Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Витражи. Лучшие писатели Хорватии в одной книге - СБОРНИК на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Еще до рассвета, в кромешной темноте, в четверг, 9 июля 1938 года, колонна с носилками, в которых находился Караджоз, еще раз прошла через Мирила, теперь уже под гору, по направлению к Цриквенице.

Караджоз и его свита отбыли так же стремительно, как и появились – без предупреждения, неожиданно.

Видели их только те, кто рано проснулся, или те, из чьих домов дон Антун среди ночи позвал мужчин заработать – донести до Цриквеницы сундуки. Остальные лишь утром перед мессой узнали, что Караджоз уехал, и могли только сожалеть, что поздно встают и своей ленью огорчают нашего доброго Бога, а еще больше – самих себя, потому что теперь им придется молча слушать других вместо того, чтобы самим рассказывать, как они провожали Караджоза и что при этом видели и чувствовали и что все это должно означать. А вряд ли есть большее наказание, чем молчание в то время, когда говорят другие, и жизнь, проходящая в выслушивании одной и той же истории, в которой сам ничего прибавить не можешь.

Кто-то, впрочем, может и приврать, что в то утро не спал и видел Караджоза под белым покрывалом, но любая такая ложь будет быстро и легко разоблачена, потому как ни один человек о важных делах и явлениях не может наврать так правдоподобно, что село его не разоблачит. А в истории Мирил – о которой, правда, не написаны книги, но это не значит, что истории у них нет, – не было более заметного и важного события, чем приезд и отъезд Караджоза.

Перед приходским домом колонну ждал дон Антун Масатович.

Он, быстро и, кажется, не сказав ни слова, обменялся рукопожатием с профессором Мерошевским, а потом взглядом проводил колонну, крестя ей вслед воздух, как епископ, благословляющий церковную профессию или уходящую в бой воинскую часть.

С Караджозом он не попрощался и не заглянул под покрывало в его носилки.

Потом быстро удалился в свои покои подготовиться к тому, что ждет его на утренней мессе.

В душу к нему заглянуть никто не может, но даже будь такая возможность, делать такое не следовало бы, однако нельзя не сказать, что дон Антун был, несомненно, доволен тем, как все закончилось. Никогда и ни с кем из жителей села он не будет потом говорить о своей роли в тех событиях. На все вопросы, которые, разумеется, последуют, будет отвечать лишь улыбками и молчанием. Или отмахиваться рукой, словно разгоняя злых духов и назойливых летних мух, но будет видно, как он гордится собой и как рад, что люди считают, что благодаря ему и с Божьей помощью удалось избежать большого зла.

Когда осенью 1939 года разразилась следующая большая война, кто-то сказал: «Хорошо, что Караджоз у нас не остался». Чьи это слова – неизвестно, многие их присваивали или приписывали кому-нибудь из своих родных и близких; также неизвестно доподлинно, что они должны были означать и какие великие беды свалились бы на мир, ну или только на Мирила, если бы Караджоз не исчез столь быстро.

Так оно было и так продолжалось, пока продолжалась война и пока не установилась новая народная власть. Люди при любых бедах и поворотах судьбы – и когда в войну стояли холода и был голод, и когда они получали вести о мириловцах, погибших в партизанской, итальянской и усташеской военной форме, – подчеркивали то счастливое обстоятельство, что Караджоз вовремя уехал. Времена были страшными, а какими бы они были, останься он в Мирилах!

Дон Антун эти россказни не поддерживал, но и не выступал против них.

Лишь усмехался, будто один он знает правду. Такая поза богохульна, но тем не менее характерна для священников, по ней их легко узнать. А дон Антун от своих собратьев ничем не отличался.

Кроме того, люди его иногда спрашивали, не Нечестивый ли в июне 1938 года посетил Мирила.

Последний раз этот вопрос задал ему поздним летом 1949 года Иван Мицулинич, партизан с первых дней войны, который потерял ногу в боях на Сутьеске, но и ему, также как и всем до него, дон Антун не ответил. Хотя сделал вид, что знает то, что другим неизвестно.

Когда в следующем, 1950 году епископ перевел его в Сушак, а вскоре после этого, то ли из-за ослушания, то ли по какой иной причине, которую никто не знал, послал обратно в родную Боснию, занавес этой истории закрылся и за верным слугой Божьим доном Антуном Масатовичем. О нем больше ничего не известно, он исчез, а вместе с ним исчез и дневник, который он, по свидетельству тех, кто помогал и прислуживал в приходском доме, вел ежедневно, часами в поте лица своего подробно описывая события прошедшего дня.

Хотя хозяйка отеля и ее муж не собирались провожать профессора Томаша Мерошевского и Давида, а сказали, что дойдут с ними только до последних домов Мирил, они их проводили до самой той глубокой трещины на шоссе, из-за которой те неделю назад не смогли проехать в Мирила на автомобиле. Здесь они долго расставались, и в их расставании чувствовалось, что большинство из того, что они должны были сказать друг другу, осталось несказанным, и что они не знали друг о друге почти ничего, что надо было бы знать. Они не успели даже толком познакомиться, а не то что подружиться.

Ружа разразилась плачем, который был громче, чем было бы прилично, и который она никак не могла остановить. От этого все оцепенели и немного испугались.

Некоторое время они стояли над трещиной, не зная, что делать, крестьяне понемногу, шаг за шагом, отступали в сторону, хотя, что бы ни случилось, они и не подумали бы уйти или убежать и ждали бы, когда им заплатят за работу.

Ружины рыдания разносились далеко.

Эта иностранка, сумасшедшая и безутешная, пугала людей, она была совсем не такой, как их жены.

А потом Караджоз взял ее за руку и держал, пока она не успокоилась. Каждый раз, когда она всхлипывала, ее грудь сотрясалась.

Профессор расплатился с носильщиками, и они, бессмысленно покивав ему головами, медленно пошли каждый своей дорогой. Одни в сторону Цриквеницы, а другие назад, в Мирила.

