Стивен Прессфилд
«Охота на Роммеля»
Когда мой отец умер, его близкий друг стал для меня и приемным отцом, и наставником. Это было непросто, потому что Чэп, он же Ричмонд Лоуренс Чэпмен, жил в Англии, а дом моей семьи находился на Манхэттене. Чэп занимался издательским бизнесом и регулярно приезжал в Нью-Йорк по делам. Я помню, как каждую зиму он водил меня в «Мэдисон Сквер Гарден»[1] на игры Миллроуз[2] — в те дни, когда ход соревнований и интрига на поле держали арену в такой пелене сигаретного дыма, что вы не могли видеть другого края площадки, и никто не думал возражать против этого. Каждое лето я навещал Чэпа и его жену Роуз в Лондоне или в доме Джока, брата Роуз, который жил в шотландском городишке Голспи. У Чэпа и Роуз были дочь Александра, такого же возраста, как я, и два сына — Патрик и Том — на пару лет моложе нас. Мы стали четверкой неразлучных друзей.
Чэп тоже потерял своих родителей довольно рано, поэтому он относился с пониманием к потребностям мальчишки, росшего без отца. Он брал меня в походы и на рыбалку, учил заваривать чай и писать повествовательные предложения. Чэп считался известным издателем и редактором; и не было ничего необычного в том, что за его обеденным столом часто сиживали такие писатели, как Гарольд Пайнтер[3] или Джон Осборн.[4] Чэп, хотя он никогда не говорил мне об этом, был героем войны. Он получил DSO за службу в Северной Африке. DSO (The Distinguished Service Order) — это орден «За выдающиеся заслуги». В Англии более высоким знаком отличия является только орден Крест Виктории (эквивалент американской Медали чести). В ту пору, по малости лет, я не понимал, что означала такая награда, но она все равно производила на меня большое впечатление.
Помню, однажды в их доме, в Кенсингтоне, Роуз показывала мне фотоальбом. Несколько семейных фотографий стояло на крышке пианино. На одной из них, с датой 1939 года, Роуз выглядела такой же очаровательной, как Джин Тирни[5] в «Лауре», а молодой лейтенант Чэпмен своим решительным видом напоминал Тайрона Пауэра.[6] Я искоса смотрел на пожелтевшие снимки молодых англичан и новозеландцев, позировавших рядом с оснащенными для пустыни грузовиками, на которых были установлены «Браунинги» 30-го калибра и спаренные пулеметы «Виккерс». Над крыльями грузовиков виднелись песчаные швеллеры — перфорированные стальные рельсы, применявшиеся для вытягивания грузовиков, увязших в мягком песке. Роуз говорила, что патрульные отряды союзников регулярно пересекали сотни и даже тысячи миль пустыни, где не имелось ни воды, ни горючего, где они не нашли бы ни сострадания, ни спасения, если бы что-то пошло не так.
Где-то в середине восьмидесятых Чэп начал писать воспоминания о том периоде жизни. Мне было тогда одиннадцать или двенадцать лет. Я помню, он посылал нас с Александрой в Национальный исторический архив, где мы искали для него армейские отчеты. В ту пору документы лишь недавно рассекретили. На первой странице каждой папки стояла печать с надписью: «Совершенно секретно до 1972 года». Копируя пожелтевшие страницы, мы с Александрой получали от Чэпа по шиллингу на нос, а это в те дни были большие деньги. Чэп работал дома в своем кабинете — в крохотной комнате, заваленной военными журналами, записными книжками, письмами от боевых товарищей, картами Северной Африки и фронтовыми сводками из Англии и Германии. Меня это все не интересовало. Кажется, я даже не спрашивал его, о чем он писал.
И только когда в начале 90-х я сам стал историком и вошел в академический мир, где доминировало правило «издай или умри», возникшее любопытство побудило меня поднять вопрос о мемуарах Чэпа. (Примерно в то же время у меня обострилась тоска по отцу и сожаление о том, что я не знал его на самом деле.) Мне представился случай слетать в Шотландию и навестить своих друзей. Играя с Чэпом в гольф на поле в Стрюе, я спросил его о рукописи. Он ответил, что мемуары пылятся дома, в ящике стола. Он завершил их, но не стал никому показывать. Единственным исключением была Роуз. Я спросил, могу ли прочитать его книгу.
— Нет-нет! Это баловство одно. Кроме того, я не собираюсь издавать ее.
Чэп привел несколько причин для своего решения — в основном они касались личной природы материала. По его словам, он боялся вызвать боль у все еще живущих вдов и выросших детей тех сослуживцев, чья гибель была описана на страницах книги. Я понимал, что он по-прежнему глубоко и остро переживал их потерю. Но обычно подобные доводы не останавливают писателей от публикации своих произведений, и Чэп знал это не хуже меня.
— А вы можете рассказать мне, о чем ваша книга?
— Это даже не книга. Просто… Я не знаю… Возможно, отчет.
— О чем он?
— На самом деле ни о чем… Об одной боевой операции. Она даже не увенчалась успехом.
Мне удалось выведать у Чэпа, что цель операции заключалась в обнаружении и ликвидации фельдмаршала Эрвина Роммеля — легендарного Лиса пустыни. Теперь я реально попал на крючок. Я умолял его показать мне хотя бы несколько страниц, но Чэп не соглашался. Мне даже пришлось обвинить его в том, что он ведет себя как трусливый писателишка. Я сказал, что он демонстрирует все те симптомы публикационных страхов, которые, судя по его же рассказам, проявляют начинающие авторы.
— Перестаньте, Чэп. Вы не будете ничем отличаться от них, пока не преодолеете эту слабость.
— Но они хотят стать писателями. А мне такой славы не нужно.
