– Работы много, – произнес Мамкин неожиданно виноватым тоном, – все, что касается тыла, лежит на нас, ни бомбардировщики, ни истребители такими вещами не занимаются. Мы и почту возим, и секретчиков с пакетами, и медицину обслуживаем: то врача надо куда-то доставить, то лекарства с бинтами, то раненых, даже продукты возим, хотя есть военторговские и прочие самолеты. Я, например, перед тем как полететь сюда за ребятами, отвез в полк пехоте целый самолет сухарей. В мешках.
– Сухари – это хорошо. – Сафьяныч легко, как-то обрадованно засмеялся: – Раз приказано пехотинцев снабдить сухарями, значит, предстоит наступление.
Мамкин неопределенно приподнял одно плечо: об этом он как-то не подумал. А думать надо, это никогда не мешает. Ни летчику, ни минометчику – никому. Внутри у него также возникло что-то легкое, теплое, и он, словно бы поддерживая Сафьяныча, тоже засмеялся. По-школярски бездумно. Что-то мальчишеское наползло на него, беззаботное и очень редкое – редко на него накатывало такое легкое настроение. Все безоблачное, радующее душу, в людях выжигала война.
Выжигала она и в Мамкине и, как казалось ему, ничего не оставляла.
Но все-таки это было не так.
Витька Климович переместился в одну из новых землянок, специально вырытых для охраны аэродрома. В землянке было тепло, пахло хвоей и сосновой смолой, в гильзу со сплющенной головкой был вставлен фитиль, скрученный из тряпки, внутрь гильзы налили машинное масло, добытое из подорванного немецкого автомобиля, и фитиль коптил нещадно. Хотя запах оставлял вполне сносный: масло было добыто либо из травы, богатой семенами, либо из коровьего навоза и сдобрено какой-то берлинской или дортмундской химией…
Немцы научились заправлять моторы своих машин различным химическим и полухимическим дерьмом.
Над своим лежаком Витька прибил длинный и плоский обрезок хорошо высушенной доски, похожий на бритвенную полочку, какие в хатах мужики обычно крепили над умывальниками… На этот же лежак определился и другой Витька – детдомовец Вепринцев.
– Полкой тоже можешь пользоваться, – сказал Климович своему тезке.
– Да мне туда и нечего класть-то, – замялся Вепринцев, – если только пару сухарей, которые я заначил для самого себя? Так это опасно: выложишь, а их возьмут и съедят мыши… Либо перетащат в свои норы.
Климович засмеялся: насчет мышей детдомовец, конечно, присочинил немного, но нарисовал интересно, – видать, в обители своей сиротской дела с мышами имел постоянно…
– Ну, если не сухари, то пару золотых немецких монет.
– Ни разу не видел у фрицев золотых монет.
– Я тоже не видел, но они, говорят, есть.
– Ага. У генералов. Кстати, живого немецкого генерала я тоже никогда не видел.
– Темнота! – хмыкнул Климович пренебрежительно, смахнул с носа простудную каплю и неожиданно признался: – Живого фюрерского генерала я тоже не видел. В плен они к нам еще не попадали. Полковники были, целых два взяли, а вот генералов не было. – Климович расстегнул телогрейку, потом снова застегнул. – Пойдем со мной, надо запас дров сделать. Принесем – пусть сохнут.
В этот момент в землянку заглянул разведчик Меняйлик, он был оставлен на аэродроме за старшего, – с серым лицом, перекрещенный пулеметными лентами, как матрос времен Гражданской войны, – очень деловой и голосистый. Несмотря на малый рост, голос у Меняйлика был, как у степного богатыря, передававшего по пространству весть о том, что идет враг, надо становиться в заслон, говорят, голоса таких богатырей были слышны за пятнадцать верст.
– Дровишки про запас – это мудро, Витька, – одобрил он решение Климовича, – дров никогда не бывает мало.
– Вот и я говорю своему тезке…
– Вы тезки? – удивился Меняйлик.