Теперь они остались одни.

Профессор еще раз пожал руку Илии. Посмотрел на Катарину, не зная, как поступить, а потом просто кивнул ей головой, как кивали ему носильщики.

Муж и жена еще некоторое время смотрели вслед черному «мерседесу», который спускался вниз в сторону Цриквеницы и потом, вместе с нагруженной сундуками «татрой», превратился в облако пыли, из которого он уже никогда не появится перед их глазами.

В этом облаке и конец рассказа.

Их мнения относительно причин, по которым профессор решил вот так, ни с того ни с сего прервать отдых, который должен был продлиться до самого конца чемпионата мира по футболу во Франции, различались. Каждый думал свое. И у него, и у нее в головах были законченные и логичные истории, которые они будут помнить благодушно, без всякой горечи и с которыми будут жить до самой смерти. Но об этом они никогда не будут говорить, потому что существует то, о чем мужчина и женщина, как бы близки они ни были, разговаривать не могут, а еще существует и то, что не может быть рассказано ни в одном рассказе. Пока о нем молчат – оно правда. И становится ложью, стоит только его выразить словами и произнести.

Катарина и Илия держали отель «Орион» открытым для постояльцев вплоть до апреля 1941 года; потом, когда после нападения Германии на Югославию местные жители поразбивали им все окна, ненадолго его закрыли. Снова открыли через несколько месяцев, когда итальянцы заняли Мирила и расположились неподалеку от венецианской башни. В то время в Немецком доме останавливались самые разные люди: нацистские офицеры, авантюристы и контрабандисты, целые еврейские семьи, которым чудом удалось сбежать из Загреба, Вараждина или Карловца и спастись, добравшись до итальянской оккупационной зоны.

Катарина всех их встречала и провожала, отдавая себе отчет в ненадежности положения, в котором они оказались и которое, она это понимала, долго не продлится, и тогда им придется взять две давно упакованные дорожные сумки и положиться на удачу.

С падением Италии осенью 1943 года немка и ее муж исчезли.

Отель «Орион» для каких-то своих секретных дел заняли немецкие военные.

О бывших хозяевах говорили, что они добрались до Бразилии и живут в городе Белу-Оризонти. Точно неизвестно, правда ли это, или стало правдой из-за красивого названия города. Партизаны после мощного наступления, а затем продвижения в сторону Риеки и Триеста первым делом сожгли Немецкий дом. Сделали это мириловские парни, а почему – они сами не знают. Причины, разумеется, нужно искать скорее в местном суеверии, чем в мести.

Немка и ее муж никогда никому не причинили никакого зла. (Семьдесят лет спустя все еще прочно стоят остатки стен Немецкого дома. Увидевший их в первый раз может подумать, что это строение на много столетий старше венецианской башни. Заросшие терновником и ежевикой, полные змей, с огромной каменицей для оливкового масла, которая, все еще целая, лежит на том месте, куда ее положили до того, как начали строить дом, эти развалины остаются загадкой для нынешних жителей Мирил. Им известно лишь то, что называются они Немецким домом. Остальное и остальных больше никто не помнит.)

Неизвестно, действительно ли профессор Томаш Мерошевски, в страхе перед наступлением тяжелых времен и перед собственной немощью и старостью, поместил Давида в санаторий в Кралеве, как он и собирался сделать, и что в значительной степени было истинным смыслом их поездки, или же тогда, глядя на мир с высоты, решил иначе и повез мальчика домой, в Краков.

Когда облако пыли рассеялось, ничего больше не было.

Из записи в актовых книгах умерших можно узнать, что преподаватель французского и латинского языков Хенрик Миллер умер в 1941 году в Кракове, где и похоронен в соответствии с общепринятым посмертным ритуалом католической церкви, на основе чего с большой долей уверенности можно сказать, что его смерть была естественной и, видимо, такой же, какой была бы и в мирное время.

Никого из оставшихся троих ни в одной из доступных книг умерших найти не удалось. Таким образом, они считаются пропавшими. Если вообще когда-нибудь жили.

На кладбище в Кралеве, где во время войны и некоторое время после нее хоронили умерших пациентов детского санатория, в котором, возможно, был оставлен Давид, могилы с именем мальчика нет.

Принимая во внимание, что его болезнь уже летом 1938 года значительно прогрессировала, что от нее не было никаких лекарств и что не зафиксировано ни одного случая чудесного самоисцеления, почти наверняка можно утверждать, что об окончании Второй мировой войны Давид Мерошевски так и не узнал.

Но, вероятно, узнал, что такое любовь. От ее начала и до логического завершения.

