И такого ему наобещал, что просто ужас. В смысле, что все будет хорошо. Перепуганный («и убоялся») Иаков немедленно нарек это место Вефиль — Дом Божий, то есть Бейт-Эль. И тот камень поставил в виде памятника.
Если вы хотите сами убедиться в правдивости этой истории, поезжайте в Бейт-Эль (это недалеко от Иерусалима; впрочем, здесь все недалеко) и спросите у первого же встречного. Вам каждый покажет.
Надо сказать, что вскоре Иакова тоже крепко надули. И справедливо. Чего может еще ожидать жулик? Нет-нет, мы имеем в виду не обещания Господа, хотя, честно сказать, они и по сию пору не выполнены. (С другой стороны, обещать-то Он обещал, но когда — не сказал. Очень разумно, между прочим.)
Надул Иакова его же собственный месопотамский родственник Лаван, посулив за работу (на семь лет его уговорил!) одну дочь, а под сунувший другую. Вместо красотки Рахили он всучил куда менее красивую, да еще «слабую глазами», Лию.
Здесь надо заметить, что на Востоке всегда водились отвратительные глазные болезни, всякие трахомы и прочая гадость. И длилось это безобразие до тех пор, пока рыцари-иоанниты не открыли в Иерусалиме госпиталь совсем рядом с церковью Марии. Остатками его (если вам еще не надоело глазеть на камни) вы можете любоваться совершенно бесплатно. И это было здесь. Но недолго.
Потом за дело принялся добрый доктор Тихо, о котором будет рассказано в главе про искусство, поскольку его жена была классик израильской живописи (или точнее — графики). А уже теперь здесь водятся совершенно замечательные врачи. Но тогда дело обстояло совершенно по-другому, а Лия, как уже говорилось, была слаба глазами. Ну хорошо, а куда Иаков смотрел? Куда, куда… пить меньше надо, вот куда. Особенно на собственной свадьбе. Так что за Рахиль пришлось еще семь лет служить. Таким образом, у Иакова оказалось две жены: одна больная и не очень (в смысле лица и фигуры), а другая — наоборот. Но вот что интересно: Лие наш Господь «отверз утробу», а Рахили — нет. Это значит, что Лия рожала каждый год, а Рахиль — нет, что ей было обидно. Поэтому она подсунула мужу свою служанку, в ответ на что Лия сделала то же самое. У служанок утробы оказались вполне отверсты, и в результате этого открытого брака (бедный Иаков еле успевал крутиться) народилась уймища младенцев мужского пола и одна девочка. Все было совершенно замечательно, и в довершение всему «вспомнил Бог о Рахили» — и что? — правильно! — ей тоже «отверз утробу». Так что и Рахиль родила, все были счастливы и немедленно пустились в путь.
Надо заметить, что в Иакове жил талант стихийного естествоиспытателя, истинного селекционера и незаурядного генетика. Кто этим интересуется, пусть почитает в Библии, что он натворил с Лавановым стадом, отомстив ему таким образом за коварство, проявленное в первую брачную ночь.
На дорогу Рахиль стащила у папаши Лавана его любимых идолов. Славненьких, чудненьких домашних идолов. Впрочем, чему удивляться: с кем поведешься, от того и наберешься. А набираться было от кого, практически — от всех. Обиженный папаша погнался вдогонку. Собственно, древняя эта семейная свара не стоила бы нашего внимания, когда бы не одно обстоятельство. Лаван с Иаковом заключили союз, то есть попросту помирились, в ознаменование чего Иаков «взял камень и поставил его памятником». То есть ежели вспомнить дело в Бейт-Эле, мы видим, что при первой же возможности Иаков ставит памятник. И это несомненно позволяет нам считать такого выдающегося человека родоначальником туристического бизнеса на Ближнем Востоке. К сожалению, этот памятник он учредил в Гилааде, что, увы, за пределами современного государства Израиль.
И еще одно событие, которое необходимо отметить. Поставив памятник, Иаков снова пустился в путь, и там, где шоссе № 90 подходит вплотную к границе с Иорданией и ручей Ябок впадает в реку Иордан, герой наш залег спать. Лег спать здоровым человеком, а встал хромым. Такое редко, но случается.
Нам довелось учиться с одной девицей по фамилии Адмони-Красная. Так вот она исхитрилась сломать себе ногу в постели, причем утверждала, что была там совершенно одна. Вот и Иаков. Правда, он утверждал, что было это не во сне, а наяву, и не один он был, а боролся с самим Господом, причем так напористо и отважно, что пришлось последнему прибегнуть к сомнительной чистоты приему, а именно — «повреждению состава бедра». Думается, здесь в Библии приключилась опечатка и правильно читать следует «сустава бедра» — тогда все (за исключением сустава, конечно) встает на свои места. Таким сомнительным образом Господь добился ничейного результата. Но совесть в Нем, по-видимому, была неспокойна, и Он переименовал Иакова в Израиля (очевидно, это имя Ему казалось более значительным и благозвучным и выглядело достаточной компенсацией за причиненное увечье). И опять наобещал с три короба и «благословил его там». Что позволяет нам с полной ответственностью снова заявить: это было здесь!
Вышеупомянутый турнир дал немалому количеству комментаторов возможность проявить свои разнообразные способности, и было бы глупо нам упустить свой шанс. Так вот. Сдается нам, что на деле все было не так. Скорее всего, Иакову, уставшему после долгого перехода, взволнованному объяснениями с Лаваном и утомленному строительством памятника, — все причудилось. И боролся он не с Богом, а с самим собой. (Как Адмони-Красная.) А в борьбе с самим собой есть высокий смысл. Ибо никого так не бывает тяжело одолеть, как себя самого. Нет у нас большего врага, чем мы сами. Впрочем, эта свежая мысль принадлежит не нам. Мы ее позаимствовали.