– А что, не похожи?
– Да вроде нет… Даю вам час на заготовку дров, еще найдите снега почище, натолкайте его в ведра, пусть тает. – Меняйлик ткнул пальцем в два подойника, стоявших у топчана. – и – на дежурство. Все понятно?
– Так точно, товарищ капитан. – Витька притиснул к виску испачканную в земле ладонь, – козырнул, выходит, как настоящий военнослужащий, но Меняйлик вместо благосклонного одобрения только шикнул:
– Какой я тебе капитан? Я в армии не был… Даже в Гражданскую, когда все воевали. – Меняйлик добавил что-то еще, невнятное, но слова слиплись, как конфеты-подушечки в бумажном кульке, ничего не разобрать. Голова его опустилась безвольно, уткнулась подбородком в грудь, Меняйлик всхрапнул сонно и в следующее мгновение очнулся.
В разведке он был незаменимым человеком, мало кто мог сравниться с ним в умении добывать нужные сведения… Пробормотав что-то еще, Меняйлик откинул в сторону толстую рогожу, заменявшую дверь и покинул землянку.
Ребята тоже не стали терять время, следом вымахнули наружу. В лесу было тихо – огромная объемная тишина окружила их, ну будто бы где-то что-то оборвалось и враз исчезли все звуки. От неожиданности Витька Вепринцев даже поскользнулся и сел задницей в снег.
– Ты чего? – удивился Климович. – Ноги не держат?
– Оглох чего-то. Уж больно тихо в лесу.
Климович озабоченно поправил на себе шапку, пошмыгал носом скорбно, словно бы почувствовал приближение весенней простуды: спеленает, извините, соплями по рукам и ногам, – чихай тогда.
– Тишина – это плохо, – знающе сказал он.
Слышал Климович от других людей, опытных, которые на фронте в окопах сточили себе зубы и заработали солдатские медали, что тишина всегда наступает перед тяжелым боем, либо перед атакой на неприступные немецкие доты, людей после таких атак остается лежать на земле видимо-невидимо, поэтому и на передовой народ не боится ни грохота, ни взрывов, ни стрельбы, а боится тишины. За нею… В общем, понятно, что следует за нею.
Но взрослые смерти не боялись, они к ней привыкли; совсем другое дело – дети. Они в смерть не верили. Все что угодно могло с ними случиться – длинный сон, забытье, переход в любое другое, – но живое, – состояние, – только не кончина.
Да и не мог Господь Бог оставить их без своего внимания и покровительства и отправить в небытие…
Климович подал приятелю руку:
– Вставай!
Тот ухватился за руку и, кряхтя устало, поднялся.
В лесу существовали места, где можно было уйти в снег с головой – нырнуть, как в омут, и очутиться на дне, и захлебнуться можно было, и задохнуться, и сознания лишиться, и вообще умереть от неожиданности, поэтому Климович предупредил Вепринцева:
– Ты это… Ежели что – кричи, не стесняйся.
Обошлось без приключений. Сухотья, годного в печушку, было мало, поэтому Климович попросил у Меняйлика пилу и топор, вдвоем с напарником они спилили три звонкие засохшие жердины, разделили их на небольшие чурки, способные вмещаться в печку, кое-какие чурки располовинили и сложили около землянок в ровную ладную поленницу.
Следующий поход за топливом будут делать другие – Климович это хлопотное занятие не любил.
– Ну как ты? – спросил он у напарника.
Тот оттопырил большой палец левой руки, двумя пальцами правой посыпал на откляченный сучок что-то невидимое, сухое, – посолил, наверное. Жест этот у молодых людей той поры был популярным.
В печку кинули полдесятка свежих чурбаков, Климович потянулся сладко, вскинул над собой руки, пошевелил плечами и повалился на топчан. Автомат поставил в изголовье, чтобы в случае опасности до него можно было дотянуться в одно мгновение.
