Бомбур тотчас ощетинился.
— Я не плясун и не шут, — резко бросил он. — Я занимаюсь устройством пиров, а не забавляюсь играми.
Эти слова показали, что у них с муллой Факхом была общая, очень опасная черта — фанатизм. А безумные идеи Булбула Факха вскоре превратили жизнь обеих деревень в настоящий кошмар.
После горшечной войны всякие контакты между Бомбуром и Абдуллой были прекращены. Так продолжалось до тех пор, пока не прибыли посланцы от махараджи Дарги с требованием замириться, ибо близился праздник Дассера[6] и им предстояло объединить усилия и вместе с персоналом дворцовых кухонь приготовить достойное угощение (и развлечение) для торжественного пиршества в садах Шалимар. Празднество планировалось устроить с невиданным размахом, таким, какого не помнили со времен Джахангира[7].
Подобно тому как набираются блох от запаршивевшей собаки, к Фирдоус перешли некоторые приемы Назребаддаур. Одолеваемая провидческим зудом, Фирдоус тотчас же по этому случаю заявила, что грядут серьезные перемены к худшему и махарадже про это известно.
— Он устраивает одно увеселение за другим, как будто завтра наступит конец света, — изрекла она. — Дай-то Всевышний, чтобы это касалось только его самого, а не нас с вами.
Девять ночей подряд Пьярелал Каул неутомимо воспевал богиню Дургу и на десятый день проснулся, весь сияющий.
— С чего это ты такой довольный? — проворчала Пампуш.
Из-за беременности она в тот день чувствовала себя совсем плохо, поэтому настроение у нее было хуже некуда. К тому же ее извели песнопения. Супруг-пандит славил Всевышнего, не закрывая рта, вот уже девять дней, причем пел не только во время служб в маленьком деревенском храме, но и дома, отчего она не могла заснуть.
— Сколько бы ты ни голосил про эту любовь к богине, — в сердцах заметила Пампуш, — единственная женщина в твоей жизни — вот этот раздутый шар, то есть я.
Но на восторженное состояние Наставника ничто, даже дурное расположение духа его половины, повлиять не могло.
— Нет, ты только представь! — воскликнул он. — Сегодня мусульмане нашей деревни с соизволения махараджи-индуиста будут готовить пир в садах Великих Моголов, иначе говоря мусульман, в честь того дня, когда всемогущий Рама предпринял поход против демона Раваны ради освобождения своей драгоценной супруги Ситы. Более того — на праздновании будут разыграны два представления: одно — наше, традиционное — «Рам-лила», а другое — легенда о мусульманс ком султане — «Бадшах». Индусы, мусульмане — какая нам разница? У нас в Кашмире оба представления обозначены двумя колонками на одной и той же афише; мы едим из одной посуды, мы смеемся над одними и теми же шутками. Мы будем с превеликим удовольствием следить за победами славного Зайн-ул-Абеддина, а наши братья и сестры мусульмане с таким же увлечением станут смотреть, как Рама выручит свою Ситу, — они все любят Ситу и хотят, чтобы ее спасли. У нас нет споров, нет проблем! А еще — фейерверки! В Шалимаре установят огромные фигуры — среди них будут и Равана, и его брат Кумбхакарна, и его сын Мегхнад. Представь — мусульманин Абдулла Номан будет исполнять роль самого бога Рамы! Он пустит стрелу в Равану — и сразу за этим на фоне фейерверка запылают все чучела сторонников Раваны!
— Это, конечно, замечательно, — уныло покачала головой Пампуш, — только я-то все это вряд ли увижу; меня наверняка будет выворачивать наизнанку за ближайшим кустом.
На противоположном конце Пачхигама проснувшаяся на рассвете Фирдоус обнаружила, что ее желтые волосы потемнели. Ребенок должен был вот-вот родиться, и ей казалось, будто в вены ее влили какую-то постороннюю жидкость. Одолеваемая мрачными предчувствиями, она решила, что тень, упавшая на ее волосы, есть дурной знак. Абдулла привык доверять инстинктам жены и потому даже спросил ее, не стоит ли поварам и актерам послать к черту заказ махараджи и остаться дома, но она покачала головой.
— Назребаддаур была права — затевается что-то поганое, — прошептала она, похлопывая себя по невероятных размеров животу, — но сейчас меня больше пугает тот, кто еще внутри, но скоро появится.
