Умолкли последние отзвуки арфы Давида в строках русских поэтов. Блок и Гумилев в могилах. В вынужденном иноческом уединении, замкнутый в круг принудительного молчания угасает Максимилиан Волошин. Толпы оскотиневшейся молодежи, молодежи русской в дикой свистопляске проносятся по улицам городов и деревень с богохульным напевом.
Оскверняются и разрушаются храмы Господни, варварски уничтожаются бесценные древние иконы и, что ужаснее всего, овладевшая Россией сатанинская власть всеми ставшими доступными ей средствами и силами стремится вытравить в сердцах новых поколений не только самое Слово Христово, но даже память о нем. Само имя Искупителя ставится под запрет. Казалось бы, черная тьма окончательно овладела Святою Русью и не брезжит ниоткуда луч просвета…
Но угасает ли совесть в сердцах русских поэтов того времени? Умолкают ли в них созвучия покаянной арфы?
Ответа на этот вопрос мы поищем в творчестве самого популярного поэта того времени, кумира всей русской молодежи первого десятилетия революции, голос которого и теперь заставляет трепетать сердца уже новых, народившихся и воспитавшихся в дальнейшем поколении русских людей. Спросим Сергея Есенина[33], и он ответит нам своей покаянной предсмертной поэмой «Черный человек», страшным, потрясающим выкриком обугленного страданием, спаленного сердца.
Совесть неугасима в человеческой душе. Она тоже дар Божий. Она – предостережение от наползающего на сердце зла. Глубоко грешный в своей земной жизни, Сергей Александрович Есенин, не устоявший в ней против окружавших его суетных соблазнов, вопреки их тлетворному влиянию сохранил совесть, эту последнюю искру Божию в своей душе, сохранил ее вместе со своей искренней и глубокой верой в «Светлого Спаса и Пречистую Матерь Его».
Именно в силу этой сохранности веры в глубинах своей загаженной извне души он молит в своих предсмертных стихах:
Господь не даровал ему такой христианской кончины. Страшною, постыдною смертью закончил свой жизненный путь последний поэт крестьянской Руси, последний василек на скошенной ржаной ниве.
Сергей Есенин не только происходил из крестьянской семьи Рязанской губернии, но и был воспитан, выращен в крестьянской семье, в духе и заветах патриархального мужицкого быта. А ведь эта крестьянская патриархальность неразрывна с именем Господним. Отсюда и вся поэзия Есенина, несмотря на ее порою даже кощунственные оттенки, неотделима от имени Христова, от образа Пречистой Матери Его, от облика Скорого Помощника, Спасителя на водах, Николы Милостивого, Николы Угодника, от чисто русских праздников – Радуницы, Покрова… Окружавшая мальчика природа неразрывно ассоциируется в его сердце с религиозными представлениями: спелые гроздья багряной калины кажутся ему святыми язвами на теле Христовом; Заступница Царица Небесная лелеет и охраняет не только детские души, но и скотов, рожденных на крестьянских дворах политые потом посевы и их зеленые всходы, а сам Заступник Святой Руси епископ Мир Ликийских видится ему не в грозном облике воина Христова, победителя еретика Ария, но в нищем виде странника и богомольца за землю русскую, за ее страждущий народ, бродящего но пустынным дорогам, дебрям и весям Святой, нищей, страждущей Руси. Таким рисует его Есенин в своей небольшой поэме «Микола». Именно Микола, а не Никола и не Николай.
