На следующий вечер в пентхаусе Макс увидел усеченную телеверсию своего кашмирского монолога в присутствии Зейнаб Азам. Возможно, что в результате произведенного обрезания акценты в его речи оказались смещены, аргументация пострадала, и это привело к искажению смысла, но факт остается фактом — когда изображение Макса исчезло с экрана, его возлюбленная, дрожа от ярости, поднялась с ложа страсти — поднялась, окончательно и навсегда исцеленная и от преклонения, и от желания.
— Мне было плевать, что ты ничего не знаешь про меня, — произнесла Зейнаб, — но, оказывается, ты, тупой идиот, ничего не смыслишь даже в том, что на самом деле важно.
Засим последовал поток изысканных ругательств, вызвавший у Макса невольное уважение, и он воздержался от замечания по поводу того, что особе, внезапно решившей изобразить правоверную мусульманку, не пристало осквернять уста столь мерзкими словами; не стал напоминать он и о том, что ее поведение во время их свиданий едва ли давало основание предполагать, будто она относится к категории пламенно верующих. Он понимал, что причиной гнева Зейнаб послужило прежде всего то, что он умолчал о поведении индуистов, однако не имело никакого смысла растолковывать ей, что о зверских убийствах ни в чем не повинных мусульман он говорил с не меньшим ужасом и осуждением, но все это было вырезано ножницами злодеев-телевизионщиков. В ней всколыхнулась обида за свою веру, и, поскольку такое с ней случалось, видимо, не часто, утихомирить ее все равно едва ли удалось бы.
Что же касается фактов ее собственной биографии, успешно, как она полагала, ею скрываемой, то тут она глубоко заблуждалась: Макс знал о ней всё, и узнал давно от своего личного шофера по имени Шалимар. В ее родной Индии миллионы готовы были лишиться уха или мизинца ради счастья побыть рядом с нею хоть пять минут. На том дальнем небосводе она была кассовой звездой первой величины, секс-богиней, равной которой в Индии никогда прежде не было. Соответственно этому статусу она не могла выйти из своего построенного согласно новейшей дизайнерской мысли особняка на Пали-Хилл в Бомбее без сопровождения многочисленной свиты телохранителей и целой колонны бронированных лимузинов. В Америке, где публика в своей массе даже не подозревала о том, что существует такая вещь, как индийское кино, она обрела вожделенную свободу и в период романа с Максом Офалсом упивалась своей анонимностью и его мнимой и такой удобной неосведомленностью. Именно поэтому он никогда не признавался, что знает о ней всё, — знает, например, о ее несчастной любви к другому и о том, что сам он для нее лишь временная замена — нечто вроде психотерапии; знает всё и о герое ее романа, известном и, по-видимому, связанном с мафией актере, который походя разбил ей сердце с такой же беззаботностью, с какой разбивал одну за другой дорогие машины — всякие там «страцци» и «буссенберги». Даже теперь, когда наступил конец их отношениям, Макс великодушно решил не лишать ее покрова таинственности, позволившего ей резвиться с ним в постели к полному обоюдному удовольствию. Он вызвал шофера и велел отвезти даму домой. Возможно, именно это и решило его судьбу окончательно, — вернее, не сам по себе вызов шофера, а слова, сказанные ему разъяренной Зейнаб. Они послужили толчком к тому, что неминуемо должно было произойти. После убийства, когда на какое-то время Зейнаб попала под подозрение, кинодива припомнила последние слова водителя, произнесенные им, когда она выходила из машины.
— На каждого О'Дайера, — сказал он ей на превосходном урду, — всегда найдется свой Шахабуддин Сингх, и любого Троцкого ожидает свой Меркадор.
В тот момент Зейнаб все еще трясло на ухабах гнева, поэтому она пропустила это заявление мимо ушей. Фамилия Меркадор ни о чем ей не говорила (история убийства Троцкого явно не входила в число милых ее сердцу сказаний), зато биография человека, пристрелившего британского губернатора-империалиста, того самого, по чьему приказу в 1919 году была расстреляна демонстрация в Амритсаре, — человека по имени Шахабуддин Удхам Сингх, который последовал за О'Дайером в Англию и спустя шесть лет выпустил пулю в бывшего губернатора у всех на глазах, была ей известна хорошо. Зейнаб не пришло в голову, что водитель говорит серьезно, — в конце концов, мужчины всегда пытаются хоть чем-то привлечь ее внимание к своей персоне; и, право, не исключено, что она высказалась при нем в том духе, что Макс Офалс — подонок и пусть бы он сдох поскорей, но это просто ее способ выражаться, она-де натура страстная, вскипает быстро, да и потом как еще может женщина с ее темпераментом говорить о мужчине, который оказался недостойным ее любви?! Зейнаб утверждала, что абсолютно не способна убить человека, всегда предпочитает разрешать проблемы мирным путем, к тому же, извините, она кинозвезда и прежде всего думает о своей ответственности перед зрителем: статус обязывает ее служить примером для общества.
Ее уверения звучали настолько искренне, ее огромные глаза светились такой невинностью, так натурально ужасалась Зейнаб тому, что, по сути дела, именно она услышала признание убийцы в злодейском умысле и, обрати она должное внимание на его фразу, возможно, смогла бы спасти человеческую жизнь — пусть даже жизнь такого червяка и ничтожества, как Макс Офалс, — столь искренним казалось ее покаянное признание своей доли вины за случившееся, что полицейские, расследовавшие преступление, — люди циничные, жесткие, со стойким иммунитетом на кинозвезд с их пороками, — сделались после этого случая горячими поклонниками ее таланта, стали в свободное от службы время учить хиндустани и охотились за видеокассетами фильмов с ее участием, в том числе и самыми первыми — если честно, довольно паршивыми, на которых она выглядела, мягко говоря, довольно пухленькой.