Это был первый и последний раз, когда она высказала вслух то, что тщательно скрывала от всех и чему не находила никаких рациональных объяснений: еще до появления на свет мальчика, который с первого дня стал общим любимцем, мальчика светлого, доброго и самого искреннего из рожденных в Пачхигаме, она стала бояться его до смерти.
— Не тревожься ты так, — начал успокаивать ее Абдулла, неверно истолковав ее слова. — Мы будем отсутствовать всего одну ночь. Парни будут рядом. (Говоря про парней, он имел в виду пятилетних двойняшек Хамида и Махмуда, а также Аниса, двух с половиной лет от роду.) Да и Пампуш побудет с тобой до нашего возвращения, — добавил он.
— Если ты полагаешь, что мы с Гири Каул собираемся сидеть дома и пропустить такой праздник, то, значит, мужчины еще глупее, чем я о них думала, — сказала Фирдоус уже своим обычным, не допускающим возражений тоном. — И еще: коли дитя решит родиться сегодня в ночь, то уж лучше мне в это время быть вместе с женщинами, а не оставаться одной в опустевшей деревне наедине с привидениями. Или ты так не считаешь? И кроме всего прочего, кому как не мне, прямой наследнице великого Искандера по женской линии, надлежит открыть торжество в садах Моголов?
Абдулла Номан знал, что упоминание в качестве довода имени Искандера Великого делало дальнейшую дискуссию бессмысленной.
— Хорошо, — сказал он, пожимая плечами, — если вы, курицы неповоротливые, хотите снести детей, словно яйца, под кустом в тот самый момент, когда господа будут лакомиться жареными цыплятами, — дело ваше.
«Александрийские фантазии» Фирдоус, которая настаивала, будто светлые волосы и голубые глаза достались ей от македонца, служили причиной самых бурных ссор между нею и супругом, который считал правление завоевателей-чужеземцев бедствием ничуть не меньшим, чем эпидемия малярии. С другой стороны, не усматривая в этом никакого противоречия, он с превеликим наслаждением исполнял роли иноземцев, правивших в Кашмире как в период, предшествовавший установлению власти Моголов, так и в более поздние времена.
— Правитель на сцене — это всего лишь метафора, это идея величия, обретшая плоть, — говорил он, поправляя войлочную шапочку, которую носил постоянно, словно корону, — в то время как правитель во дворце — это либо пропойца, либо докука, а когда он на боевом коне (при этом Фирдоус, как он и ожидал, сразу разъярилась), то для простых мирных людей он во все времена символ большой беды.
Что до нынешнего правителя Кашмира (который был индуистом), то тут Абдулла дипломатично придерживался политики нейтралитета.
— В настоящий момент мне все равно, кто он — великий раджа, великий мудрец или великий бандит, — сказал он перед началом праздника в шалимарских садах. — Он наш наниматель, а актеры и устроители пиров Пачхигама привыкли относиться к каждому нанимателю как к махарадже.
Семья Фирдоус поселилась в Пачхигаме во времена ее деда. Прибыли они на коротконогих горных лошадках, с патронташами, набитыми золотым песком, на который ими были приобретены плодовые сады и выпасы. Все это досталось Фирдоус как единственной наследнице и после свадьбы перешло в качестве приданого в собственность самого почитаемого в округе человека, сарпанча Абдуллы Номана. Прежде чем поселиться в Пачхигаме, семейство проживало в живописной (а также кишевшей разбойниками) местности, известной как холмы Пир-Раттан, недалеко от Пянджа, в деревне под названием Буффлияз. Считалось, что деревня была так названа в честь Буцефала, любимого коня Александра Македонского. Согласно легенде, именно в этом месте сотни лет назад Буцефал испустил свой последний вздох. Абдулле было известно, что в тех местах Буцефала почитают в качестве второстепенного божества и поныне. Именно по этой причине при любом его презрительном замечании о боевых конях щеки буффлиязки Фирдоус заливала краска гнева. Не меньший ее гнев вызывали и непочтительные высказывания относительно гигантских муравьев.
