Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Бриллианты и булыжники - Борис Николаевич Ширяев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

6 сентября 1956 года, № 346. С. 3

Человек с большой буквы

(30 лет со дня гибели Н. С. Гумилева)

Тридцать лет тому назад, следователь ЧК спросил его:

– Почему вы выступили против советской власти?

Он ответил:

– Потому, что я – монархист.

До этого (летом 1917 года), в кружке своих поэтических друзей, он сказал:

– Мои стихи принадлежат России, а моя шпага – Государю Императору.

Его звали Николай Степанович Гумилев. Он был расстрелян 25 августа 1921 года[25]. Тридцать лет назад. С ним погибла и его вполне реальная шпага офицера Российской Императорской кавалерии, но его стихи живут, и их жизнь с каждым днем становится всё полноценней и ярче. Николай Гумилев, после своей смерти, превращается из поэта-акмеиста, главы своей школы, в поэта-националиста, главу поэтов Новой России.

Словно молоты громовые или воды гневных морей,Золотое сердце России мерно бьется в груди моей.

Сердце человека Н. Гумилева умерло, но сердце Н. Гумилева-поэта живет и бьется. Каково же для него это «сердце России»? Поэт рассказал нам о нем, успел рассказать в своих коротких, но «пламенных днях». В этом сердце —

Крест над церковью вознесен,Символ власти ясной, Отеческой,И гудит малиновый звонРечью мудрою, человеческой…

в нем:

…рига, скотный двор,Где у корыта гуси важныеВедут немолчный разговор…Порою крестный ход и пение,Звонят во все колокола,Бегут – то значит, по течениюВ село икона приплыла,Русь бредит Богом, красным пламенем,Где видно ангелов сквозь дым,Она покорно верит знамениям,Любя свое, живя своим…

Вот это «свое», до конца русское, до конца же воспринял Николай Гумилев и с ним умер, не смогши от него отказаться, хотя чекисты и их «парламентер» А. В. Луначарский обещали осужденному освобождение, если он «покается» и отречется. Но —

О, Русь, волшебница суровая,Повсюду ты свое возьмешь.Бежать! Но разве любишь новоеИль без тебя да проживешь?

Между Гумилевым-поэтом и Гумилевым-человеком не было разрыва. Он претворял свою жизнь в кованные, чеканные созвучия и жил теми идеалами, которые воспевал в своих стихах. Выдвигая перед современной ему мягкотелой, половинчатой русской интеллигенцией целостный образ мужа-бойца, конквистадора, побеждающего бури, стремящегося к неизведанным далям, он сам устремляется, во главе им снаряженной экспедиции, в Центральную Африку и вывозит оттуда цикл мужественных стихов, зовущих к героическому преодолению препятствий. Свое понятие о высокой рыцарской чести он подтверждает необычайной в его время далеко не бутафорской дуэлью.

Начавшаяся война 1914 года указывает ему путь еще более высокого и достойного подвига. Гумилев без колебаний вступает добровольцем в один из славных гусарских полков. Призывы к личному участию в защите отечества для него необычайно глубоки. Он слышит их не только как гражданин, не только как русский по крови, но ощущает их религиозную основу, как чувствовали это ратники Бородина и Куликова поля.

И воистину светло и святоДело величавое войны.Серафимы ясны и крылатыЗа плечами воинов видны.

Свой ратный подвиг он выполняет доблестно и стойко, о чем свидетельствуют отзывы однополчан и приказы по «бессмертному» Александрийскому полку.

И святой Георгий тронул дваждыПулею нетронутую грудь…

Революция застает Н. Гумилева за границей (во Франции и Англии), но охваченная смертельной болезнью Русь зовет его к себе, чтобы вступить в борьбу с революцией, он видит ее темную бездну.

Словно там, под сводом ада,Дьявол щелкает бичом,Чтобы грешников громадаВышла бешеным смерчом,

Другого пути для него быть не может, хотя он и знает, что его ждет. Но —

К Руси славянской, печенежьейВотще ли Рюрик приходил?

против сил ада – сила веры в святой крест:

Как не погнулись, о, горе!Как не покинули мостКрест на Казанском собореИ на Исаакии крест?

Вернувшись в Россию, Н. С. Гумилев безраздельно отдает всего себя борьбе с торжествующим красным дьяволом. Он выполняет ряд ответственных поручений многих возникавших тогда и погибавших контрреволюционных организаций. Он весь в действии и, как прежде, нет разрыва между его словом и делом, хотя знает, что стоит «пред раскаленным горном» у которого человек, занятый «отливаньем пули, что меня с землею разлучит».