Несмотря на неполадки с бедром, Иаков двинулся дальше и вскоре пришел в Шхем. К сожалению, в город этот, полный значительных туристических объектов, как, например, гробница Иосифа (сына нашего героя), колодец, который выкопал Иаков, римские мавзолеи, дуб, у которого возвел алтарь Авраам, и множество других отменно привлекательных вещей, — нынче заходить не рекомендуется. Потому что запросто можно там и остаться. Вовсе не по собственному желанию.
И даже если сразу не убьют, то вскоре попросту затрахают (конечно, если ты мужчина — такой ужу них нрав, у тамошних жителей, или во всяком случае так убеждены прочие арабские жители Израиля и Палестины). Но праотцу все это было неизвестно. Он пошел и по своему обыкновению учредил там несколько туристических объектов: колодец, о котором мы уже говорили, и алтарь. Но тут очередной раз приключилась неприятная история. Один местный житель из приличной семьи изнасиловал дочь Иакова Дину. В ответ ее братья устроили в Шхеме резню. Людей понять можно, но реакция была мерзопакостной, о чем Иаков так и заявил: «Вы возмутили меня». Подробности — в первоисточнике. После чего он двинулся в Бейт-Эль, где опять же воздвиг памятник. (Рекомендации о посещении Бейт-Эля смотри выше.) До того он всех идолов, бывших в распоряжении семейства, а также семейные драгоценности — закопал «под дубом, который близ Шхема». Место это, к сожалению, нам неведомо. Воздвигнув памятник, он было двинулся дальше, но тут приключилась беда: то есть сразу и радость, и беда. Радость — что Рахиль опять «отверзла утробу», то есть родила второго сына, которого назвали Вениамин. А беда в том, что при родах она померла. По своей привычке «Иаков поставил над гробом ее памятник. Это надгробный памятник Рахили до сего дня». А поставлен по дороге в Вифлеем неподалеку от Гило. Чтобы, когда по этой именно дороге будут угонять народ в Вавилонское пленение, могла Рахиль об этом сокрушаться. Как сказано — «плачет Рахиль по детям своим». И это было здесь. К тому же безвременно скончался папа Исаак. Его похоронили, как вам известно, в Хевроне.
А дальше — опять трагедия. Сколько раз было сказано: если по-разному относишься к своему потомству, заметно это быть не должно. Впрочем, Иакову современные педагогические теории были напрочь неизвестны, и мало того что он любил первенца Рахили больше других сыновей, он ему еще и «разноцветную одежду» дарил (по слухам — рубашку). Это была последняя капля, которая переполнила чашу терпения братьев Иосифа. А если учесть, что вдобавок Иосиф постоянно стучал папаше на своих братьев, то можно понять, что они «не могли говорить с ним дружелюбно».
Короче, поначалу они попросту хотели пришить стукача, но потом продали его прохожим купцам за двадцать сребреников. Таким образом Иосиф попал за границу, в Египет, и вышел за рамки наших интересов. А вот продали его на том самом месте, где теперь стоит город Дженин. Место это пакостное, как было, так и осталось. Народ больно скверный. Иисус Христос, добрая душа, десять прокаженных здесь излечил, и что вы думаете, они выразили благодарность? Один!
*
Чтоб созрели дух и голова,
я бы принял в качестве закона:
каждому еврею года два
глину помесить у фараона.
*
в пыльных рукописьменных просторах
где-то есть хоть лист из манускрипта
с текстом о еврейских жарких спорах,
как им обустроить жизнь Египта.
Меж тем, как известно, Иосиф сделал в Египте хорошую карьеру (дай бог вам не хуже) и перетащил, всю семью. Мы спускаем множество волнующих подробностей, потому что к Эрец-Исраэль все это не имеет отношения. Поначалу все было хорошо, а потом, как водится, все стало плохо.
Начнем с того, что по сравнению с предками Иосиф помер совсем безвременной кончиной в возрасте ста десяти лет. Братья же его с их потомством жили не просто хорошо, а даже очень хорошо. Как сказано: «Расплодились… возросли и усилились чрезвычайно». Ну ладно — расплодились, ну ладно — усилились, но пыль зачем в глаза пускать? В результате пребывание евреев в Египте коренному населению не особенно нравилось. И честно говоря, его можно понять. Тут чуткое к настроению народа начальство приняло надлежащие меры, а именно: «Изнуряли их тяжелыми работами». С тех пор эта египетская история повторялась неоднократно в самых разных странах. Евреи на опыте истории не учатся, хотя имеют репутацию умного народа. Так что прав был человек, заметивший, что считать евреев умным народом — это просто изысканный вид антисемитизма.
В общем, изнуряли там евреев, изнуряли, покуда не появился Моисей и не принял кардинальное решение. И спас евреев от египтян (и наоборот). Меж тем сам Моисей жил при дворе фараона совсем даже неплохо. Однако же всегда и всюду существуют люди, совершающие алогичные поступки, и, по счастью, Моисей был именно таким. Загоревшись идеей Исхода из Египта, он мало на что другое обращал свое внимание, а выведя евреев на свободу, присмотрелся к ним и просто пришел в ужас. Перед ним стояло скопище рабов, чьим идеалом был сладкий лук, который им кидали в Египте. Вкусовая ностальгия — страшная вещь. Плача, перечисляли они разнообразные деликатесы: огурцы, дыни, мясо, рыбу (по-видимому, Нильскую принцессу). Но лука (как и всего остального) больше не было, манна небесная вкус имела непривычный, и люди чувствовали себя плохо. Сегодня благодаря передовой технологии проблема с луком решена, как, впрочем, и со всем остальным: русские магазины Израиля обеспечивают своих клиентов воблой, килькой и шпротами, полтавской и московской колбасами, киевскими и петербургскими тортами, мороженым пломбир и эскимо, водками различных сортов, поддельным грузинским вином, а люди, как ни спросишь, — недовольны… Так что выясняется — не в луке дело, хотя с ним, конечно, жить приятнее.