О гигантских муравьях в Северной Индии в свое время написал историк Геродот, и ученые при дворе Александра поверили ему. Эти ученые были отнюдь не глупцами, не наивными невеждами, каких было много в Средние века, когда миром правил меч. Они, к примеру, без колебаний отмели (не спрашивайте, путем какого рода изысканий) расистского толка версию греков о том, что у индийцев будто бы сперма черного цвета. Так или иначе, они действительно были убеждены в существовании муравьев-золотоискателей. Верило в это и население Пир-Раттана. Старики Буффлияза утверждали, что и Александр Великий направился в эту таинственную местность, потому что слыхал об огромных и волосатых, похожих на муравьев существах; они меньше собаки, но больше лисы, скорее всего размером с сурка, и для постройки своих гигантских конусообразных жилищ используют золотой песок. Как только отряды греков, вернее их предводители, собственными глазами убедились в существовании муравьев-золотодобытчиков, многие из них отказались от возвращения в родные места, поселились в холмах Пир-Раттана, разбогатели и стали жить в праздности, плодясь и размножаясь, в результате чего среди их потомков наряду с черноволосыми и горбоносыми появились светловолосые и голубоглазые дети с греческими прямыми носами. Сам Александр тоже пробыл в тех местах довольно долго и успел пополнить свою казну, а также походя забить, так сказать, несколько голов в чужие ворота, вследствие чего на генеалогических древах некоторых семей возникли побочные ответвления. Первым отростком на одном из таких дерев и стал две тысячи лет назад предок Фирдоус.
— Мои предки ведут свой род от Искандера Великого, — рассказывала Фирдоус младшему своему сынишке Номану, — они знали тайные места, где находились муравейники с золотом, но со временем запасы золота истощились. Тогда мы набили сумки тем, что осталось, переселились в Пачхигам, а здесь нам пришлось сделаться устроителями развлечений для богачей, коими мы сами были когда-то.
Фирдоус Номан была пачхигамкой уже в третьем поколении, супругой самого сарпанча, к тому же, несмотря на приспущенное, как у змеи, веко и свои россказни о средиземноморских предках и подземных городищах змей, пользовалась покровительством Назребаддаур. Поэтому в деревне все дружно предпочли не вспоминать о том, что во времена их дедов было известно всем и каждому, а именно, что когда некий Батт (или Бхатт?) прибывает в деревню под покровом ночи из разбойничьих мест, сорит деньгами направо и налево и таким манером добивается признания деревенской общины, а дальше проводит ночь за ночью, не смыкая глаз, с заряженным ружьем наизготовку и называет себя явно вымышленным именем, смутно представляя, как его нужно произносить, тогда и дураку понятно, что мохнатые, ростом с сурка муравьи-золотоискатели не имеют к данной ситуации ни малейшего отношения.
Поначалу почтенный господин Батт или Бхатт вообще почти не общался ни с кем из местных, — он просто просиживал ночи напролет без сна, оберегая жену и ребенка, и днем всем казалось, что глаза у него вот-вот лопнут от нестерпимой боли.
Никто не решался задавать ему вопросы в лоб, и лет через пять-шесть он сделался поспокойнее, словно бы поверив в конце концов в то, что за ним больше не охотятся. Прошло десять лет — и он впервые улыбнулся. Возможно, главарь банды, изгнавший Бхатта из Буффлияза, вполне довольный полученной властью, решил не преследовать побежденного соперника; а может статься, гигантские муравьи, хранители сокровищ, действительно существовали, но решили отпустить его с миром. В древних сказаниях говорилось, будто муравьи пускались вдогонку за похитителем своих сокровищ, и горе тому — будь то мужчина или женщина, — кто не успевал убежать! Нет ничего страшнее, чем быть съеденным заживо муравьиной ордой, лучше уж повеситься или самому перерезать себе горло. Наверное, Батт или Бхатт очень боялся, что его настигнет армия муравьев, но ему повезло: муравьи то ли сбились со следа, то ли нашли новую золотую жилу и потеряли интерес к жалким мешочкам золотой пыли, оставшейся после нашествия чужеземцев. Так или иначе, лет через пятнадцать стали один за другим умирать те, кто был свидетелем появления Бхатта, а когда на двадцать первом году житья в Пачхигаме он сам мирно испустил дух — как положено, на собственной постели, без всякого ружья в изголовье, — это окончательно примирило с ним пачхигамцев и они перестали злословить по поводу его темного прошлого. Когда же Фирдоус вышла замуж за самого уважаемого в деревне человека, про бандитское золото уже вообще никто не вспоминал, и версия про муравьев-золотодобытчиков оказалась единственно возможной. Оспаривать эту версию — значило добровольно подставлять спину под удар и иметь дело с острым как бритва язычком Фирдоус, что было по силам лишь одному человеку — самому сарпанчу Абдулле, хотя и он временами обращался в бегство под яростным натиском ее словесных атак. Однако же проснувшаяся в день праздничного пиршества Фирдоус, заметив, что волосы ее потемнели, произнесла непонятные слова про то, что боится сына, который еще не родился, но будет рожден тою же ночью в прославленных садах Шалимар. «Меня от него дрожь пробирает», — повторяла она про себя и до, и после его появления на свет, — потому что едва он раскрыл глаза, мать заметила в них золотистый разбойничий отблеск, предупреждавший ее о том, что в бурной, неспокойной жизни его ожидают и утерянные сокровища, и ужасы, и множество смертей.