Второе дурное знамение явило себя утром, в день убийства: во время завтрака водитель Шалимар вручил Максу карточку со списком дел на предстоящий день, а затем предупредил, что увольняется. Максовы шоферы имели тенденцию долго не задерживаться, они быстро бросали эту профессию ради того, чтобы попытать счастья в порнофильмах или в салонах красоты, так что Макс давно привык к циклу потерь и приобретений. На этот раз, однако, он был потрясен, хотя не подал виду. Он постарался сосредоточиться на списке деловых встреч и на том, чтобы рука с карточкой не дрожала. Ему было известно настоящее имя Шалимара, известно название деревни, где тот родился, и вся история его жизни. Было известно и о тесной связи между его собственным скандальным прошлым и этим тихим, серьезным человеком, который никогда не смеялся, несмотря на веселые морщинки в уголках глаз, указывающие на то, что он знавал и более счастливые дни, — этим мужчиной с телом акробата и лицом трагика, человеком, который мало-помалу стал для него скорее личным слугой, нежели шофером, — молчаливым, но необычайно заботливым слугой, который угадывал желания господина прежде, чем тот сам успевал подумать, чего хочет: он еще только протягивал руку, а у его губ уже оказывалась зажженная сигара; каждое утро на постели его ожидала безукоризненно выглаженная рубашка и идеально подобранная к ней пара запонок, а вода в ванне всегда была нужной температуры. Этот человек знал с точностью до минуты, когда следовало исчезнуть, а когда появиться… Послу иногда казалось, что он снова перенесся во времена детства, проведенного в страсбургском особняке в стиле «бель эпок», который стоял теперь рядом с руинами синагоги, и он не уставал поражаться тому, как случилось, что через этого человека из далекой горной долины получили второе рождение давно утраченные традиции обслуживания господ, существовавшие в избалованном судьбой предвоенном Эльзасе. Услужливость Шалимара не имела границ. Однажды, чтобы испытать его, посол упомянул полушутя, будто принц Уэльский, когда облегчался, повелевал лакею держать его пенис, чтобы струя попадала куда нужно. Шалимар, чуть склонив голову, тихо проговорил:
— Если пожелаете, я тоже буду.
Позже, когда случилось то, что случилось, стало ясно, что убийца, действуя с опытностью бывалого стратега, вполне сознательно уничижал себя, чтобы войти в доверие к Максу; он стремился выведать все сильные и слабые стороны своего противника, изучить самым тщательным образом мельчайшие подробности жизни, которую вознамерился злодейски отнять. На суде было сказано, что подобное омерзительное поведение выдает в обвиняемом убийцу столь хладнокровного, столь расчетливо-бессердечного, столь дьявольски-бездушного, что выпускать его когда-либо на свободу не рекомендуется, ибо он всегда будет представлять опасность для общества.
Несмотря на все старания, карточка с расписанием все-таки дрогнула в руке Макса.
Однажды, в интервале между скандальной историей, из-за которой он лишился должности посла в Индии, и назначением на секретную службу примерно такого же статуса, на службу, о которой даже дочь узнала лишь после его смерти, Макс уже переживал подобное состояние полной растерянности. После вереницы лет, в течение которых вся его жизнь была расписана по минутам, внезапно высвободившиеся дни оказались для него тогда тяжким испытанием. Он не знал, что с собой делать, пока секретаря не осенило: на маленьких карточках тот каждый день подавал ему программу на день. Увы, из этого расписания навсегда исчезли встречи с министрами и титанами индустрии, приглашения на конференции и встречи на высшем уровне, на приемы у глав правительств и его собственные посольские приемы в честь знаменитостей. Его программа на очередной день стала выглядеть куда скромнее: 8.00 — подъем и душ; 8.20 — прогулка с собакой; 9.30 — просмотр газет и т. д. Несмотря на незначительность предстоявших дел, благодаря этим карточкам день приобретал некую осмысленность. Макс уцепился за эту видимость деятельности, стал скрупулезно выполнять все обозначенные пункты и мало-помалу вытащил себя из депрессии, которая могла стоить ему жизни.
После избавления от этого мини-приступа душевной болезни Макс неукоснительно следил за тем, чтобы маленькая белая карточка каждое утро находилась у него перед глазами. Это означало, что мир не превратился в хаос, что законы человеческие и природные по-прежнему имеют силу, что жизнь не утратила цели и смысла и противное законам логики малое небытие не сможет его поглотить.
И вот теперь оно снова разинуло свою пасть. Именно появление в его жизни Шалимара разбудило в нем воспоминания о Кашмире, вернуло его к вратам рая, откуда он был изгнан много лет назад. Именно ради Шалимара, вернее ради женщины, любимой когда-то ими обоими, Макс и оказался на телестудии, где произнес свою последнюю в жизни речь. Выходило, что и расставание с Зейнаб тоже произошло из-за Шалимара. А теперь и сам Шалимар покидает его. Максу почудилось, будто он видит свою собственную могилу: черная дыра с ровными краями, она глядела на него, пустая, как его жизнь, и ее мрак уже прикидывал на него свой саван.
— Чепуха. Поговорим об этом позже, — как можно небрежнее произнес Макс, меж тем как внезапный страх тошнотворным комом встал у него в горле. Он разорвал на клочки белую карточку и отрывисто бросил: — Я собираюсь навестить Индию. Подай быстрей чертову машину.
Они въехали в Лорен-каньон, когда внезапно и стремительно, как при использовании спецэффектов в кино, вокруг них вздыбились Гималаи. Это было третье и последнее дурное знамение. В отличие от дочери, Макса Офалса боги не наделили даром (или недугом) внутреннего в
Индия не видела отца несколько месяцев, но не упрекнула его. Перерывы в их общении были делом обычным. Макс Офалс в свое время спас ее от смерти, однако в последнее время его родственные чувства стали как-то остывать, и потребность в общении с близкими возникала не часто, его вполне устраивали редкие, мимолетные встречи. Наибольшую радость он испытывал, когда погружался в мир вещей, созданных или обнаруженных им самим. После отхода от дел, к примеру, он занялся переработкой написанного им классического трактата о природе власти (суть его Макс когда-то излагал перед сном маленькой дочери вместо сказок), однако в последнее время все свободные часы Макс отдавал эксцентричным изысканиям, которые его дочь поначалу посчитала просто навязчивой идеей человека, не знающего, чем занять себя на старости лет. Эти изыскания касались мифических лабиринтов под Лос-Анджелесом, будто бы населенных людьми-ящерицами. Сагу о ящерицах он впервые извлек на свет божий как раз во время того самого знаменательного ужина, на котором присутствовал ведущий ток-шоу. Изыскания нередко заводили его в районы подозрительные, даже опасные, где гнездились вооруженные банды, и однажды случилось так, что лишь благодаря находчивости Шалимара им удалось унести ноги. Посол всегда отличался неуемной любознательностью и к тому же почему-то был уверен в собственной неуязвимости настолько, что однажды во время очередной вылазки в поисках ящериц в промышленный район Лос-Анджелеса приказал Шалимару остановиться у ворот взбунтовавшейся школы, мимо которых в определенное время суток даже полицейские машины проносились на повышенной скорости. Там, опустив стекло, он принялся наблюдать за восставшими в полевой бинокль и при этом своим хорошо поставленным голосом стал громогласно строить предположения по поводу того, кто именно из ринувшихся к воротам юнцов будет завершать обучение в стенах тюрьмы, а кто — в стенах колледжа. Если бы не Шалимар, который, увидев, что засверкали акульи зубы ножей и замелькали дула револьверов, не стал дожидаться приказа и рванул с места машину прежде, чем эти молодчики догадались устроить за ними охоту на мотоциклах, то живыми им оттуда уйти бы не удалось.