Могила

Знаешь, почему людей никогда не хоронят в долине? Настоящее кладбище всегда на холме, над городом, и когда поднимаешься наверх, чтобы в открывающемся оттуда просторе дать отдохнуть взгляду, или же, переходя от могилы к могиле, листаешь альбом с фотографиями подземных жителей, пробираясь через густую траву, то встречаешь иногда незнакомца, и когда он начинает расспрашивать о жизненном пути кого-нибудь из умерших, ты можешь и рассказать, и пальцем показать ему этот путь с улицы на улицу, через весь город, от магазина до пивной, а потом и до могилы. Поднимешься так на Алифаковец, наткнешься на какого-нибудь, предположим, итальянца, который слышал о том, как жил, допустим, покойный Расим, тут ты ему и расскажешь, что Расим родился в Ковачах, покажешь, где это, и человеку уже понятно, а школу он закончил вон там, у того моста, и покажешь ему Дрвению, и когда ему было семнадцать, он влюбился в красавицу Мару, которая жила в Бьелаве, и Бьелаве виден с Алифаковца, но отец ему не позволил на ней жениться, поэтому он сбежал из дому, среди ночи ворвался в дом Мары, три месяца они скрывались где-то на Илидже, а Илиджа – это вон там, еле видно в тумане, но все-таки рассмотреть можно, отец его разыскал и просил вернуться в Ковачи, Расим ответил, что без Мары не вернется, старик увидел, что дело действительно серьезное, привез Расима и Мару в Ковачи, только она не должна была ни на миг покидать дома, и никто из соседей знать не знал о том, что она здесь, а по ночам Расим водил ее, чтобы дать ее душе немного простора, на крутой скалистый обрыв над казармами Яйца, и оттуда она, когда глаза привыкали к темноте, видела Бьелаве, а может быть, ей только казалось, что она его видит, и тогда она плакала, и продолжалось все это целый год, пока отец не выстроил молодым дом на Бистрике, вон он, Бистрик, там, видишь, где пивоваренный завод, мечеть и городская комендатура, Расим и Мара поселились в новом доме, был назначен день свадьбы, и вот, когда все уже думали, что теперь они своей жизнью докажут, как крепка их любовь, Мара умерла, похоронили ее над Широкачей, вон она там, Широкача, могила ее немного в стороне от всех остальных, потому что никто толком не знает, осталась ли Мара Марой или стала, например, Мейремой, Расима об этом спросить не сумели, потому что он от горя просто голову потерял, ни о чем говорить не хотел, всех, от Ковачей до Широкачи, считал виновными в смерти Мары, дом продал и переселился подальше, на Врбаню, вон, смотри, где Врбаня, там у его дяди пекарня, по ночам он пек хлеб, а днем тосковал, люди даже говорили, что старику Эдхему не нужно солить тесто, хватает Расимовых слез, а когда началась вторая война, Расим явился в главный штаб усташей, это там, вниз по Миляцке, над Скендерией, видишь, там, где два тополя, и попросился в усташи, ему сразу дали чин, он расхаживал по городу, а у самого глаза красные, все его страсть как боялись, правда, никакого зла он вроде бы никому не сделал, а когда в город вошли партизаны, Расима тут же посадили в подвал Ландесбанка, это вон там, и хотели расстрелять, но тут как из-под земли возник Соломон Финци, торговец из Бьелаве, который три дня убеждал разных комиссаров, что этот усташ Расим спас жизнь целым пяти еврейским семьям и перевел их в Мостар, а потом еще дальше, к итальянцам, в конце концов старику Финци поверили и осудили Расима только на три месяца, просто для порядка, отсидел он вон там, в глубине той рощи над Скендерией, а когда снова появился в городе, то все продолжалось по-старому, днем тоскует, ночью солит тесто, а потом однажды нашли его головой в кадке, мертвый, пролежал так всю ночь, в тесте остался отпечаток его лица, и тут его вернули в дом отца в Ковачах и похоронили вот здесь, под этой травой, на которой ты стоишь. С этого места можно увидеть всю его жизнь и пройти по ней. В долинах хоронят только воров, детей и тех, кому было что скрывать. В долине от жизни не остается больше ничего, потому что из долины ничего не видно.

Однажды, когда я закапывал Салема Бичакчию, того самого, которого снайпер подстрелил прямо у него во дворе, пришел сюда какой-то американский журналист, он, мол, слышал обо мне, что я долго жил в Калифорнии, повидал мир, знаю язык и людей, а сейчас вот снова работаю могильщиком, и он, видимо, решил, что я, может, смогу рассказать ему, что тут происходило с людьми, в Сараеве. Вот копаю я так, а он стоит и расспрашивает, говорит, что ему интересно все, а я тогда его спрашиваю: все о живых или все о мертвых, он отвечает: и о тех, и о других, а я ему говорю, что о живых и о мертвых нельзя говорить вместе, потому что жизнь мертвых уже за ними, а живые еще не знают, что их ждет и чем они могут испортить или принизить то, что они уже прожили, живым тяжелее, говорю я, потому что кто знает, где окажется их могила, на холме или в долине, и запомнит ли кто, какими, понурыми или бодрыми, шагали они по белу свету. Американец спросил меня, что такое белый свет, я посмотрел на него, не знаю, действительно не знаю, каким английским словом это передать, засмеялся и сказал: понимаешь, журналист, это что-то вроде all over the world. Для кого-то all over the world – это от Башчар-шии до Марииндвора, а для кого-то – весь земной шар. А счастливым или несчастливым может быть как один, так и другой. Покивал он головой, а я вижу – он не только не понимает, о чем я говорю, но это его вообще не интересует, ну а мне все равно, я рад, если есть с кем поболтать, пока копаешь. Он спросил меня, не жалко ли мне, после того как я три раза обогнул земной шар, оказаться в окруженном Сараеве, а я ему говорю, что моя жизнь еще не кончилась, просто я здесь родился, и не дай мне Бог голову сложить где-то, где никто обо мне и не вспомнит и где я ни для кого ничего не буду значить, да, кроме того, и кладбища в других странах, а особенно в Америке, не такие, как сараевские, покойники лежат рядами, как солдаты в строю, все под одинаковыми камнями, как будто и их души отштампованы на станке. Американец опять головой покивал, я ему сказал, что пусть не обижается, если я о его родине как-нибудь обидно выразился, а он, вот уж дурак, в ответ на это спрашивает меня, готов ли я в данный момент к смерти. Мне известны, сказал я ему, сотни и сотни способов остаться живым, и все они для меня в равной степени хороши, и каждый означает добро и радость, никто так не счастлив, как я, когда мне удается увернуться от снаряда и потом еще копать эти ямы своим покойникам на самом лучшем месте, с самым прекрасным видом, и знать, что все они, как и я, прославляли жизнь, и смерть пришла к ним таким же манером, как неожиданно шар стукается о бортик рядом с лузой, в которую ты только что легко уложил подряд несколько штук, мог бы и этот, да вот почему-то не вышло. Жизнь ценна только тогда, когда ты понимаешь, что она у тебя есть, смерть же застает тебя врасплох, и ты уже не знаешь, жил ли, стоил ли чего-либо в своих глазах и в глазах окружающих, а жена и дети оплакивают тебя, потому что думают, что годы твои потрачены зря и теперь ты умираешь, не пикнув, как курица под ударом топора. Американец спросил, верно ли, что лица людей как-то изменились, я ему ответил, что точно не знаю, но сам я это тоже замечал, они стали какими-то более красивыми и торжественными, а он тогда спросил, почему же они убивают друг друга, если стали такими торжественными. Я тут сообразил, что ему не хватает темы для статьи, что он не может ее написать, потому что уже заранее придумал, как будет ее писать. Я ему сказал, чтобы он перестал смотреть на лица людей, если не понимает их, пусть лучше посмотрит на вещи, так же как я, когда приехал в Америку, рассматривал неоновые рекламы и старался понять, что это за страна. Я вытащил из кармана сигареты, вот, посмотри сюда, сказал я ему, это вот сигареты, которые производятся в Сараеве, а знаешь ли ты, почему пачка совершенно белая, он замотал головой, а белая она потому, что теперь негде печатать надписи. И ты теперь из этого сделаешь вывод, какие мы бедные и несчастные, что у нас даже на сигаретах ничего не написано, но вывод этот основан только на том, что ты не умеешь смотреть. Тут я начал разворачивать пачку, чтобы он увидел, что внутри она не белая, что она может быть сделана из бумаги, предназначенной для упаковки детского мыла или из старой киноафиши, или из плаката, рекламирующего обувь. Мне и самому хотелось узнать, что там внутри, я всегда смотрел и изумлялся, а американцу тоже интересно, хотя он никак не мог взять в толк, что это я делаю. Распотрошил я пачку и прямо остолбенел. Оказалось, что для упаковки «Мальборо», тех самых, старых «Мальборо» сараевской табачной фабрики, использована обратная сторона бумаги для «Мальборо». Американец обалдел, я выругался, ума не приложу, как ему теперь все это объяснить. Что бы я ему ни сказал, он подумает только то, что он в состоянии подумать, то есть что мы дурацкий народ, который использует оборотную сторону бумаги для упаковки сигарет, а потом вытряхивает сигареты из пачки, чтобы узнать, что это за сигареты. И он подумает, что точно так же, как мы по-дурацки пакуем сигареты, все остальное мы тоже делаем по-дурацки – по-дурацки говорим, думаем, поступаем.

