Меняйлик ждал. Он должен был первым открыть стрельбу, его очередь из пулемета станет командой для остальных: важно, чтобы первые выстрелы прозвучали дружно, залпом. Обычно первый вал огня, хотя его все ожидают, и свои и чужие, ловят зубами собственные сердца, замирают, словно в обмороке, – бывает неожиданным и, по мнению командиров, самым результативным, поэтому очень важно, чтобы первые выстрелы слились в один общий залп.
– Ну-ну, – прежним спокойным и, пожалуй, почти равнодушным тоном вновь проговорил Меняйлик, обтер ладонью обветренное лицо, – давайте, судари, давайте… Ближе, ближе…
Редкий человек в ту пору мог назвать фрицев сударями, а Меняйлик назвал.
Перед тем как нажать на гашетку трофейного пулемета, он приподнялся в своем гнезде и выкрикнул громко, – и команду эту услышали не только защитники аэродрома, но и немцы, хотя в сыром тяжелом воздухе глохли все звуки:
– Огонь!
Часть немцев уложили, часть сама залегла в снегу, стараясь поглубже зарыться в него, еще часть, которая шла вторым валом, прикрывая вал первый, шустро развернулась и побежала назад, в лес, под прикрытие деревьев. Меняйлик короткими, в четыре-пять выстрелов очередями прошелся по темным точкам, выпирающим из снега: залегшие фрицы хоть и спрятали свои головы в снег, считая, что так будет безопаснее, но безопаснее так не было, – особенно учитывая, что в руках Меняйлика был большой убойный пулемет.
Над аэродромом разнесся резкий крик подстреленного гитлеровца – пуля попала ему в кормовую часть, развернула ее, как вареный капустный кочан… Поделом – не надо ходить без приглашения в гости, тем более – с такой большой задницей, откормленной на сардельках и пиве, и вообще – лучше сидеть дома и ни в коем разе не пересекать государственную границу СССР… Нечего делать в белорусских лесах – вон отсюда!
В железной патронной коробке что-то звякнуло, и пулемет умолк – Меняйлик расстрелял коробку до конца. Больше такого он не допустит – патроны надо беречь. Слишком дорого они достаются партизанам. Меняйлик отщелкнул коробку, заменил на новую и, удовлетворенно хлопнув ладонью по замку, приподнял голову над бруствером.
И словно бы по команде из-за сырых дырявых сугробов в этот же миг ударили несколько автоматов, ударили прицельно: пулемет доставил им много неприятного, человек пять они точно недосчитаются. Пули протыкали земляной накат, присыпанный сырым снегом и с гулким, каким-то гитарным звуком всаживались в бревна.
Бревна были сухие, прочные, как металл, автоматная пуля пробить их не могла – слаба была, да и винтовочная не осилит – заплатку эту самодельную, партизанскую, мог прошить только снаряд, выпущенный прямой наводкой, это Меняйлик знал, потому и был спокоен.
Собственно, за себя он не боялся, – отвык бояться и если бы ему сказали: «Сегодня ты погибнешь в бою», – он даже не огорчился бы: значит, так и надо, такая карта выпала на его долю, – а вот за людей своих, защищавших самодельный аэродром, боялся.
Напрягшись, он выкрикнул зычно, перекрывая голосом утихающий стрекот немецких автоматов:
– Мужики, все живы? Потери есть?
Напрягся, ловя звенящим ухом ответный крик. И он не замедлил возникнуть в пространстве:
– Потерь пока нет. Живы все!
Хорошее начало. Очень важно, чтобы у хорошего начала было такое же продолжение. Снова высунулся из-за наката, засек несколько шевелящихся серых фигур – немцы готовились снова подниматься в атаку, – небрежно сплюнул через нижнюю губу:
– И кто только вас, уродов таких, производит на свет?