Мог ли утративший веру в Пречистого Спаса и первого, превыше всех излюбленного им, Чудотворца написать эти строки? Ответ ясен. Конечно, не мог. Он не получил бы от Господа того вдохновенного песенного дара, которым, несомненно, обладал беспутный и грешный скиталец по жизненным тропам Сергей Есенин. Учтем и то, что Есенин был в то время действительным владельцем сердец нескольких новых, выраставших на Руси поколений, не знавших, правда, великих истин христианства, но вместе с тем свободных от растлевающих влияний позитивизма и либерализма, растливших ум и душу предшествовавших им поколений русской интеллигенции XIX века. О силе господства Есенина в сердцах русской молодежи достаточно свидетельствует такой факт: после его трагической смерти по всей России стали стихийно возникать группы «невест Есенина» – девушек, обрекавших себя на самоубийство, которое они обычно совершали под тенью березок – дерева, посвященного Есенину, русского дерева, как бы олицетворявшего собою его нежную, душистую поэзию. Это была глубоко трагичная эпидемия самоубийств, свидетельствовавшая о глубоком кризисе, поразившем наполненные чуждым содержанием души русской молодежи. Но вера, хотя бы и подсознательно, всё же жила в этих опустошенных душах и она прорвалась в негодующем стихотворении того же Есенина, поднявшего свой голос за оскорбленного скотоподобным версификатором Демьяном Бедным Христа, напечатавшего свое кощунственное произведение «Евангелие от Демьяна». Приводим сокращенно выдержки из этого письма Есенина, конечно, не напечатанного ни в одном коммунистическом журнале, однако, с необычайной быстротой распространенного в рукописях по всей России и получившего созвучие в миллионах сердец:
В годы, последовавшие за трагической смертью Есенина, казалось бы, черный занавес опустился над русской поэзией и замолкли в ней аккорды то покаянной, то обличительной по отношению ко злу, то полные светлой веры в искупление и торжество добра арфы псалмопевца. Бездушные мертвые слова восхваления лживым кумирам рекой полились из-под перьев новых поэтов. Шли ли они от души или, наоборот, от силы, поработившей эту душу, – трудно ответить на этот вопрос, но некоторый свет на него проливает самоубийство другого поэта, той же эпохи, Владимира Маяковского, полностью отдавшего себя к свой талант на службу коммунистическому Молоху, опустошенного этим Молохом и погибшего в силу своего внутреннего опустошения…
Прошло полтора десятилетия, и в подсознательных глубинах выросших за это время новых поколений возродились позывы к тем же мотивам, к напевам арфы Давида. Страшные, потрясшие всю нацию годы Второй мировой войны всколыхнули в ней прежде всего ее патриотические чувства. Не за «светлое будущее коммунизма», но за родную страну, за тысячелетнюю вековую Русь. Святую Русь, встал нерушимой стеной весь русский народ – встал и тотчас же на его устах зазвучало неразрывное с русским национальным самосознанием имя Христова, имя Милостивого Спаса. Из народных глубин оно немедленно перенеслось в уста наиболее чутких, наиболее талантливых молодых поэтов и чудесно прозвучало даже в строках коммуниста К. Симонова:
Не верящих ли? Можно ли приглушенную, загнанную в духовное подполье веру почитать за безверие? Неужели замолкла, окончательно замолкла арфа псалмопевца в душах и на устах новых, современных нам русских поэтов? Спросим снова их самих, спросим тех, кому Господь ниспослал счастливый жребий вырваться из плена коммунистического Молоха и заговорить полным голосом, от всего сердца. Спросим новых, народившихся уже в зарубежье поэтов, могущих и смеющих петь не под камертон коммунистической критики, но свободным духом и свободным голосом. Спросим и получим ответ.
Молчавший в период своего духовного плена, в СССР и заговоривший вырвавшись на волю, поэт Д. Кленовский[35] озаглавил свою первую книгу «Навстречу небу» и в ней, в форме, очень близкой к апокрифу первых веков христианства, рассказывает о пути, пройденном его музой, о вдохновенном пути к Господу.
В каком виде, в какой одежде при шла вдохновительница к нему, воспитанному в атмосфере атеизма и исторического материализма? Наложили ли эти мировоззрения свою печать на его душу и на порождаемое ею творчество? Вытравлены ли из его сердца светлые, святые образы сеятелей добра, воспринятые им в ранней юности?