Ладно, решил Моисей: вот приведу их в Землю обетованную, ту самую, где бродили патриархи, роя колодцы и воздвигая памятники, и все успокоятся. (Все-таки сколь наивны бывают люди, обуянные великой идеей.) И привел. И на всякий случай послал вперед разведчиков по одному от каждого колена. Выражение это не следует понимать буквально: имеется в виду — по представителю от каждого из племен, вместе образующих народ Израиля. (Для тех, кто не знает: племена эти являются потомками сыновей Иакова и детей Иосифа, общим числом двенадцать.) Слово «колено» целиком и полностью лежит на совести древнерусского переводчика, а что он имел в виду, нам неизвестно. Как бы то ни было, десять вернувшихся разведчиков сообщили, что страна населена высокорослыми людьми. Это уже было достаточно страшно. Но главное, отметили разведчики, что земля эта — «поедающая живущих на ней» (надо отметить, что довольно проницательными людьми были эти ребята). Зато двое из оставшихся разведчиков притащили здоровенную виноградную гроздь, до того огромную, что пришлось им ее тащить на палке. Чтобы понять, как это выглядело, достаточно взглянуть на эмблему Министерства туризма. Кроме того, они сообщили, что «в земле этой течет молоко и мед». Тут возникает подозрение, что ребята выпили перебродившего виноградного сока — сиречь домашнего вина, и крыша у них изрядно поехала. Потому что, судя по нашему опыту, в Израиле течет все, что угодно, только не мед и молоко… Даже вода у нас течет не слишком. Хотя поди знай: может, в те времена все было по-другому. Как бы то ни было, но люди возражали, упирались и идти в Землю обетованную наотрез отказывались.
*
Евреев выведя из рабства,
Творец покончил с чудесами,
и путь из пошлого похабства
должны отыскивать мы сами.
*
Устав от евреев, сажусь покурить
и думаю грустно и мрачно,
что Бог, поспеша свою книгу дарить,
народ подобрал неудачно.
Поглядев на сброд, перед ним топтавшийся, Моисей тяжело вздохнул, огляделся вокруг, но вспомнил слова Теодора Герцля — «других евреев у меня нету» — и решил из сброда сколачивать народ. Для начала он принялся гонять их взад-вперед по Синайскому полуострову. Такое хождение длилось аж сорок лет. По одной теории, Моисей ждал, покуда вымрет поколение рабов, дабы в страну Израиля вошли народившиеся на свободе люди; по другой версии, он просто плохо ориентировался и с географией у него были нелады. Но говорят еще, что на вопрос ангела, чего он так резину тянет, Моисей искренне признался, что с этими людьми ему просто стыдно появляться на центральных улицах Тель-Авива…
И все же, несмотря на то, что эти люди были неблагодарными скотинами, занудами и плаксами, бесконечно ныли и жаловались, что шампунь и дезодоранты были им недоступны, что при раскопках не обнаружили ни одной зубной щетки, все же нам хочется сказать несколько добрых слов в их адрес. Ибо неважно, по какой причине пустились они в путь, но именно они сделали этот первый и самый важный шаг. Да, им не выпали все те блага, на которые они так рассчитывали и которых так жаждали. Жизнь их крепко обманула. Невежественные, несчастные и разочарованные, они стали обреченным на вымирание поколением пустыни. Но только благодаря им сегодня мы, их дальние потомки, имеем возможность делать то, что считаем нужным, поступать так, как заблагорассудится, и самим ориентироваться в своей судьбе. Хотя особенно зазнаваться нам все же не стоит, ибо Египет — понятие отнюдь не географическое или, сажем так, не только географическое. Свобода требует от нас постоянных усилий, и именно поэтому пасхальное сказание Агада, которое мы читаем в праздник, посвященный выходу из рабства на свободу, говорит о том, что каждый человек, где бы и когда бы он ни жил, должен видеть в себе того далекого предка, который сделал первый и самый главный шаг. И так же, как он, несмотря на лук, жару, мух и прочие разнообразные соблазны, пакости и трудности, упрямо идти вперед.
Меж тем Господь часто разговаривал с Моисеем и однажды уговорил его взять заповеди. Совершенно бесплатно. Поначалу заповедей-запретов было ужас как много, но Моисей знал свой народ, поэтому отчаянно торговался и сумел крепко снизить их число. По большому счету, заповеди были не такими уж плохими, а для того темного времени — невероятно прогрессивными. И не случайно они полностью определили все этические принципы человечества на многие тысячи лет вперед. Все это происходило на горе Синай, которая, по общему мнению, находится на одноименном полуострове, однако есть ученые (Имануэль Анати, например), которые помещают ее в Негеве — там, где стоит гора под названием Карком, что позволяет нам триумфально заявить; это было здесь! (Или все-таки там?..)
Но что же евреи получили на горе Синай? Что было выбито на этих каменных скрижалях? (Как их Моисей дотащил — одному Богу известно.) Почему не только евреи, но весь мир благоговейно помнит их и как бы жизнь свою соизмеряет с этими заветами?
Ну, два первых мы пропустим. Ибо признание и почитание единственного Бога и категорический запрет иным кумирам поклоняться — тема, по которой мы настолько ничего сказать не можем, что и не хотим нисколько. Может быть, еще и потому, что вера — дело чисто личное, даже интимное отчасти. Из людей, что видим мы вокруг, лишь ортодоксы — всей своей одеждой и обличьем — выставляют для всеобщего обзора свои религиозные предпочтения. Опять-таки не нам их обсуждать, хотя их очень жаль в палящую жару. Их внешний вид — очень веский аргумент в пользу существования Бога, ибо ни эволюция, ни естественный отбор такого сочинить не в силах.
А третий выданный завет — весьма загадочен: не произносить имя Господа всуе, то есть попусту, напрасно и походя. Но мы ведь непрерывно это делаем! Мы поминаем имя Бога непрестанно, без всякой к этому необходимости. И даже более того — не замечая, насколько машинально мы грешим. То разозлясь и негодуя, то от некой неожиданной приятности и неприятности, то попросту споткнувшись (или чуть не споткнувшись), поминает человек Божье имя. (Тут заметим в скобках, что многие из нас в минуты эти употребляют вовсе иные слова и выражения, но ведь они, таким образом, и не грешат нисколько.) Словом, тут мы ничего не понимаем.
