Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Витражи. Лучшие писатели Хорватии в одной книге - СБОРНИК на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В этот день он снова послушно и без всякого плана отправился с Катариной на штурм венецианского укрепления.

Все вчерашние недоразумение забыты. Давида он решил не упоминать и ни на что не жаловаться.

Он рассказывал Катарине о политической ситуации и международных отношениях, о Великой войне, – тогда, летом 1938 года, так называли Первую мировую войну, потому что Вторая еще не началась и не начнется, если верить утренним проповедям премьера Чемберлена на волнах «Радио Лондона», – о том, как зимой 1917 года некоторое время подумывал отправиться в Россию и примкнуть к большевикам, уверенный в том, что в Петрограде и вокруг него происходит нечто важное и великое и что пролетарская революция – это моральный экзамен для всего человечества. Но очень скоро очнулся и уже с первым снегом принялся молить нашего доброго Бога и сына Божьего Иисуса Христа, Блаженную Деву Марию и всех святых, чтобы революция повернула на восток, а поляков оставила в покое в их кафедральных соборах и часовнях, в их смиренной католической вере, которая подразумевает, что земная жизнь – это страдание и несправедливость и всего лишь дорога в жизнь вечную, где мы увидим окончательную справедливость и обретем счастье. А если это даже и не так, то с такой ложью жить легче, чем с революцией в ее стадном, самоубийственном и паническом движении по направлению к предполагаемому раю на земле.

Рассказывал о том, что мальчишкой, до самого совершеннолетия, а может быть и еще некоторое время, верил, что евреи виновны в страданиях Иисуса и что в тесто для своего хлеба без закваски они подмешивают кровь христианских младенцев, и что ему и в голову не приходило, что из-за этого он лично подвергается опасности, или что с ним лично может произойти что-то нехорошее по вине веселых и неунывающих людей, населявших Казимеж, или мистических раввинов и учеников ближайшей иешивы или еврейских нищих, которым его отец каждый день подавал милостыню и приучил его тоже так поступать. Вера в еврейскую вину была чем-то невинным и фольклорным. Вроде народных танцев и деревенских обычаев, от которых никому нет вреда, равно как и большой пользы, но с которыми легко ужиться.

Потом он вырос и обо всем этом забыл. О евреях думал ровно столько, сколько думали о них и другие люди его круга, состоятельные краковцы и университетские профессора. А это значит, что он о них думал мало или же не думал вовсе. До тех пор пока ему уже в зрелом возрасте, на пороге старости, не случилось на улице в Черновцах встретить красивую девушку, влюбиться в нее отчаянно, до потери рассудка, и посвататься, предложив в ответ на ее любовь перейти в иудейскую веру.

За те несколько дней, прежде чем ее семья отвергла его в качестве единоверца, согласившись при этом считать своим зятем, ему ни разу не пришел в голову логически напрашивавшийся вопрос: а должен ли теперь и он замешивать хлеб без закваски на крови невинных христианских младенцев и брать на себя вину за распятие бедного еврейского юноши из Иудеи? Или же, может быть, он станет первым среди евреев, кто не использует детскую кровь, замешивая тесто для мацы, и не виновен в страданиях Иисуса?

Такие мысли, говорил он, появились у него только тогда, когда Адольф Гитлер стал германским канцлером и когда начали появляться в основном невнятные и сомнительные сообщения о гонениях на евреев.

Люди таким сообщениям не верили.

Говорили, что все это пропаганда. Более рассудительные считали, что Гитлер преследует евреев, чтобы заручиться доверием толпы. То есть из тактических политических соображений. Когда все немцы окажутся на его стороне, а такой день уже близок, Гитлер поймет, что может иметь от евреев только пользу, и тогда преследования прекратятся. Это же говорили и в университете. И это говорили даже некоторые евреи, с которыми он был знаком.

Но профессор Мерошевски знал, что такого быть не может.