Вернувшись в Штаты, я никак не мог успокоиться. Мои мысли все время возвращались к мемуарам Чэпа. Я приступил к изучению того периода истории и обнаружил, что пустынные группы дальнего действия были одним из первых подразделений, которые теперь называются «отрядами специального назначения». Эти группы базировались в Каире и в оазисах Ливийской пустыни. Они проводили разведку местности и выполняли рейды в тыл итальянских войск и Африканского корпуса Роммеля. ПГДД отличались своей секретностью и малой численностью. Однако сам Роммель заявлял, что они нанесли Оси[7] куда больше вреда, чем любое другое подразделение на североафриканском фронте.
31 августа 2001 года Чэп перенес инсульт. Серьезных последствий не было. Он быстро поправился. Но через два года на Рождество у него случился новый удар. Я срочно вылетел в Англию. Меня терзали дурные предчувствия. Роуз не отходила от постели Чэпа. На третью ночь после рождественских праздников он взял ее за руку и сказал, что вряд ли доживет до Нового года. Утром в десять пятнадцать он умер.
Похороны проходили в Оксфорде на кладбище колледжа Магдалены. Меня поразила собравшаяся публика. Четыре обладателя премии Букера, каждого из которых Чэп либо издавал, либо редактировал. Здесь присутствовали американский сценарист Дэвид Мэмет,[8] английские фантасты Дэвид Геммел[9] и Диана Габалдон,[10] известные гольферы Дэвид Фехерти и Дин Биман.
Утром перед вылетом в Нью-Йорк я получил пакет от Роуз.
В пакете находилась рукопись.
Я прочитал ее во время полета и еще дважды в следующие три дня. Когда берешься за нечто подобное, следует быть очень внимательным, чтобы сохранять объективную оценку и не увлекаться эмоцией момента или личной привязанностью к автору. И все же после первых нескольких страниц я понял, что держу в руках особенную книгу. В ней был весь Чэп: то лучшее, что я знал о нем, и такие стороны, которые прежде оставались для меня неизвестными — например, его любовь к Роуз, его письма, которые несколько раз вызывали слезы на моих глазах. Однако прекраснее всего ему удались портреты людей и сцены военных действий в пустыне. Английские и новозеландские сослуживцы Чэпа не были профессиональными солдатами. Как и многие их противники, они не обучались ведению войны. Они отправились на фронт лишь потому, что так было нужно. И сама история Чэпа являлась рассказом простого гражданского человека, который, по закону крайних обстоятельств, избрал стезю войны и оказался измененным ею.
Мемуары Чэпа помогли мне осознать еще одну вещь, которая прежде ускользала от моего внимания. Я имею в виду терпимость и даже рыцарскую вежливость, чьи проявления украшали обе воюющие стороны во время войны в пустыне. Раз за разом пулеметчики прекращали огонь, когда вражеские танкисты вылезали из подбитых машин. Санитарам с носилками позволяли открыто перемещаться на передовой для эвакуации раненых. Часто на перевязочных пунктах раненые солдаты из Оси и союзнических армий бок о бок получали медицинскую помощь, а иногда немецкие и британские врачи работали плечом к плечу в одной операционной. Показательным примером этого кодекса чести являлся сам Роммель. Когда от Гитлера пришел приказ с требованием казнить захваченных в плен британских диверсантов, фельдмаршал швырнул радиограмму в мусорное ведро. Он велел обеспечить пленным такой же рацион и медицинский уход, какой предоставлялся ему. Как и на любой войне, отношения между врагами были жестокими и грубыми, но они сохраняли ту степень снисходительности, которая сегодня кажется почти невероятной.
Эта глава представляет собой введение к мемуарам Чэпа. Далее последует сам документ. Я решил не переделывать рукопись, лишь слегка отредактировал текст и добавил финальную часть, изложив в ней информацию о жизни и смерти сослуживцев Чэпа на тот период времени, когда он закончил свое произведение. Я также внес в текст короткие пояснения для некоторых английских идиом и сокращений, которые Чэп иногда применял в мемуарах — например, для таких военных акронимов, как KDG (King's Dragoon Guards — королевский бронетанковый драгунский полк). Там, где автор позволял себе армейский сленг, я подправлял сопутствующий текст, чтобы сделать его смысл понятным по контексту. За исключением перечисленных изменений, рукопись Чэпа (насколько мне удалось это сделать) сохранена в своем первоначальном виде.
КНИГА ПЕРВАЯ
АНГЛИЧАНИН
В последние месяцы 1942 года и в первые недели 1943-го мне посчастливилось принять участие в операции, проводившейся в тылу врага. Ее целью было обнаружение и ликвидация фельдмаршала Эрвина Роммеля, главнокомандующего немецкими и итальянскими силами в Северной Африке.
Эту операцию (термин «рейд» тогда не употреблялся) санкционировал генерал-лейтенант Бернард Лоу Монтгомери, командовавший Восьмой армией. Она планировалась штабом десантных сил под руководством бригадного генерала Джона Хэкетта по прозвищу Чэн и выполнялась группами SAS (специальной авиадесантной службы) подполковника Дэвида Стерлинга, которые были усилены нерегулярными отрядами Первого диверсионного эскадрона майора Владимира Пенякова (больше известными как «личная армия Попского»), а также офицерами и сержантами пустынных групп дальнего действия. Успех этой вылазке должны были обеспечить не боевая мощь отряда (самым грозным оружием, установленным на полуторатонных грузовиках «Шевроле», были пулеметы «Браунинг» 50-го калибра и 20-мм пушки «Бреда»), а хитрость, смелость исполнителей и внезапность удара. Покушения на жизнь Роммеля совершались и прежде. Однако диверсанты атаковали слабо защищенные объекты в глубоком тылу, куда фельдмаршал предположительно удалялся для отдыха и восстановления сил. Операция, в которой я принимал участие, была нацелена в сердце Африканского корпуса непосредственно на поле боя.