Соблюдение субботы, предназначенной исключительно для отдыха, — завет замечательный. И лично мы в субботу ничего не делаем с тем большим удовольствием, что в этот день не чувствуешь вины за свое полное безделье. Тут как раз беда у людей истово верующих, ибо еврею очень трудно целый день прожить, полностью отрешась от делового мельтешения. В силу чего религиозные евреи в этот день обманывают Бога хитроумнее, чем в другие дни недели. Так, нельзя, к примеру, ехать в этот день на чем угодно. А если дела сложились так, что ты в субботу еще едешь в поезде? Прикажете сходить и ждать? Конечно, нет! Жена приносит тазик с водой, вы опускаете в этот тазик ноги в ботинках, и всё в порядке, потому что плыть — можно! В субботу, как давно уже истолковали мудрецы, нам ничего нельзя переносить из дома в дом. А как же жить? И несколько домов (а то — квартал) опутывают ниткой — теперь это единое помещение, и деловая жизнь не будет прерываться. Даже ключи нельзя носить. Но ведь они соединяются цепочкой, так что это просто украшение. А запрет на деловые разговоры? Но вставляется простая фраза — «Не в субботу будь сказано», — и даже в синагоге можно тихо побеседовать о насущных деловых проблемах. Ухищрениям такого рода — нет числа, они описаны множеством участников и наблюдателей. Ибо чем выше, глуше и прочнее стена любых запретов, тем изящнее и многочисленнее сверлимые в ней дыры и лазейки.
Почитание отца и матери — нужнейшее для человечества предписание. И чтобы ничего не говорить тут лишнего, мы предлагаем просто вспомнить каждому (и не расстраиваться, вспомнив), как мы в молодости относились к этому завету. О чем впоследствии, добавим к нашей чести, горько и необратимо сожалели.
А дал ее было начертано невыполнимое: не убий. А как же вся история человечества? И даже те из нас, кто если этого и не делал лично, то настолько соучаствовал (а Уголовный кодекс соучастие трактует как участие) во всем, что совершало его время… лучше это просто упустить из обсуждения.
Еще с горы Синай евреям предписали очень кратко: не прелюбодействуй. Как ни торговался Моисей, а отвертеться от сего запрета не сумел. А ведь завет почти невыполнимый. Соблюдают его полностью лишь те, кто в силу разных обстоятельств и причин его не могут нарушать. О том, как это огорчило именно евреев, существует множество анекдотов. Интересно и забавно, что спустя столетия ревностный иудей, приверженец и толкователь всех заветов — Иисус Христос довел этот завет до полной невозможности его исполнить. Он сказал, что «всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем». И мышеловка окончательно захлопнулась. Ибо представить себе мужчину, не смотревшего на женщин с вожделением, означает представить себе не мужчину, а женщину (и те, бывает, смотрят на других феминок с вожделением). То есть никак и никому не избежать греховности по части этого завета.
«Не укради» — весьма полезное (и столь же напрасное) для человечества наставление. Ибо не сказано, что именно нельзя (ибо греховно) красть. Все, что чужое? Ну а если оно именно твое, принадлежит тебе по праву, у тебя же и отобрано, только добром ты возвратить его не можешь — как тогда? И даже воры профессиональные — уж крайний случай! — для себя придумали отмазку: мы попросту находим то, что человек еще не потерял. И потому для множества житейских краж мы с легкостью находим оправдание: то никому это не нужно, кроме нас, то это было нам недодано, хотя и полагалось бы при честном дележе, и мы всего лишь восстанавливаем справедливость. В советской жизни это было очень даже праведно. И кто-то из мыслителей такую ситуацию отменно сформулировал: «Сколько у нашего государства ни воруй, все равно свое не вернешь». И мы убеждены, что самый честный в мире человек, если расслабится и память оживит, наверняка припомнит нечто, что слегка пригасит в нем праведное осуждение крадущих. А кто заявит вслух, что он по части присвоения чужого чист, как детская слеза, — в него пускай немедля кинут камень, чтобы лучше вспоминал.
«Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего». О чем это? О клевете? О злоязычии? Об осуждении — почти всегда облыжном, ибо мы не знаем всех мотивов и причин того, что склонны осудить? Или о лжи как таковой? Но без нее немыслима любая будничная жизнь. Ложь во спасение, к примеру. Или проблема, мелкая донельзя: встретили знакомую, которую давно не видели, и больно вам, как постарела эта женщина. А тут она как раз и спрашивает вас: ну что, я сильно постарела? И достоин крепкой кары тот подлец, кто скажет правду.
А дальше на скрижалях содержалось нечто важное и крайне трудное для исполнения: «Не желай дома ближнего твоего; не желай жены ближнего твоего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его, ничего, что есть у ближнего твоего». То есть о зависти и алчности идет здесь речь. Как и в заветах предыдущих, речь идет об обуздании нашей буйной человеческой натуры.
*
Уверен я, что Бог, даря скрижали,
сочувствием и жалостью томим,
велел, чтоб мы сперва соображали,
а после только следовали им.
Такие вот две каменные скрижали получил от Бога наш великий предок Моисей. И есть еще легенда — ежели она правдива, мы должны быть благодарны нашему праотцу, — что была и третья скрижаль, но он ее, по счастью, выронил, она разбилась, и каких-то запрещений мы лишились.
Как уже было сказано, отважный Моисей повел толпу назад в пустыню. А Господь (по-видимому, в некотором ажиотаже после успешной сделки) дня не мог провести без того, чтобы не поговорить с Моисеем, и посоветовал ему массу дельных вещей, исполненных гуманизма и всего такого прочего. Однако же, как это часто случается с сеятелями добра, Его маленько заносило. В один из таких заносов Он навязал евреям кашрут — ограничения в еде, деление еды на разрешенную и полностью запретную. В результате этого прискорбного решения евреи лишены не только возможности делать к мясу соусы на базе сливок, но также наслаждаться такими дивными вещами, как устрицы, омары, креветки, осетрина и даже тушенный в сливках заяц, уж не говоря о ветчине и буженине.