У входа в сад Шалимар рядом с величественным озером, с колышущимися на водной глади бесчисленными лодочками-
— Есть дерево в раю, — запищал карлик, — оно укрывает и оберегает всех несчастных. Я всегда знал, что именно на этой земле, в нашем земном раю, как мы его называем, хотя кое-кто из чужаков считает это пустым хвастовством, в нашем несравненном Кашмире, произрастает самый близкий родич того священного дерева — тооба. В легенде говорится, что местонахождение этого земного близнеца райского дерева было указано великому Джахангиру святыми людьми —
Говорун был смуглым человечком с маленькими блестящими глазками и приплясывающими усами, которые, казалось, жили своей самостоятельной жизнью и выделывали немыслимые акробатические трюки над белозубым, растянутым в улыбке ртом. Несмотря на бочку и неимоверно высокий тюрбан, он все равно оставался ниже любого из присутствующих. Абдулле при виде него пришло в голову, что, вероятно, этот человек взялся за ремесло фокусника, чтобы отомстить людям за свое убожество: из-за ничтожно малого роста мир не замечал его, в отместку и он в свою очередь овладел искусством дематериализации предметов и вещей реального мира.
Однако Фирдоус восприняла его более серьезно.
— Он смешон, только когда пищит и колотит в барабан, — шепотом проговорила она. — Но приглядись к нему повнимательнее, когда он делает передышку. Тебе не кажется, что в эти короткие минуты он вдруг меняется и выглядит как человек, уверенный в себе и, пожалуй, даже властный? Если бы он не верещал, то, может, сумел бы заставить нас поверить, что перед нами не обычный шарлатан.
— Я Саркар Седьмой! — выкрикнул карлик, ударяя в барабан. — Дамы и господа! Перед вами устроитель невероятнейших иллюзий, миражей и конфузов, наследник легендарного фокусника Саркара в седьмом поколении! Одним словом, я владею всеми видами волшебства, главным и самым древним из которых является
Человечек последний раз ударил в барабан, спрыгнул с бочки и стал пробираться сквозь толпу.
— Мы не хотели вас обидеть, — сказала, останавливая его, Фирдоус. — Мы сами актеры и первые будем аплодировать, если ваш трюк удастся.
Саркару Седьмому стало стыдно за свою выходку, но он постарался этого не показать.
— Думаете, я новичок? — фыркнул он. — Вот, смотрите! И тут малыш вынул из-за пазухи рулон газетных вырезок. Люди подошли ближе, и он начал с гордостью зачитывать заголовки:
— «Саркар Седьмой заставляет исчезнуть идущий поезд!», «Бомбейский Каскад цветов волшебным образом исчез!» — Но главное свое чудо он приберег напоследок: — «Таинственное исчезновение Тадж-Махала!» — выкрикнул он и умолк.
Газетные вырезки произвели глубокое впечатление, и настроение толпы изменилось. Люди перестали обращать внимание на его рост и теперь смотрели на коротышку с уважением. Скептиком оказался один лишь Абдулла.
— Так вот ты чем занимаешься! — воскликнул он с громким, вызывающим смехом. — Хотелось бы знать, как это у тебя получается? Это что — массовый гипноз?
— Никак нет, что вы! Гипноз тут совершенно ни при чем! — лукаво покачал головой карлик. — Просто я умею убирать из вашего поля зрения все что захочу! Ничего сверхъестественного, никакой черной магии! Это чистая наука, искусство Высшей Иллюзии, великая наука управления разумом!
Посыпались вопросы, но Саркар номер семь, ударив в барабан, призвал всех к молчанию.
— Довольно, пока это всё! — торжественно провозгласил он. — Неужели вы думаете, что я стану выдавать свои секреты, прежде чем вы увидите всё собственными глазами? Скажу одно: сила воли позволяет мне создавать и разрушать мировую гармонию, и в этом секрет моего успеха. Что такое
— Вот увидишь, — сказал жене пандит Пьярелал Каул, — к концу вечера я разгадаю его фокус-покус с исчезновением!
Этой ночи суждено было стать ночью мрачных исчезновений: еще никто не знал, что она унесет и Гири Каул.