Гитлер никогда не остановится. Он знал это наверняка потому, что и мальчиком, и еще какое-то время верил, что евреи замешивают тесто для мацы на крови христианских младенцев и что они виновны в страданиях Иисуса Христа. Легкость, с которой он ребенком поверил в это, была той же, что и легкость, с которой воспринимались слухи о преследовании Гитлером немецких евреев. Он понял это благодаря математическому складу ума, когда увидел, насколько верны были его предположения. Да, все оказалось настолько очевидно, что немногие были в состоянии это заметить.

Вот так он рассказывал ей о своих мыслях в надежде, что и Катарина откроется ему. И таким образом они обменяются глубоко личными мыслями, опытом и воспоминаниями, подобно тому, как люди обмениваются поцелуями или прикасаются друг к другу.

Но Катарина лишь с пониманием слушала его и соглашалась с его выводами. О Гитлере и фашизме она думала то же, что и он. Жалела евреев и ужасалась гонениям на людей. Но о себе ничего не рассказывала.

Потом он доверил ей все свои страхи, а их было множество: он боялся высоты, Бога, укуса осы, холода, попасть в котел с кипящей водой, косоглазых людей, мужчин более сильных и при этом более глупых, чем он сам…

– Вы действительно боитесь Бога? Странно. У меня не создалось впечатление, что вы настолько верующий.

– Верить в Бога и бояться его – это не одно и то же.

– Об этом я не думала.

Она слушала его внимательно, задавала вопросы, комментировала его страхи, но о себе по-прежнему ничего не говорила.

Он спросил, чего боится она, но Катарина только улыбнулась, будто речь шла о шутке, и сказала, что о себе и о своих страхах ей сообщить нечего. Все, что связано с ней, совершенно неинтересно, ей самой говорить об этом скучно, и, кроме того, ей кажется, что она заснет прямо на ходу, если пустился сейчас рассказывать о том, чего боится. Этой ночью она плохо спала, хотя, в сущности, ей никогда не удавалось выспаться настолько, чтобы сказать хоть что-нибудь о своих страхах и не впасть в сонливость.

Томаш почувствовал себя униженным.

Если бы вчера не случилось всего, что случилось, если бы они не вернулись в отель поссорившимися, он бы рассердился и замолчал. Но теперь он знал, что сделать так не может. Это стало бы концом всего и привело бы к полному и окончательному молчанию. С Катариной он больше не обменялся бы ни словом. И после отъезда отсюда его месяцами, а может быть, и годами, а то и до самого конца жизни, если за это время с ним не произойдет ничего важного и значительного, мучило бы то, что он навсегда оборвал разговор по столь глупой причине.

Только из-за того, что ей хотелось спать. Значит, ему придется продолжить.

Но он больше не знал, о чем говорить.

Не мог вспомнить из своей жизни ничего, что было бы хоть сколько-то интересно и при этом не слишком интимно.

– Пожалуй, вы меня подловили, – сказал он.

– Чем? Вы так интересно рассказывали. Я что-то не так сказала?

– Нет, что вы, все в порядке. Но все, что я мог бы вам еще рассказать, настолько скучно, что вы действительно можете заснуть на ходу. Знаете, в конце концов, я просто обычный учитель. Притом учитель на пенсии!

– Прошу вас, продолжайте с того места, где остановились. Мне очень интересно.

– Нас, детей, было трое, – начал он о своей семье, не найдя никакой другой темы, – первым родился брат Тадеуш, после него я, а потом наша сестричка Агнесса. Она младше меня на пятнадцать лет. Папа думал, что наша мама больше не может зачать, куда он только ее не возил к врачам, даже в Берлин с ней ездил, потому что им хотелось иметь много детей. И они могли себе это позволить, потому что Мерошевские в то время были богаты, очень богаты. Но она не могла зачать. И через несколько лет, когда они уже перестали надеяться, на свет появилась Агнесса. Она потом училась живописи в Мюнхене и там влюбилась в одного русского, вышла за него замуж и бросила академию. Сейчас они живут в Америке, в Лос-Анджелесе. Он стал известным голливудским художником. У них девять детей. И у всех американские имена. Необычно, правда?