А еще — чтобы заветные скрижали не уперли, для них сделали ковчег. Ковчег Завета. Почетная задача исполнения ковчега была поручена человеку по имени Бецалель, который таким образом оказался первым еврейским художником.
Спустя много лет после этого незаурядного события, а именно в 1906 году, произошло другое и тоже незаурядное: в городе Иерусалиме открылась Академия изящных искусств, названная именем того первого израильского художника — «Бецалель». Честно признаться, мы приступаем к написанию главы о пластических искусствах Израиля в смятении сердца и душевном волнении. Начнем с того, что совершенно непонятно, как нам пользоваться местоимением первого лица: во множественном или единственном числе. До сих пор мы вполне успешно, на наш взгляд, обходились множественным, ибо таково дивное строение русского языка, что это самое местоимение может в зависимости от ситуации восприниматься то как множественное, то как единственное. Но сейчас, видите ли, разговор пойдет о любви, и употребление множественного числа может привести к двусмысленностям и, упаси бог, быть понято превратно, а то — и совершенно превратно. К примеру: «Мы влюбились». Кто мы? Мы — я или мы — оба? Или вот еще: «Наша супруга». Наша в смысле — моя, или она у нас на двоих? (Во избежание кривотолков мы сразу хотим сообщить, что у каждого своя.) Короче, положение сложное, уж явно — не простое. И вот мы приняли решение в этой главе пользоваться обоими вариантами: в зависимости от ситуации читатель сам разберется, что именно имеется в виду: мы как мы, или мы как я, или я как я, или я как мы.
Итак, любовь… Случалось ли вам, читатель, увидев портрет женщины, жившей многие, порой сотни, а то и тысячи лет назад, почувствовать неизъяснимое душевное волнение, теснение сердца и перехват дыхания? Нам случалось. Ибо истинному союзу сердец как пространство, так и время равным образом не помеха.
Вот, к примеру, один наш приятель посетил как-то остров Крит. И не один, с супругой. Там как-то поехали они на очередные раскопки. Черт знает где. В центре острова. Высоко в горах. Еле добрались. Целью их были развалины дворца одного из братьев царя Миноса. Рядом с этими изрядными руинами теснились несколько домов — крохотная горная деревенька. Честно говоря, можно было и не ехать. Такие же камни, как и во дворце самого Миноса, только совсем разваленные и очень далеко от центра тамошней цивилизации — города Гераклиона. Ну, добрались они туда (часа три по бездорожью), а камни закрыты. Обидно. Стоят они, значит, у забора и переживают. Вдруг откуда ни возьмись выходит гречанка. Немолодая уже. Как водится, вся в черном. Взгляд огненный, спина прямая, походка гордая, ну, по его словам, — чистая Клитемнестра. (Надо сказать, приятель наш — натура романтическая, а тут сами понимаете, кругом живая история, да еще в подобающих декорациях.) Они гречанке говорят: как бы нам на эти камни посмотреть? Она в ответ: я, говорит, открою, но с условием, что прежде вы попьете кофе.
Такое у них принято на Крите: чуть увидят странника, тут же поят его кофе, а чаще (ежели мужчина) то узо или ракией. И только потом разговаривают. Славный обычай.
И вот входят они в дом. Большая комната. Живут там, особенно в местах, где турист раз в год встречается, ох небогато. Так вот — комната, большая: пара столов, стулья с плетеными соломенными сиденьями. На окнах — гардины. На стенах фотографии — впечатляющие люди в усах и кепках. На столе ваза с букетом полевых цветов. В общем, честная, достойная бедность вполне древнегреческого покроя. И сидят там три дочери — девушки с классическими греческими профилями. Понятное дело, чистые Электра, Медея и Елена. И вышивают — болгарским, разумеется, крестом. А еще сидит там молодой человек. Здоровенный такой бугай. Ахилл, Аякс, а может, Менелай. Хотя скорее Парис. И смотрит он на Елену, которая, судя по словам нашего приятеля, ту древнегреческую Елену Прекрасную за пояс заткнула бы, как два пальца… ох, нет, неудачное это сравнение, ну, в общем, красота ее такая была, что ни Гомер, ни Эсхил, ни даже Аристофан с Еврипидом вместе не нашли бы слов, чтобы хоть приблизительно описать вам тень от тени ее красоты… Сидит она, опустив свой прекрасный профиль к пяльцам, глаз не поднимает. Хозяйка поставила гостям на вышитую скатерть блюдца с орехами, сухофруктами и принесла две маленькие чашечки кофе, черного и густого. Вот сидят наши друзья и в этнографическом экстазе разглядывают фотографии, цветы, вышивки, наслаждаются горечью кофе, сладостью изюма и миндаля в меду, как вдруг… Медленно поднялась от вышивки голова Елены Прекрасной, и взгляд нашего друга утонул в черных, как тот кофе, бездонных глазах. Время, как уже кто-то издавна заметил, вещь относительная, так что мы совершенно не можем сказать, как долго завороженно смотрели они друг на друга, — полагаем, недолго. Но, по словам нашего приятеля, за эти мгновения оба они прожили целую жизнь, в которой было все: головокружительный вихрь объятий, обморочные судороги наслаждения, щемящая нежность касаний, доверчивая открытость распахнутых тел. Щедрой струей вливался в них хмелящий мед поцелуев, и — «…до сегодняшнего дня, — мечтательно улыбаясь, сказал он, — на моих губах живет вкус тех слез счастья, которые дрожали на ее длинных ресницах». Атмосфера в комнате накалилась так, что трудно было дышать. Парень в кепке с окаменевшим лицом встал и, громко хлопнув дверью, вышел из дома. Жена рассказчика внимательно разглядывала на дне чашечки кофейную гущу. А они смотрели друг на друга, и стучал за окном дождь, синело небо, лунный свет рисовал светлую дорожку на бесконечном полотне моря, а восход красил его серебристо-розовой краской. Зрели виноградные кисти, бурлило вино в чанах, и снова среди прихотливо вырезанных листьев лозы завязывались плоды…
— Вот так, — задумчиво сказал наш приятель, — в те несколько мгновений четверть века назад я прожил еще одну огромную, удивительную и прекрасную жизнь. И еще я точно знаю, что в глухой, Богом забытой деревушке живет женщина, которая, как и я, до самой смерти будет хранить в сердце радость этой долгой, счастливо прожитой жизни…
А когда мы осторожно выразили сомнение в ответных чувствах той греческой женщины, он с презрением посмотрел на нас и сказал: «Пошляк, что знаешь ты о любви…»
Вернемся, однако, к Академии изящных искусств. Понятное дело, возникла она не сама по себе. Ее учинил чернобородый крепыш, человек, которого звали Борис Шац. Он родился в Ковно в 1867 году во вполне патриархальной семье, учился в хедере. И казалось бы, сам Бог велел стать ему раввином. В крайнем случае — меламедом, учителем — уж больно смышленый был парнишка, по ветер эмансипации тогда уже вовсю гулял по еврейским местечкам. Он выдул Шаца из его убогого городка, и приземлился наш герой в славном городе Париже, где отдался совершенно неподобающему для еврея занятию, а именно — обучению скульптуре.