На этот раз, однако, Индия, услышав голос отца по телефону, сразу поняла, что с ней говорит уже не прежний Макс Офалс, уверенный в себе, словно Ахилл, омытый в дарующем бессмертие источнике. Его голос звучал хрипловато и глухо, будто начал наконец сказываться груз восьмидесяти прожитых лет. А еще в его голосе появилась нота настолько неожиданная, что Индия даже не сразу сообразила, что это такое. Это был страх. Ее мысли были заняты совсем иным. Ей докучали любовью, а она терпеть не могла, когда ей чем-нибудь докучали вообще и любовью в частности. Любовь преследовала ее в лице молодого человека, жившего по соседству — так сказать, дверь в дверь. Это выглядело настолько смешно, что могло бы даже показаться трогательным, не возведи она давным-давно бронированную стену между собою и сим трепетным чувством как таковым. Чтобы избавиться от столь тесного контакта с объектом, она даже начала подумывать о переезде. Она никак не могла запомнить имя соседа, несмотря на постоянные его уверения, что это очень легко, потому что две его составляющие рифмуются: «Джек Флек, — говорил юноша. — Поняла? Ты просто не сможешь забыть. Даже если захочешь, ты будешь думать обо мне всегда и везде — в ванной, в машине, в магазине. Выходи за меня — и дело с концом. Все равно к этому придет. Я тебя люблю — это факт. Смирись с этим фактом». Переспав с ним, она, вероятно, совершила ошибку, но очень уж он был стандартно хорош собою — такой весь из себя чистенький, в меру упитанный, белокожий мальчик. К тому же он подловил подходящий момент. Он был, можно сказать, суперстандартен — этакий дружок-сосед, поднятый до осовремененного Платонова идеала. В этом городе, для которого идеализация была делом выживания, подобные мальчики смотрели на вас с гигантских рекламных щитов на каждом шагу: у них были одинаково светлые, цвета спелой пшеницы, волосы, одинаково невинные глаза и одинаково гладкие, безмятежные лица. Они демонстрировали куртки из крокодиловой кожи, щеголеватые шляпы с широкими полями, супермодные плавки, и на всех без исключения щитах они широко, призывно улыбались. Ладное, словно у юного небожителя, тело светилось и сияло — ни дать ни взять усредненный божок для усредненного человека, который не рождался, не жил как все, а выскочил уже готовеньким из макушки изнемогавшего от долгого пути пешехода по имени Зевс.
Быть суперстандартным в Америке есть дар, который может принести его обладателю целое состояние, и ее сосед уже делал первые шаги по этой алмазно-сверкающей взлетной полосе, готовый взмыть вверх. «Нет, — решила она, — пожалуй, мне не придется менять место жительства. Скоро это сделает он сам: сначала переедет в стандартные роскошные апартаменты на авеню Фонтейн, затем — в особняк на Лос-Фелиз, оттуда — в палаццо на Бель-Эйр, ну а потом уж в единственно достойное место для таких супермальчиков — на ранчо с угодьями в тысячу акров где-нибудь в Колорадо».
— Послушай, скажи-ка еще раз, как тебя все-таки зовут? — спросила она его в постели.
Суперстандартный мальчик принял этот вопрос за остроумную шутку.
— Ха-ха! Ну ты даешь! — Он залился веселым смехом, а когда отсмеялся, сказал: — Джок Флок — вот так-то. Это имя запечатлено в твоей памяти навечно. Оно будет крутиться у тебя в голове, будет повторяться, как слова песни, снова и снова. Оно уже сводит тебя с ума! Ты твердишь его про себя — Джейк Флейк, Джейк Флейк, бормочешь ты. Это сильнее тебя, ты ничего не можешь с собой поделать. У тебя нет выхода. Лучше сдавайся!
Он хотел, чтобы она вышла за него немедленно.
— Любовь — вещь весьма относительная, — спохватившись, что все зашло слишком далеко, сказала она. — То, что ты предлагаешь, попахивает абсолютностью.
Когда он чего-то не понимал, его рот растягивался в высокомерной ухмылке, которая будила в ней самые кровожадные инстинкты.
— Обещай обдумать это — идет? — бубнил он. — Представь — ты миссис Джей Флей. Слышишь, как это здорово звучит? Тебе это уже нравится — ведь так? Это тебя манит, это тебя пробирает до самых печенок. Только сделай милость — сначала думай, потом действуй.
И это произносил человек, который, судя по всему, вообще не ведал, что такое осмысленное существование! Она с великим трудом удержалась от того, чтобы не хлестануть по его простецки-красивому лицу.
С того самого дня, как этот Джо Фло или как его там сделал ей предложение, она блуждала по коридорам как сомнамбула, раздраженная и сбитая с толку. Однажды она наткнулась на упакованное в комбинезон большое яйцеобразное тело пифии Ольги Семеновны.
— Что случилось, радость моя? — вопросила та, вертя в руках свою вечную картофелину. — Такой вид, будто ты любимую кошку похоронила, да только кошки-то у тебя отродясь не было.
Индия изобразила улыбку и от растерянности выложила всё как есть.
— Это парень из соседней квартиры, — призналась она. Взгляд Ольги-Волги выразил осуждение:
— Да ты что! Неужто этот цыпа-дрипа — как его там зовут-то? Рик Флик, что ли?
Индия молча кивнула, и тогда Ольга воинственно проговорила:
— Он к тебе пристает? Ты скажи только слово — и пикнуть не успеет, как вылетит отсюда с пером в заднице. Пусть не думает, будто у него в штанах что-то такое сверхмощное, чего мы тут у себя на Беверли никогда не видали! Нет, милок, можешь оставить свое хозяйство при себе, нам оно ни к чему — я так скажу!
Индия тряхнула головой:
— Да нет, он замуж меня зовет.
Громада Ольгиного тела заходила ходуном, словно где-то в глубине нее началось малой шкалы землетрясение.
— Ты шутишь?! — воскликнула она. — Ты и этот Ник? Ник и ты? Bay!
Ее изумление отчего-то задело Индию:
— Почему тебя это так уж удивляет? Что странного в том, что кто-то хочет на мне жениться?