Через несколько секунд он уже спал. Витька Вепринцев только подивился его способности стремительно переходить из состояния бега, запарки, напряженной работы и азартных вскриков «Ух!» и «Ах!» в состояние сладкого сна и едва слышного храпа.
От опытного народа он слышал, что бывалые солдаты могут спать даже в строю, на ходу: шагают размеренно, вместе со всеми, заученно, в ногу, на плече тяжелая винтовка висит, к нижней губе самокрутка прилипла, дымится, а хозяин спит.
Во сне слышит все, что происходит вокруг, может выполнять команды «Стой!» и «Шагом марш!», но ничего другого не может – сон не позволяет.
В это время наверху, у входа в землянку, послышались шаги, Климович мигом засек их, встрепенулся, и когда Меняйлик отодвинул в сторону рогожу, заменявшую дверь, Климович уже стоял на ногах, собранный, готовый к действиям, с автоматом, повешенным на грудь. Вепринцев смотрел на приятеля с восхищением: он так не умел… Но научится обязательно.
– За мной! – скомандовал Меняйлик простуженной сипотцой. – Пошли на пост!
На линии фронта установилось затишье, – и наши, и немцы готовились к дальнейшим боям, стрельбы стало меньше, а вот ракет жгли больше, особенно фрицы, складывалось такое впечатление, что без света они даже под ёлку по малой нужде не ходят… Не то ведь брянские и смоленские синицы и кедровки заклюют до крови.
Несколько рейсов Мамкин сделал спокойно – ну будто бы войны не было вовсе, вместо пальбы – тишь, да гладь, в лесах птички поют звонкие песни, они как никто, особенно остро ощущают приближение весны, сырой воздух на глазах расправляется с сугробами, съедает снег, дырявит завалы длинными сусличьими норами, над деревьями висит стойкий запах распускающихся почек. Предчувствие близкой весны рождало в висках тепло – Мамкин любил пору, когда пробуждается природа, зима уползает куда-то на север, в места, где ей удается сохранить свое одеяние, не потечь ручьями, а на смену ей приходит совсем иное время, пахнущее теплом и подснежниками.
Иногда под крыльями кукурузника проскакивали обнажившиеся взгорбки, – весна была совсем близко.
Пара «мессеров», которая упрямо преследовала его в прошлый раз, куда-то подевалась, больше Мамкин ее не видел. Ну а что будет дальше… Об этом Мамкин старался не думать.
Вылеты он делал каждый день. Детей, остававшихся в партизанском отряде, было уже совсем немного.
С дальнего поста, который следил за передвижениями по шляху, пролегавшему сквозь лес, за ближайшими деревнями, за немцами и чащей, на аэродромный пост примчался запаренный лыжник, рукавицей вытер мокрое от пота лицо.
– Немцы идут… Целая колонна, – доложил он Меняйлику.
– Тьфу! – расстроенно произнес тот. – Сегодня последнюю партию ребят отправляем… Не дали, гады, спокойно провести эвакуацию. Та-ак… Ну чего, раз петух закукарекал, будем встречать куриное стадо, – голос его поспокойнел, что делать дальше, Меняйлик знал хорошо.
Вызвал к себе двух Витьков – Вепринцева и своего, партизанского, – Климовича.
– Ребята, становитесь на лыжи и срочно к Сафьянову. Немцы идут.
– Да на лыжах сейчас не пройти – по пуду снега налипнет на каждую лыжину.
– Вот он-то прошел. – Меняйлик показал на связного, от которого, как от прохудившегося паровозного котла, поднималось белесое влажное облако. – И ты пройдешь.
– Я один сбегаю на базу, – неожиданно предложил Вепринцев. Говорил он немного и производил впечатление серьезного паренька, Меняйлик это уже отметил. – Я хорошо бегаю на лыжах.
