Я приехал в Оксфорд тоже из-за Стайна. Его письма и хвалебные рассказы раззадорили меня. Он был репетитором восьми или девяти других парней, в число которых входил Ален «Джок» Маккал из сатерлендского «Голспи». Джок стал моим лучшим другом. В те дни идеальными студентами считались разносторонние парни. Джок таковым и являлся: он был великолепным бегуном на короткие дистанции, писал яркие очерки и на втором курсе редактировал студенческий «Шервелл» (неслыханная честь). Хотя мне не нравилась его подборка, касавшаяся только империализма и войны. Сестра Джока — Роуз — стала моей невестой, а затем и женой, с которой я счастливо прожил почти шестьдесят лет. Извиняюсь, но, похоже, я снова забежал вперед истории.
Стайн был на пять лет старше меня. Когда я приехал в Оксфорд, ему исполнилось двадцать четыре года. К тому времени он уже издавал свои стихи, имел авторитет среди исследователей творчества Милтона и писал какой-то роман. Последнее обстоятельство впечатляло меня больше всего остального. Стайн отказывался показывать нам рукопись и даже не раскрывал канвы сюжета, однако слухи определяли будущую книгу как политический триллер, с гомоэротическим уклоном.
— Колись, — обычно говорил мне Джок, когда он приходил на репетиторские консультации сразу после меня. — О чем ты сегодня болтал с нашим Оскаром Уайльдом?
Стайн относился ко мне с нежной иронией. Он постоянно высмеивал мою «мрачную ирландскую натуру» — то угрюмое настроение, которое часто накатывало на меня и которое я, по мнению Стайна, унаследовал от матери-ирландки. Он даже придумал теорию, объяснявшую разницу между еврейским и ирландским отчаянием.
— Еврейское отчаяние возникает из стремления подняться в жизни с помощью излишеств. Дай нищему еврею полсотни фунтов стерлингов, и он воспрянет духом. Ирландское отчаяние другое. Его ничто не может излечить. Давайте посмотрим на нашего друга Чэпа. Его недовольство, как и у других ирландцев, не имеет отношения к обстоятельствам жизни, которые могут включать в себя удачную карьеру и прекрасную работу. Он недоволен несправедливостью существования. Возьмем, к примеру, смерть! Как мог великодушный Бог, одарив нас, смертных, жизнью, наложить такое жесткое ограничение? Лекарства от ирландского отчаяния пока не придумано. Деньги тут не помогают. Любовь тускнеет, а слава мимолетна. Единственной панацеей являются пьянки и жалость к самому себе. Вот почему ирландцы известны как неисправимые забулдыги и великие поэты. Никто не поет таких песен и не печалится так сильно, как они. Почему? Потому что они ангелы, заключенные в узилища плоти.
Когда я рассказал Стайну о моем повторяющемся кошмаре, его первый вопрос был следующим:
— Какая одежда тянет тебя ко дну?
Услышав мое описание, он тут же воскликнул:
— Латы! В своем сне ты носишь латы!
Я никогда не думал об этом. Стайн сделал вывод, что в душе я рыцарь и что тайна моей жизни никогда не будет решена без учета данного призвания. Он поднял мне настроение. Его аллегория вдохновила меня на поиски моего истинного «я». Он порекомендовал мне некоторые книги, далеко выходившие за рамки университетского курса. Мы с Джоком и другими парнями могли часами говорить о литературе. Под руководством Стайна я расцвел как писатель и литературный критик. Я перестал бояться выглядеть умным, отходить от принятых взглядов на мир или казаться нетрадиционным в изложении своих идей.
Среди многих качеств, которые восхищали меня в Стайне, самой лучшей его чертой был отказ от притворства. Он не стеснялся своей природы. В ту пору гомосексуализм (даже в либеральной университетской среде) считался запретной темой, о которой никто не смел говорить. Имелись законы, направленные на его искоренение. Людей сажали в тюрьмы. Из-за малейших слухов служебная карьера человека могла быть запятнана или вообще разрушена. Стайн не придавал этому значения.
— Еврей, поэт и вольнодумец, — заявлял он о себе. — Шляпный фокус, после которого публика приходит в смущение!
Однажды мы с Джоком зашли в столовую и заняли место в очереди. Стайн, стоявший впереди, позвал нас к себе, но Джок наотрез отказался подходить к нему. Он уважал нашего репетитора, однако избегал его на публике. Джок считал, что слишком тесные отношения со Стайном могли вызвать плохие ассоциации и нанести вред его репутации.