Кронштадтское восстание и «заговор Таганцева». Героическая поэма жизни Н. С. Гумилева окончена. В час смерти он был так же верен себе, как и в годы жизни.

«Не беспокойся обо мне», – писал он жене накануне расстрела, – «я чувствую себя хорошо, читаю Гомера, пишу стихи». Эти стихи до нас не дошли, но есть сведения, что он требовал в тот вечер священника. В этом ему было, конечно, отказано. Но будем верить, как верил он, что —

Воздаст господь мне полной меройЗа недолгий мой и горький век

В СССР книги Гумилева запрещены, но списки его стихов широко распространены. Большевицкие литературоведы упоминают о нем только, как о «цепной собаке кровавой монархии». Но его имя известно там теперь много шире, чем при его жизни. Тогда оно было достоянием узкого круга «верхов» интеллигенции, теперь его повторяет молодежь всех 900 вузов Советского Союза.

Повторяют его и «здесь», где сохранились не только лично знавшие его, но и близкие ему по творческой работе. И странно бывает порой читать этих «прогрессивных» литкритиков на страницах их прессы. Уделяя максимум внимания оценке формы творчества Гумилева и не будучи в силах отрицать высоты его поэтического мастерства, они замалчивают, а подчас и клюют тупым жалом насмешки человеческую высоту погибшего русского национального поэта-монархиста, не хотят показать, подтвердить ее поистине героический взлет…

Не видят его сами? Возможно. Трудно следить за полетом орла, а «рожденный ползать – летать не может»[26].

«Знамя России», Нью-Йорк,

10 сентября 1951 года, № 47. С. 13–15

Последний поэт-гусар

(30 лет со дня гибели Н. С. Гумилева)

Эту яркую и красочную линию русской поэзии начинает в годы Отечественной войны Денис Давыдов. За ним следуют Грибоедов, Одоевский, Баратынский, Лермонтов и многие другие, чьи имена не столь известны. Поэты – офицеры гусарских полков славной Российской кавалерии. Связь доломана и лиры в этом случае не только внешний признак. Это вполне определенный психологический уклад, порожденный боевым напряжением той эпохи. Ее героизм искал своего внешнего образа и направлял устремления поэтов к самому яркому и по обличью, и по характеру боевой работы роду оружия, к легкой кавалерии, к гусарам.

Поэты тянулись в гусарские полки, а в этих полках, в свою очередь раскрывались поэтические возможности их бойцов. Сам Пушкин не избег этого влечения: по окончании лицея он твердо решил «идти в гусары», избрал даже полк (Ахтырский) и условился с Д. Давыдовым о вступлении в него. Этому помешал только недостаток средств в семье Пушкина.

Так родилось и развилось «гусарство», своеобразный психологически-бытовой, чисто русский комплекс, нашедший широкое отражение и в поэзии (Пушкин – «Гусар», Лермонтов – «Казначейша», Д. Давыдов, Жуковский и др.), и в прозе (Л. Толстой – «Два гусара», и в музыке («цыганизм» 30-40-х годов). Его главными внутренними элементами были отвага, благородство, верность долгу и чести в гармоничном сочетании с бесшабашной удалью, данью молодости, Вакху и Венере, эпикурейской любовью к жизни и стоическим презрением к смерти.

Но времена меняются. Замолк топот лихих конных атак, блестящая сабля сменилась грубой шашкой, да и та стала «безработной», расшитый доломан уступил место защитной гимнастерке, ташка[27] – планшету…

«Где гусары прежних лет, где гусары удалые…», пел, всматриваясь в будущее первый гусар-поэт Д. Давыдов и его же словами, произнесенными в иной форме, но при том же внутреннем содержании, ответил ему через 100 лет последний в их роде, поэт-гусар Гумилев: «Деды, помню вас и я…» не только помню, но ощущаю и продолжаю…

Война, в представлении Гумилева – не гнусная, бессмысленная бойня, но прежде всего жертвенный подвиг духа:

И воистину светло и святоДело величавой войны.Серафимы ясны и крылатыЗа плечами воинов видны.