С того самого момента, как Абдулла Номан вошел в сад и зашагал по шуршащей листве, толстым покровом усыпавшей землю, его стали одолевать сомнения в успехе всего предприятия. Ночь выдалась необыкновенно холодная для октября, и уже начал падать снег. «К тому времени, когда прибудут разряженные гости, метель разойдется вовсю, и люди начнут мерзнуть, — думал он. — Достанет ли переносных жаровен, чтобы согреть пирующих? И дальше что? Мерзнущую публику расшевелить трудно. Праздник в саду в такую погоду — дело немыслимое. С таким снегом ни „Рам-лила“, ни „Бадшах“ не совладают».
И все же мало-помалу волшебная красота сада сделала свое дело, и уныние покинуло Абдуллу. Ведь рай — это тот же сад, как бы его ни называли — райские кущи, Гулистан, Джаннат или Эдем, а Шалимар — его зеркальное земное отражение. Абдулла нежно любил все кашмирские сады Великих Моголов: и Нишат, и Чашма-Шахи, но более других, конечно же, Шалимар. Выступить здесь с представлением было его самой заветной мечтой. Нынешний правитель Кашмира никак не был связан с Великими Моголами, но при столь богатом воображении, как у Абдуллы, ему ничего не стоило подменить его образ другим — знакомым и любимым. Абдулла стоял в самом центре спускавшегося террасами сада и направлял своих людей в заранее определенные для них места. На самой верхней из террас актеры уже приступили к установке сцены, в кухонных палатках команда поваров уже вовсю строгала, отбивала, резала, кипятила и варила бесчисленные яства… Абдулла прикрыл глаза и силой воображения вызвал к жизни образ давно почившего создателя этого земного чуда с колышущимися кронами дерев, зеркалами каскадов и музыкой, плывущей по воде, — образ монарха, влюбленного в природу, правителя с душой романтика, для которого Земля была возлюбленной, а пышные сады — любовной песнью ей. Знакомое состояние, близкое к трансу, охватило его. Сарпанча Абдуллы больше не было; остался Джахангир — Великий Хранитель Вселенной. Все тело его расслабилось, что-то чувственное проступило в лице — лице человека, упоенного властью. «Где же паланкин? — пронеслось в его затуманившемся сознании. — Где носильщики в веревочных сандалиях? Им полагается нести меня на своих плечах в разубранном паланкине. Почему я следую пешком?»
— Вина! — шепнули его губы. — Подайте мне сладкого вина, и пусть играет музыка, велите музыкантам, чтоб начали играть!
Временами сомнамбулическое состояние Абдуллы перед началом представления пугало даже его собратьев-актеров. Когда он давал волю воображению, то многим казалось, что сарпанч имеет особую власть над умершим, может заставить его войти в свое тело, и тем самым добиться абсолютного перевоплощения. Это производило на них более сильное впечатление, чем само представление, но некоторым становилось не по себе. Поэтому и теперь, по заведенному правилу, актеры призвали Фирдоус — уж она-то умела возвращать супруга из прошлого в настоящее.
— Мир объемлет тьма, — словно в забытьи проговорил, обращаясь к жене, сарпанч, — сделаем же всё, что в наших силах, дабы сохранить память о свете.
Это были предсмертные слова Джахангира, произнесенные им сотни лет назад по дороге в Кашмир. Он умер, так и не достигнув желанной цели — своего земного рая, своего сада, подобного гимну, сада где змеились террасы и щебетали птицы. Фирдоус поняла, что состояние мужа требует мер решительных и жестких, тем более, что у нее самой были новости, о которых ее Абдулле следовало знать. Для начала она грубо дернула мужа за полу. С войлочной накидки-
— Никак ты накурился? — нарочито резко проговорила она. — Этот сад плохо влияет на маленьких, ничтожных людишек — им начинает казаться, будто они всемогущи.
Оскорбление проникло сквозь пелену затуманившегося сознания Абдуллы, и он вернулся к унылой реальности: никакой он не правитель, он здесь, чтоб увеселять господ. Он — слуга. Фирдоус, которая угадывала его мысли прежде, чем он успевал их додумать, громко рассмеялась ему в лицо, отчего на душе у Абдуллы сделалось еще тоскливее, а щеки запылали от унижения.
— Хочешь как следует сыграть правителя, — заговорила Фирдоус более мягким тоном, сменив гнев на милость, — обдумай сперва роль Зайн-ул-Абеддина, с нее тебе начинать, а дальше — думай про Рамачандру, «Рам-лила» будет представляться после перерыва. Прямо сейчас самое важное — жизни тех, кто рядом с тобой. У Гири начались преждевременные роды, а все потому, что ты так сказал.