Пожалел я о том, что объяснял американцу, лучше бы мне было сказать ему, что мы несчастный, безоружный народ, который расстреливают звери-четники, и что от всех наших бед мы просто потеряли рассудок. Он бы так это и написал, а я не выглядел бы идиотом ни перед ним, ни перед самим собой.

В Америке люди на лифтах спускаются в могилы, поэтому у них все так и есть, как есть. Если бы четники напали на Питсбург или на какой-нибудь другой город, американцы бы просто спустились все вместе в лифтах под землю. И не узнали бы, что за беда на них свалилась и что происходит наверху. Если смотреть на все эти десятиметровые рекламы, то никогда не поймешь, что собой представляют и что не представляют сараевские «Мальборо». И не поймешь, что за мука свела покойного Расима в могилу, и почему он спасал евреев, и почему Соломон Финци потом спас его, и почему он умер, уткнувшись лицом в тесто, в пекарне покойного Эдхема на Врбане, которую видно с любого кладбища, откуда ни посмотришь.

Географ

Каждое утро, явившись на свое рабочее место снайпер, который держит на мушке улицу Короля Твртко, видит старика в черном костюме, с галстуком цвета запекшейся крови, ведущего на поводке маленького черного песика, и каждое утро вновь и вновь думает, что ему бы не хотелось, чтобы в этот день его первой жертвой стал именно этот старик. А после нескольких первых выстрелов вспоминает его и говорит себе, что убьет старика, когда тот будет возвращаться. Так проходят дни, месяцы и годы, сменяются снайперы, и никому из них не хочется стрелять в старика, который солнечным утром выводит на прогулку песика, и каждый откладывает убийство на момент его возвращения, но он никогда не возвращается домой по улице Короля Твртко.

Преподаватель географии на пенсии Павел Соколовски (в школе известный под прозвищем Post Scriptum) уже сорок лет в одно и то же время выходит на прогулку и всегда возвращается другим путем. Все эти годы рядом с ним маленький черный песик. Бывшие школьники, которые уже и сами стали пенсионерами, утверждают, что песику столько же лет, сколько и его хозяину, а те из них, кто отличается здравомыслием, удивляются тому, как это Павлу Соколовскому удается среди племени кудлатых, хвостатых, пятнистых дворняжек всегда найти себе в качестве товарища для прогулок маленького черного песика.

На стене своей комнаты преподаватель географии Павел Соколовски держит две карты мира, купленные им еще в 1934 году в книжном магазине «Мулабдич и сыновья». Во времена, когда менялись государственные границы, исчезали, поглощенные пламенем, старые страны и рождались новые, преподаватель вносил черной и красной тушью изменения на одной карте, не трогая другой. Она по-прежнему оставалась картиной мира в дни его молодости, в те дни, когда он в Вене перед профессорским корпусом и студентами защитил диссертацию о границах Римской империи. В 1943 году Павел Соколовски обвел жирной черной рамкой написанное на карте слово «Варшава», а в 1945 году слово «Дрезден». Они могут выстроить новые города, говорил он тогда, но этим городам придется дать другие имена. Неуместное имя может лишить покоя мертвых, покоящихся под пеплом Помпеи.