Немецкие автоматы уже почти совсем замолкли, треск их стал совсем редким, стреляли фрицы словно бы только для того, чтобы показать: не ушли, мол, отсюда, а раз не ушли, то значит, чего-то замышляют, либо что-то ждут… Меняйлик это понял, и у него неожиданно тоскливо, очень больно сжалось сердце.
Подтянут сейчас фрицы на санях пару минометов и перещелкают всех, как сусликов, вышедших на косогор погреться.
А аэродром надо было держать. Держать до тех пор, пока из отряда не вывезут последнего детдомовца. Да и осталось-то их всего ничего, по пальцам пересчитать можно.
Неспешный ветерок принес похожую на лай команду, и немцы, зашевелившиеся было в снегу, перестали шевелиться, застыли, будто мертвецы. И автоматы их замолчали. Значит, действительно ждут подкрепления.
И Меняйлик ждет. Каждый ждет свое. Для партизан главное – ни одного немца не выпустить из вида. Конечно, немцы могут сделать попытку и окружить аэродром, но вряд ли они сейчас пройдут по лесу – утонут в снегу, да в мокрети, в ямах уремных… Так что окружить партизан им не дано.
Если только десант попытаются сбросить с неба, – головорезов с гранатами, но и головорезов, какими бы рукастыми и мускулистыми они ни были, ждет та же участь: повиснут в лесу на ветках деревьев, либо с головой уйдут в снег, из которого без посторонней помощи не выбраться, или же вообще в яму нырнут, где воды на целый метр выше макушки.
Десант немцы сбрасывать не будут.
Внутри, под левой рукой, возникла сосущая боль. Меняйлик поморщился: опять сердце начало прихватывать… До войны, когда он работал в лесничестве, лечился чаем собственного изготовления. Для этого в утреннем зоревом лесу собирал земляничные листки, обрезал у них черенки, сами листки скручивал и раскладывал на противне, затем накрывал противень мокрой тряпкой и держал десять часов – ровно десять. Меньше держать нельзя, и больше нельзя – чай может получиться не тот. Потом переносил противень на печь и сушил. Можно было сушить и на солнце.
Солнечный чай тоже получался что надо – вкусный, наваристый, он не только держал сердце в сборе, в порядке, но и изгонял камни из почек, и сосуды укреплял. Вот такой чаек можно было отведать у лесника Меняйлика, лекарственный напиток этот и жить, и сердце в норме сохранять помогал, – в партизанских условиях его не приготовить… Меняйлик запустил руку под телогрейку, помял пальцами левую сторону груди.
Было бы у него побольше патронов, он постарался бы огнем выковырнуть немцев из снега и отогнать их назад, в лес, к тем фрицам, что уже отступили, но патронов было мало, их надо не то, чтобы экономить, а беречь. Каждый патрон взять на учет, не только каждую коробку…
А пулеметная коробка с патронами – это в лесной обстановке целое богатство. Меняйлик снова помял пальцами сердце – ноет что-то уж очень…
Витька Вепринцев дотащился на одной лыже до партизанской базы, взмокший настолько, что от него не только пар валил, но и дым, с волосами, плотно прилипшими ко лбу. На сломанной лыже снега набралось столько, что она походила на новогоднюю бабу, слепленную на деревенской площади, чтобы народ радовался и смеялся.
Странная штука – он обе лыжи намазал немецким парафином, поэтому, казалось бы, все должно быть одинаково, но к целой снег не прилипал вообще, а на сломанную вешался пудами… Почему?
Ввалившись в землянку Сафьяныча, Витька, давясь словами, воздухом, потом крепкого посола, стекавшим ему в рот, еще чем-то, внятно сумел пробормотать только одно слово: «Немцы!» – все остальное было смятым, сбитым в комок, но Сафьянычу хватило этого единственного внятного слова, чтобы поднять отряд по тревоге.
На базе осталась только дежурная группа, остальные на санях, на лыжах, – кто как, кто на чем, рванулись через глухомань к аэродрому.