— Господи, да разве я про тебя, красуля моя, сладкая моя?! Но Мик? До сегодня я ну точно считала, что он этот… мальчик-гайчик.
— Гайчик?!
— Ну да. Как все тут. Здесь вся округа — сплошные гайчики, такое уж мое везение, чтоб его! Эвон, напротив нас, мистер Неженка, тот, что мороженое развозит, у него и на фургоне написано: «Король мороженого». Король, видишь ли! Кому он очки втирает? Самый что ни на есть гайчик. Собак прогуливают сплошь гайчики, официанты в кафе — тоже гайчики, и тренеры в твоем клубе — гайчики. Такая краля мимо них ходит, а им хоть бы что, даже посвистать озорно тебе вслед и то не хотят. Испанцы-рабочие на стройках поголовно все гаи, монтеры, почтари, водопроводчики — тоже, по улицам шляются в обнимку девчонки-гаенки. Мальчики-гайчики целый день загар нагуливают, у бассейнов валяются, а после шерочка с машерочкой поднимаются к себе и там, поганцы, друг дружку имеют собачьим манером, и я должна еще на все это глаза закрывать! Куда ни глянь — всюду одни извращенцы, только теперь их стали называть просто веселыми ребятишками. Вот объясни мне, чего такого веселого в извращениях? Что веселого в преступлении против промысла Божьего?
У Индии раскалывалась голова. Бессонница по-прежнему оставалась ее самой постоянной, самой безжалостной и ненасытной возлюбленной. Она имела Индию так часто, как ей того хотелось, и девушке было не до шуток сегодня. Мужчина весьма среднего качества захотел сделать ее своей женой, родной отец говорил с ней по телефону не своим голосом, так что наигранное пуританство Ольги Семеновны ее не развеселило. Широта взглядов их русской домоправительницы могла соперничать только с объемистой задницей этой дамы, и ее ритуальные громы и молнии по поводу безнравственности всегда бывали сдобрены здоровой долей иронии. Она уверяла, что, оставаясь одна в своей крошечной квартирке, колдует над своим картофелем, пытаясь повлиять на сексуальную ориентацию жильцов, на самом же деле она была по-монаршьи равнодушна к тому, что происходило за закрытыми дверями у обитателей вверенного ей дома. Совокупления между сучками или между кобелями, совокупления, освященные церковью, и внебрачные связи ее более не волновали. Иное дело — любовь, к этому слову Ольга питала слабость.
— Соглашайся, сладкая моя. Ты ничего не теряешь. Десять процентов из ста, что ты будешь счастлива, а если нет, так в чем проблема? В мое время браки заключались по воле Божией, ну дак то в мое время, а я уже вымирающий вид, вроде динозавра. Теперь выйти замуж — все одно как взять в фирме машину напрокат: вам пригоняют авто, а как оно вам надоест, вы его возвращаете, а вас доставляют домой за казенный счет. Только нужно обезопасить себя страховкой от любых случайностей — от угона, от увечий, от незаконных притязаний, и тогда — ни малейшего риска. Давай, детка, соглашайся. Для кого ты себя бережешь? Нынче хрустальных башмачков больше не делают, и лавки такие все позакрывали, да и принцев больше не производят. Романовых давно расстреляли в подвале, и Анастасии уже нет в живых.
Россия, Америка, Лондон, Кашмир — любое, какое ни назови, место на планете событийно стало частью одного целого. Наши жизни, наши личные судьбы утратили индивидуальный, приватный характер, перестали быть нашим частным достоянием. Это взбудоражило людей. Это вызвало столкновения, создало взрывоопасную атмосферу. Мир потерял покой. Индии вспомнились слова Хаусмана, когда он снова посетил Шропшир. Он назвал его краем, утратившим свою суть. Для поэта эквивалент счастья — прошлое, тот заветный край, где все было иначе — лучше и чище. «О, Англия, — писал он, — убийствен твой воздух!» У нее тоже было английское детство, только для нее этот край не был озарен золотистыми отсветами прошлого, потому что ощущение иного, лучшего прошлого этой страны у нее отсутствовало. Вся ее жизнь там проходила уже в другой, сегодняшней Англии, начисто лишенной ореола таинственности и волшебства. Для Индии существовала как данность лишь сегодняшняя Англия.
Самоутверждение, самоценность, содержательность… Все эти довольно близкие по сфере употребления слова как нельзя лучше выражали предел ее мечтаний. Если бы претендент на ее руку был в состоянии реализовать для нее подобную мечту, то, возможно, этот его дар был бы для нее ценнее любви… Индия вернулась к себе с твердым намерением серьезно подумать над предложением этого… как, черт возьми, его все-таки зовут? — Джуда Флуда.
День был, как всегда, безоблачен. Ее улица с артистической грацией неторопливо шествовала под сенью деревьев сквозь ленивый солнечный свет. Обманчивое впечатление достатка, простора, обилия возможностей для всех и каждого всегда являлось одной из величайших иллюзий этого города. Дверь в квартиру господина Каддафи Анданга, через холл от ее собственной, была, как обычно, приоткрыта ровно на два фута, так что можно было видеть его прихожую.
Серебристо-седой филиппинский джентльмен жил в этом здании дольше, чем кто-либо. Индия однажды застала его в домовой прачечной, чем немало удивила, поскольку явилась туда незадолго до рассвета, после одного из нечастых выходов на люди; в свою очередь она и сама была немало поражена его опрятным, если не сказать щеголеватым, видом: атласный халат, сигарета в мундштуке; надушенный, с напомаженными волосами. После той встречи они частенько болтали, пока стиральные машины делали свое дело. Он рассказал ей о провинции, где родился, — Базилане, что на его родном наречии означало «железная тропа»; о легендарном правителе тех мест султане Кудрате и о свергнувших его испанских завоевателях и заявившихся следом, точно так же, как и при освоении Калифорнии, иезуитах. Он рассказывал о свадебных обрядах у яканцев, о рыбачьих хижинах на сваях у племени самал, о диких утках провинции Маламауи. Сказал, что жизнь у него на родине текла мирно, но потом начались распри между мусульманами и христианами, и он решил уехать; он и его жена хотели жить в мире и согласии, только, к сожалению, судьба распорядилась иначе. И все же здесь, в Америке, у людей все равно сладкая жизнь — как говорится,
Время от времени на столике в холле она замечала адресованные ему дорогие каталоги модной одежды. Однако, как уверяла Ольга Семеновна, он выходил из дома крайне редко, и то лишь затем, чтобы купить самое необходимое. Его жена, которую он вывез в Америку в надежде на лучшую жизнь, бросила его несколько лет назад ради служащего компании по продаже автомобилей в кредит. Индии хотелось послушать мелодику филиппинского языка, хотелось узнать, как звучат на нем ругательства. Ей казалось, что он должен быть похожим на японский, только еще более плавно звучащим. Язык поношений — с раскатистыми согласными, перетекающими один в другой гласными звуками, язык, напоминающий шум ветра в лесу.