Если это действие напоминает шаг, продиктованный отчаянием, то оно таковым и являлось. На момент первоначального планирования операции — то есть летом 1942 года — Роммель и его
Могли ли диверсионные операции изменить ситуацию в Северной Африке? Генералы верили, что могли, если бы нам удалось устранить фельдмаршала Роммеля. Он был сердцем и душой сил Оси в африканской пустыне. «У немцев нет других генералов, способных заменить его, — так сказал наш командир, майор Джейк Исонсмит, проводя первое ознакомительное совещание с личным составом. — Убейте его, и зверь умрет».
Могла ли такая операция увенчаться успехом? Парадоксально, но могла — в основном из-за храбрости Роммеля и его дерзкого стиля руководства. Лис пустыни управлял войсками прямо с линии фронта. Бесстрашная манера поведения и стратегический талант направляли его в зону самых напряженных действий. Он командовал без оглядки на собственную безопасность. «Роммель не сумасшедший, — говорил Исонсмит. — Он просто понял, что в мобильной войне присутствие командира в бою является важным фактором победы».
Нам говорили, что фельдмаршал славился среди своих офицеров почти мистической материализацией в самых неожиданных местах. Он мог появиться перед солдатами, сойдя с трапа своего самолета-разведчика «Fieseler Storch» (Fi-156) или спрыгнув с подножки командной машины «Мамонт». Роммель часто перемещался на танках или штабных машинах, или даже на мотоциклах, используя их как попутный транспорт. Во многих случаях он отдавал приказы непосредственно полевым командирам, а иногда в пылу момента брал командование подразделениями на себя, даже если это были небольшие отряды пехоты.
Такая отвага не раз подвергала Роммеля смертельной опасности. Однажды из-за неисправности двигателя его самолет приземлился посреди расположения союзников и едва улетел, пока пули жужжали над головой фельдмаршала. В другой раз он остался без горючего на «приграничной проволоке»[11] — и вновь среди отрядов Содружества. Каким-то чудом ему удалось уйти от погони. В третьем случае Роммель не только избежал пленения, но и вывез на штабной машине одного из своих генералов, который, подражая начальнику, оказался впереди немецких войск.
Специфическая агрессивность делала фельдмаршала уязвимым для неожиданной атаки. Если бы диверсионные группы смогли найти пути в пустыне и незаметно пробраться в немецкий тыл… если бы им удалось выполнить такой скрытный маневр и выявить местонахождение Роммеля… если бы отряд умелых храбрецов проделал бы все это, он мог нанести удар, который изменил бы ход войны.
Меня зовут Ричмонд Лоуренс Чэпмен. В октябре 1942 года я был 22-летним лейтенантом и служил командиром танка в 22-й моторизированной бригаде Седьмой танковой дивизии. Теоретически я командовал разведывательным отрядом из четырех «Крусейдеров» А-15. Я говорю «теоретически», потому что на фронте из-за вражеского огня и механических поломок скорость технических замен была неистовой и быстрой. Мой отряд уменьшался до двух машин, а то и до одной из первоначальной численности. Затем на следующую ночь он пополнялся из свежих сил и ремонтных частей различными типами танков: американскими «Грантами», британскими «Крусейдерами» и «Стюартами», на которых стояли штатовские самолетные двигатели (экипажи ласково называли такие машины «Хони» — «голубчиками»). Сходным образом менялись и люди. Но это другая история. Смысл моей ремарки заключается в том, что во время описываемых событий обстоятельства сложились в мою пользу, и меня перевели из танковой дивизии в пустынную группу дальнего действия.
Мое присутствие в этом подразделении объяснялось только технической необходимостью; меня временно откомандировали в группу для рекогносцировки маршрутов, по которым должны были проехать патрули, — в смысле оценки их пригодности для будущего перемещения танков и тяжелого транспорта. Я не был первым командиром танка, приписанным к ПГДД подобным образом. Советники из танковой дивизии регулярно прикреплялись к патрулям для сходных целей. То же самое делали и офицеры Королевских воздушных сил, проводя разведку потенциальных посадочных площадок в удаленных областях пустыни.
Миссия пустынных групп дальнего действия заключалась в разведке и в рейдах по тылам врага. В тот период времени, когда меня прикрепили к этому подразделению, каждый его патруль состоял из пяти-шести грузовиков, с одним офицером и пятнадцатью-двадцатью солдатами. (Общая численность ПГДД никогда не превышала 350 человек.) Патрули действовали автономно: они везли с собой бензин, воду, рацион, амуницию и запасные части. В дополнение к собственным боевым операциям пустынные группы переправляли в немецкий тыл разведчиков и тайных агентов, обеспечивали транспорт и навигацию для штурмовых отрядов САС и других частей. Однако величайшим удовольствием для пустынных групп были «драчки» — их сленговый термин для атак на вражеские аэродромы, ремонтные площадки и грузовые колонны.
На момент британского отступления к Аламейну,[12] летом 1942 года, ПГДД исполнилось почти два года. Эти группы уничтожили и повредили сотни самолетов Оси, заставив тысячи немецких и итальянских солдат оттянуться с линии фронта в тыл для охраны важных объектов. Пустынные группы приобрели романтический ореол неудержимых карателей. Сотни добровольцев записывались в очередь в надежде попасть в эти отряды. Однако брали не всех. Я помню случай, когда из партии в семьсот претендентов взяли только двенадцать человек. Критерии отбора не были такими уж дикими и грубыми, как кто-то мог себе вообразить. ПГДД не искали разбойников или убийц; им требовались крепкие и зрелые парни, которые вопреки давлению обстоятельств могли самостоятельно принимать решения, работать в тесной связке с товарищами и справляться с трудностями не только в мгновения опасности, но и в длительном режиме усталости, бытовых неудобств и прочих лишений. Находчивость, самообладание, терпение, твердость и великодушие (не говоря уже о чувстве юмора) ценились здесь так же высоко, как храбрость, агрессивность или боевой задор.