Ежели они потеряют аэродром, будет очень плохо. И не потому, что Сафьянычу за потерю больно накостыляет партизанское начальство, не потому, что они не смогут отправить за линию фронта последних детдомовцев, – аэродром вообще был единственной возможностью поддерживать связь с Большой землей, точнее, держать мост, перекинутый на нее. И довольствоваться не только звуками радио, услаждающими слух музыкой Чайковского, но и получать помощь вполне материальную.
По мосту «Большая земля – аэродром» можно было получать оружие, патроны с гранатами, медикаменты, продукты, отправлять в госпитали раненых.
На розвальнях, которые шли следом за командирскими санями, тряслась короткоствольная, снятая с какого-то допотопного катера пушчонка, рядом с ней стоял ящик снарядов, – подарок «старших братьев» из партизанского отряда, в котором воевал Герой Советского Союза Петр Машеров, у Сафьяныча имелся и толковый артиллерист (кроме тех двоих, которые отбыли с танковой пушкой к соседям), – однорукий старшина (бывший, к сожалению) Лукьянов, застрявший в сорок первом году в одной из здешних деревень.
Лукьянов научился управлять пушкой одной рукой – и заряжать ее, и наводить на цель, и делать выстрел, и разряжать… Мировой был пушкарь.
Дважды Лукьянов был ранен, его оба раза отправляли на Большую землю в госпиталь, возвращался он подштопанный, веселый, довольный самим собою.
Одной рукой Лукьянов держался за трос, которым пушка была зачалена и притянута к бортам саней, привставал в коробе, заглядывая через плечо возницы в пространство, ощупывал глазами лес – что там впереди, скоро ли появится обледенелый след взлетной полосы?
– Йе-ех-ха! – рявкнул Сафьянов со своих саней, согнал с ближайшей ели мрачного голенастого ворона, вздумавшего вздремнуть, тот возмущенно спрыгнул вниз – подальше от этих нечесаных мужиков – пальнут еще!
Впереди, в глубине леса, громыхнуло что-то дребезжащее, словно бы рассыпался вдребезги огромный лист стекла, следом рассыпался еще один лист, такой же большой и непрочный. Сафьяныч протестующе помотал головой, выругался матом.
– Миномет подтянули… Сумели, суки!
С минометом фрицы могут кому угодно свернуть бестолковки, не только малочисленной аэродромной охране.
– Быстрее, быстрее! – подогнал Сафьянов возницу. – Там ребята погибают под огнем!
Меняйлик раньше других засек сани, которые немцы приволокли на себе. Лошадь у фрицев то ли пала по дороге, то ли ее подстрелили в лесу, прямо в сырых снегах, когда простая белорусская лошаденка эта поняла, что не с теми связалась, и отказалась помогать врагу. Вот и тащили фрицы сани вшестером – заменили собою одну лошадиную силу.
На открытое пространство сани осторожные вояки выволакивать не стали – побоялись; прокричав что-то, они их развернули, и стал виден громоздкий неуклюжий миномет, установленный посередине «транспортного средства». Задранное вверх жерло самоварной трубы чернело зловещим провалом. Сейчас немцы сунут в провал хвостатую дуру, именуемую миной, и дернут за цепочку, либо нажмут на педаль – какой у них там спуск?
Подсунувшись поудобнее под пулемет, Меняйлик потеснее прижался к нему и дал длинную, едва не захлебнувшуюся в собственном грохоте очередь, – ему было хорошо видно, как пули всаживались в снег, взрыхляли мокрые серые фонтаны, трясли землю.
Рассев был широкий – очень уж большое расстояние отделяло Меняйлика от саней, попасть было трудно. Для этого нужно было более точное оружие, которое бьет далеко и без отклонений.
Расстреляв коробку дорогих патронов, Меняйлик в сердцах плюнул за бруствер:
– Тьфу!