— Какая чушь! — возмутился я. — Стайн умнее половины наших преподавателей. Он в два раза лучше их как писатель, в три раза больше работает и, пожалуй, является единственным репетитором, который действительно занимается со студентами. Просто в отличие от карьеристов и лизоблюдов он имеет мужество говорить о том, что думает.
Политические взгляды Стайна выделялись левым радикализмом, однако сам он принадлежал к богатому семейству. Однажды я посетил их особняк в йоркширском Вест-Ридинге и поразился тому, что земли, которыми они владели, раскинулись на целых семьсот акров. Стайн по линии отца происходил от Ротшильдов. Его матушка состояла в родстве с племянницей Бенджамина Дизраэли. Семейный капитал пополнялся от торговли шерстью. Ледереры — родня его матери — имели фабрики в Брэфорде, Лидсе и Бингли. Великий дед Стайна по имени Хайман внедрил концепцию трудовых поселений. Он обеспечивал своих рабочих кровом, предоставлял им медицинское обслуживание и помогал их детям получать образование. Это превышало все стандарты того времени. Его эссе «О совершенстве человеческой природы» входило в список материалов, рекомендованных для чтения на курсе естественных наук.
В те дни оксфордский социальный курятник возглавлялся выходцами из богатых и древних семейств. Они обладали (или делали вид, что обладают) следующим созвездием достоинств: атлетической удалью — особенно, если она не требовала больших усилий; безудержным употреблением алкогольных напитков; безрассудной смелостью в езде на лошадях, автомобилях или самолетах; презрением ко всем проявлениям религии, политики и коммерции; вялым пренебрежением к альма-матер и академическим достижениям. Представители университетской элиты восторгались идеями Гитлера. Многие из них рукоплескали Мюнхенскому пакту 1938 года. Они высмеивали «красных коммунистов» и оппонентов подобного умиротворения. Черчилль, по их мнению, был ничем не лучше — консервативным ура-патриотом и подстрекателем к войне.
Я ненавидел этих подонков. Так же поступал и Стайн. В Винчестере он славился своим отвращением к двадцатому веку. Стайн отказался от курса по вождению машины. Он верил в реинкарнацию. На вопрос, какой религии он следует, Стайн неизменно называл индуизм. Он говорил и читал на французском, немецком и итальянском языках; мог бегло переводить с классического греческого и с латыни. Но чем больше антисемитизма наблюдалось в прессе и в речах правительства, тем сильнее он сближался с единоверцами и тем чаще говорил об иудаизме. Стайн писал письма в редакции и жертвовал чеки на различные дела еврейской диаспоры. По пути в университет он прочитывал как минимум шесть газет. Я знал об этом, потому что сам иногда забирал их для него на почте. Стайн был подписчиком «Таймс» и «Манчестер Гардиен», «Дэйли Мейл» и «Дэйли Экспресс», «Ивнинг Стэндарт» и «Нью-Йорк Геральд-Трибюн». Примкнув к коммунистам, он участвовал в демонстрациях у стен парламента. Несколько раз дело доходило до ареста. Как я уже говорил, в конце тридцатых годов в Англии наблюдались прогерманские и пронационал-социалистские настроения. Стайн намеренно носил длинные волосы и неряшливую одежду. Он был явно «не того сорта». Вокруг него роились слухи. Стайн смеялся над ними и заявлял, что такая клевета похожа на наветы, направленные против Сократа, — «восхваление новых богов и растление малолетних граждан».
Его изгнание из университета произошло по вине студента, которого я назову просто Б. (Б. был прекрасным крайним нападающим в нашей команде по регби; позже он пошел служить в военно-морскую авиацию и погиб, когда его подбитый штурмовик упал на Золотистый пляж в день «Ди»[22] — 6 июня 1944 года.) Б. восхищался Стайном. Он любил его, но держал свои чувства в тайне. Страшась скандала, который мог бы разразиться, посмей он действовать по воле эмоций, Б. тем не менее записывал свои запретные желания и грезы в личном дневнике. Его отец, известный адвокат, однажды прочитал эти строки. На следующий день, как все мы узнали, в дверь нашего репетитора постучали два полицейских инспектора. Стайн думал, что данный арест был связан с его активностью, направленной в защиту еврейских эмигрантов. Но офицеры указали другую статью уголовного кодекса.