Надо сказать, что запрет на изображение в иудаизме («Не сотвори себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и на земле внизу, и в воде ниже земли») трактуется по-разному: от полного неприятия любого фигуративного изображения до вполне либерального отношения, возникшего из удивительной способности евреев обходить запреты и уложения собственного Бога.
«Отчего же нельзя изображать людей? — удивился один из весьма ученых и знаменитых раввинов, которому мы задали сей волнующий нас вопрос. — Рисуй, лепи на здоровье, а если уж ты хочешь быть святее Папы Римского (раввин, конечно, выразился по-иному, но смысл сводился именно к этому), то не сделай ему ноготь на мизинце левой ноги».
Такое отношение к изобразительному искусству представляется нам исключительно правильным. Господь создал человека свободной личностью, чьей задачей (и не только в искусстве) является познание и личная трактовка окружающего мира. Истинным богохульством является тупое копирование, которое многие принимают за реализм. Что же касается кумира, то запрет этот разумнее понимать философически: ни из чего не сотворять себе кумира, будь то бутылка или государство, желудок или идея. Судя по всему, это прекрасно понимали наши предки, ибо множество фигуративных, в том числе и человеческих, изображений мы находим даже в синагогах: взять, к примеру, мозаичный пол древней синагоги, находящейся в киббуце Бет-Альфа, или фрески другой — в Дура-Европос. К сожалению, увидеть означенные фрески можно только в репродукциях или копиях в Музее Диаспоры (в Тель-Авиве), ибо сама синагога находится на территории Сирии, куда нам хода нет.
Эти, а также многие другие примеры (керамика, ткани, мозаики) доказывают, что у евреев, проживавших в земле Израиля, было свое пластическое сознание, которое напрочь было утрачено в Диаспоре. Да по-другому и быть не могло, ибо главнейшие черты пластического мышления создаются окружающей художника конкретной действительностью: климатом, характером пейзажа и тому подобными местными деталями.
Народ, который не сидит на своей земле, а мечется по миру с чемоданом, может в этом чемодане вырастить философию, литературу, музыку даже, но не пластику. Порой он может создавать шедевры пластического искусства (каковыми, например, являются надгробные плиты еврейских местечек Украины), но это не проявление национального духа в скульптуре, а лишь искусство евреев, проживавших веками на Украине, и не имеющее ничего общего с тем, что делали евреи Марокко, Франции, Англии.
Лучшим доказательством отсутствия у евреев единого пластического языка является экспозиция ханукальных подсвечников Музея Израиля в Иерусалиме. Каждый из них — замечательный образец французской готики, итальянского ренессанса, немецкого классицизма, украинского или польского барокко, марокканского мавританского стиля. Еврейская в них только ритуальная функция — девять рожков, что, согласитесь, отношения к национальному искусству не имеет. Аналогичным образом сложилась ситуация в «высоком искусстве» в ту эпоху, когда евреи получили в него доступ. Писсаро — французский художник, Модильяни — итальянский, Левитан (нравится это кому-то или нет) — русский, и у каждого из них больше общего с Сислеем, Симоне Мартини и Саврасовым, чем друг с другом, а то, что все трое знали иврит и имели красивые грустные глаза, остается фактом их личной биографии, а не свидетельством общности их пластического сознания.
В Диаспоре евреи ослепли — лучшим доказательством этому является безобразный, китчевый характер большинства израильских синагог, примером которого может служить гробница пророка Самуила. Состоит она из двух уровней: наверху молятся мусульмане. Там в центре — кенотаф, покрытый коврами, над ним натянута ткань: зрелище варварское и весьма впечатляющее. Внизу среди пластического хаоса и безобразия молятся евреи. Освещает их чудовищная люстра, на которой висит табличка, извещающая, что куплена она на деньги неких мистера и миссис то ли из Аризоны, то ли из Майами. От противности не помним. Увы, евреи думают чем угодно: головой, ушами, часто ногами, только не глазами.
Так оно было и в 1889 году, когда Борис Шац приступил в Париже к занятиям скульптурой. Учителем его был сам Антокольский. Полной мерой хлебнул житейских трудностей этот крепко сбитый парень. На жизнь он зарабатывал на ринге и борцовском ковре: занятия скульптурой немало способствуют укреплению мышц, а темперамента, воли и упорства ему было не занимать. Слава пришла к нему быстро — и какая: золотая медаль Всемирной выставки в Париже! А вместе со славой и лестное предложение: в 1895 году он становится придворным скульптором болгарского царя Фердинанда.
Там — в крови Бориса Шаца общественный ген явно не дремал — он учреждает Академию искусств в Софии. Казалось бы, все замечательно, чего еще желать можно? Но только в сердце этого неуемного человека жила мечта, страстная абсурдная мечта — о чем бы, вы думали? О — прости, Господи, — еврейском искусстве. О том, чтоб у евреев тоже была скульптура, живопись, и не просто, а своя, на других не похожая.