Я убежден, что это было главным достоинством пустынных групп. Одной из основных причин, которые так долго удерживали меня от описания фронтовых переживаний, являлась моя стесненность в рамках жанра военной литературы. Рассказы о героях, о благородстве жертв и прочие фантазии всегда оставляли меня равнодушным. Они противоречили моему личному опыту. Судя по тому, что я видел, военные операции состояли не столько из славных атак и доблестной обороны, сколько из продолжительной последовательности банальных и часто утомительных действий. Операция, которую я описываю в книге, была типичной для ПГДД. Ее участники не совершили ничего героического, разве что довели до конца борьбу за собственное выживание и уцелели — да и то не благодаря военной стратегии и тактическому блеску, а из-за слепой удачи и собственного упрямства, наотрез отказавшись прекращать военные действия. Поступки этих людей можно законно объявить отважными. Но они в основном совершались во время выхода из тех опасных ситуаций, которые по большей части создавались нами же либо от чрезмерного усердия, либо в пылу инстинктов в неистовстве и ужасе кровавого безумия. Люди, совершившие эти героические подвиги, часто позже не помнили о них.
Позвольте мне выразить свое мнение о храбрости в бою. Исходя из личного опыта я могу сказать, что доблесть на фронте ценится гораздо меньше, чем
Ранее уже говорилось, что до того как меня прикрепили к пустынной группе дальнего действия, я служил в 22-й моторизированной бригаде — в самой молодой и малоопытной из трех бригадных групп, которые составляли в то время Седьмую танковую дивизию. Только она была полностью укомплектована из добровольческих механизированных подразделений, позже переделанных в танковые части. Прибыв в Египет летом 1941 года, мой полк принял свое первое боевое крещение в ноябрьской операции «Крестоносец». После адских боев англичане вытеснили немцев из Киренаики,[13] а затем, когда следующей весной Роммель нанес удар из Эль-Агейлы,[14] они отошли назад под его натиском через ту же территорию. Во время наших побед я находился в Палестине и прибыл в полк уже при отступлении.
Любой гражданский человек (как и я до моего ознакомления с техникой) воспринимает танки с их огромными орудиями и оглушительным ревом двигателей эдакими неуязвимыми бегемотами, защищенными массивной шкурой из брони. В реальности танк хрупок, как цветок. Трехфутовый окоп ломает его траки; слишком крутой поворот разрушает штыри, соединяющие звенья гусениц. Колонна бронемашин поглощает горючее сотнями литров; без дозаправки она может сохранять движение не более двух с половиной часов — и еще меньше на пересеченной местности или при быстром походном марше. Баков британской «Матильды» хватает на 70 миль. В боевых условиях американские «Стюарты» заправляются через каждые сорок миль. Продвижение танков ограничено машинами второго эшелона — бензовозами и грузовиками, без брони и часто с прострелянными бортами. Без них бронированные монстры, которым они служат, становятся не чем иным, как неподвижными целями.
Танк полностью зависит от поддержки других родов войск. Без пехоты, которая защищает его фланги и тыл, а также расчищает минные поля и уничтожает противотанковые орудия, танк уязвим, как простая игрушка. Без огня артиллерии, направленного на вражескую бронетехнику, без самолетов, метающих бомбы на пушки и поливающих свинцом противника, находящегося вне поля зрения, танк является легкой мишенью, лакомым куском, сидячей уткой. Фугасы могут разбить подвеску и траки; бронебойные снаряды проходят через башню, как сквозь бумагу. Противотанковые орудия пробивают броню с расстояния в 2000 ярдов. Штурмовики и бомбардировщики проносятся над вашей головой, прежде чем вы можете услышать звук их моторов. В танке вы слепы и глухи.
Командир «Крусейдера» или американского «Гранта» сидит прямо над трансмиссией и двигателем. Их комбинированные шумы достигают такой громкости, что вражеский снаряд может разорваться в тридцати футах от вас, и вы даже не услышите его. При быстрой езде на неровной местности командир подскакивает и бьется о стенки башни; его глаза прижаты к оптике, уши закрыты наушниками. Час за часом его внимание фиксируется на низинах, холмах, лощинах, долинах и пустошах пустыни, на маневрах врага, рывках машины и местах возможных засад. Слух командира концентрируется на трескучей какофонии бортовой и полковой радиосвязи, посредством которой к нему приходят приказы и отмены указаний и из которой он не должен пропустить ни одного слова, поскольку от этого зависят жизни его людей. А жара! Капитан Джеймс Мэттун, мой первый командир эскадрона, подсчитал, что на марше для танка идеальна внешняя температура воздуха в десять градусов по Цельсию (50 по Фаренгейту). Десять снаружи, и внутри у вас двадцать (70 по Фаренгейту). Каждый градус Фаренгейта за бортом вызывает рост температуры внутри танка на полтора градуса. 70 снаружи — 100 внутри. 90 — 120. Если снаружи сотня градусов[15] (а столбик термометра в пустыне переваливает за эту отметку каждый летний день), вы варитесь внутри при 135 «Фаренгейтах».[16]
И все же мне нравились танки. Мне нравилась моя танковая дивизия. Вот, что я не любил и что мы все ненавидели, так это показную и безрассудно «отважную» тактику, которую нам навязывали устаревшие военные доктрины и наши слабо оснащенные маломощные танки. Пока немецкие «панцеры» Т-III и T-IV приближались к нам в путаной тактической чехарде, при поддержке и в треске моторизированной пехоты, под завесой смертельных 88-мм и 50-мм противотанковых орудий, наши «Крусейдеры», «Гранты» и «Хони» снова и снова оказывались одни перед врагом, без огневого прикрытия и полностью выставленные, словно напоказ. Длинноствольное 75-мм орудие T-IV (у Т-III было почти такое же дальнобойное) превышало по дальности наши пушки на тысячу ярдов, поэтому мы не имели другой альтернативы, как только перемещаться от одного прикрытия к другому, если только такие места находились. Наши танки выискивали уязвимый фланг врага или бросались в лобовую атаку на открытой местности в отчаянной попытке выйти на дистанцию выстрела, прежде чем «панцеры» противника и их пехота не превратят нас в факелы или «мертвое железо». Немцы принимали в расчет эту тактику и использовали притворные отходы, фланговые маневры и засады, на которые мы нарывались время от времени.