— Он всегда в боевой готовности, — сплетничала Ольга, — на случай, если вдруг вернется миссис Анданг. Потому и дверь днем и ночью приоткрыта. Только она не вернется. У ее дружка полным-полно знакомых страхагентов. Она вся упакована, у нее страховки на все случаи жизни. Она в зоне полного комфорта. Этого мистер Анданг ей гарантировать не мог, а в ее возрасте подобные вещи значат немало.
Но господин Анданг все же держал двери открытыми. Город пел ему о любви свои обманные песни, и он надеялся…
Из-за угла показался посольский лимузин. В это время суток на той стороне улицы, где стоял ее дом, парковка была запрещена — вывозили мусор из баков. Широкий тротуар, домофон в подъезде — все эти незначительные моменты привели к тому, что продвижение посла от машины до входа происходило медленнее обычного. С определенными правилами соблюдения мер безопасности Макс Офалс был знаком хорошо — еще со времен своей секретной службы (о которой вообще-то говорить не принято, поскольку официально ее как бы и нет, хотя на деле она очень даже есть), но в тот момент посол думал не о мерах безопасности. Он думал о дочери и о том, как осудила бы она отца, если бы узнала, что он только что порвал с женщиной, так на нее похожей, с той, которая одновременно столь сильно напоминала ему и мать Индии.
Согласно правилам, первыми должны были выдвинуться вперед охранники: им надлежало блокировать все парковочное пространство в зоне риска, первыми войти в дом, всё проверить и держать входную дверь нараспашку. Любой профессионал этого дела знает, что самое уязвимое место для нападения на так называемый главный объект — это пространство между машиной и дверью в помещение, куда он направляется. Однако по нынешним временам уровень угрозы для жизни Макса Офалса был невысок, а уровень риска — и того ниже. Понятия угрозы и риска сильно различались между собой. Под угрозой имелся в виду общий уровень возможной опасности в целом, в то время как степень риска зависела от конкретного задания. Таким образом, уровень угрозы мог оставаться высоким, тогда как риск, связанный с каким-то частным действием, например с сиюминутным решением немедленно увидеться с дочерью, мог быть минимален. Когда-то все эти вещи имели для Макса первостепенное значение. Теперь — нет. Теперь он старый человек, посвящающий свое время безумному исследованию жизни подземного народца, полулюдей-полуящериц, сексуально бездействующий индивид, которого только что бросила любовница; отец, внезапно решивший навестить свое дитя. Все это вполне укладывалось в обычные параметры безопасности.
Максу, как любому профессионалу, было хорошо известно, что стопроцентной безопасности не существует. Наилучшей иллюстрацией этого была видеозапись покушения на президента Рейгана. Вот господин президент выходит из машины, вот тут и тут находятся секьюрити; их расположение идеально. А вот здесь зафиксирована до секунды скорость реакции каждого члена команды. Реагировали они все мгновенно, быстрее, чем от них ожидалось.
Выстрел в президента был совершен не в результате чьей-то ошибки. Ошибки не было. И все-таки выстрел был сделан. Первое лицо государства поразила пуля. Самая могущественная персона в окружении лучшей в мире команды телохранителей оказалась уязвимой на мизерном пространстве между бронированной машиной и дверью здания. Стопроцентная безопасность? Такого просто не бывает.
Кроме того, от внутренних предателей никакие секьюрити не спасут — они не уберегут ни от близкого друга, ни от телохранителя, задумавшего убийство. Посол Макс Офалс позволил своему шоферу по имени Шалимар открыть для него дверцу машины, пересек тротуар и набрал нужный код. Наверху звякнул домофон. Индия сняла трубку и услышала голос, уже слышанный, но всего один раз, когда она пыталась записать свой ночной бред на магнитофон. Когда раздались клокочущие нечленораздельные звуки, она сразу поняла — это голос смерти, — и бросилась вниз. Она бежала, а все вокруг застопорилось: ветви деревьев за окнами едва шевелились, голоса людей, пение птиц, шум города — все заглохло; ей казалось, будто она и сама едва передвигается, хотя она неслась сломя голову. Когда же оказалась перед застекленной входной дверью, то уже знала, чт
Она не стала открывать дверь. Там был не отец, там была грязь, ее следовало убрать немедленно. Где Ольга? Кто-то должен вызвать уборщика. Это его прямая обязанность. Твердой походкой, держа спину и высоко подняв голову, она подошла к лифту, нажала на кнопку вызова, вошла в кабину и встала, сцепив руки перед собою, будто приготовилась декламировать стихи. Очутившись у себя, она затворила дверь и заперла ее. В прихожей у круглого зеркала стоял деревянный стул. Она опустилась на этот стул, положив сцепленные руки на колени.
Больше всего ей хотелось, чтобы прекратился шум: не слышать криков, не слышать воя сирен. Здесь ведь всегда очень тихо. Зазвонил телефон. Пусть себе звонит. Раздался стук в дверь, сначала тихий, потом громче и громче. Пускай себе стучат. Кухонный нож? Его место на кухне, зачем он на мостовой? Расследование неизбежно. Но это ее не касается. Она всего лишь дочь. Всего лишь незаконное, хотя и единственное дитя. Ей даже о завещании ничего не известно. Самое важное сейчас — сидеть тихо-тихо, не двигаться. Год-другой так просидеть, и все уладится, все будет о'кей. Иногда радости приходится ждать очень долго.
У нее сегодня знаменательный день. Ей сделали предложение. Совсем скоро он позвонит, и все пойдет как положено в подобных случаях. Вот сейчас он перелез со своего балкона на ее и колотится в стеклянную дверь, вопит: «Милая, открой, это я, Джим!» Но он тут ни при чем. Это дело для полиции. У нее есть свое дело. Когда оно ладится, ты точно знаешь, что делать дальше, ты видишь всё в реальном свете, воображение и зрение не дают сбоев, и странные видения отступают. Шофер. Человек, у которого руки в крови и по рубашке расплываются красные пятна. Эта картинка возникла перед ее мысленным взором, но она тут же заставила себя не смотреть. Она могла спасти отца и не сделала этого. А были ведь знамения. Она видела красные цветы у ног Шалимара на газоне и на груди его, они высовывались из-под ворота его рубашки. Но не ее это занятие — верить в то, что подсовывает предательское зрение. И не ее это дело — спасать отца. Ее дело — сидеть на стуле тихо-тихо, пока не явится счастье.