Поспешно сбил коробку с тяжелого пулеметного ствола, поставил новую, передернул рычаг взвода, хотел снова надавить на спусковую гашетку, но удержал себя. Эх, жаль, нет у него винтовочки – пусть даже не снайперской, а обычной старой трехлинейки, очень, кстати, убойной…
Увидев, что фрицы, мокнущие в снегу, зашевелились снова, Меняйлик выругался – вот мыши! – и дал очередь по выставленным напоказ задам, обтянутым куцыми шинельками. Шинельки, сопровождая свои движения криками, постарались поглубже вкопаться в снег, чтобы пулеметчик их не видел.
Жаль, пулемет раздолбан вконец, пули рассеивает очень уж широко, если бы можно было стрелять прицельно, Меняйлик нащелкал бы много задниц.
– Тьфу! На старости лет заделался специалистам по задницам, – просипел он простуженно и втянул сквозь зубы в себя собственное дыхание.
Вгляделся в противоположный конец аэродрома: ну что там немцы со своим самоваром? А немцы бегали вокруг саней с минометом очень проворно, на хорошей скорости – стремились поскорее открыть стрельбу; поправили сани, установив их как нужно, трубу миномета тоже развернули как надо – в сторону Меняйлика и его голосистого «музинструмента», который надо было подавить в первую очередь…
Меняйлик стиснул зубы, поиграл желваками. Обернулся, глянул в глубину печальной задымленной просеки, где, по его предположениям, мог появиться Сафьяныч с подмогой, – просека была пуста, угрюма, в сером влажном воздухе что-то шевелилось – то ли дым полз, то ли туман, то ли еще что-то, а может, бес какой-нибудь приволокся из лесной глухомани, будет сейчас лешак измываться над людьми, лапами опечатывать воздух…
Ни с того ни с сего вспомнились весенние партизанские щи, их обычно варили из молодой крапивы или нежной, с бледными продолговатыми листками лебеды, – очень вкусная, живая была та еда… Можно было, конечно, приготовить и из конского щавеля, но он держался недолго, быстро твердел, – прямо на корню, делался деревянным, а дерево не только партизаны, а и самые зубастые лошади не смогут есть. Даже если еду заправить сметаной.
При партизанской голодухе после тяжелой зимы и недоеданий крапивный супчик – самое то, что способно вызвать радостную улыбку даже у самого сурового деда, воюющего в обнимку с древней берданкой времен царя Лексея Тишайшего.
Пройдет месяц, в лесу, в затемненных урманах еще будет лежать снег, а оголенные полянки, до которых достает солнце, очень быстро потекут, обнажатся и мигом сделаются зелеными.
Вот из того, что на них вырастет, народ и будет варить витаминные супы. Меняйлик не сдержался, улыбка поползла по его худому лицу, изменила лик так, что Меняйлик перестал походить на Меняйлика.
И такое случается с людьми.
Немцы, лежавшие в снегу, зашевелились вновь, они ждали команды, – Меняйлик даже знал, какая именно команда последует, но ее не было.
Улыбка сползла с его лица, он вернулся в нынешний мозготной неприятный день, в этот серый тяжелый воздух, пахнущий гнилой травой и осклизлой, отстающей от стволов кожурой, подсунулся поближе к пулемету и с силой надавил пальцами на спуск, словно бы от того, насколько будет сильным нажим, зависела дальность полета пуль.
Очередь всадилась в снег метрах в пятидесяти от саней, на которых гнездился миномет, взбила длинный фонтан льдистого, неожиданно искристо сверкнувшего в сером свете дня снега. Меняйлик закусил крепкими, немного подпорченными табаком зубами нижнюю губу, упрямо подвигал небритой челюстью из стороны в сторону и, немного задрав ствол пулемета, дал еще одну очередь, потом, когда в снегу расцвели букеты автоматных огней, прошелся по ним.
И вновь кого-то зацепил.