И вот в 1906 году этот человек делает то, что до него никому не приходило в голову: учиняет в Эрец-Исраэль пластические искусства и место, откуда они будут произрастать, — академию «Бецалель».
Иерусалим тех лет был крохотным сонным городком на краю пустыни, где об искусстве слыхом не слыхивали и слышать не желали. Но это Шаца не только не смущало, а наоборот — раззадоривало. В Иерусалим он привез не только преподавателей, но и студентов — местная публика шарахалась от искусства, как черт от ладана. И вскоре началась в Иерусалиме новая жизнь. Поначалу для создания необходимой богемной атмосферы Шац выписал из Испании гитары, и вскоре студенты стали ночами шататься по иерусалимским улицам, оглашая их нестройными серенадами. Будучи сам незаурядным спортсменом и придавая большое значение физической красоте, Шац создал футбольную команду и исхитрился уговорить главного раввина Израиля рава Кука разрешить матчи по субботам. Но главное, Борис Шац женился. Почему «главное»? Потому что в результате брака у него родился сперва сын, названный, естественно, Бецалелем, а потом дочь, названная Зоарой (Сияющей), и здесь мы вернемся к тому, с чего начали эту главу: к любви, ее непостижимым путям, не признающим ни времени, ни пространства.
Я встретил эту женщину в Доме художника, который нынче занимает один из корпусов Академии, где она и родилась. Почти на сорок лет раньше, чем на свет появился я. Ее рукопожатие было сильным, мужским: от отца она унаследовала не только масть — иссиня-черную, но и профессию. Она была чем-то похожа на индианку с крупными, четко вырубленными чертами лица, орлиным носом и крепким подбородком, и все в ней было ярко, значительно и удивительно непосредственно. «Зоара… — мечтательно протянул классик израильской живописи Мордехай Ардон, когда в Париже, бережно касаясь сухой лапки, которую пожимали Кандинский, Клее, Гроппиус, я передал ему привет. — Красивой никогда не была, неотразимой — всегда…»
Она жила во флигеле корпуса, в котором сейчас находится факультет архитектуры, и много часов провел я там, сидя у камина, слушая рассказы, в которых оживала эпоха, о которой мне приходилось только читать. Эпоха, которую хрипловатый голос Зоары делал осязаемой и зримой. Мы оба знали, что пусть не здесь и пусть не сейчас, но по крайней мере в одной из тех параллельных вселенных, в существовании которых убеждены физики, у нас был бурный яркий роман, сполохи которого освещали нашу встречу в Иерусалиме восьмидесятых.
«А жалко, голубчик, — сказал она как-то, сверкнув своим черным вороньим глазом, — что не родился ты этак лет на сорок пораньше».
Их дом находился на самой окраине Иерусалима, и, когда Борис Шац выходил с ней вечерами на прогулку, она, сидя на отцовских руках, тянулась к луне, страстно желая схватить этот светящийся диск, а когда не получалось, в гневе колотила отца по широким плечам — характер проявлялся уже тогда. Их дом был местом, где встречались лучшие люди того времени, а еще там проводились музыкальные вечера — одно из двух фортепьяно, которые имелись в наличии в Иерусалиме, было у Шацев. Был у них (также редкость) граммофон и коллекция пластинок. Особой любовью детей пользовались записи Шаляпина, и они запихивали в граммофон хлебные крошки, чтобы подкормить неутомимого певца, и Шацу приходилось втихаря от детей регулярно чистить волшебную машину.
Однажды Зоара позвала меня к себе: «По-русски не читаю и не хочу, чтобы после моей смерти эти книги выбросили на помойку». Я бережно перелистывал страницы книг, давно ставших библиографической редкостью: тома прекрасных изданий XIX века, первоиздания Толстого, Чехова…
«А это, извини, я тебе дать не могу. Это подарили моим родителям — видишь надписи? Пастернак, Жаботинский…»
Какое же искусство насаждал в этой дикой стране великий энтузиаст Борис Шац? Чтобы это узнать, совершенно не обязательно видеть работы художников той эпохи (хотя среди них есть лица, заслуживающие исключительного внимания, такие как Лилиен, Рабан, ученик Серова Абель Пэн), достаточно зайти в Дом художника, где в вестибюле, справа от входа, висит огромная фотография начала прошлого века, изображающая двух людей у входа в этот самый дом. Один из них одет в арабский бурнус, а другой — в европейскую тройку, в шляпе и с тростью в руках. Пикантность ситуации заключается в том, что человек в шляпе — это Аль-Хуссейни, богатый араб, продавший Шацу землю, а личность, закутанная в ориентальную простыню, — сам прародитель израильского искусства. Увы, то, что делал Борис Шац со товарищи, отнюдь не было ни еврейским, ни израильским искусством. Это был старый (тогда новый) добрый европейский ар-нуво, где еврейского были разве что библейскиесюжеты. Но сюжет не может стать основой национального искусства — иначе Рембрандт был бы признан величайшим еврейским художником всех времен. Национальное искусство — это в первую очередь особое отношение к фундаментальным основам пластики: цвету, ритму, фактуре. Кстати, замечательным примером в этом смысле является процесс, проходивший параллельно в Париже. Кого только не было там в эти годы! Японцы — Фуджита, итальянцы — Северини, испанцы — Пикассо, русские — Поляков, евреи — Сутин… Однако умные французы отнюдь не поторопились обозначить всю эту огромную компанию гениев как неотъемлемую часть французского искусства. Парижская школа — вот как они определили творчество этих людей. А рядом параллельно расцвел фовизм — течение, в котором чужаков не было совсем — ну разве что два бельгийца — Вламинк и Ван Дон-ген, однако каждому хорошо известно, что бельгийцы — это не что иное, как испорченные французы, не более того…
То, что именно фовисты были продолжателями великой французской традиции, наглядно можно увидеть, проделав недалекий путь от Музея Клюни, где висят великие шпалеры XVI века («Девушка с единорогом»), к Центру Помпиду, где висит работа Матисса «Девушка в румынской блузке». Сравнивая эти разделенные пятью веками шедевры, вы с очевидностью понимаете, что огромное дерево французской культуры по прошествии означенного срока произвело ветку, листья которой пусть и отличаются оттенком, но однако же есть плоть от плоти этого дерева, к которому ни Пикассо, ни Модильяни, ни Сутин не имеют ровным счетом никакого отношения.