Отступление к Каналу летом 1942 года стало для меня невыносимым, когда на песчаной дороге вдоль железнодорожного пути Каир — Мерса-Матрух[17] я потерпел позорное фиаско. Мой отряд, состоявший из четырех танков, уменьшился до одного «Крусейдера» и одного американского «Гранта». Наш эскадрон нес потери. За двадцать один день боев у меня побывало не меньше девятнадцати других машин: «Валентайны», «Хони», А-10, «крейсеры» А-13 и даже пара захваченных итальянских М-13. Несколько танков пришли из ремонтной части в качестве замены, а остальные были найдены нетронутыми на полях сражений; им потребовался лишь небольшой ремонт. Из-за ранений, смертей или пленения члены экипажей менялись так быстро, что не успевали запомнить мое имя. А едва я начинал отмечать людей по фамилиям, их места занимало следующее пополнение из расформированных соседних частей.
На двадцать первый день, отстав от эскадрона (который был на одну-две мили впереди), я оказался в «бутылочном горле» на дороге западнее Фуки — в заторе, растянувшемся на сотню миль, примерно на таком же расстоянии от Александрии и с еще одной сотней миль до Каира. Моя жена Роуз служила телеграфисткой при штабе военно-морского флота в Александрии. Она была беременной и ожидала появления нашего первого ребенка. Я отчаянно пытался эвакуировать ее, прежде чем Роммель и его «Panzerarmee Afrika» промчатся по Египту до самого Суэца. В толчее грузовых машин я заметил небольшой разрыв, с выходом на чистую полоску местности, достаточно широкую и длинную, чтобы объехать «пробку» и догнать мой эскадрон.
— Водитель, реверс, — скомандовал я.
Мы с грохотом съехали с трассы, подмяли проволочное заграждение и тут же нарвались на мину, предназначенную для какого-нибудь немецкого T-V.[18] Никто не пострадал, но правый трак и передний вентилятор разорвало на куски. При благоприятных условиях экипаж может переустановить слетевшую «гусеницу» самостоятельно. Для этого рулевое управление запирает «размотку» гусеницы, запасные траки помещаются под наматывающую сторону, далее, используя силу второй гусеницы, танк медленно продвигается вперед через уже залатанный кусок, а экипаж или ремонтники вручную подбивают тяжелые пластины в нужную позицию, меняют взорванные части на запасные и закрепляют их штифтами. К сожалению, данную процедуру невозможно выполнять посреди минного поля.
Тем временем мое огорчение становилось просто невыносимым. Под смех и оскорбительные шутки сотен офицеров и солдат, наблюдавших за нашим позором, я с экипажем паковал тюки, намереваясь выйти с минного поля на дорогу, где нас подобрал бы последний уцелевший танк из моего отряда. Веселье зрителей усилилось еще больше, когда водитель, стрелок и радист начали доставать из машины банки с абрикосами, консервы с итальянской ветчиной, блоки сигарет и шесть бутылок с джином «Медвежья голова» — трофеи, добытые при отступлении. Наш командир полка, с которым я разругался несколькими днями ранее во время сражения в пустыне, избрал этот момент для показательной взбучки. Он взобрался на гусеницу своего «Гранта» и, возвысившись над толпой зевак, приказал мне и экипажу вернуться в подорванный танк. Полковник указал на сбитый нами столб с табличкой, который валялся рядом с остатками проволочного заграждения.
— Скажите, лейтенант, вы можете прочитать эту надпись?
Я ответил, что могу.
— И о чем она предупреждает?
— О минном поле, сэр.
— О чьем минном поле?
— О нашем, сэр.
— Так что вы, во имя Господа, поперлись туда?
Полковник потребовал, чтобы я назвал свою фамилию и фронтовую часть, хотя прекрасно знал и то и другое. Затем он велел адъютанту записать мои данные. Я с экипажем оставался на броне до тех пор, пока вызванная команда саперов не эвакуировала нас с минного поля.
Моя история еще впереди. Сейчас я должен дать задний ход и проехать, так сказать, по старым дорогам, иначе этот рассказ не будет понятным для читателя и потеряет смысл для меня. Если бы другой писатель принес мне подобную книгу на редактирование, я посоветовал бы ему драматизировать такие события, чтобы выделить канву основного сюжета. Но поскольку у меня самого не хватает на это терпения, я прошу у читателя прощения за то, что буду излагать в мемуарах лишь реальные детали своей жизни — в том виде, как они переживались мной.