Мысли его прояснились. И все же… все же… Жизнь и смерть — они были повсюду, во все времена.
Он обрел дар речи, и бессвязные слова, будто напуганные овцы, стали выскакивать из его рта:
— Пампуш, айя-аа, хаи! Где она? Что происходит? Она жива? А ребенок — он будет жить? Где Пьярелал? С ума сходит, наверное! Говорил ведь я вам, чтоб сидели дома! Аре-е! Когда это началось? Где? Что нам делать?
Жена прикрыла ему рот ладонью и громко, так, чтобы слышали все, с наигранным возмущением произнесла:
— Вы только послушайте его! И это наш сарпанч, глава всего Пачхигама! Всего и делов-то — еще один малыш родился, а у него такой вид, будто сам малым ребенком стал!
Остальное она торопливо прошептала ему в самое ухо, и это были слова ободрения:
— Мы набрали простынь и устроили место для родов позади кухонных палаток. Там женщины, они знают, что делать. Ребенком я займусь сама, остальные приглядят за близнецами и Анисом. Гири совсем плохо, да тут еще эта метель. В списке гостей есть имена врачей, некоторые живут недалеко, возле Сринагара, Пьярелал уже отправился к одному из них. Все, что возможно, мы делаем. Предоставь это мне. У тебя сейчас и без того забот хватает.
Абдулла приоткрыл было рот, но Фирдоус поняла, что он готов произнести свое обычное «я тебя предупреждал», и зашипела:
— Не смей этого говорить! Даже и не думай!
И Абдулла снова стал самим собой: да, конечно, сейчас приведут врача, Пампуш и ребенок будут спасены. «Вмешательство врача, ученого человека», — вспомнились ему слова из пьесы «Бадшах». Сейчас предстояло проверить, как обстоят дела на кухне и за сценой. Абдулла стал «обходить посты», раздавая указания, налаживая контакты с охраной махараджи, с привезенными слугами и поварами дворцовой кухни. На самой верхней из насыпных террас сада, по обе стороны водного каскада, были поставлены ярко расцвеченные
Абдулла был везде и всюду, чтобы лично убедиться, что все идет как должно. Снег падал большими пушистыми хлопьями, и трудно было сказать, то ли это проклятие, то ли благословение свыше. В палатке на самой нижней из террас ему преградил дорогу ваз
Похоже, что повеление махараджи позабыть хотя бы на время о разногласиях на этого человека никак не повлияло и настрой у него был далеко не мирный.
— Невиданное унижение! — возопил он. — Подумать только — нас назначили обслуживать террасу, где будут сидеть самые что ни на есть захудалые из гостей! И это нас, которым нет равных в кулинарном искусстве, нас, прославленных мастеров в приготовлении плова и
Абдулла решил смолчать. Что правда, то правда: пачхигамцев назначили обслуживать средний ярус, однако после окончания пира его труппа будет разыгрывать две пьесы, а представление завершится возжиганием демонов и фейерверком — и все это предстоит сделать им непосредственно пред очами самого махараджи. «Бедняга Бомбур, — подумал Абдулла, очередной раз одолеваемый чувством вины перед бывшим другом, — не стану я сыпать ему соль на незажившую рану». Он молча кивнул, что можно было счесть если не извинением, то знаком уважения, и двинулся дальше. Он еще не догадывался и даже не подозревал, что в предстоящую ночь его ожидает не пиршество и не представление, но нечто совсем иное; что эта ночь станет поворотным моментом в его жизни, как и в жизни всех, кого он любил, — ночь, после которой мир перевернется, реки потекут вспять и звезды сдвинутся с привычных мест и будет им все равно, где всходить, ибо все станет зыбким и опустится мрак, а с ним нагрянет ужас, — словом, сбудется все то, что произнесли уста Абдуллы, не спросивши согласия у его разума. Занятый мыслями о подготовке праздника, он шел сквозь метель, чуть подавшись вперед. Его прочные высокие сапоги тяжело ступали по вороху листьев. Он как раз направлялся взглянуть, успели ли построить помост на верхней террасе, и был уже у центрального водоема, когда его нагнала Фирдоус. Она схватилась за его руку, чтобы удержаться на ногах, и в этот миг, словно напуганные происшедшей с ней переменой, взметнулись вверх восклицательными знаками фонтаны. Обычная уверенность ей явно изменила, лицо было напряжено, а «ленивый глаз» скосился еще больше.