Сегодня, конечно, просто наводить критику на Бориса Шаца со товарищи, указывая им на очевидные промахи и недостатки. А можно с глубоким уважением и благодарностью снять шляпу и поклониться этим людям (в первую очередь — Шацу), совершившим, по сути, подвиг — человеческий и художественный, ибо именно они посадили в эту пустынную землю семя, из которого довольно быстро проклюнулось странное и забавное растение.
Уже следующее поколение начало обретать черты, отличные от отцов-основателей. Они были в курсе всех последних новостей, они побывали, и не раз, в Париже, и последние новейшие течения, будь они французского, русского или немецкого разлива, не были им чужды. И все же было в них нечто особое. Мы отдаем себе отчет, что собираемся произнести некий нонсенс, но мы ведь и не претендуем на искусствоведческий образ мышления. Так вот, это было счастливое искусство. Коктейль, замешанный на декоративности, примитивизме, но главное — на столь редко встречающихся в живописи радости, чувственности, непосредственности и веселье.
Впрочем, чему удивляться, такой и была эпоха двадцатых—сороковых годов — может быть, самая счастливая эпоха в истории этой страны…
Три художника того времени не только хорошо представлены в музеях, но и удостоились каждый своего собственного. Первой мы назовем Анну Тихо (1894—1980), жену доброго доктора-офтальмолога, о котором уже упоминалось. Музей находится в доме, где они прожили сорок лет. Анна училась искусству в Вене. Ландшафт земли Израиля, куда она попала в 1912 году, столь отличный от пейзажей Центральной Европы, пробудил в ней сильного, самостоятельного мастера, сумевшего освободиться от стиля и выучки венской школы. Музей находится в центре Иерусалима на улице Рава Кука, жившего по соседству. (В его доме тоже музей.) Когда-то на первом этаже здесь была клиника, и в саду толпились одетые в экзотические лохмотья страдальцы со всего Ближнего Востока — очень знаменит был доктор, — а теперь здесь недурной ресторан, и в тени деревьев за столиками блаженствует публика, одетая совсем в другие наряды.
Музей Рубина в Тель-Авиве находится в его доме неподалеку от рынка Кармель. Выходец из Румынии, женатый на утонченной зеленоглазой красавице Эстер, он прожил элегантную счастливую жизнь. Стараниями жены его дом стал центром встреч знаменитостей не только местного — международного масштаба. Лучший Рубин — это ранний Рубин: к концу жизни он не то чтобы исхалтурился или закитчевался, просто некий щенячий задор, способность удивляться, восторгаться как бы испарились — быть может, возраст сыграл свою роль, а привычка и желание работать сохранились…
Музей Нахума Гутмана, привезенного в Палестину из Одессы в дошкольном возрасте, находится в чудном тель-авивском квартале Неве-Цедек. Был он типичным художественным работягой, и с возрастом его творчество, разумеется, менялось, но при этом диапазон его только расширялся, а не суживался. Живописец от Бога, был он виртуозным рисовальщиком, и не одно поколение израильских детей выросло на книжках с его иллюстрациями и на тех, которые писал он сам. А еще он делал мозаики, занимался керамикой, и его небольшие глиняные скульптурные сцены и фигуры — часто исходившие из формы старинного сосуда, горшка — не только пластически безупречны, но словно сами родились из плоти страны, которая сформировала его как художника и человека.
Его музей долгое время был нашим самым любимым музеем в Израиле, и мы частенько бывали там то на вернисажах, то приводя туда заграничных гостей, то заглядывали просто так, чтобы поболтать с нашим приятелем Иоавом Дагоном, основателем музея.
Вообще-то опыт общения с кураторами привел нас к заключению, что идеальный куратор должен обладать тремя фундаментальными качествами. Он должен быть широко образован и очень много знать об искусстве, ничего в нем не понимать и ненавидеть художников. Иоав, похожий на вьетнамца, высокий, худой человек с длинной редкой бородой, отвечал только первому условию. С двумя остальными было у него плохо: искусство любил, а художников уважал. Матушка его была из России, отец — из Франции, а сам он, выпускник Академии изящных искусств в Париже, был не только чудным, тонким собеседником, но еще и прекрасно готовил — его косулем навсегда останется в нашей памяти. Да только приключилось с ним то, что часто приключается с мужчинами в так называемом кризисе среднего возраста, и однажды сотрудники музея, придя утром на работу, обнаружили своего директора качающимся под потолком в петле. Вот такая, можно сказать, трагическая история.
После этого в музей мы больше не ходили. Но вам (поскольку с Иоавом вы вряд ли были знакомы) — настоятельно рекомендуем.
А все, к слову сказать, из-за любви. И это возвращает пас к Зоаре. В 1932 году Борис Шац поехал собирать деньги для «Бецалеля» в Америку и там помер. Академия закрылась. Зоара, жаждавшая учиться, была вынуждена искать другую alma mater. Она поступила в Национальную школу декоративных искусств в Париже, и завертелась, закружилась новая, совсем непохожая на предыдущую жизнь.
Героический период, невероятный взрыв, сделавший Париж столицей мирового искусства, остался уже позади, но сам город был великим учителем, и Зоара — сухая палестинская губка — жадно втягивала в себя все, что он мог ей дать.
Сегодня я ругаю себя, не могу себе простить, что не записывал ее рассказы. Часть из них испарилась из моей памяти, стерлись имена, и очень жаль, ибо рассказы Зоары были не только захватывающе интересны, но порой бросали совсем иной свет на события и персонажи той великой эпохи.