Его обвиняли в «вопиющих непристойностях» и «подстрекательстве мужчины к неестественным порокам». Стайна арестовали за сексуальное обольщение юноши, с которым он даже не был знаком. В конце концов, обвинение сняли за недостатком доказательств, но репутация Стайна безнадежно пострадала. В то время подобный скандал мог выдержать только маститый профессор. Для простого репетитора этот крах был фатальным.
Одним из худших последствий травли стал запрет на публикацию романа. Отец Б. не удовлетворился изгнанием Стайна из Оксфорда; он сделал все возможное, чтобы расправиться с ним и в мире литературы. В те годы лишь несколько издательств осмеливались публиковать произведения, написанные в жанре, в котором творил Стайн, и отец Б. без большого труда убедил их не связываться с оскандалившимся автором. Стайн пришел к адвокату в надежде прояснить обстоятельства дела. Я сопровождал его для моральной поддержки. Но едва мы вошли в офис на улице Грейт-Титчфилд, отец Б. велел своим помощникам вышвырнуть нас оттуда.
Переживая череду неприятностей, Стайн пытался выглядеть беззаботным и веселым. Тем не менее мы, зная его характер, видели, как серьезно он относился к происходящим событиям — к человеческой подлости и хитроумному умыслу.
— Отказ от твоей книги — это утрата для всей литературы, — заявил один наш сокурсник на очередном вечернем сборище в гостиной Стайна.
— Только не для английской, — со смехом ответил наш репетитор.
Конечно, никто из нас не читал его рукопись. Стайн никому не показывал ее. Но сопереживание людей прорывалось наружу. Мы, студенты, чувствовали себя как апостолы в Гефсиманском саду. Когда Стайн попросил меня задержаться, я подумал, что он хочет поговорить о моей курсовой по Милтону, которая застопорилась на середине. Как только студенты покинули апартаменты, Стайн достал бутылку «шерри» и наполнил два бокала.
— Чэп, ты мог бы взглянуть на мою рукопись?
Я потерял дар речи. Меня переполняла гордость от предоставленной чести.
— Надеюсь, за ночь ты одолеешь ее, — сказал Стайн. — Только тебе придется читать книгу здесь. У меня нет другой копии, и я не хочу, чтобы ты выносил этот текст за пределы гостиной.
Я ответил, что прочитаю рукопись с огромным удовольствием. Меня тревожило лишь сомнение в том, что я окажусь недостойным такой привилегии.
— Не относись с пренебрежением к своим способностям, Чэп. У тебя острый ум. Я не знаю другого человека, чьим мнением дорожил бы больше, чем твоим.
Я остался у Стайна и провел всю ночь за чтением рукописи, по два-три раза возвращаясь к важным местам. Книга имела скорее политической, чем сексуальной контекст. Она напоминала Свифта, а не Рабле. Стиль был дерзким и бесстрашным; произведение выглядело более амбициозным, чем та литература, с которой я имел дело прежде. Текст оказался действительно интересным. Я боялся скатиться на пошлую и глупую критику — особенно теперь, когда Стайн продемонстрировал мне такое доверие. Куранты на башне пробили шесть часов. Я спросил у него, могу ли использовать остаток утра, чтобы привести в порядок свои мысли.
— Нет, — ответил он. — Объяви вердикт сейчас. Мы вышли прогуляться к реке. Я начал с нескольких общепринятых фраз. Стайн занервничал. На его лице появилась сердитая усмешка. Мы остановились на берегу под кронами грабов. Он вытащил просмоленную трубку. Я глубоко вздохнул:
— Книга слишком хорошая, Стайн. Слишком верная и смелая. Она выходит за рамки того, что стерпит публика. Ни один издатель не отважится опубликовать ее, и если кто-то и выпустит твою рукопись в свет, орды критиков затопчут его, а тебя распнут на кресте.
Я боялся, что моя оценка, какой бы точной и искренней она ни была, расстроит Стайна. Но вместо упреков он вдруг задрал подбородок вверх и издал продолжительный крик дикой радости.
— Чэпмен, дружище, давай напьемся до поросячьих соплей!
Похоже, мой отзыв оказался именно таким, на который он надеялся.
— О Боже, если бы твоя похвала напоминала сахар дрессировщика, я прыгнул бы в отчаянии в стремительную реку.