Она сидела на отцовских плечах, лицом к нему, и они вдвоем напевали: «Птичка-невеличка, птичка-жаворонок — тоненькая шейка, голосочек звонок…» Потом она оттолкнулась, сделала сальто назад, назад, назад и отлетела от него; и ее ладошки в его руках, в его руках навсегда… и никогда больше.
Бунньи
И была Земля, и были планеты. Земля не была планетой. Планеты — это
Пока Номан Шер Номан не узнал про Раху и Кету, он никак не мог разобраться в том, что же это такое — любовь и как определить для себя ее воздействие на человека: мгновенные озарения, приливы, отливы, притяжения и отталкивания. С момента, когда ему рассказали о демонах-половинках, все сразу встало на свои места. Любовь и ненависть — это тоже планеты-тени, неосязаемые, невидимые, они существовали, они терзали его сердце. Ему было четырнадцать, и впервые в жизни он полюбил. Это случилось в селении Пачхигам, где жили странствующие актеры и музыканты. Период его ученичества был завершен, и для своей профессии он взял себе новое имя. Он хотел оставить позади Номана-ребенка и стать самим собой — взрослым. Хотел, чтобы отец гордился тем, что у него есть такой сын — акробат и клоун Шалимар. Его отец. Великий и могучий Абдулла, глава всей деревни, ее
О планетах-грахаках он узнал благодаря наставнику,
Пандит был вдовцом. Он вместе с Бхуми — которая Бунньи — занимал второй по величине дом на окраине Пачхигама. Дом был из дерева, как и все прочие, но двухэтажный. Самый же лучший дом принадлежал семейству Номанов, там был еще и третий этаж всего с одним просторным помещением, где собирался деревенский совет —
Пандиту Каулу тоже не нравилось его имя, среди людей Долины[4] было полным-полно Каулов. Такому выдающемуся человеку, как он, казалось унизительным носить столь обыкновенное имя, поэтому никто не удивился, когда пандит объявил, чтобы отныне его именовали Каул Турпайини, что означало Каул Прохладная Вода. Это слишком длинное имя он в практических целях сократил и совсем отбросил нелюбимую его часть — Каул. Правда, полное имя Пьярелал Турпайини, то бишь Милый Сердцу Прохладный Поток, тоже не прижилось. Кончилось тем, что пандит покорился судьбе и стал именовать себя, согласно занимаемому им положению, просто Наставником. Номан звал его «милый дядюшка», хотя ни узами родства, ни узами веры они связаны не были. Кашмирцев объединяли узы гораздо более прочные. В Кашмире наиболее важной всегда считали не кровную или религиозную общность, а нечто большее, уходившее корнями в глубь веков.
Бунньи была у пандита единственным ребенком, и когда она и Номан приблизились к порогу четырнадцатилетия, они вдруг открыли каждый для себя, что любили друг друга всю жизнь, и тут же поняли, что настала пора решительных действий, несмотря на то что это решение таило в себе неимоверную опасность.
Они сидели на бережку Мускадуна и слушали Наставника. А он взахлеб вещал им про космос, потому что вообще любил поговорить, а для них это был предлог побыть вместе. Речь папы Пьярелала журчала подобно бурливой речке Мускадун у него за спиной, и они тоже говорили меж собою на неслышном для других языке запретного желания. Номан украдкой старался коснуться пальцев Бунньи, ее пальчики сами собой тянулись ему навстречу. Их, сидевших на больших плоских камнях, разделяло несколько ярдов, а с синего, словно глубокое счастье, неба солнце обливало их по-утреннему беспощадно ясным светом. Несмотря на разделявшее их расстояние, пальцы их незримо переплетались. Номан чувствовал ее руку в своей, ощущал, как ее длинные ноготки впиваются ему в ладонь, а когда украдкой бросал на нее взгляд, то понимал, что и она тоже чувствует его согревающее прикосновение, — потому согревающее, что кончики и выступчики ее тела всегда оставались холодными: мочки ушей, пальчики на руках и ногах, соски маленьких грудей, кончик ее гречески-прямого носика. Все эти места нуждались в том, чтобы их обогрела его рука. Она — Земля, а он грахак, захвативший ее и жаждущий подчинить своей воле.
Подобно многим, которые гордятся своей способностью к распознаванию и разоблачению любых форм духовного надувательства и религиозного шарлатанства, ученый наставник в глубине души испытывал преступную страсть ко всему фантастическому и невероятному, так что легенда о двух планетах-тенях затрагивала самые сокровенные струны его сердца. Короче говоря, он целиком и полностью находился во власти чар Раху и Кету, чье существование могло быть установлено лишь через их влияние на жизни обычных людей. Эйнштейн доказал наличие новых небесных светил на основании того, что сила их гравитационных полей привела к искривлению светового луча, а «милый дядюшка» стремился доказать существование двух половинок небесного дракона через их влияние на события человеческой жизни.
— Они выворачивают нас наизнанку! — с легким завыванием вскрикивал Наставник. — Они раскачивают лодку наших эмоций и посылают нам радость или горе! Шесть движущих сил, шесть инстинктов привязывают нас к материальному миру! — продолжал он торжественно. — Это Кама, или любовная страсть, это гнев — Кродх, это Мадх, то есть алкоголь, наркотики и все такое. А еще Моха — привязанность, Лобх — алчность и Матсья — зависть. Чтобы жить праведно, надлежит держать их под контролем, иначе они сами возьмут верх над тобой. Планеты-тени влияют на нас издалека и заставляют нас сосредотачиваться на инстинктах. Раху, он всё доводит до крайности, нагнетает страсти. А Кету — он чинит препятствия, блокирует все решения. Танец планет-теней — это танец страстей в душах наших, наша внутренняя борьба — выбор между нравственным и тем, на что нас толкает жизнь в этом мире!
Пандит отер пот со лба и уже другим, обычным голосом сказал дочери:
— А теперь пойдем-ка покушаем.
Наставник был кругленьким, он любил вкусно поесть. В Пачхигаме все были отличными кулинарами.