Д. Кленовский пишет:
Путь, пройденный музой от «овечьих шкур» дионисовых оргий и «прозрачного меда латыни», до «прохладного крестика на девственной шее», это путь возрождения духа самого Д. Кленовского, большого, углубленного в космические тайны поэта, прямого потомка и последователя Тютчева. «Морщинка меж лучистых глаз» на лике музы – это шрамик на духовном лице самого поэта, нанесенный тем же терновником, который терзал главу Христа. Об этом Д. Кленовский повествует в другом своем стихотворении, так и названном им «Терновник»:
Глубочайший, чисто христианский, оптимизм веры, купленный ценою страдания, вот аромат, которым дышит это стихотворение.
То же неудержимое устремление к горным высотам духа мы видим и у другой вышедшей из того же адского круга поэтессы, но попавшей в свободный мир еще юной, с не обугленной, не кровоточащей душой.
Аглая Шишкова[36] немного моложе Д. Кленовского, подсоветская действительность не успела еще изранить ее неокрепшую душу. Отсюда ее радость при восприятии порожденной Богом, дарованной Им человеку радостной земной жизни, глубоко искренне высказанная ею в поэме… о грибах, которые собирает эта девушка-поэт в баварском лесу и радуется, видя в каждом из них всю красоту мироздания. Но в ней нет твердости, ясности мышления и уверенности в себе, как у Д. Кленовского. Новый, открывшийся пред ее свободным теперь зрением многогранный мир пугает устрашает путницу. Она поражена им и не в состоянии отыскать свою девичью путинку в лабиринте его дорог и дорожек. К кому же прибегнуть? У кого попросить помощи? Конечно, к Ней, и только к Ней, к Заступнице, Царице Небесной, Всех Скорбящих Радости.
Эти поэта и множество других, внутренне близких им, вырастали и формировались в атмосфере воинствовавшего безбожия.
Что освещало их внутренний творческий путь? Кто звал их к струнам арфы? Маяковский ли, пытавшийся с несомненно большой талантливостью зарифмовать тезисы диалектического материализма, или безвременно погибший, писавший так, как поют славу Господу лесные птицы, Сергей Есенин? И сколько близких, подобных им, но не смеющих коснуться перстами арфы Давида, подспудно томится в беспредельях подъяремной попранной дьяволом, но всё же… Святой Руси?
Прошло тридцать лет
«Прогрессистский» Парнас в его современном виде мне представляется так: стоит пара, может быть, и две сильно потертых и побитых Аполлонов, а вокруг них многочисленный рой граций и муз всех видов и возрастов. Их очень много. В одном из номеров «Новоселья» я разом девятнадцать их имен насчитал.
Поют они очень стройно, всё в лад, на один и тот же мотив. Этот мотив – безнадежный пессимизм, безысходная тоска, полная безверия и в Бога, и в себя. Регентом хора считается Г. Иванов, «любимый ученик» Н. С. Гумилева, облеченный всеми полномочиями вспоминать этого поэта, писать о нем, истолковывать его и т. д. Это право он получил, как «наследник», ибо действительно состоял в «цехе поэтов» – школе Н. С. Гумилева. О чем говорить? Значит – «продолжатель».
Но продолжения бывают разные: прямые, логические, вытекающие и «диалектические», отталкивающиеся.
Г. Иванов «продолжает» своего учителя методом второго рода. Например, традиционная готическая луна для Гумилева – «щит героя», а для Г. Иванова – «качан ядреной капусты».
В чем же причина этой «диалектики», превратившей за тридцать лет
Н. С. Гумилев облегал в отточенные поэтические формы то, что он любил, во что верил, чему поклонялся и к чему стремился и как поэт и как человек. Любил он Человека и Божий мир; верил, свято верил в Христа и Пречистую Мать Его, Им поклонялся, а стремился к России, не к отвлеченной ее идее, а к живому героически борющемуся за свою жизнь могучему организму, к одиннадцативековой
Г. Иванов ничего не любит, ни во что не верит и ни к чему не стремится. В силу этого Гумилев облекал в бронзу и пурпур своего стиха огромное содержание своего Духа. Иванов же, обучившись у него некоторым, приемам формальной версификации, прячет в их лохмотьях собственное «ничто». Проверим:
У Гумилева – «Всё в себе вмещает человек, который любит мир и верит в Бога».