– Как их зовут?

– Не знаю… Про остальных не знаю.

– А вы с сестрой поддерживаете отношения?

– Обмениваемся поздравлениями на Рождество. Не более того. Представляете, она ничего не знает о Давиде.

– Как это – не знает?

– Так. У меня не получилось ей сообщить. Он родился весной. Когда я посылал рождественскую открытку, я просто-напросто об этом не вспомнил. А потом уже было как-то поздно. Не мог же я написать ей, что у меня трехлетний сын. Или что-нибудь в таком роде.

– А брат?

– Он был врачом, во Львове. Кардиологом.

– Его больше нет в живых?

– Умер два года назад. Его убила собственная профессия. Он был кардиологом и при этом ипохондриком. Плохая комбинация.

– Ужасно!

– Не так уж и ужасно. На самом деле даже смешно. Он боялся умереть от паралича сердца. По ночам просыпался в смертельном страхе: ему снилось, что у него остановилось сердце, а он этого не почувствовал. Однажды, ближе к вечеру, его нашли мертвым в его медицинском кабинете. Он сидел в кресле с открытыми глазами и выражением ужаса на лице. Как будто увидел привидение. Его левая рука судорожно сжимала запястье правой. Руки разнять не смогли, пришлось его так и похоронить. С пальцами, застывшими на вене. Он умер, считая себе пульс. Могу представить, как он был потрясен, когда пальцами почувствовал, что уже не жив. А может, был счастлив, что его давнее предчувствие сбылось. Он поставил правильный диагноз и оставался с пациентом до конца. Разве не смешно?

Венецианское укрепление почти полностью сохранилось. Странно, что его не было видно из отеля, притом что отсюда, с площадки перед входом, отель оказался виден прекрасно.

По внутренней лестнице они поднялись до самого верха, на площадку, по форме напоминавшую звезду Давида, в пяти концах ее лучей были бойницы, а в шестом лежал отполированный прямоугольный камень. Похоже, что артиллеристы пользовались им как скамьей для отдыха.

Отсюда было видно все: каждая часть того мира, где в последние дни находился профессор Томаш Мерошевски, все, что ему было важно, а также то, что пока только могло стать важным. Он был взволнован, словно оказался на тайном торжестве, куда был позван по ошибке.

Перед ним простиралось море. До самого горизонта. Море, которое он не смог бы вместить в свои объятия. Он развел в стороны руки и, надеясь все-таки его обнять, стал отступать назад. Отошел до самой каменной скамьи, но море все еще было шире.

– Невероятно! – сказал он и заулыбался. В его объятия могла поместиться только Катарина.

Над морским горизонтом угадывалась суша. Или это не суша?

Тонкая, светло-синяя полоска другого берега.

Может быть, это Венеция, подумал он, но не решился спросить. Не хотел разочароваться, если Катарина скажет, что не Венеция, а что-то еще. Например, остров, о котором он никогда не слышал. Или полоска тумана, похожая на берег.

– А это Риека, – показала она рукой на видневшийся вдалеке город, – а там Кралевица и Нови Винодолски, а вон там, ниже, то, что лучше всего видно, это Цриквеница. И не узнать, если смотреть отсюда, с высоты, когда она видна целиком. Выглядит совсем как городок в Тоскане. Вам так не кажется?