На картах преподавателя Павла Соколовского Босния была размером не больше ногтя на мизинце. Весной 1992 года он, с лупой в руке, обвел тонким красным фломастером ее границы. Той же ночью во сне он встретился со святым Петром. Испуганно посмотрел на него, потом перевел смущенный взгляд на свою пижаму, но святой Петр махнул рукой и сказал, что время его пока не пришло и что ему, Павлу Соколовскому, доверено еще много важных земных дел, но сейчас ему предстоит незамедлительно познакомиться с одним господином. У этого господина была длинная борода и огромные белые одежды, которые тянулись за ним по земле. Его указательный палец был длинным и тонким, похожим на бамбук. За его спиной виднелась карта мира с континентами и сетью границ, напоминающих кровеносную систему человека. Старец указал на самую большую страну на карте и произнес какое-то странное, неизвестное Павлу Соколовскому имя. Он было попытался задать вопрос, но старец уже указывал ему на другую страну и произносил еще более удивительное слово, которого не было ни в одном из известных Павлу Соколовскому языков. Так он пальцем блуждал от страны к стране, повторяя незнакомые слова. Одни страны по форме напоминали песчинку, другие кристалл, третьи слезу. Такие государства никогда не могли существовать, подумал Павел Соколовски во сне. Последняя страна, по которой старец царапнул своим пальцем, имела знакомые очертания и называлась известным ему именем. Старец, уже утомившись, произнес его как вздох – Босния. В тот же момент к ним вернулся Святой Петр, развел в стороны руки и сказал, обращаясь к Павлу Соколовскому:

– Вот, это и есть твое важное земное дело!

Сны имеют свойство прерываться на самом интересном месте, за миг до того как спящему вот-вот откроется самое важное. Несколько следующих ночей Павел Соколовски ложился спать в свою постель одетым в отглаженный костюм и с галстуком цвета запекшейся крови. Но ни Святого Петра, ни старца он больше никогда не увидел.

Названия городов, которые исчезали с лица земли по всей Боснии, Павел Соколовски не мог обвести черной тушью, потому что на его картах они обозначены не были. Там стояло только одно имя – Сараево, но этот город был жив, пока преподаватель, несмотря на разрывы снарядов и бдительность снайперов, каждое утро выводил на прогулку своего маленького черного песика и всегда возвращался с ним домой по улице Кранчевича. «Вместе с королем Твртко бодро вступаю в новый день, – говорил он, – а с грустным поэтом иду назад, к своим тревогам».

Пришел и такой день, когда сгорели все географические карты, хранившиеся в архиве городской библиотеки. У Павла Соколовского перехватило дыхание, ему показалось, что, лязгнув, захлопнулся волчий капкан, простоявший в бездействии с 1934 года. Вместо галстука цвета запекшейся крови он повязал черный, взял тушь и старательно обвел жирной рамкой слово «Сараево». Лег в кровать, скрестил на груди руки, закрыл глаза и стал ждать. Так он, в конце концов, и уснул.

Разбудил его, уже следующим утром, маленький черный песик. Павел Соколовски удивленно посмотрел на него, потом встрепенулся, поднялся, подбежал к карте. Слово «Сараево» действительно было взято в посмертную рамку черного цвета. Он постоял немного, растерянно глядя на карту, прислушался к себе, не почувствует ли голода, и почувствовал его, попытался услышать стук собственного сердца и услышал его.

Павел Соколовски пожал плечами, пристегнул поводок к собачьему ошейнику, песик весело завилял хвостом, на улице рвались снаряды, снайпер вздрогнул, увидев его через оптический прицел, палец на спусковом крючке медленно пришел в движение, но преподаватель уже исчез за углом. Там, по другой стороне улицы, держась за руки, неспешно шли мужчина и женщина. Мужчина приветствовал Павла Соколовского, тот махнул ему рукой и проговорил в ответ: «Вот, идут дела потихоньку, по-стариковски». Женщина вопросительно посмотрела на мужчину и он с таким выражением лица, словно речь идет о чем-то очень важном, сказал:

– Это Post Scriptum.

Женщина удивленно подняла брови, но ничего не ответила.

Библиотека

Сначала слышишь свист над головой, потом проходит две-три напряженных секунды, и внизу, где-то в городе, раздается взрыв. Из окна место взрыва всегда хорошо видно. В первый момент там поднимается нечто похожее на высокий, стройный столб пыли, который тут же превращается в дым и пламя. Ждешь еще немного, чтобы узнать, о каком доме идет речь. Если пламя горит лениво и неспешно, значит это жилище кого-то победнее. Если оно вдруг всполохнет огромным синеватым шаром, то это наверняка недавно отремонтированная мансарда, обшитая лакированным деревом и синтетическими материалами. Если огонь горит долго и ровно, то это богатый дом солидного хозяина, набитый массивной старинной мебелью. Если пламя рванет в небо внезапно, дикое и разнузданное, как волосы Farrah Fawcett, и так же резко исчезнет, оставив ветру носить над городом лепестки пепла, можно быть уверенным, что сгорела чья-то домашняя библиотека. И постольку, поскольку за тринадцать месяцев бомбардировок ты видел над городом бесчисленное множество этих огромных беснующихся факелов, в голову приходит мысль, что этот город, Сараево, просто стоял на книгах. Конечно, это не так, но, прикасаясь пальцами к своим, еще не сгоревшим, книгам, думаешь именно об этом.

В любой личной библиотеке больше всего непрочитанных книг, таких, которые куплены из-за красивого переплета, имени автора или просто потому, что они привлекли своим запахом. В первые после покупки дни такую книгу часто берешь в руки, раскрываешь, прочитываешь две-три строчки и возвращаешь на место. Через некоторое время о ней забываешь или смотришь на нее издали с легким отвращением. Часто возникает желание отнести ее в ближайшую библиотеку, подарить кому-нибудь, избавиться от нее любым способом, но все не можешь придумать, как это сделать. И каждая такая книга становится странным подтверждением твоей привычки собирать ненужные вещи, которые в один «прекрасный» момент, исполненный огня и боли, превратятся в собрание воспоминаний. Все эти ненужные и непрочитанные книги будут висеть на тебе грузом до тех пор, пока с ними не распростишься. И когда внизу, в городе, веселящийся огонь будет глотать чьи-то точно такие же тома, ты будешь смотреть на него даже с своеобразным пониманием.