У Иванова – «Ну, абсолютно ничего». Коротко и ясно. Тут и Бог, и Мир, и человек.
Россия для Гумилева: «Золотое сердце России мерно бьется в груди моей».
– Я против революции, потому что я монархист!
Россия для Иванова: «Ничему не возродиться ни под серпом, ни под орлом», ее прошлое – «рассказ обо всех мертвецах-подлецах, что уходят в историю в светлых венцах», а ее будущее для него – «Какое мне дело, что будет потом». С этим откровенным признанием у полинялого Аполлона рифмует «тишина под парижским мостом».
Согласимся, там самое подходящее для него место.
В СССР Гумилева не изучают, не трактуют и даже вспоминать о встречах с ним не рекомендуется. Узнают – посадят, а то и хуже. Посадят и за найденную при обыске тетрадь его стихов, переписанных от руки. Но таких тетрадей я видел много.
Верить в Бога и молиться Ему там тоже не учат, даже, наоборот, отучают.
Из СССР вырвались те, кто теперь называются «новые эмигранты». Некоторых из них начинают теперь называть поэтами, хотя и с некоторыми оговорками, а некоторые же из этих поэтов молятся, молятся Богу о России. Кто же их этому научил?
Кто научил молиться Д. Кленовского, я не знаю но, думается мне, что Тютчев и Гумилев по запретной рукописной тетрадке.
Духовные глаза Д. Кленовского открыты. Он может и умеет видеть Бытие Божие в «нерукотворном и чудесном стебле» травинки, выросшей из «Творцом просыпанных семян» Гумилева. Бог и Человек, Человек и Мир сливаются в его душе чисто по-гумилевски, в гумилевском «всё» «любящих Мир и верящих в Бога».
пишет Кленовский.
Совпадают даже вехи на их творческом пути. Один и тот же светоч дарит им свои лучи. У Гумилева:
А у Кленовского:
При жизни Н. С. Гумилева забыли, что Слово «осиянно» и стали «дурно пахнуть мертвые слова». Прошло тридцать лет со дня его искупительной для греха русской поэзии смерти, и Слово «переливаясь теплой кровью» воскресло, заблагоухало и зацвело в устах другого поэта, омытого этой «теплой кровью, стремящегося «прекрасному земному новоселью еще светло и чисто послужить»… Но не того, который затвердив несколько стихотворческих канонов загубленного поэта, не восприняв
Скверны наши дни. Слов нет. Но и в них всё же кое-кто живет и вне стен кабака.
Русская классическая проза
Скорбящий Гоголь
Бронзовый Гоголь, смотрящий с немой скорбной укоризной на снующих у подножия памятника ему современных, вольных и невольных Хлестаковых, Чичиковых, Ноздревых, Маниловых, «изъят» с Арбатской площади Москвы. Иначе и не могло быть. Проникновенная скульптура Андреева, показавшая скорбящего Гоголя, Гоголя истинного, а не хлесткого сатирика-комедианта, «обличителя», каким сделала его наша «прогрессивная» критика, был невыносим завершителям российского «прогрессизма». Даже бронзовый Гоголь был страшен потомкам Белинского.
Н. В. Гоголь – обличитель. Это бесспорно. Наиболее яркий период его творческой жизни отдан обнажению и бичеванию порока, разлагавшего современное ему русское общество. Но кого же, кого же персонально, как говорим мы теперь, он обнажал и бичевал? Кого?