Я продукт английской образовательной системы. Заявляю это не как о своей заслуге и не как о пятне позора. Я просто привожу факт, из которого делаю вывод, что сему мерзкому, грубому и чрезмерно британизированному ведомству, с его недостатками, все же следует отдать должное за воспитание людей, прекрасно показавших себя во время войны на всех фронтах и особенно, по моему собственному опыту, в Западной пустыне.
Что можно сказать о скромной жертвенности, которая так мощно проявляется в англосаксонской душе? Уильям Кеннеди Шо — человек, имевший ученую степень, но ставший командиром разведчиков в подразделении пустынных групп дальнего действия — рассказал мне однажды историю о пленном немецком офицере. Один из патрулей ПГДД доставлял его из Куфры[19] в Каир, а это почти 700 миль пути. Парни на простых грузовиках «Шевроле» пробирались через такие ужасные пустоши, по которым не смели путешествовать даже сенусси.[20] Понаблюдав несколько дней за тем, как «томми» и «киви»[21] из пустынной группы невозмутимо делали адскую работу, пленник признался своим конвоирам.
— Мы, немцы, никогда не тянули бы грузовики, как это делаете вы. Мы не стали бы идти пешком столько миль по бездорожью. У нас отсутствует личная инициатива. Мы предпочитаем действовать в стае.
Те тяготы жизни, которые казались невыносимыми для солдат других национальностей, у наших парней, воспитанных на диете Киплинга и на овсяной каше училищ, вызывали лишь веселую улыбку. Однажды после войны я столкнулся со школьным товарищем, пилотом, капитаном С., которого немцы сбили над Голландией в 1940 году и который больше четырех лет провел в Oflag Luft III — самом известном из концентрационных лагерей для летчиков Содружества. Когда я попросил его описать свои переживания, он ответил: «Это во многом напоминало школу Святого Павла, хотя завтраки у нас были лучше».
В те времена английская воспитательная система для привилегированных классов состояла из двух уровней — общеобразовательной школы и университета. Когда началась война, к ним прибавился новый уровень — полковой. Молодые люди вступали в общества хэрроуских, сандхарстских и Королевских серых скаутов или, допустим, в братства эмплвортских, кембриджских и коулдстримских гвардейцев. Это были места для предварительной отливки и закалки твердого характера, хотя выпускники по-прежнему оставались на тех ярусах социальной иерархии, которые не могло изменить ни одно вмешательство на свете: семьи со старым капиталом, выскочки с «новыми деньгами», недавно разорившиеся аристократы и благородные фамилии, давно дошедшие до бедности. Моя семья, со стороны отца, принадлежала к недавно разорившемуся старому капиталу, а со стороны матери — к семейству, вообще никогда не имевшему денег.
В Винчестере, в школьном пансионе, куда я попал в тринадцать лет, у нас на двадцать мальчиков было три печки, две сидячие ванные и один туалет. По ночам мы использовали горшки. Зимой вода замерзала в питьевых кувшинах. Винчестерских парней все называли «простаками», но в классе мы носили галстуки, а на экзамены ходили в мантиях и шляпах. Двадцать сигарет стоили шиллинг, со сдачей в одно пенни. Мы читали по-гречески «Марш десяти тысяч» Ксенофона и на латыни «Войну с Ганнибалом» Ливия, не говоря уже о всяких прочих Чосерах, Милтонах и Шекспирах, ну и, конечно, о груде книг Марлоу, Колриджа, Харди, Арнольда, Теннисона, Теккерея, Диккенса и Конрада. При этом мы в любую погоду играли в крикет, футбол и регби, занимались греблей, верховой ездой, бегом на гаревых дорожках и в поле, регулярно посещали религиозные службы (обычно англиканские) — причем не только в воскресенье, а по пять раз в неделю.
Многие ребята виделись с родителями только по праздникам, и то не всегда. Мы относились друг к другу, как дикие животные, со всевозможными оскорблениями и эксцессами, которые предполагает подобное воспитание. Для большинства детей это пошло на пользу. Общественные школы той эпохи выпускали из своих недр молодых людей, которые были образованными, но не научно-академичными; атлетического сложения, однако без накачанных мышц; сердечных, уверенных на вид и крепких духом — тех славных парней, которые скорее умерли бы, чем встали перед кем-то на колени. С другой стороны, эта образовательная система создавала персон, проявлявших скуку во время процветания и прожигавших жизнь в череде мирских удовольствий. Тем не менее в часы тяжелых испытаний они блистали отвагой и выдержкой. Я часто изумлялся своим товарищам, которые во время войны совершали героические подвиги, надеясь в грозный миг опасности лишь на самих себя. И вместе с тем они с тревогой думали о нормальной жизни после войны и боялись ее больше, чем вражеских пуль и снарядов.
Когда мне было двенадцать лет, моя мать погибла в дорожной аварии. Я не сторонник теории травматической психопатологии. На мой взгляд, это полнейший вздор, когда некоторые эпизоды детства вырываются из контекста и выдаются как причины неизгладимых отклонений психики, которые остаются у человека на всю жизнь. Однако некоторые переживания травмируют душу очень глубоко. Мой отец, который вел машину во время инцидента, переживал свою боль сильнее меня. Он не вынес утраты и чувства вины. Сначала он ушел с работы, затем из семьи, а позже и из жизни, собственноручно предав себя смерти. У меня было три сестры: Эдна, Шарлотта и Маргарет-Роуз. После смерти родителей нас, детишек, отдали на попечение двум дядям (братьям отца), и те решили, что будет лучше, если мы отправимся в школы-интернаты. Моих сестер устроили в англиканскую академию Святой Катерины близ города Хэй-он-Вай в Хефордшире. Меня отослали в Винчестер.