В тот день я не мог составить ему компанию: у меня намечались сдача двух зачетов и тренировка по гребле.
— Стайн? Почему ты дал мне прочитать эту рукопись? И к чему была такая спешка?
— Потому что я отправляюсь служить в армию, — ответил он.
Тем же вечером он сел на поезд и уехал в Элдершот. Шел февраль 1939 года. До войны с Гитлером оставалось полгода.
Стайн записался в рядовые, но его вскоре отозвали из части и назначили на офицерскую должность. Он был приписан к Королевской конной артиллерии, которая наряду с гвардейскими полками считалась самым престижным войсковым подразделением. В конце лета мы решили отпраздновать его карьерный рост и собрались в пабе «Мельбурн» у Рыцарского моста. Джок был со своей возлюбленной Шейлой, а я — с его сестрой Роуз. Стайн, новоиспеченный OCTU,[23] приехал из Сэндхерста, где располагалось его офицерское училище. В форме артиллериста и с лычками младшего лейтенанта он выглядел браво и по-военному.
— У вас там действительно лошади? — поинтересовалась у него Роуз. — В Королевской конной артиллерии?
— Лошади? Да Бог с вами! Спасибо, что хоть артиллерия имеется!
Стайн отправлялся в Египет. Армия Вейвелла на Ниле защищала Каир и Канал от тринадцати дивизий фашистов Муссолини, которые превосходили наших парней по численности в пять (а то и в десять) раз и уже захватили Киренаику. Стайн развлекал нас рассказами о своем обучении. Его готовили как командира батареи — офицера, чья роль заключалась в наблюдении за падением снарядов и корректировке огня двадцати пяти 37-мм пушек. Он говорил о «фронтальном обзоре» и «времени на цель». Для меня эти термины были такими же непонятными, как греческий язык, но Стайн, к его и нашему с Джоком удивлению, разбирался в них со знанием дела. Его корабль отплывал через двадцать дней; Стайн намеревался провести оставшуюся часть отпуска с семьей в Колликотте.
— Чэп? Ты сделаешь кое-что для меня?
Он передал мне свою рукопись. Роуз нахмурилась.
— Вы не находите эту просьбу странной? — спросила она. — Стайн, я не вынесу, если вы, уезжая на фронт, предвидите для себя какой-то ужасный конец!
— Ну, что вы, дорогая, — ответил он. — Я переживу всех вас, вместе взятых.
Выше уже упоминалось, что Роуз была младшей сестрой моего друга. Пока мы учились в Магдалене на первом курсе, по выходным дням к Джоку из Лондона приезжала его девушка. Чтобы придать ситуации благопристойный вид, Шейлу всегда сопровождала Роуз. Вот так мы с ней и познакомились.
В тот период времени я был девственным в квадрате или даже в кубе, если такое возможно. Концепции секса или любви казались мне абсолютно непостижимыми. Кроме матери, я не знал ни одной женщины — и уж тем более девушки, которая проявила бы ко мне симпатию. Мои поверхностные представления об отношениях со слабым полом были почерпнуты только из книг. Роуз изменила это. С первых мгновений нашей встречи я почувствовал, что она видит меня насквозь — точнее, оценивает некую суть, недоступную для моего восприятия. Она как бы видела не только нынешнего «меня», но и того, кем я стану в будущем. И обе эти части понравились ей. А я, впервые увидев Роуз, счел ее самым восхитительным из всех созданий, на которых когда-либо останавливался мой взгляд. Кроме того, она обладала потрясающим умом. Я никогда не встречал еще девушки, которая заставляла бы меня смеяться. Роуз не боялась никого и ничего — в том числе и меня. Я был ошеломлен ее смелостью и доверием. Я не мог вообразить более достойной женщины, чем она, и не смел ухаживать за ней, считая подобное действие такой же фантастикой, как полеты к луне. Самой сильной эмоцией, которую я чувствовал по отношению к ней, было желание защищать ее от всех бед на свете. Она казалась мне такой бесценной, что ради нее я без колебаний пошел бы в огонь и в воду. Конечно, я не признавался в этом ни себе, ни ей. Мы совершали длительные прогулки по лужайкам колледжей или плавали на лодке по Исис и Червеллу.
Однажды чудным вечером я управлял шестом на нашей маленькой арендованной лодке. Когда мы проплыли мост Магдалены, Роуз вытянулась и опустилась спиной на лавку, сложив на груди ладони. На меня нахлынул ужас. Шест замер в моих руках. Я чувствовал, что погружаюсь в обморок. Роуз тут же села и, схватив меня за пояс, помогла удержать равновесие.