Книг, к которым не возвращаешься с детства, гораздо меньше. Они напоминают о том времени, когда ты еще не научился пропускать страницы и читать по диагонали. Это, должно быть, единственные в жизни книги, которые прочитаны по-настоящему. У всех хороших историй для детей обычно грустный конец, из которого нельзя усвоить ничего, кроме того, в грусти фикция гораздо важнее, чем действительность. В фильме Джона Хьюстона «Мертвые» есть место, где одна женщина плачет и не может объяснить, почему. Когда смотришь его, то кажется, что хорошо понимаешь, в чем дело, и тоже хочется плакать.

Меньше всего таких книг, про которые думаешь, что они всегда будут с тобой. Когда читаешь эти книги в первый раз, то всегда стараешься оттянуть конец. Позже они

начинают волновать и содержанием, и просто своим видом. Но с ними, как и со всеми другими, тоже приходится расставаться, с горечью осознавая, что в этом городе, да и вообще в этом мире, естественное для книги состояние – это огонь, дым и пепел. Может быть, позже кому-то покажется, что это звучит слишком патетично, но для тебя, особенно когда ты попадешь в другие города, где все еще существуют книжные магазины, навсегда останутся горькой истиной именно огненные волосы Farrah Fawcett. Лучше, красивее и основательнее, чем книги, горят только рукописи.

Одновременно с угасанием иллюзии о домашней библиотеке угасает и иллюзия о цивилизации книги. Уже самое имя книги, восходящее всего лишь к одному греческому корню, такому же обычному, как и все другие, но связанному с названием Священной книги, являлось подтверждение веры в эту цивилизацию. Однако когда книги одна за другой начинают безвозвратно исчезать в пламени, перестаешь верить в смысл их существования. Пожалуй, лучше всего в смысл истинного назначения книг проник тот сараевский писатель и библиофил, который прошлой зимой вместо того, чтобы топить печку дорогими дровами, грел руки над пламенем Достоевского, Толстого, Шекспира, Сервантеса… После всех огромных костров – разжигавшихся и по приказу, и спонтанно – сформировалась целая категория людей, которые постигнув горькую логику хода вещей, завтра будут хладнокровно смотреть на горящий Лувр без малейшего поползновения плеснуть в огонь хотя бы стакан воды. Нет смысла мешать огню поглощать то, мимо чего спокойно проходит человеческое равнодушие. Красота Парижа или Лондона не может служить алиби тем преступникам, из-за которых нет больше прежней Варшавы, Дрездена, Вуковара или Сараева. Но даже если эти города и существуют, люди, живущие в них, даже в годы самого прочного мира готовы к эвакуации и к тому, чтобы отречься от своих книг.

В мире, таком, какой он есть, всегда остается в силе одно основное правило, то самое, которое сформулировал Зуко Джумхур, имея в виду Боснию. И смысл его сводится к двум собранным в дорогу сумкам. Они должны вместить все твое имущество и все воспоминания. Остальное следует считать утраченным. Причину, смысл и оправдание искать бессмысленно. Они мешают, так же, как и воспоминания. И остается лишь аккуратно возвращать одолженные книги, стараться избавиться от подаренных, а еще лучше терять их, написанные же тобою рассылать тем друзьям, которые живут как можно дальше друг от друга, чтобы пламя не смогло поглотить эти книги разом, еще до того дня, когда Земля вернется к состоянию, в котором она пребывала несколько миллионов лет назад.

Невозможно ни переписать, ни запомнить все сожженные библиотеки города Сараева. Да и кому это нужно? Но самым жарким пламенем, самым ярким огнем и самым стойким ко времени прахом и пеплом останется сараевская университетская библиотека, прославленная Вечница, чьи книги полыхали целый день и целую ночь. Она загорелась после хорошо знакомого свиста и взрыва ровно год назад. Может быть, очередная годовщина придется именно на тот день, когда ты, читатель, прочитаешь об этом. Прикоснись с нежностью к своим книгам, погладь их страницы и вспомни о том, что и они всего лишь прах.

Станко Андрич

Энциклопедия ничтожного

Филология – это одно из самых космополитических слов, а самая волнующая из всех библиотек – библиотека филолога, в которой можно наткнуться на самые непонятные в мире книги, такие, например, как словари китайского, авестийского, финского, баскского языков. Деятельность, которой занимаются филологи, можно описать как создание четырехмерной карты языков. Поражает тот факт, что достаточно совсем ненамного переместиться в пространстве или во времени, как сталкиваешься с каким-нибудь неизвестным языком. Дело не только в том, что различным географическим точкам Земли принадлежат абсолютно разные языки, но и в том, что из любой точки можно воздвигнуть вертикаль Времени, которая тут же вводит дополнительное измерение разнообразия. Ощущение того, что стоит сделать малейшее движение, и ты оказываешься в сферах, относящихся к другим языкам, разумеется, более присуще носителям малых языков, таких, как, например, хорватский. Между тем носители как малых, так и больших языков с одинаковым основанием могут считать, что всем людям следовало бы говорить на одном языке и что факт имеющейся множественности языковой материи свидетельствует о каком-то беспорядке. И в самом деле, эта множественность языков внутренне чрезвычайно противоречива. В частности, считается, что каждый человек должен владеть по крайней мере двумя-тремя языками и что это совершенно нормально для более или менее серьезной культуры или чего-то в этом роде. На самом деле, нормально совсем другое нормально, во всяком случае в том смысле, в котором я употребляю это слово, нормально, когда каждый знает только один язык, иначе говоря, когда человек знает язык, потому что один язык совершенно достаточен для того, чтобы выразить на нем все что хочешь, а если это не удается на родном языке, то тем более не получится на чужом. Ведь разве нет в любом языке нужных слов для обозначения всех вещей, существующих в мире, и разве не достаточно и нормально, чтобы у каждой вещи было одно, а не бесчисленное множество имен? Мир один, так, значит, и язык тоже один. Множество языков бессмысленно и необъяснимо. Даже древние народы, для того чтобы как-то оправдать это, должны были ссылаться на чудо, то самое чудо, которое нашло свое выражение в рассказе о Вавилонской башне. С помощью этой истории они попытались прикрыть некоторое несовершенство в устройстве мира. До Вавилонской башни мир был един и язык был един. Могу себе представить довавилонскую лингвистику, в которой, например, не могло возникнуть идеи арбитрарности языкового знака. В частности, как известно, главный аргумент в пользу АЯЗ – это то, что конь по-французски называется cheval, а по-английски – horse.