В ответ миномет хакнул злобно в своем далеком далеке, задавленном расстоянием, отплюнулся продолговатой грушей, напоминающей веретено, какие деревенские бабы использовали в своих прялках, когда мотали пряжу, мокрый воздух развалился, будто гнилой студень, разделенный пополам невидимым ножом, и высоко над головой Меняйлика угрожающе, очень угрюмо прохрипела мина.
Взорвалась она далеко, метрах в семидесяти от заплотки, в которой сидел Меняйлик, среди деревьев, подсекла тонкую остроконечную ель и та, вздохнув жалобно, приподнялась над верхней кромкой леса, словно бы прощалась с ним и, звучно ломая сучья, опустилась в чащу.
За первой миной понеслась вторая, такая же хрипучая, начиненная бедой, также совершила перелет, уклонилась вправо и взорвалась в ельнике, разметала по пространству, развесила на макушках деревьев оторванные хвойные лапы. Меняйлик стиснул зубы, глянул назад – ну что там? Не видно ли Сафьяныча?
Сафьяныча не было видно – только пустой лес, болезненно подрагивающий в пространстве, да раскисшая, с хорошо просматривающимся, неряшливо разваленным следом просека, по которой плыл сизый вонючий дым, выплюнутый разорвавшейся миной…
Сафьяныч, где ты? Неужели детдомовский парень, ушедший за помощью на базу, так и не доскребся на своих лыжах до командира партизанского отряда? Немудрено – слишком уж тяжелым стал снег…
Сафьянов, темнолицый, похожий на монастырского работника и такой же озабоченный, с запавшими небритыми щеками, нервно подергивал плечами, перед самым выездом на аэродромную полосу приказал остановиться.
– Обходная группа, двенадцать человек – вылазь! – скомандовал он.
Обходная группа была подобрана заранее, задачу свою она знала, как деревенская ворожея знает собственную ладонь. Уже здесь, в партизанском отряде, Сафьянычу попалась на глаза книжка про Котовского. Он с недоверием прочитал имя автора – Шмерлинг. Поморщился, словно бы проглотил что-то кислое.
– Немец, что ли? – снова прочитал фамилию, прочитал имя, пальцами разгладил морщины у рта. – Но имя, имя-то – русское, не немецкое – Владимир. Могут быть у немцев русские имена или нет?
Книжка была русская, напечатана на желтоватой жесткой бумаге, очень непрочной – пересохшая бумага уже начала рассыпаться, и пока она не рассыпалась, Сафьянов решил прочитать ее.
Посмотрел на марку издательства, напечатанную на облохмаченной картонной обложке: «Когиз».
– «Когиз», «Когиз»… – пробормотал он насмешливо. – Киргизское издательство, что ли? Киргизско-орловское? Или какое-нибудь корейское?… Где у нас корейцы живут? На Амуре?
Книга понравилась ему, написана так, что казалось: Шмерлинг этот, похоже, вместе с Котовским находился в боях, дышал ему в затылок и ел яичницу из одной сковородки, подметил некоторые такие вещи, что можно засечь только с близкого расстояния… Это было интересно.
И еще одно почерпнул из книги Сафьянов – очень уж интересно, толково воевал Котовский, его умение обвести врага вокруг пальца и накостылять кулаком вначале по затылку, а потом и по физиономии удивляло и белых, и красных… Это дело надо было хорошенько изучить, а потом и кое-что перенять для себя. И он перенял.
Обычно Котовский, наступая на какое-нибудь село, плотно набитое белыми или петлюровцами, засылал на дальний край атакуемого объекта свою обходную группу.
Группа огибала село стороной, а потом, когда Котовский начинал лобовую атаку, тоже шла в атаку, только со спины. Получалось то, что надо – ни один петлюровец не мог устоять, бежали чубатые вояки так, что простудная жидкость (проще говоря, сопли) мокрым облаком повисала в воздухе.
Хороший приемчик придумал Григорий Иванович Котовский. Сафьянов взял его на вооружение, зарисовал себе в кондуит и уже несколько раз использовал в своих партизанских налетах.