Меняйлик на мгновение задумался: если детдомовец сумеет добежать до базы один – будет очень хорошо, Климович понадобится здесь, очень даже понадобится: ведь каждая пара рук и каждая пара глаз через полчаса будут весить тут больше, чем золото, поэтому разрешающе махнул рукой:
– Давай! – повернулся к Климовичу, который был доволен тем, что задание отменили, не надо кувыркаться в тяжелом сыром снегу и выплевывать из себя дыхание чуть ли не с кусками легких, стараясь побыстрее добраться до отряда.
Словно бы чувствуя, что немцы вот-вот нагрянут на лесной аэродром, захотят понять, что тут происходит, почему сюда каждый день прилетает самолет, считавшийся у фрицев связным (а вдруг русские готовят какой-нибудь сюрприз, а?), Меняйлик заминировал подходы к лесному аэродрому, хотя мин стояло все-таки мало, а на накатанной, со вспухшим ледяным следом дороге зарыл неразорвавшуюся немецкую бомбу, искусно замаскировал ее.
Это было хорошо, поскольку всякую пушку немцы могли подтащить только по этому, с трудом проложенному среди плотно стоявших деревьев, летом совсем неприметному пути.
Если фрицы пойдут по нему, то Меняйлик подорвет их, – под снегом был проложен провод, который оставалось лишь замкнуть, – маленький шустрый Меняйлик был докой не только по части разведки, но и взрывных работ тоже. Ему до всего было дело.
Вепринцев достал где-то кусок трофейного парафина, – валялся без дела, был взят у немцев из саней, быстрехонько, оглядываясь – вдруг немцы появятся на взлетной полосе? – натер лыжи, их рабочую, скользящую часть, и шустро покатил в сторону партизанской базы. Меняйлик проводил его одобрительным взглядом.
– Вот так, Витек, поступают настоящие пионеры, – сказал он Климовичу.
– Я уже не пионер, а комсомолец, – пробурчал тот в ответ, замечание командира задело его, – недавно приняли.
Где-то вдали, невидимые за деревьями, затрещали сороки. Меняйлик прислушался к их надоедливому треску, проговорил голосом, в который натекли жесткие нотки:
– Немцы скоро будут здесь. По местам!
Витька Вепринцев в родном детдоме дважды становился чемпионом, в разные годы – на дистанции в три километра, и один раз во взрослой пятикилометровой гонке, и случалось, выкладывался на снегу до предела, но никогда он не выкладывался до полного опустошения, основательно, как в этот раз.
Он понимал, что чем раньше доберется до Сафьяныча, тем целее будет аэродромная охрана, ведь неведомо еще, что именно, какое оружие волокут с собою немцы, неизвестно также, сколько их? Ведь они такие умелые и «вумные», что могут накатывать волнами, валами, тактику применяют разную.
Когда до базы оставалось всего-ничего, километра полтора, Витька Вепринцев влетел правой лыжей под изогнувшийся осминожьим щупальцем березовый корень, присыпанный снежной крошкой и оттого совсем незаметный. Заметил Витька щупальце, когда уже носом ткнулся в снег.
Конец лыжи хряпнул мягко, будто гнилой и, закувыркавшись в воздухе пропеллером, отлетел в сторону.
– Тьфу! – отплюнулся Витька снегом. Те лыжи, на которых он гонял в детдоме, были фабричные, наши, сделанные надежно, их можно было даже на самолетные лапы привинчивать, а эти лыжи – трофейные, слишком изящные, для парковых прогулок, – не для леса.
Хорошо, хоть конец отлетел не у крепления, не у ноги, а в начале лыжи, на изгибе.
Надо было двигаться дальше. Скорость будет, конечно, не та, но на снегу лыжи Витьку удержат, и это главное: он не провалится…
Сипя, давясь дыханием, Витька Вепринцев поспешил дальше.
Сорочий грай делался все сильнее и ближе, птицы не отставали от колонны фрицев, провожали ее от одного лесного изгиба до другого, предупреждали все живое – берегись!