— Что с тобой? — спросила она.
Мне потребовалось несколько минут (не говоря уже о паре пинт в пивной «Исток реки»), чтобы осмыслить ситуацию. Там, в лодке, Роуз приняла позу, которая напомнила мне мать в моем страшном сне. Мне пришлось рассказать ей о кошмаре, о смерти матери и о своей убежденности, что я не спас своих родителей, так как был слишком юным и маленьким.
— А как выглядела твоя мама? — спросила Роуз.
Я знаю, ей хотелось выяснить, насколько она похожа на нее. Но даже сейчас, вспоминая то время, я могу сказать, что Роуз имела совершенно другие черты. Моя мать походила на меня. Она была черноволосой ирландкой, с «мрачным дьяволом» внутри — так отец называл ее ворчливую депрессию, в периоды которой ничего уже не помогало. Мне верится, что, когда я увидел ее безжизненной на хирургическом столике, она выпустила этого дьявола на волю. Или, возможно, он одержал над ней полную и окончательную победу.
— У тебя действительно имеется одно сходство с моей матерью, — сказал я Роуз.
Эта истина пришла ко мне в голову, как только первые слова сорвались с моих уст. Я признался Роуз, что они обе казались мне неземными существами, как будто созданными из эфира и прилетевшими на землю из другого мира.
— Ну, перестань, прошу тебя! — ответила она со смехом.
— Я серьезно. Вы обе обладаете какой-то античной красотой. Ты не из этого века, Роуз. И не говори, что я первым сказал тебе это. В тебе чувствуется благородство артурианской эпохи. Оно сразило меня наповал. Вот почему мне хочется защищать тебя. Я принимаю этот вызов, хотя и не могу сказать, откуда он исходит.
Роуз засмеялась, но она поняла, что мои слова шли от сердца.
— В том сне моя мать не просто женщина, но и нечто большее. Ее возвышенная чистота напоминает архетип или персонаж из мифа. В тебе это тоже присутствует.
Я рассказал ей о том, как Стайн интерпретировал железный наряд в моем повторяющемся сне — что это были доспехи рыцаря. Роуз отнеслась к его трактовке серьезно.
— Ты боишься, что не сумеешь предоставить мне свою защиту? — спросила она.
— Да, — признал я. — Меня ужасает такая возможность.
Если вы молоды и бедны, вам часто некуда идти. Мы с Роуз не имели личных комнат, автомобиля или крова, где могли бы укрыться от непогоды. Сейчас мне кажется, что мы все время были на природе. Романтика студенческих лет. Несколько раз Стайн давал нам приют. Он приглашал нас на чай, а затем придумывал повод и оставлял меня наедине с любимой, хотя, естественно, я тут же погружался в пучины смущения и абсолютно ничего не делал.
Когда я познакомился с Роуз, она была обручена с другим парнем — с двадцатичетырехлетним флотским офицером. Она никогда не рассказывала мне о нем. Я узнал все от Джока. Похоже, мне уже не вспомнить название корабля, на котором служил тот моряк, но какую бы миссию он ни выполнял, в ней была притягательная таинственность. И еще он имел деньги. Однако Роуз по какой-то причине выбрала меня. Я чувствовал, что нравился ей больше, чем тот парень. Я с самого начала знал, что мы поженимся и что ее семья изо всех сил будет противиться нашему браку. Меня это мало беспокоило. Мы с Роуз соединились бы узами любви как при их благословении, так и без оного.
А какие письма мы писали друг другу! Длинные, обстоятельные и романтичные. Мне потребовалось несколько недель, чтобы собраться с духом и перейти в приветствии от «уважаемой мисс Маккал» к «моей милой Роуз». В Оксфорде каждый колледж имел свой гребной клуб, копируя университетских «Синих». Я являлся членом одной из таких команд. У нас проводились ежегодные соревнования, называемые «Шарф королевы», — лучшее событие в спортивном календаре. Я выступал за честь Магдалены, а Роуз «болела» за меня на трибуне. Не помню, какое место завоевала наша лодка, но вечер был теплый, и так как нам с Роуз некуда было пойти, мы после соревнований отправились к реке. Нас сопровождала еще одна влюбленная пара. Внезапно разразилась гроза. Мы четверо спрятались под крышей лодочного домика. Вторая пара уединилась в сухом углу и начала предаваться любовным утехам — акт, который в те дни считался настолько дерзким, что мы не верили своим глазам. Их похотливая страсть буквально унизила нас с Роуз. Мы вышли из домика и встали под козырек крыши. Однако блудливая необузданность наших спутников выражалась такими громкими стонами — не говоря уже о порывах дождя, которые промочили нас до нитки, — что мы отдались на волю стихии и зашагали под ливнем в центр города. В плену эмоций и чувств я едва мог дышать. В какой-то миг я почувствовал, что Роуз взяла меня под руку. Кровь ударила мне в голову, и я едва не рухнул в обморок.
