лето выдалось доброе, и сочные плоды клонили книзу ветви, полные соты сочились медом, шафран уродился на диво, скот набирал вес и кобылы народили кучу отличных жеребят. Актеры — исполнители традиционных пьес были нарасхват. Особым успехом пользовалось в то лето представление на тему жизни и приключений Зайн-ул-Абеддина — жившего в пятнадцатом веке, известного в народе просто как Великий Бадшах, то есть великий правитель. Единственным темным облаком на этом ясном небосводе были натянутые отношения пачхигамцев с ширмальцами. Абдулла Номан ничуть не сомневался, что люди его деревни смогут и впредь успешно защитить себя от налетов соседей, но размолвка его огорчала, хотя сама идея нарушить монополию ширмальцев на устройство пиршественных угощений принадлежала именно ему. Правда, по поводу своей инициативы он ни малейших угрызений совести не испытывал — мир не стоит на месте, и, чтобы выжить, нужно постоянно чему-то учиться. В этой истории его больше всего огорчало то, что распалась его дружба с ширмальским старостой — шеф-поваром по имени Ямбарзал. Острая на язык супруга еще больше разбередила его душевную рану.
— Пожертвовать дружбой ради успеха дела — значит прогневить Всевышнего, — возвестила она. — У нас и без того все хорошо, а ширмальцам худо: если их не пригласят кормить других, то им самим придется голодать.
Беременность сделала Фирдоус тяжелой и неповоротливой, так что б
С задней веранды дома Абдуллы, где сидели женщины, за полем шафрана виднелся Ширмал, и Пампуш, глядя в ту сторону, тихо сказала, что ширмальский староста ни у кого не вызывает особых симпатий. Абдулла был единственным, кто поддерживал с ним дружеские отношения.
— А это, знаешь ли, очень сложно — любить человека, который не замечает никого, кроме самого себя, — задумчиво произнесла она, — и это лишний раз показывает, какой он благородный, твой Абдулла. Теперь, после того как они раздружились, толстяк-
Имя ваз
Отчасти из восхищения кулинарным искусством Бомбура Ямбарзала, отчасти из уважения к его статусу деревенского старосты Абдулла делал все возможное, чтобы поддерживать с ним дружеские отношения. По его инициативе они вдвоем время от времени отправлялись ловить форель в горных ручьях; случалось, проводили вечера за кружкой черного рома или уходили на несколько дней в горы. За личиной расплывшегося, хвастливого индюка Абдулла сумел разглядеть другого Ямбарзала — одинокого человека, единственной страстью которого была его кулинария. Он относился к своей профессии со священным трепетом, ожидая того же от своих соратников, и испытывал страшное разочарование, когда замечал, с какой преступной легкостью его помощники отвлекались от служения божественному гастрономическому искусству ради семьи, ради любви или просто из-за утомления.
— Если бы ты не был настолько суров к самому себе, — сказал ему однажды Абдулла, — то, возможно, стал бы мягче относиться к другим и тебе веселее жилось бы.