Действительно, Цриквеница была совсем не такой, какой он увидел ее на днях: клаустрофобичной, темной и какой-то влажной, с безлюдной набережной и беспомощным стариком, который мелкими шажками пробирался с одного конца города на другой, пытаясь вспомнить, в каком месте он находится, в какой стороне его дом, кто его там ждет и как, вообще-то, его зовут. А потом откуда-то прибежала полная молодая женщина в черном, с загорелыми руками, к которым прилипла рыбья чешуя, и в испачканном кухонном фартуке, подхватила его под руку и повела в сторону, все время громко приговаривая: «Барба Фране, барба Фране!» Профессор не знал, что означают эти слова, возможно, это даже было одно слово, и шмыгнул в аптеку, где познакомился со странным аптекарем, который от всего сердца принялся ему помогать, с этим морфинистом Буддой Гаутамой.

Сейчас все выглядело иначе: далекая, стройная, освещенная солнцем колокольня, башня с часами, красные крыши под соснами, за которыми, как можно предположить, скрывается площадь. Видна лишь западная часть набережной с несколькими пальмами, крупными, развесистыми, напоминающими отсюда, с этого места, исландские геймеры зеленого цвета.

– Что значит на сербскохорватском барбафране? – спросил он.

Катарина не знала.

– Спросим у Илии, – сказала она, – он знает все, даже самые странные слова. Это его язык, его родное село.

Он повернулся в сторону отеля.

Все было видно как на ладони. Даже то место, где они монтировали радиоантенну. Им тогда пришлось убрать два здоровенных камня. Илия откатил их в сторону. Сейчас были видны и эти камни, и два земляных пятна там, где они лежали на посыпанном галькой дворе. Земля здесь была красной, будто она пропитана кровью.

Но в этой красной земле не было ничего трагичного или мученического.

Это была кровь живых. Они для чистого развлечения или из каких-то художественных, авангардистских побуждений окрашивали ею землю в красный цвет, чтобы она отличалась от черной земли, в которой будут похоронены все остальные европейцы.

Из Немецкого дома появилась фигура.

Маленькая, как муравей. Вертикально передвигающийся человеческий муравей, но все-таки муравей, думать о жизни которого нет смысла, потому что у муравья нет судьбы. Он слишком мелкий, чтобы она у него была.

Томаш попытался узнать эту стоящую перед отелем фигуру, но до нее было слишком далеко.

Потом появилась еще одна, выглядела она странно, казалось, что этот муравей толкает перед собой хлебную крошку. Он вгляделся и понял, что это они, двое – Ружа везет Давида в его кресле.

Подвезла к столу, закрепила колеса кресла и смахнула с уголка его губ крошку.

Илия поставил на стол два стакана и кувшин с лимонадом.

Достал из кармана металлическую фляжку с лозовачей.

Мальчик еще некоторое время был счастлив. А потом ему стало скучно. Он чувствовал себя важным и взрослым из-за того, что Илия позвал его выпить. Причем его одного, хотя с паном Хенриком, который сейчас сидит за столом в своей комнате и переводит с французского средневековую трубадурскую поэзию (именно так он сказал, и запомнить такое было нелегко), можно было бы поговорить на многие разные темы, потому что пан Хенрик, как и Илия, объехал всю Европу, знаком с разными важными людьми, а еще потому, что пан Хенрик, как и Илия, жалел, что никогда не был в Америке.

Но Илия хотел рассказать свою жизнь одному только ему, Давиду. Он так и сказал.

– Это важно, – сказал он, – очень, очень важно вовремя рассказать кому-то, где ты жил, о чем думал, что происходило в твоей жизни, кого ты потерял, с кем познакомился. Если это не удастся, все пойдет прахом. Человек все забывает, а в конце концов и умирает. Нерассказанным.

Он продолжил рассказ с того места, где остановился в прошлый раз, когда упал с черешни и ему в спину вонзились грабли.

Он рассказывал все по порядку и старался не пропустить ни одного важного события, ничего из того, что запомнил.

Давид слушал внимательно, но эта история не казалась ему интересной. Жизни взрослых похожи друг на друга. Они вспоминают одни и те же вещи и забывают все, чем отличались друг от друга.