Меняйлик сидел около пулемета, прикрученного к тележному колесу, – пулемет мог стрелять не только по воздушным целям, – все зависело от того, как его прикрутить, и Меняйлик знал, как это лучше сделать.
Отогнув рукав, он посмотрел на часы – отечественные, широкие, с аккуратной рисованной маркой ЗИМ, что означало «Завод имени Молотова», – подоспеет подмога или нет? Или бой придется начинать без поддержки? Хватит их ненадолго. Смерти Меняйлик, как и большинство тех, кто воевал в партизанском отряде, не боялся, – просто не думал о ней, – но умирать ему не хотелось.
Он затянулся сырым, наполненным запахом почек и кореньев воздухом, неожиданно проговорил с расслабленной улыбкой:
– Весной пахнет!
А ведь действительно, такой сочный, влажный, наполненный растительными запахами воздух бывает только в апреле, – в начале, в середине… Меняйлик не сдержал улыбки, в висках от того, что на улице весна, даже звон возник, – скоро, совсем скоро от бездонных снегов этих, утопивших лес в своей плоти, и следа не останется, на месте сугробов будут расти фиалки, ландыши, пушистые одуванчики, чья жизнь коротка, как скок воробья, мать-и-мачеха и обязательно – розовый, в легкую фиолетовость кипрей, который будет цвести до самой поздней осени, до первых заморозков.
Скорбный кипрей Меняйлик любил – за способность прикрывать всякие увечья, нанесенные земле, – спаленную черноту, оставшуюся после огня, ямы, выкопанные, чтобы схоронить отбросы бытия, завалы, ломины, буреломы, образованные сбитыми с ног деревьями, оползни, старые волчьи логова… Очень нужный это цветок. Да и лучший партизанский чай, за неимением заварки, получается из сушеного кипрея.
По-прежнему было тихо, если не считать трескотни сорок, похожей на многослойный, какой-то картавый барабанный бой. Чтобы чем-то занять время и снять напряжение, Меняйлик пересчитал коробки с патронами, горкой сложенные у ног.
Укрепление его было сложено из бревен и прикопано землей, в этом, очень приличном капонире, который простая пуля не пробьет, взять можно только свинцом укрупненного калибра, да еще противотанковым снарядом, всадив его в лоб, раньше стояла их танковая пушка, оберегала аэродром, но сейчас пушка понадобилась соседям, проводившим давно задуманную операцию, и Сафьяныч отправил ее вместе с запасом снарядов к ним.
Сорочий стрекот неожиданно смолк, и на противоположной – дальней стороне аэродрома, там, где ни мин не было, ни зарытых трофейных бомб, появилось несколько серых мешковатых фигур. Немцы! Фигуры застыли, перекрыв шеренгой просеку.
Несколько минут немцы осматривались. Их насторожил не столько вид аэродрома, сколько тишина, внезапно наступившая после фанерного сорочьего треска; болтливые птицы, проводив иноземцев на место боя, неожиданно исчезли, словно бы посчитали свою задачу выполненной…
До Меняйлика донесся слабый, съеденный расстоянием окрик-команда офицера, подчиняясь приказу, немцы стали растекаться по пространству, затем неровной шеренгой двинулись вперед, словно бы хотели причесать гребенкой аэродром.
– Ну-ну. – Меняйлик снова поглядел на свой ЗИМ, похожий на блюдце: подмога не подоспела и вряд ли в ближайшие полчаса подоспеет, воевать придется одним. – Ну-ну, – спокойно повторил Меняйлик, поправил грузную патронную коробку, венчавшую пулемет.
Низко над деревьями пролетела быстрая одинокая птица, выкрикнула что-то скрипуче, громко, словно бы обругала пришельцев. Меняйлик проводил ее взглядом, ощутил внутри что-то благодарное: на своей земле партизанам даже птицы будут помогать.
Немцы шли, не пригибаясь, они словно бы не боялись партизан, либо были новичками. А новички, как известно, ничего не боятся, поскольку еще не знают, чего можно и нужно бояться, а чего – нет.