Вечером, когда отец и мать попали в аварию, наши соседи отвезли меня с сестрами в госпиталь. У них был «Хамбер-седан» 1924 года — машина, которой я восхищался из-за заднего откидного сиденья. Мои сестры пренебрегли им, как чем-то недостойным для себя, и оно досталось мне, чему я очень радовался. Никто не рассказал нам о случившейся беде и о том, куда мы направлялись. Однако мои сестры почувствовали неладное, и это омрачило поездку. Они уже начали плакать.
В госпитале медсестра велела нам подождать в приемном зале с деревянными скамейками. Мои сестры мрачно подчинились; наши соседи, пожилая пара, сели вместе с нами. В конце коридора виднелись две широкие двери, через которые санитары время от времени выкатывали столики на колесиках. Где-то за этими дверьми в операционной лежала наша мама. Нам сказали, что доктора героически сражались за ее жизнь. Раны отца были менее серьезными; ему оказывали помощь в другом крыле здания.
Мы ожидали. Никто не знал, сколько времени уйдет на операцию. Казалось, что прошло уже несколько часов. Наши опекуны не позволяли нам выходить из зала, поэтому я притворился, что мне нужно в туалет. Пройдя по коридору, я свернул в боковой проход, с палатами для больных. Сердитая медсестра прогнала меня оттуда. Тускло освещенный коридор привел меня в какое-то подсобное помещение. Я вошел и осмотрелся. В углу стоял хирургический стол на колесиках. На нем лежало тело моей матери.
Никого рядом не было. Окровавленная одежда, в которой маму привезли сюда после аварии, валялась, смятая в комок, на нижней полке хирургического столика. На матери был только широко распахнутый белый халат, который выставлял ее наготу от колен до шеи. Она лежала на боку; правая рука безвольно свисала вниз. Рот был раскрыт. Тело начинало остывать. Санитары просто привезли ее и оставили здесь.
Ребенок понимает гораздо больше, чем думают взрослые. Я знал, что вижу перед собой свидетельства смерти. Моя мама вознеслась на небо. Она покинула это неподвижное тело. Она теперь пребывала с Иисусом где-то среди звезд. Я не верил в такую демагогию, но убеждал себя в ней, как будто действительно принимал ее за истину. Я говорил себе, что не должен сердиться на врачей. В госпитале и без мамы хватало пациентов, которым требовалась настоятельная помощь. Иногда, уговаривал я себя, персонал настолько перегружен работой, что им приходится убирать погибших людей с дороги, чтобы заняться другими неотложными делами. Медсестры вскоре придут и вернут моей маме благопристойный вид.
Однако я знал, что это была наивная чушь. Я ненавидел тех людей, которые оставили здесь маму в таком виде — пусть даже ненадолго. Меня бесило их отношение: ведь они ничего не сказали мне и моим сестрам. Как долго врачи собирались держать нас в неведении, в напрасной надежде, что наша мать еще жива, когда на самом деле ее охладевший труп был спрятан в чулане и забыт в такой постыдной наготе? Я уложил маму на спину и позаботился о ее пристойном виде. Затем я снял кольца с ее пальцев и сунул их в свой карман. Мне не хотелось оставлять их вороватым санитарам.
Позже мои сестры рассказали, что я появился в коридоре в таком состоянии, в каком они никогда не видели меня.
— Твое лицо покраснело, — вспоминала Эдна. — Слезы лились по щекам.
В этот момент из операционной вышли хирурги — молодой парень и мужчина зрелых лет.
— Не говоря ни слова, ты побежал по коридору, набросился на них и начал бить врачей ногами и руками.
Затем, как рассказали сестры, мне сделали укол и на руках отнесли к машине. У меня не сохранилось воспоминаний об этом. Осталась лишь кристально ясная мысль: вина за смерть мамы лежала на мне.
Я знал об этом инстинктивно, каждой клеточкой тела. Она умерла из-за меня. Каким образом? Я оказался слишком юным и маленьким, чтобы уберечь ее от беды. Если бы за рулем машины сидел я, а не отец, то никакой аварии не случилось бы. Будь я с ними, пусть даже как пассажир, то нашел бы способ спасти маму от смерти. Но меня там не было! Из-за моего отсутствия наша мама погибла!
Логику ребенка не понять холодным разумом. Позже в университете мы изучали Фрейда, Адлера и Юнга. На уровне интеллекта я понимал абсурдность своей детской веры. К сожалению, рациональный ум не в силах одолеть эмоции.
Вскоре после того памятного вечера, проведенного в госпитале, воля моих дядюшек направила меня в Винчестер. Прежде я никогда не имел проблем в школе. Попав в интернат, я почти не вылезал из них. Каждый день у меня происходили драки с другими парнями и ссоры с преподавателями. Я ненавидел их. Я питал отвращение к школьным обычаям — к лицемерным ритуалам и грубым традициям, которые они прославляли. Пансион, куда меня определили, назывался «Королевскими воротами». Каждое общежитие находилось под присмотром трех префектов. Эти старшеклассники получали привилегии в обмен на протекцию новичков и поддержание порядка. Нашими «смотрящими» были Тэлликотт, Мартин и Захария Стайн — еврей, который, по слухам, писал стихи. В ту пору я знал только то, что этот высокий парень имел кучу денег и проводил много времени в своей комнате. У него был американский велосипед марки «Швинн», с рисунком краснокожего индейца на панели, прикрывавшей цепь. Стайн катался на велосипеде в любую погоду.