Метод Котовского оправдал себя.
Командиром в обходной группе был интеллигентный человек, агроном со средним образованием Буканов; говорить он старался мало, больше делал. Он, кстати, и в замы к себе определил толкового умельца, способного и ворону ухватить за лапы на лету, и палец приклепать к носу, и у лесного лешего выиграть в карты лапти, и вообще умеющего делать на свете очень многое – отрядного кузнеца Осю Ковальчука.
Обязанности кузнеца Ося исполнял лишь в свободные часы, да когда не намечалось никакой операции, все остальное время исполнял обязанности правой руки Буканова.
И Ковальчук, и Буканов находились сейчас здесь, с Сафьяновым, оба с немецкими автоматами. «Шмайссеры» были легче ППШ, короче, без деревянных прикладов, поэтому обходная группа охотно использовала их в своей работе.
– Вперед! – скомандовал Сафьянов и дополнил команду фразой, которую знал весь отряд: – Только не геройствуйте, поскольку сами понимаете, герой – самая короткая профессия на свете.
Буканов молча наклонил голову, слова он по-прежнему берег, не тратил их, сунул ноги в ременные петли трофейных лыж и ступил в ельник. Через мгновение его не стало – он невидимо и неслышимо растаял в лесу. Будто в кино, которое Сафьянов видел до войны, где человек умел легко возникать из воздуха и также легко, невесомо растворяться в нем.
Партизаны появились на краю аэродрома, за пулеметным укреплением Меняйлика как раз в тот момент, когда миномет, сделав несколько выстрелов, умолк, из мокрого снега поднялись такие же мокрые, продрогшие, очень злые немцы и вновь пошли в атаку.
Две мины разорвались рядом с пулеметным гнездом, оглушили Меняйлика, – из ушей у него потекла кровь, но осколки почти не задели, хотя над головой просвистели густо, один секанул партизана по уху, срезал кончик, сделал это так ловко и по-хирургически тонко, что Меняйлик поначалу даже не почувствовал боли.
Он боролся с другим – с оглушением. Меняйлик теперь не слышал почти ничего, в ушах стоял тяжелый металлический звон, хотя иногда сквозь этот звон пробивался легкий птичий писк, очень странный, совершенно неземной, и он беспокоил Меняйлика больше, чем звон.
Меняйлик сидел в гнезде и раскачивался из стороны в сторону, словно бы хотел выплеснуть из головы мешающий ему дышать и слышать комок, но ничего поделать не мог. Он хлопал себя по ушам руками, морщился удивленно, когда видел на ладонях кровь – ведь вроде бы у него не оттяпало ни ногу, ни руку, и голова вроде бы была на месте, – так откуда же кровь?
Тонкий синичий писк, ввинчивающийся в колокольный гуд, распиравший его голову, еще больше обеспокоил Меняйлика. Он застонал и, кряхтя болезненно, приподнялся в своем гнезде.
Немцы находились уже недалеко. Разбрызгивая ногами мокрый снег и проступающую сквозь него грязь, они бежали к Меняйлику рывками, шарахались из стороны в сторону, двоились, троились – слишком уж много их оказалось на аэродромном поле, и Меняйлик, всосав сквозь зубы воздух в себя, открыл беглую стрельбу по этим трясущимся прыгающим фигуркам.
Стрелял он удачно: сразу завалил трех человек, остальные немного продвинулись вперед – по инерции, – и также попадали в снег.
Расстреляв патронную коробку до конца, Меняйлик понял, что поставить новую он не сумеет, – и руки его не слушаются, и голова почти ничего не соображает, и перед глазами все плывет – не видит он…
Витька Климович понял, что происходит, сорвался с места и, сопровождаемый несколькими очередями из автомата – стрелял немец, своим телом, как мешком, накрывший мелкую воронку, оставленную миной, в воронку фриц не вмещался, – наверное, поэтому и палил без остановки.