— Послушай, — начала она, но вдруг замолчала; лицо ее исказилось, она сцепила зубы, обливаясь холодным потом, переждала, пока отпустит, и только после этого заговорила снова: — Я готова признать, что все сложилось хуже, чем я думала.
За кустами обе женщины разродились одновременно, под наблюдением известного врача и философа-суфия Ходжи Абдул-Хакима. Он был дипломированным специалистом, знатоком трав и медицинских препаратов — как традиционных, так и современных — Востока и Запада. Однако все его знания на этот раз оказались не нужны: Жизнь явилась сама собою, а Смерть отогнать не получилось. Результат — один младенец мужского пола, один — женского, одни роды легкие и один летальный исход. Фирдоус Номан родила — как косточку выплюнула.
— Ну вот и ты, торопыга, — шепнула она в ушко младенцу, пренебрегши обычаем, потому что первым словом, услышанным ребенком, должно было стать имя Божие. — Твой отец — маг перевоплощений, называющий свой талант актерским мастерством; мать у тебя — из семьи с темным прошлым, а ночь твоего рождения — странная ночь; так что ты уж постарайся вырасти нормальным человеком и не пугать меня.
В этот момент пронзительно вскрикнула Гири. Фирдоус рванулась к умирающей подруге, но ее удержали силой, женщины захлопотали возле выжившей матери, запеленали обоих младенцев и прикрыли лицо умершей. Ночью в повозке, запряженной буйволами, ее усыпанное цветам тело доставят в родной Пачхигам, а назавтра предадут сожжению на погребальном костре из душистого сандала. Что тут обсуждать? Смерть — дело обычное. Такое случается сплошь и рядом, хотя не столь часто, чтобы это грозило вымиранием деревне, — ее население росло год от года. Человек смертен, и когда приходит его черед, это надлежит принять как данность. По нему поплачут и совершат все полагающиеся обряды. Наставнику и его новорожденной дочери будет нужна помощь и поддержка, и они ее получат, деревня возьмет их в свои теплые ладони. Пьярелал будет жить дальше, будет расти и его дочь. Жизнь потечет своим путем, растают снега, и цветы расцветут опять. Смерть — это еще не конец всему.
Абдулле сообщили о рождении четвертого сына, однако пока что ему некогда было предаваться ликованию: появления гостей ожидали с минуты на минуту, а дел оставалось еще очень много. К тому же внутренне он уже стал готовить себя к перевоплощению в Зайн-ул-Абеддина. Знаменитый султан для Абдуллы был олицетворением всего, за что так любил он свою кашмирскую долину, — олицетворением веротерпимости и слияния в один общий поток двух религиозных течений — индуизма и ислама. Кашмирские пандиты, в отличие от брахманов всей остальной Индии, с удовольствием вкушали мясную пищу; кашмирские мусульмане, быть может завидуя широкому выбору богов, имевшемуся в распоряжении индуистов, чуть-чуть отступили от сурового монотеизма своей веры и ревностно почитали места упокоения своих святых-
Стайка крылатых теней выпорхнула из сада с ее душою. Под иллюминированными деревьями горько плакал Пьярелал, и, обняв его за плечи, так же безутешно рыдал рядом с ним суфий-философ, светило медицины Ходжа Хаким.
— Друг мой, — говорил он сквозь слезы, — проблема смерти встает перед нами ежедневно и ежечасно. Все мы задаемся одними и теми же вопросами: сколько нам еще осталось прожить? Будет ли ниспослана нам тихая кончина, или суждено принять смерть в муках? Сколь много удастся нам еще совершить в этой жизни? Сколь долго будет нам дано наслаждаться ее благами? Доведется ли увидеть, как будут вырастать наши дети?
В любое другое время шанс обсудить онтологические проблемы, не говоря уже о возможности углубиться в тонкости различий между мистицизмом суфиев и индуистов, переполнил бы радостью сердце Наставника. Однако нынешняя ночь выдалась совсем особой, не похожей ни на какую другую.
— Она уже знает ответ на все вопросы, — захлебываясь слезами, выговорил Наставник, — но до чего же горек он, этот ответ!
— Проблема смерти — это и проблема жизни, мой дорогой, — отвечал сквозь рыдания Ходжа Хаким, проводя обеими руками по лицу безутешного вдовца, — а вопрос о том, как жить, есть и проблема любви. Вот на этот вопрос вам и предстоит найти для себя ответ, и нет иного пути ответить на него, как продолжать жить.