У нас началась романтическая любовь. Я полетел в нее, как в бездну, словно человек, упавший с края земли. Невинность наших отношений показалась бы невероятной для нынешней молодежи. В те дни было нормой вступать в брак непорочно девственными людьми. Рука, просунутая под блузку возлюбленной, считалась невообразимой непристойностью. Но подобное целомудрие не мешало нашей страсти. Мы выискивали места для свиданий, уединялись в рощах, обнимались на задних сиденьях машин. Иногда нам удавалось снимать комнаты в гостиницах, где мы регистрировались как муж и жена.
Однажды вечером, выходя из комнат в пабе на Хай-стрит — перед ныне уже не существующей аптекой, которая называлась «Саксонские фармацевты», — мы с Роуз столкнулись с Джоком. Он был с Шейлой. Наверное, они занимались тем же, что и мы, или даже кое-чем другим.
— Проклятье, Чэпмен! Куда ты таскал мою сестру?
Джок был неплохим боксером-любителем. Когда его кулаки замелькали перед моим лицом, я обхватил его руками, пытаясь удержать от нанесения болезненных ударов. Сцена развивалась по всем правилам комедии. Мы барахтались, упав на ряд велосипедов, стоявших у тротуара, а обе девушки колотили по нашим спинам своими сумочками, кричали и просили нас остановиться. Два бармена разняли драку, оттеснив нас в стороны. Джок схватил Роуз за локоть и потащил ее прочь. Она вырвалась из его хватки.
— Отпусти меня, идиот!
Она подбежала ко мне, и я взял ее под руку. Джок вытаращил глаза от изумления.
— Гореть мне в аду! Роуз, откуда ты научилась такой манере речи? Неужели у него?
Он свирепо посмотрел на меня.
— Тебе есть что сказать, ублюдок?
Я перевел дыхание.
— Твоя сестра теперь со мной, Джок. Вот и все.
Роуз обняла меня за талию. Я никогда еще не был таким счастливым.
Несколько месяцев Джок не разговаривал со мной. Роуз разорвала свою помолвку с флотским офицером. Ее семья ужасно сердилась. Именно в это время разразился скандал со Стайном, и колледж изгнал его из своих рядов. Роуз ушла из дома и переехала в Оксфорд. Мы трое сняли комнаты в квартире на Брод-стрит около пивной «Белая лошадь», куда часто захаживал Т.Э. Лоуренс,[24] когда он учился в колледже «Всех святых». Роуз устроилась наборщицей в типографии. Работа ей нравилась.
— Там все, как у Диккенса, — говорила она.
К тому времени я прочитал рукопись Стайна. Когда он отправился служить в армию, я попытался издать его роман. Мне пришлось перепечатать текст на машинке, сделать несколько копий и снабдить их переплетом. Роуз помогала чем могла. Мы поехали в Лондон и провели там несколько дней, побывав почти в каждом издательстве, где рукопись неизменно отвергали по тем или иным причинам. Один редактор в «Львиной голове» сказал нам, что такую книгу могут принять лишь в конце какой-нибудь победоносной войны — да и то, если Стайн умрет героической смертью. Романы авторов, павших за Родину, раскупались лучше и, следовательно, имели спрос у издательств.
— Мы поговорим со Стайном, — ответила Роуз. — Возможно, нам удастся убедить его подставиться под пули точно к дате публикации.
Отец Роуз приехал в Оксфорд и забрал ее домой. Она снова сбежала. Мы встречались на станциях метро и в газетных галереях, часами катались в автобусах и поездах, целуясь и обсуждая наше будущее. Я умолял ее выйти замуж за меня.
— В свое время, — ответила она. — Не в ответ на действия моей семьи.