Реконструкция довавилонской лингвистики показала бы, что языковые знаки первоначально были не арбитрарными и условными, а именно октроированными и единственно возможными. И вся наука занималась связями – тонкими, запутанными, но полностью детерминированными – между вещами и означающими их словами.

Ликантропия

Явление, суть которого состоит в том, что одно и то же существо с равными временными интервалами пребывает то человеком, то волком. Паскаль говорил: «Я лишь тогда восхищаюсь высшими проявлениями таких добродетелей, как отвага, когда они сопряжены с высшими проявлениями того, что добродетели противоположно». И далее: «Истинное величие не в том, чтобы достичь одной крайности, а в том, чтобы, одновременно касаясь обеих, заполнить все пространство между ними». Это можно понять как признание величия шизофреника. Изнуренный чрезмерностью роли существа, живущего духом, шизофреник проникается навязчивой потребностью хотя бы на некоторое время, хотя бы в ночные часы, превращаться в существо, живущее инстинктами.

В исландском эпосе «Хеймскрингла», в шестом разделе «Сага об Инглингах» говорится, что некогда воины Одина бросались в бой без кольчуг, разъяренные как бешеные псы, они кусались, рвали врага зубами и были сильны как медведи; они убивали людей, а огонь и меч не могли принести им вреда. Нечто подобное сообщал о древних славянах в своих «Ответах на вопросы» неизвестный византийский автор, называемый обычно Псевдо-Кесарием. Так, в частности, он писал, что склавины с удовольствием поедают женские груди, когда они полны молока, при этом грудных младенцев разбивают о камни, подобно мышам. Они живут в строптивости, своенравии, безначалии, сплошь и рядом убивая за совместной трапезой или в совместном путешествии своего предводителя или начальника; питаются лисами, дикими кошками и кабанами, перекликаются же волчьим воем.

Эти тревожащие душу слова сразу же вызвали у меня какое-то смутное воспоминание, неопределенное и, видимо, очень старое; постепенно я догадался, что оно связано с дешевыми книжечками комиксов, которые я в годы своего полного приключений детства проглатывал в огромных количествах. В одной из таких книжечек я прочитал жуткую и мрачную историю о племени викингов, решивших порвать с остальным миром и поселившихся в дремучем лесу; отказавшись от каких бы то ни было связей с остальным человечеством, замкнувшись в себе самом, в рамках своей роковой эндогамии, это племя с течением времени оказалось во власти непредвиденных отклонений, страшной психофизической метаморфозы: постепенно приобретая все более и более выраженные анатомические и психические признаки волков, эти люди, в сущности, преобразились в племя двуногих зверей, в племя волколаков, человековолков в рогатых шлемах викингов.

Нетрудно представить себе, с какой читательской радостью я обнаружил уже в настоящее время, сидя над раскрытым томом «Саги об Инглингах», что та давняя история, неожиданно воплощенная в картинках еженедельного журнала комиксов, основывалась на неопровержимых и прочных исторических истинах, древнейших истинах Мира.

С тех пор как я себя помню, волки постоянно и по-особому интересовали меня. Эти животные полны достоинства. Не исключено, что все мои нынешние симпатии, смешанные с не определенной, но сильной ностальгией, порождены как раз теми страхами, которые в свое время преследовали меня; ведь известно, что европейцы удивительно охотно пугают своих детей именно волками. И может быть, в мгновения самого пронзительного ужаса инстинктивно зарождается хитроумная мысль, что существует один-единственный путь к спасению: присоединиться к ним. Присоединиться к этим сыновьям Ночи, к этим страшным существам, которые, окружив тебя и сверкая во мраке горящими глазами, заставляют содрогаться от безумной мысли, что ты можешь уподобиться им. Разумеется, волки настолько недоверчивы, настолько проницательны, что нет даже надежды обмануть их: например, если бы ты, по сути своей оставаясь человеком, появился среди них с маской на лице и низким намерением затесаться в их сообщество, то для тебя это означало бы только одно – быть тут же растерзанным в клочья. Единственный способ завоевать их доверие – это полностью, без остатка, без малейшего сожаления, раз и навсегда отвергнуть то существо, каким ты был до сих пор. Тогда можно спокойно ожидать исхода: ты (как сам я об этом когда-то писал) становишься, в сущности, «тем испуганным диким зверем, которому его беззащитность дает право требовать для себя доброжелательности со стороны общества». И в то же время ты волк.

Кроме того, волки воплощают в себе ненависть к миру, ненависть преследуемого, что представляет собой низменное, но одновременно таящее в себе что-то привлекательное. К тому же они живут в лесах, им известно, что такое лунный свет и заснеженные поляны. Они дают тебе возможность сблизиться и сродниться с вонью и гнилью – их постоянными спутниками, с этими атрибутами смерти, которые ты, занимаясь своей литературой, можешь себе только вообразить.

Тем не менее ликантропия в истинном смысле этого слова никак тебе не дается, потому что в расколотом надвое сознании всегда так или иначе возникает и третий, как Дух Святой между Отцом и Сыном.