Вглядимся пристально в вереницу жутко выписанных им портретов. Кто они? Вот Плюшкин. Не замечаете ли вы в нем характерных черт мольеровского скупца? Вот Ноздрев. Не напоминает ли он вам шекспировского Фальстафа и еще более забавных хвастунов из комедии Гольдони? В них же найдем мы и Хлестаковых. А Чичиков? Его прототипа не нужно искать в литературе. Маниловыми и Чичиковыми во множестве видов кишит вся современная демократическая Европа. И не только она… Загляните в газеты и вы увидите в каких гигантов выросли теперь мировые соглашатели и спекулянты мертвыми душами!
Теперь, дорогой читатель, оглянитесь на прошлое Гоголя, на путь, пройденный до него русским народом и государством Российским. Поищите там прообразов обличенных Гоголем типов. Не стоит искать… Не найдете. Много темного было в русской жизни, много порочного в русской психике, но пятен, указанных Гоголем, не было на русской душе!
Следовательно? Следовательно, то темное, что задолго до Гоголя видели и обличали в современном им обществе Шекспир, Мольер, Гольдони – Гоголь
Начав с конца, с демонстрации охватившего русскую общественность заболевания, на следующем этапе своей творческой жизни, Н. В. Гоголь приступил к составлению противоядия, вакцины против заразы, но рано пресекшаяся жизнь дала ему возможность наметить лишь схему, не облеченную в свойственные таланту Гоголя художественные формы. Предчувствие близкого конца заставило Гоголя обнародовать эту схему в отрывистой форме «Выбранных мест из переписки с друзьями». В них – весь катехизис подлинной души писателя. В них ключ к пониманию всего созданного им ранее. Без них «Ревизор» – только хлесткая забавная комедия, а «Мертвые души» – лишь скучноватая повесть со слабо развернутой фабулой…
Куда же зовет в своей «переписке» русский классик Н. В. Гоголь современное ему (и будущее) русское общество? Чем стремится он преодолеть охватившую это общество смертельную болезнь?
В «переписке с друзьями» Гоголь призывает своих современников
«Во мне заключалось собрание всех возможных гадостей» – пишет в своей исповеди Гоголь, – «и при том в таком множестве, в каком я еще не встречал в одном человеке. Если бы они открылись вдруг и разом, я бы повесился. Я стал наделять моих героев моей собственной дрянью. Мне нужна публичная оплеуха, даже, может быть, более, чем кому-нибудь другому».
В чем же состоит, какова же эта «дрянь» души Гоголя, за которую он сам бесповоротно осуждает себя, стоя уже на краю могилы?
В чем его грех, требующий искупления? За что мучит совесть умирающего писателя?
«Горьким смехом моим посмеются».
Сумев увидеть и показать
Показав поверхностной, падкой на дешевые эффекты толпе одни лишь темные пятна на светлой душе России, и притом пятна внешнего порядка, Гоголь тем самым дал мощное оружие в руки информаторов маркиза де Кюстин, «прогрессистов» того времени. Вот почему «переписка с друзьями», характеризующая весь внутренний путь творчества Н. В. Гоголя, была встречена его «прогрессивными» современниками диким хором непристойной ругани. Еще бы! «Перепиской» Гоголь выбивал из-под них почву – самого себя, которого они паразитарно облепили!
«Апостол кнута», «поборник мракобесия и обскурантизма», – завопил глава тогдашних и основоположник современных «прогрессистов» В. Г. Белинский, обругав попутно «сволочью» весь русский народ и «гнусью» православное его духовенство. Другие вторили. Даже Аксаков, поверенный всех тайн души Гоголя, растерянно молчал, подавленный трагизмом его покаяния.
В полном одиночестве припал к стопам Скорбящего Христа скорбящий Гоголь.
Помчалась «тройка-птица» Россия по роковому пути, видимому просветленному взору Гоголя, и никто уже не имел сил остановить, удержать ее. Множились, как поганые грибы, понатертые в столицах и в европах Хлестаковы, безудержно врали ноздревы, плутуя на политической шашечной доске, спекулировали на мертвых душах Чичиковы, подменяя ими живую душу России, пока…
…пока не встал над всею Россией непомерно разросшийся Хлестаков и не разослал «всем, всем, всем» 10 тысяч своих курьеров.