С каждым новым днем я все сильнее боготворил мою возлюбленную. Страх не являлся частью ее натуры. Мне вновь и вновь приходилось подниматься до стандартов Роуз. Это часто раздражало меня, но я не вынес бы потери ее любви — пусть даже в малом. Такие мысли приводили меня в отчаяние.
А затем наступило 1 сентября 1939 года. Гитлер оккупировал Польшу. Англия объявила войну.
Без вопросов и колебаний я решил записаться добровольцем на фронт. Меня лишь удивила моя реакция. В одно мгновение тучи рассеялись. Ко мне вернулась ясность. Все осложнения — тяжба Стайна в суде, мой конфликт с семейством Роуз, проблемы с деньгами и занятиями — в одночасье стали неважными. Я любил Роуз, но отправлялся воевать. Оставалось только выяснить, где меня могли записать на фронт, в какие части и на каких условиях.
В те дни из всех знакомых и друзей судьба свела меня с Б. — с тем самым несчастливым парнем, чья страстная влюбленность в Стайна послужила началом для конфликта с университетскими властями. На пике скандала он пришел к Стайну и принес свои извинения. К моему изумлению, Б. и Стайн подружились. Этот парень мне тоже понравился. Именно он предложил мне записаться в добровольцы. Мы поехали на призывной участок в Кенсингтоне. Под дождем брезентовый верх его «Стандарта» 32-го года сборки протекал во многих местах, но мы почти не замечали этого. Нас несла волна энтузиазма.
— Скажи мне, Чэпмен, ты чувствуешь то же самое, что и я? Меня переполняют эмоции! И знаешь, чего в них больше всего? Облегчения! Как будто я ожидал чего-то всю жизнь и до сегодняшнего дня не знал, что именно.
Теперь все стало ясно, говорил он мне.
— Мы становимся творцами истории! Участниками великих событий!
На плацу под тентом представители различных полков установили столики. В каждой кабинке сидел старший сержант. К каждому из столиков тянулась длинная очередь из молодых людей. Б. направился к кабинкам Королевского морского флота. Я пошел искать стэффордширских йоменов, в составе которых служили мои дяди и отец. Дежурный сержант восторженно информировал меня, что юноша с моей квалификацией — то есть с двумя годами университета — может тут же стать кадетом офицерского училища и отправиться прямо в Сэндхерст. Но я знал от Стайна и других друзей, что это означало задержку на год, если не больше (а после училища еще предстояло пройти обучение по специальности). Мне не терпелось попасть на фронт, поэтому я отказался. За соседним столиком сидел старшина лет сорока. Мужчина беседовал с двумя потенциальными добровольцами, но я заметил, что одним ухом он прислушивался к беседе, которую вел со мной дежурный сержант. Около его стола стоял намокший от дождя вербовочный стенд, изображавший какую-то бронированную рухлядь. Позже в боувингтонской учебке я узнал, что это был модифицированный крейсер А-9. Табличка на столе гласила:
— Зачем ходить пешком, когда можно ездить? — спросил он меня.
Старшина пообещал, что если я приму сегодня «королевский шиллинг»,[25] то через двадцать шесть недель он направит меня на фронт бить фашистскую нечисть.
Мое решение одобрила только Роуз. Родные дяди чуть инсульт не получили. Роуз пришла проводить меня на станцию, откуда отбывал поезд в Дорсет. Вся платформа была заполнена сотнями пар, похожих на нас. Роуз подарила мне книгу Киплинга и шарф ее дядюшки, который сражался в Первой мировой и был награжден орденом «За выдающиеся заслуги». Она сказала, что записалась в гражданский патруль противовоздушной обороны. Кроме того, она ходила на курсы водителей санитарных машин и изучала азбуку Морзе. Роуз мечтала стать связисткой и получить должность в шифровальном отделе. В случае неудачи она планировала записаться в ATS, WAAF или WRN.[26]
Мы все тогда чувствовали патриотический порыв. Нам хотелось пролить свою кровь за Англию.
К тому времени мы с Джоком возобновили дружбу. Он записался добровольцем в полк кэмеронских горцев. Там на протяжении пяти поколений служили все мужчины из его семьи. Он не мог простить мне «вольностей» с его сестрой. «Но это моя вина, что я вывел ее на путь греха», — написал он в письме. Учитывая предстоявшие нам испытания войны, он предоставил мне два выбора — умереть в бою или жениться на Роуз.