Слова иссякли, и оба, подняв головы к зловещему огрызку луны, заголосили громко и горестно. До того как здесь был разбит сад, это место служило пристанищем стаям шакалов. Стенания двух взрослых мужчин напоминали об их протяжном вое.
Смерть — самая приметная из всех отсутствующих — явилась в Сад, и ее приход послужил сигналом, — отсутствие приняло знаковый характер. Сгустились сумерки, пора было появиться гостям, из кухни уже неслись дразнящие ароматы, и, несмотря на трагический случай, все приготовления были закончены в срок. Но где же гости? Холод, возможно, и заставил некоторых остаться дома. Те немногие завсегдатаи праздника Дассера, которые уже пришли, были укутаны с головы до пят, и по их унылому виду никто бы не догадался, что эти люди собрались повеселиться. Время шло, а ожидаемого наплыва гостей все не происходило; хуже того: один за другим стали потихоньку куда-то исчезать дворцовые слуги, носильщики, стражники, повара — среди них даже те, кому было поручено готовить и подносить еду самому махарадже.
Пытаясь спасти положение, Абдулла метался по Саду, кричал, звал, приказывал, но почти никто его не слышал. Возле Императорского павильона он наткнулся на фокусника Саркара. Тот сидел, обхватив голову руками.
— Это провал! Это катастрофа! — причитал он. — Метель всех перепугала, и, похоже, не только она. Горе мне, самый великий трюк в своей жизни я буду вынужден демонстрировать кучке деревенских неучей!
Раскинутые шатры, яркими пятнами выделявшиеся среди сгустившейся тьмы в свете опутавших деревья разноцветных лампочек, почти опустели и выглядели жутковато и неуместно среди снежных наносов. Призрачная атмосфера пира без гостей так подействовала на Бомбура Ямбарзала, что заставила его позабыть о ссоре.
— На что намекал этот фокусник, когда сказал, что не только снег помешал людям явиться? — испуганно спросил он Абдуллу. — Как ты думаешь, может, и нам небезопасно здесь оставаться?
Абдулла и сам не знал, что думать: радость отцовства и смерть милой сердцу Пампуш привели в полное смятение его душу. Покачав головою, он сказал в замешательстве:
— Подождем еще немного. Давай направим своих людей в Сринагар, пускай разузнают, в чем дело. Что-то ведь должно вскорости разъясниться.
У него голова шла кругом. Ясно, что «Бадшах» сегодня не будет разыгран, а тень Зайн-ул-Абеддина все не покидала его: обрывки пьесы засели в голове, словно шрапнель, и мешали ясно мыслить. Во второй раз на протяжении одного вечера ему пришлось сначала вызывать дух великого султана, а затем прогонять его, и Абдулла совсем лишился сил.
Почти при полном отсутствии реальных гостей Шалимар начал заполняться разного рода слухами: закутанные с ног до головы, с надвинутыми на лица для защиты от непогоды капюшонами, они занимали пустые места у раскинутых дастарханов. Среди них были слухи-нищие, выползшие из канав, но были и другие — пышно разодетые, размалеванные, прикинувшиеся знатью. Представлявшие все социальные слои, эти слухи, вольготно развалившись на подушках, создавали завесу таинственности, словно густо падающий снег. Слухи были смутные, неопределенные, туманные, нередко зловещие. Они казались какой-то новой разновидностью живых существ; в соответствии с теорией Дарвина они стремительно прошли все стадии эволюции и стали бесстыдно совокупляться. Как положено при естественном отборе, выжили наиболее приспособленные, и тогда в общем невнятном бормотании стали различимы их голоса. В шепоте, писке и злобном шипении слышалось и повторялось раз за разом одно и то же слово —
Распятого звали Сопор, и был он простой пастух. Далеко на перекрестке горных дорог его со стадом овец окружила толпа кабаилисов, требуя показать путь на Сринагар. Пастух Сопор намеренно указал им неверное направление. Они проплутали целый день, а когда обнаружили обман, вернулись и распяли его; когда же им прискучили его крики и стоны, вбили еще один гвоздь ему в горло.
Столько новостей сразу, в одну ночь, столько непонятного! Слух-фантом, связанный с Пакистаном, возникал и прежде, но прожил всего два коротких месяца. Может быть, именно поэтому его выход из теневого мира в реальный, где существуют государственные границы, вызвал столько яростных споров среди наводнивших Шалимар слухов.
— Пакистан в своем праве, — вопил один, — ведь кашмирским мусульманам помешали присоединиться к своим братьям по вере!