Я прибыл в интернат вместе с двумя другими мальчиками, чьи имена уже забыл. Нам всем едва исполнилось по тринадцать лет. Старшие ребята тут же устроили нам «прописку». Не имея интернатского опыта, я оказался не готовым к такому обращению. Кроме того, я был «ослом» (сиротой) и «пудингом» (трудным подростком), что ставило меня в самый низ школьной иерархии. Два моих собрата по несчастью метались между яростью и отчаянием, пока на наши головы сыпались все новые и новые унижения. Они ненавидели старших парней и лелеяли фантазии об убийствах… или позорно прислуживали нашим мучителям. Я не делал ни того, ни другого. Я выказывал свое презрение тем «старичкам», которые наносили нам оскорбления. Им не нравилось мое отношение, и они издевались надо мной вдвое, а то и втрое больше, чем над остальными.
В ту пору меня преследовал один и тот же кошмар. Во сне, в сгущавшиеся сумерки, я подходил к берегу озера. Над водой стоял туман. На барже, утопая в шелках и цветах, лежала моя мать. Ее глаза были закрыты, руки сложены на груди. Однако я чувствовал, что в ней еще теплилась жизнь. Внезапно баржа начинала отплывать от берега. Она плыла сама по себе — прямо в туман, который я воспринимал как забвение. Мне нужно было спасти свою мать! В отчаянии я бросался в озеро; руки тянулись к барже в надежде вернуть ее назад. Но огромный вес железа — какой-то странный наряд — тянул меня вниз. Мои пальцы соскальзывали с борта баржи. Фигура спящей мамы удалялась в туман. Я просыпался, содрогаясь от горя и слез.
Кульминацией злобной «прописки» в Винчестере был ритуал, называемый «заморозкой». Он считался школьной традицией. В самую холодную ночь нас, новичков, раздели до нижнего белья и без шарфов, без пальто, выгнали во двор — во власть непогоды. Один из добродушных «старичков» намекнул нам, что пытка не продлится долго. Старшие ребята будут якобы наблюдать за нашим состоянием, и когда мы посинеем в достаточной мере, чтобы испытание пошло в зачет, они впустят нас обратно в общежитие. Мои друзья по несчастью вцепились друг в друга, переживая предстоящие страдания. Я презирал их страх и не желал доставлять удовольствие своим мучителям. Ноги сами понесли меня в ночь. Я решил отправиться домой.
Дорога, ведущая к железнодорожной станции, тянулась по безлюдной пустоши. Над эстакадой, как далекая звезда, горела единственная лампа. Я принял мою ситуацию. Я знал, что не доживу до утра. Без одежды под ветром и мокрым снегом мне грозила смерть от холода. Но меня это тогда не волновало.
Через некоторое время я спустился на рельсы. Ночь была арктически холодной; темная противоположность теплому свету большого города. Не помню, насколько далеко я ушел. В какой-то момент я упал на снег и не смог подняться.
Меня спас Стайн, наш префект. Позже он рассказал мне, что почувствовал приближение «заморозки», но «старички» одурачили его, сделав из тряпок муляжи и положив их в наши постели. Стайн не осознавал беды, пока замороженную пару не привели обратно в общежитие. Как он нашел меня? В основном по моим следам на снегу и благодаря своему воображению. Железнодорожная станция. Дом. Он был поэтом. Поэтому он понял ход моих мыслей.
Сжавшись в комок, я лежал на рельсах, когда услышал тонкий звонок американского «Швинна».
— Эй, путник! — крикнул Стайн. — Где в вечных муках мне искать тебя?
Я никогда не слышал, чтобы старшеклассники выражались таким языком. А Стайн струхнул. Он подумал, что я умер. Когда парень закутал меня в шерстяное одеяло, вдали замаячил свет фар. Это комендант общежития отправился вслед за Стайном на древнем «Пежо». Дорога шла параллельно рельсам. Наш префект поднял меня на руки и перенес через подлесок к машине.
— Лучше бы ты не убегал, маленькая дрянь, — сказал комендант, впихнув меня в салон через пассажирскую дверь и прислонив к едва теплому калориферу.
Стайн перепеленал меня одеялом, набросил мне на плечи свое пальто и выругался, когда водитель, нажав на сцепление, загнал машину в вязкую грязь.
— Надеюсь, этот урод не подохнет к утру? — спросил комендант.
Стайн достал серебряную фляжку и влил мне в рот виски.
— Парень поправится, — ответил он. — Ему просто нужно дать хорошего ремня.
В Оксфорде Стайн был моим репетитором. Для тех, кто незнаком с системой наставничества, я вкратце опишу ее работу. Студент в университете получает образование, посещая лекции и семинары, которые проводят преподаватели. Посещение добровольное. Теоретически вы можете пропустить почти все лекции — что некоторые и делали (в том числе и я), проводя учебные часы на крокетных лужайках колледжа Магдалены, — а затем получить научную степень бакалавра. Но для этого вы должны сдать экзамены и продемонстрировать глубокое знание материала.
Чтобы помочь студенту в освоении предметов, университет назначает ему репетитора. Репетиторы — это обычно лохматые, плохо одетые младшие преподаватели, которые много курят и пьют, редко покидают свои комнаты, а если и выходят в город, то только для пополнения запасов табака и спиртного или в поисках недозволенных сексуальных связей. Хороший репетитор может сделать жизнь студента революционным прорывом в науке, литературе и в последующей карьере; плохой репетитор превратит ее в бедствие. Колледж предоставляет каждому младшему преподавателю стол и жилье — как правило, в сдвоенных комнатах вместе с другим репетитором (поскольку Стайн защищал докторскую степень в колледже Святой Троицы, его комнаты располагались в общежитии этого учебного заведения). На пару репетиторов приходится кухня, ванная, туалет, две спальные комнаты и гостиная между ними. Последняя без вариантов превращается в адское место, натопленное зимой до точки самовозгорания, а в остальные сезоны заваленное по колено газетами, книгами и прочими материальными приметами академической жизни. Мне нравилась гостиная Стайна. Она стала для меня первым домом с тех пор, как умерла моя мать.