Октябрьская революция

Это важнейшее событие в истории XX века. Такое утверждение настолько очевидно, что здесь мы его приводим чисто догматически. Ни в чем другом наше столетие не проявило себя с такой полнотой, как в Октябрьской революции. Даже если бы она не имела столь большого значения, нас в нем так долго убеждали, пока мы сидели на школьной скамье, что в конечном счете она бы это значение приобрела. Слова, фильмы и пестрые плакаты заполонили реальность до такой степени, что просто отодвинули ее на второй план. Иллюзия победила материю. Нет смысла обвинять революцию в том, что ее значение преувеличено; она сама по своей сути и есть преувеличение: в тысячи раз с помощью иллюзии перерасти себя самое – в этом и состоит ее суть.

Революция и миф о ней просуществовали семьдесят лет. Таким образом, по своим временным рамкам она почти полностью совпадает с границами нашего столетия. С тех пор как она умерла, почти никто в нее больше не верит, но только теперь выясняется, насколько она была громадна. Настоящее чудовище. Ни с чем не соразмерный, по-вавилонски амбициозный проект. Разумеется, осужденный на неудачу, надо ли говорить об этом? Семьдесят лет спустя нас вернули в пункт отправления: с тем, правда, что из этого пункта уже никто никуда не отправляется. Как описать ту огромную пустоту, которая возникает после краха столь грандиозной авантюры, после такого поражения? Революция напоминает длительное, изматывающее блуждание по лабиринту, которое в конечном счете после всех усилий и ухищрений привело нас к началу пути. Или же утомительную экспедицию по пустыне, экспедицию, которую мы начинали полные молодых сил, оснащенные всеми необходимыми приборами и из которой нам все же пришлось вернуться, так никогда и не добравшись до фантастических миров по ту сторону горизонта. Разве можем мы, такие вялые и разочарованные, даже просто подумать о новой попытке? Разве нам остается что-то другое, кроме безропотной покорности судьбе?

Октябрьская революция похожа на цирковое представление с фейерверком, прожекторами, криками зверей и жертв, и вот этот цирк однажды пакует реквизит, снимается с места и уезжает, оставив после себя пустырь, на котором валяются консервные банки из-под корма для львов и белый носовой платок, испачканный то ли кровью, то ли губной помадой. Не будь Октябрьской революции, не было бы (я перечислю здесь только то, что в этот момент пришло в голову): прекрасных рассказов Исаака Бабеля, «Броненосца “Потемкин”», трагедии адмирала Колчака, величественного безумия барона Унгерна фон Штернберга, альбома рисунков Пратта «Corto Maltese в Сибири», столкновения черного и красного знамен в Кронштадте, «Доктора Живаго» Пастернака и одноименного фильма Дэвида Лина, сталинских лагерей, потрясающих разум и душу свидетельств выживших в них, квинтэссенции этих свидетельств в виде книги «Гробница Бориса Давидовича», жестокого убийства Льва Троцкого, воинственных и неуловимых троцкистских организаций по всему миру, бесчисленного множества собраний сочинений, которые представляют собой коммунистическую патрологию, марксистского молитвенника Мао, «Моей маленькой ленинианы» Венедикта Ерофеева, паломничеств европейских интеллектуалов в СССР, еврокоммунизма, хорватского легиона под Сталинградом, второй Югославии, хорватской политической эмиграции, которой мы обязаны несколькими прекрасными ностальгическими стихотворениями (возможно, одних только этих стихов достаточно, чтобы оправдать ее существование), берлинской стены, холодной войны, «1984» Оруэлла, горящего факела по имени Ян Палах, фильма “Imagining October” Дерека Джармена, перестройки, публичной прачечной под названием «Перестройка» и этой статьи нашей энциклопедии.

Анте Томич

Пока смерть не разлучит нас

Люция продавала газеты, а Борис уже шесть месяцев был без работы. В основном он сидел перед телевизором и смотрел по спутниковым каналам спортивные передачи, брился редко, начал читать книги по магии и парапсихологии и строил планы уехать куда-нибудь подальше. В зависимости от настроения Люция или ворчала на него, или с издевкой высмеивала его мечты. Правда, ворчала она все чаще. Тем не менее, если подвести общий итог, жизнь была не так уж плоха.

А потом вышло так, что как-то раз, придя за газетами в киоск, где торговала его жена, Борис увидел внутри сидящего рядом с ней молодого мужчину в форме. Они непринужденно болтали, и, как ему показалось, его появление застигло их врасплох. По какой-то необъяснимой причине ему стало стыдно, и он поспешил уйти.

– Это кто вчера был с тобой? – спросил он на следующий день деланно равнодушным тоном.

– О ком ты говоришь?

– О том типе в форме.

– А, этот? – сказала Люция невинным голосом. – Это Деян. Он живет в доме напротив.

– Вот зараза, – воскликнул Борис минут через десять, – всего неделя как купил батарейки для пульта.

И ты смотри, какая дрянь попалась, – вообще не реагирует.

– Ничего удивительного, если ты целыми днями торчишь перед телевизором, – сказала в ответ Люция.

День был сухим и жарким, из соседней квартиры пахло фаршированным перцем, в воздухе висела пыль от самосвалов, которые с раннего утра возили рыжую землю со стройки, находившейся неподалеку. Борис стоял без рубашки, прислонившись к балконным перилам, и смотрел, как жена идет через стоянку, приближаясь к дому. Он наблюдал за ней до тех пор, пока она не подошла к подъезду, потом вернулся в комнату и надел рубашку с короткими рукавами. Обулся в прихожей и вышел.

– Пойду поговорю с одним человеком насчет работы, – сказал он Люции, встретившись с ней на лестнице. – Я купил тебе на обед пирожков.

Он долго ездил по пустым улицам, облокотившись левым локтем на открытое окно автомобиля. Ни радио, ни магнитофон в его желтом «опеле» не работали, чехлы на сиденьях были драные. Ветер шумел в кронах деревьев. «На самом деле, Люция, я тебя никогда не любил, – подумал Борис, глядя на отражение своего лица в зеркале над лобовым стеклом. – Никогда, совершенно точно, я тебя никогда не любил». Он раздавил в пепельнице сигарету и нажал на газ.



Поделиться книгой:

На главную
Назад