Скорбно взирал в эти февральские дни бронзовый Николай Васильевич Гоголь на снующую у его ног оживленную толпу…
Мог ли он, провидевший в истоках характерные черты заполонивших Русь Хлестаковых, ноздревых, Чичиковых и маниловых, оставаться на своем пьедестале, с которого он смотрел грозным обличителем на обличенную им накипь российской общественности?
Люди не терпят живых упреков, а таким упреком был для большевиков созданный скульптором Андреевым бронзовый скорбящий Гоголь.
Бронзового – изъяли, спрятали, захоронили. Но кто в силах «изъять» живого Гоголя из скорбящей русской жизни, бессмертного Гоголя, имя которого – совесть?
Памяти Н. В. Гоголя
(к 100-летию со дня кончины)
Основоположник реализма в русской литературе Николай Васильевич Гоголь не был писателем-баталистом. Он стремился и мог писать лишь о том, что видел воочию. Он даже не видел вскользь – так, как хотя бы Пушкин. В силу этого первым реальным баталистом в русской литературе был М. Ю. Лермонтов, автор «Бородино» и «Валерика».
Но, глубоко проникая в сложную многогранность русской души, безмерно ее любя, Н. В. Гоголь не мог не заметить в ней тех психологических стимулов, которые в боевой обстановке служат духовной основой высокого облика русского воина, основой его жертвенного подвига. Он облек их в художественно-романтическую форму, которой владел столь же блестяще, как и реалистической. В результате возник прообраз столь свойственного Русской армии и распространенного в ней типа «отца-командира», в котором понятие о своей личной жизни слито неразрывно с любовью к своей части, которому армия – семья, а семья – армия. Русский реалист-писатель Н. В. Гоголь увидел эту черту не случайно, именно она – специфически русская, далеко не так выраженная в других армиях, наиболее характерна для русского офицера и в бою, и в мирной обстановке.
«Отец-командир» в творчестве Гоголя – это полковник Тарас Бульба. Его родные дети Остап и Андрей ценны и дороги ему прежде всего по их боевым качествам, о чем свидетельствует первая сцена поэмы-повести, своеобразный «экзамен» в духе того времени, которому он подвергает их при встрече. Это далеко не чудачество: полковник проверяет в нем своих «новобранцев», оценивает обоих и в дальнейшем отдает предпочтение Остапу.
Опыт не обманул старого Бульбу. Порывистая страстность Андрея победила в нем верность долгу и чувство спайки. Он изменил, совершил самое тяжкое с воинской точки зрения преступление, за которое одна кара – смерть.
Казалось бы, в душе отца и командира Тараса Бульбы должен возникнуть конфликт, борьба между вполне естественным чувством отца и долгом командира. Но правдивый реалист Гоголь ни одним штрихом не показывает этой борьбы именно потому, что он видит в отраженном им образе неразрывный слитый тип русского отца-командира, в котором обе его половины не отталкиваются, но срастаются, взаимно дополняя одна другую. Патриархальный авторитет отца лишь укрепляет сознание долга командира, и полковник Тарас Бульба без тени колебания не только выносит приговор, но и сам приводит его в исполнение. Естественная скорбь об утраченном сыне так же тесно сплетена с сожалением командира о понесенной потере.
«А какой бы казак был…»
Такова одна, показанная Гоголем, суровая, но неизбежная часть души отца-командира. Но он видел и другую – любовь вплоть до самопожертвования, отцовскую любовь к своему сыну-солдату, столь яркую в русском офицере, «суворовскую любовь», отмеченную позже много раз Толстым даже в образе забубенной головушки – Васьки Денисова, идущего под суд, но всё же накормившего своих голодных гусар отнятым у вора-интенданта хлебом.