Шалимар смотрел, как они уходят, и с великим трудом удерживал себя от того, чтобы не двинуться за ними. Его преследовали не только планеты, но и сама Бунньи. Она испытывала на нем силу своих чар, днем и ночью притягивала к себе, теребила, покусывала даже тогда, когда сама находилась на другом конце деревни. Такая уж она уродилась, эта Бунньи Каул — темная, как сама тайна, светлая, как само счастье, — его первая и его единственная любовь, урожденная Бхуми Прохладная Вода, мастерица целоваться, понимающая толк в ласках, бесстрашная акробатка и отличная повариха. Сердце клоуна Шалимара плясало от радости, ибо совсем скоро должна была сбыться его самая заветная мечта. Сгорая от душного желания во время монолога пандита, они одновременно пришли к выводу, что их час настал, и с помощью обмена сигналами быстро определили место и время встречи. Оставалось лишь совершить последние приготовления. Вечером, убирая для любимого длинные волосы в косы, Бунньи Каул думала о благословенной и прекрасной Сите. В годы изгнания и скитаний по лесам вместе с супругом своим, богом Рамой, они нашли приют в святой обители посреди леса Панчавати, что на берегу реки Годавари. В тот роковой день Рама с братом своим Лакшманой отправились в погоню за демонами. Ситу оставили одну, однако Лакшмана перед уходом провел на земле перед входом в скромную обитель магическую черту и предупредил, чтобы она не переступала черту сама и не позволяла этого никому из чужих. Черта заговорена и призвана служить ей надежной защитой. Однако едва Лакшмана скрылся из виду, появился владыка всех демонов Равана. На нем была запыленная одежда цвета охры, которую носили странствующие мудрецы, и старенький зонтик в руках. Речь его не походила на речь святого, просящего подаяния. С неумеренной пылкостью он стал превозносить по очереди необыкновенной гладкости кожу Ситы, цвет лица Ситы, ее благовония, волосы, груди и талию. Про ноги он говорить не стал. Они, конечно, были скрыты под одеждой, хотя столь могущественный
А еще ей очень хотелось знать, почему Сита все же пригласила Равану войти и отдохнуть, — сделала ли она это вопреки его нескромно-льстивым речам или как раз из-за них? Это было очень важно, потому что как только с ее разрешения он переступил магическую черту, та потеряла свою волшебную силу. Равана мгновенно явил свой подлинный облик чудовища о тысяче голов, насильно увлек Ситу в летающую колесницу, запряженную зелеными буйволами, и помчал в свое царство, на Ланку. Преданный слуга Рамы, старый и слепой коршун Джатаю, пытался спасти Ситу, он убил буйволов, и колесница стала стремительно падать, но Равана подхватил Ситу, спрыгнул невредимый на землю, а когда ослабевший Джатаю напал на него, Равана отсек ему крылья.
Непонятно, почему вся вина за цепь трагических событий возложена на Ситу, подумала Бунньи. «Джатаю, ты погиб из-за меня!» — вскрикнула Сита. И это так. Но все равно непонятно, отчего бремя ответственности за все — за поведение Джатаю, за поиски похищенной, за войну против Раваны, за реки пролитой крови и горы мертвых тел — было сложено к ногам Ситы, верной супруги Рамы. Странный оттенок это придает всей старинной истории, где глупость женщины нарушила заклятие, наложенное мужчиной, где герои вынуждены были сражаться и погибать будто бы из-за тщеславия взбалмошной красавицы.
Это казалось Бунньи великой несправедливостью. Добродетель Ситы Дэви, благородство ее натуры, нравственная стойкость и ум не подлежали сомнению. Как можно было не принимать это во внимание? Бунньи дала всему случившемуся с Ситой Дэви свое собственное толкование. Владыка демонов был бессмертен, он был безумно влюблен в Ситу, и рано или поздно ей суждено было встретить его, как бы ни оберегали ее близкие. К тому же ей противостояли и демоны-женщины, принявшие вид ее любимых, и она просто на какое-то время была введена в заблуждение. Наверное, она решила пренебречь заговоренной чертою и пойти навстречу неизбежному. Что такое, в конце-то концов, эти магические линии в грязи, на земле? Они могут отдалить опасность, но не могут изменить предначертанное судьбой. Чему быть — того не миновать, и лучше через это пройти поскорее.
Так кто же, размышляла Бунньи, этот мальчик, сын деревенского старосты, этот самый прыгучий акробат во всей труппе, тот, с кем она намеревалась встретиться на горном лугу сегодня в ночь? Кто он — ее сказочный герой или демон? Или то и другое? Подарят ли они друг другу блаженство или погубят себя тем, на что решились? Верен ли ее выбор, или она совершает непоправимую ошибку? Ведь это она сама сговорила его переступить запретную черту. Нежность переполняла ее. Как он красив, как совершенен он в искусстве рассмешить; как чист и звонок его голос, как грациозен он в танце, как легок его шаг на канате! А как добр, как нежен! Нет, не может он быть демоном-захватчиком! Ее сладкий Номан, который назвался Шалимаром-клоуном отчасти ради нее, потому что четырнадцать лет назад оба они появились на свет в садах Шалимара в одну и ту же ночь, отчасти же в память о ее маме, потому что той же ночью, когда не стало многих и мир круто переменился, не стало и ее. Бунньи любила Номана, потому что, назвавшись Шалимаром, он тем самым почтил ее умершую мать, а также установил нерушимую связь между ними, связь, дарованную одновременным появлением на свет. Она любила его, потому что он не допускал мысли о том, чтобы причинить боль хоть одному живому существу.
Она заплела волосы, умастила тело. Раху — усилитель эмоций — и Кама — бог любви — потрудились на славу: тело ее трепетало от желания. Она стала взрослой уже два года назад — раньше обычного. С самого дня своего преждевременного появления на свет она всего достигала раньше положенного срока и была вполне готова к любому повороту судьбы. Густая тьма была напоена запахом цветущих персиков и яблонь, и веки ее тяжелели. Она присела на постель, прислонилась головой к изголовью и прикрыла глаза. И тут же, как она и предчувствовала, явилась мама. Она умерла, когда рожала Бунньи, но приходила к ней во сне почти каждую ночь. Она посвящала Бунньи во все тайны женской жизни, она рассказывала ей о прошлом семьи, она дарила ей советы и свою безграничную любовь. Бунньи не говорила об этом отцу, потому что не хотела огорчать его. Пандит всю жизнь старался быть для нее и матерью, и отцом одновременно. Несмотря на свое высокодуховное занятие, он обожал ее безмерно, для него дочь была бесценной жемчужиной, прощальным подарком его любимой жены. От деревенских женщин он досконально узнал все, связанное со взращиванием малого дитяти, и с первого же дня ее появления на свет все, что касалось Бунньи, делал самолично: готовил ей смеси, подтирал попку, вставал по ночам, когда она начинала плакать, пока наконец встревоженные соседки не стали слезно просить его пожалеть себя и принять их помощь, если он не хочет, чтобы несчастная девочка лишилась еще и отца. Пандит пошел на уступки, но только отчасти. Он играл с ней в ее детские игры, а когда она чуть подросла, он научил ее петь и танцевать, подводить глаза и красить губы; он объяснил, что нужно делать, когда у нее начались месячные. Словом, отец делал все, что было в его силах, но мать есть мать, даже если она существует не в реальной жизни, а лишь в бестелесном образе, в снах; даже если доказательством ее присутствия служит ее влияние на судьбу лишь одного человека — ее любимой дочери.