Он смотрел на руки Илии, на пальцы, которые незаметно для него самого играли кромкой скатерти, скручивали ее трубочкой, как будто скатерть – это блин.

Сейчас поднесет ко рту и откусит.

А потом эти пальцы брали кувшин с лимонадом, доливали его в один, потом в другой стакан и снова возвращались к игре.

Ничего интересного в рассказе Илии больше не было. Когда Илия заметил, что мальчик его не слушает, он принялся выдумывать. Детали его биографии становились все более фантастическими, происходили разные чудеса, он парил между жизнью и смертью, его спасали добрые волшебницы и драконы, он совершал путешествие вокруг света, спускался с Тибета и забирался на чердак дедова дома, но все было напрасно. То время, когда он мог рассказать мальчику историю своей жизни, куда-то улетучилось. Теперь ничего не получалось.

Когда он замолчал на полуслове, Давид этого даже не заметил.

А может, притворился, что не заметил.

– Почему ты не хочешь их поискать? – вдруг спросил он.

– А зачем? Сами вернутся. Ты беспокоишься? – удивился Илия.

– Нет. А ты не беспокоишься?

Илия удивленно посмотрел на него, но ничего не ответил. Правда, настроение у него испортилось, и теперь он выглядел грустным.

Давид не понял отчего: оттого ли, что он не захотел слушать, что было после того, как Илия упал с черешни, или настроение у него испортилось, и он теперь выглядел грустным из-за того, что и на самом деле забеспокоился?

Это был их последний вечер в отеле «Орион».

Во время ужина, в паузе перед десертом, профессор Томаш Мерошевски объявил, что завтра они уезжают и уже сегодня вечером должны упаковать вещи. С носильщиками, которые донесут их багаж до Цриквеницы, сказал он, проблем не будет, об этом он уже договорился с доном Антуном. Дон Антун пришлет своих людей к Немецкому дому пораньше, еще до рассвета, чтобы те успели вернуться назад к началу утренней мессы.

Пан Хенрик настолько удивился, что очки чуть не свалились у него с носа в компот.

Ружа глянула на него так, будто произошло что-то страшное, и ей бы хотелось, чтобы он объяснил, что именно.

Профессор делал вид, что ничего этого не замечает. Он принял такое решение неожиданно и стремительно, как и в прошлый раз, в тот вторник, когда сообщил им об отъезде на юг.

Ел он с большим аппетитом, похрустывая, причмокивая и явно ожидая, что Давид его о чем-нибудь спросит.

Но Давид молчал, будто ему все ясно. Или же будто принимает участие в каком-то заговоре и хранит доверенную ему тайну.

Сразу после ужина приступили к сборам.

В них участвовали все, включая хозяйку отеля и ее мужа.

Хотя очень быстро, меньше чем через полчаса, все вещи, с которыми они приехали, были уложены в сундуки, суета продолжалась до глубокой ночи, потому что никто не хотел остановиться первым и заявить, что все готово и что теперь конец, так что беготня вверх-вниз по ступенькам продолжалась, они сталкивались в коридорах и комнатах, заглядывали под кровати и за шкафы, чтобы случайно не забыть никакую мелочь.

В конце концов от их пребывания не осталось и следа, будто они здесь никогда не появлялись.

Муж хозяйки вместе с официантами сложили и упаковали в два деревянных сундука разобранную антенну и радиоаппарат, а затем до верха насыпали в них стружки, закрыли крышками и забили по восемь гвоздей в каждую. Как забивают в гроб.

– Готово дело! – сказал Илия и стряхнул с брюк стружки.

Потом потер ладони как после хорошо сделанной работы.

После чего смогли остановиться и все остальные. Это был конец.

Никто не спросил профессора Томаша Мерошевского, что заставило его принять такое молниеносное решение. И что произошло в венецианской башне.



Поделиться книгой:

На главную
Назад