Покойную супругу пандита звали Пампуш, то есть «лотос», хотя, как она призналась спящей дочери, она предпочитала, чтобы ее называли Гири, что значит «ядрышко», в память о каштане, который в знак дружбы подарила ей однажды Фирдоус Бегум Бхатт, золотоволосая супруга почтенного Абдуллы Номана. Одним прекрасным летним днем, когда они собирали крокусы в шафранных полях, откуда ни возьмись, словно по ведьминому заклятию, с безоблачного неба обрушились потоки ливня, так что на них сухой нитки не осталось. Острая на язык супруга сарпанча высказала дождю все, что она по его поводу думает, а Пампуш, танцуя под струями, весело крикнула:
— Не смей ругать небеса за то, что они даруют нам воду!
И тут, когда они, насквозь промокшие, укрылись под развесистой чинарой, Фирдоус не выдержала:
— Все считают, будто ты сама доброта, что ты вся на виду, что ты у нас скромница, только меня не проведешь, я всё вижу! — выпалила она. — Еще бы — всегда-то ты улыбаешься, никому грубого слова не скажешь, тебе всё как с гуся вода! Возьми меня: я едва глаза продеру — сразу за всё хватаюсь, всех мне охота встряхнуть как следует, чтобы все пошло лучше прежнего, охота разгрести все дерьмо в этой нашей скотской жизни. А ты? Ты, напротив того, идешь по жизни так, будто она тебе по душе и всем-то эта твоя душенька довольна. Только знай: я тебя раскусила. Тоже мне, представляешься ангелочком в раю! Спору нет, у тебя хорошо получается, только ведь все это лишь твоя скорлупа, как у ореха; внутри ты совсем другая и, готова спорить на что хочешь, далеко не такая счастливая и безмятежная. Знаю, для других тебе ничего не жалко, для других ты щедрая. Скажи я тебе, что мне такая-то твоя вещь нравится, ты мне тут же ее подаришь, даже если это твое приданое еще от прабабки, даже если это драгоценное ожерелье или браслет, но себя ты никому не открываешь, тут ты скупердяйка, каких поискать.
Подобные речи либо приводят к полному разрыву между друзьями, либо, наоборот, делают отношения еще более тесными, но Фирдоус было свойственно решать всё одним махом, она не терпела неопределенности.
— В тот день и я поняла ее до конца, — рассказывала Пампуш, она же Гири, дочери, пока та спала. — Под личиной бранчливой, грубой женщины я разглядела душу преданную и привязчивую. Кроме того, во всей деревне, наверное, лишь она одна могла меня понять.
И тут Пампуш действительно стала делиться с подругой самым сокровенным. Фирдоус с трудом верила своим ушам. До сей поры супруга сарпанча, как и все сельчане, считала, что Пампуш — идеальная жена для Наставника. Она твердо стояла на земле, меж тем как мысли почтенного пандита всегда витали в заоблачных метафизических высотах. Нынче же Фирдоус вдруг стало ясно, что на самом-то деле скрытая от всех, тайная сторона натуры Пампуш была куда более фантасмагорична, чем у ее мужа, что ее мечтания были куда более рискованны, даже опасны, чем у самой Фирдоус с ее воинственными стремлениями всё перевернуть вверх дном.
В делах любовных кашмирские женщины не считались недотрогами, но от интимных признаний Пампуш у видавшей виды Фирдоус запылали уши. Супруга сарпанча открыла, что ее маленькая подруга была такой ненасытной в любви, что оставалось лишь поражаться тому, как у пандита еще хватало сил на то, чтобы поутру подниматься с постели и чем-то заниматься. Приемы усиления сексуального удовольствия, о которых поведала ей Пампуш, повергли Фирдоус в ужас и в то же время вызвали жгучее желание испытать это самой. Ее останавливало лишь опасение, что если она попробует предложить такое своему Абдулле, который видел в сексе лишь удовлетворение одной из естественных потребностей организма — и чем быстрее, тем лучше, — то он после этого просто выкинет ее на улицу, как последнюю шлюху. Старше подруги на несколько лет, Фирдоус неожиданно почувствовала себя неопытной школьницей, которая, запинаясь и краснея, расспрашивает наставницу о том, с помощью чего и как можно достичь желанных результатов.
— Всё очень просто, — отвечала Пампуш. — Когда доверяешь друг другу, тогда ты и он способны добиться чего хочется, и поверь мне, это здорово.
Но, пожалуй, самым поразительным признанием Пампуш явилось то, что не супруг, а она сама исполняла роль ведущего в любовных утехах. Когда же Пампуш перешла от секса к изложению своих утопических идей о женской эмансипации и заговорила о том, сколь мучительно для нее жить в обществе, по крайней мере лет на сто отставшем в своем развитии от остального мира, о котором она мечтает, Фирдоус жестом остановила ее.
— Хватит! — произнесла она. — От твоих россказней я и без того наверняка потеряю сон и покой, так что на сегодня с меня довольно. Я и с настоящим-то не могу разобраться, а ты мне еще тут про будущее талдычишь.
Пампуш Каул, являясь к дочери во сне, посвящала ее во все детали того, о чем не желала слышать Фирдоус Номан, — о свободном от оков будущем, которое маячило у горизонта, о земле обетованной, куда ей самой не суждено было ступить, о неутомимой жажде свободы, мучившей ее всю жизнь, хотя никто о том не догадывался, потому что она всегда улыбалась и ни на миг не расставалась с личиной полного довольства жизнью.
— Женщина имеет право сама выбрать то, что ей нравится, потому что это нравится ей, а не кому-то другому, — говорила она своей дочери. — Угождать мужчине и ублажать его — далеко не самое главное. И помни — сердце не врет, поступай, как оно велит, и не думай о том, что скажут люди.
— Тебе легко говорить, — отвечала пораженная Бунньи, — призракам не приходится жить среди людей.