Поэт видит, что духовное содержание этого подвига скрыто от современного ему, размельченного, утратившего ряд духовных ценностей поколения, но он сам сохранил их в себе и зовет к ним:

Победа, слава, подвиг – бледныеСлова, затерянные ныне,Гремят в душе, как громы медные,Как голос Господа в пустыне…

Вступая вольноопределяющимся в один из славнейших гусарских полков в первые же дни русско-германской войны, Гумилев ощущает в своем сердце мощный искрометный взлет истинных эмоций мужчины – бойца, Человека с большой буквы:

Как могли мы прежде жить в покоеИ не ждать ни радостей, ни бед,Не мечтать об огнезарном бое,О рокочущей трубе побед…

А его сердце – вот оно:

Словно молоты громовыеИли волны гневных морей,Золотое сердце РоссииМерно бьется в груди моей…

Смерть в бою. Она ясна поэту-гусару и манит его своей величавой красотой:

Есть так много жизней достойных,Но одна лишь достойна смерть.Лишь под пулями в рвах спокойныхВеришь в знамя Господне – твердо.

Времена Кульнева и Сеславина прошли безвозвратно. Внешняя красивость смертного подвига исчезла; но его внутренняя красота нетленна, и Гумилев рассказывает о ней:

Тружеников, медленно идущих,На полях, омоченных в крови,Подвиг, сеющих, и славу жнущихНыне, Господи, благослови…Как собака на цепи тяжелойТявкает за лесом пулеметИ жужжат шрапнели, словно пчелы,Собирая ярко-красный мед…А ура вдали, как будто пеньеТрудный день окончивших жнецов…

Но венец этой смерти, «простой и ясной» не осенил главы поэта и за всё время войны, достойно им проведенное на фронте, лишь «Святой Георгий тронул дважды пулею нетронутую грудь». Катастрофу революции он ощущает страдальчески остро и, один из немногих в то время, смотрит на нее с религиозной точки зрения, оценивая по достоинству «громаду грешников, бешеным смерчем выпущенных дьяволом из ада». Верный чести и долгу, он тотчас же вступает в активную, действенную борьбу с ними, оставаясь на наиболее опасном посту, действуя в среде самих большевиков, в примкнувших к революции воинских частях.

Неизбежный финал. Кронштадтское восстание и «заговор Таганцева». Арест и смертный приговор.

Гусарский офицер, Гумилев верен своей, чести и заветам дедов. Он отказывается принять помилование ценой компромисса с личной и полковой его честью, предложенного ему Луначарским.

– Я монархист и борюсь с властью советов, – заявляет он следователю и умирает доблестно и спокойно с улыбкой на устах, как рассказывали в те дни очевидцы-чекисты.

Умер, как жил, по славной традиции своих «бессмертных» дедов, своего боевого славного штандарта… Кончилась поэма его жизни, яркая героическая поэма последнего поэта-гусара.

«Часовой», Брюссель,

ноябрь 1951 года, № 313. С. 18

«Развенчание» Н. Гумилева

Об «охотничьих рассказах» и им подобных, заполняющих беллетристический отдел последних номеров «Возрождения» говорить не стоит. Отдел воспоминаний, как всегда, необычайно богат, переполнен и даже наползает на соседние отделы. Но погружаясь в его глубины, читатель не может отделаться от преследующего его вкуса жеванной мочалы. Исключение составляют нежные, тонкие кружева, сплетенные А. В. Тырковой-Вильямс – «То, чего больше не будет». Образ прекрасной души русской девушки чарует с этих страниц, но невольно приходит на ум горькая мысль: сколько таких прекрасных душ русских девушек вовлек в себя и погубил революционный «прогрессизм»? Ответ дает сама А. В. Тыркова, рисуя портреты своих подруг того времени, например, Н. К. Крупской, и радостно видеть, вглядываясь в мышление и деятельность А. В. Тырковой наших дней, что кое-кто из них всё же уцелел на пути ложных солнц.

А вот, в литературно-критическом отделе «Возрождения» № 19 виднеется привлекающая внимание статейка Н. Ульянова[28] о Гумилеве. В ней автор всеми силами тужится доказать, что властитель дум современной русской патриотически-мыслящей молодежи по обе стороны Железного занавеса – сам не русский поэт, не патриот России, не монархист, не верующий в Бога, не… довольно перечислять все «лишенства» Н. С. Гумилева, на которые не поскупился Н. Ульянов.

Доказательства и аргументы Н. Ульянова лаконичны и убедительны:

– Не верю! Хоть и писал так Гумилев, а я, Ульянов, не верю!

Возражать на них, конечно, не приходится, но статейка интересна в сопоставлении с главами из романа «Атосса» того же автора, шедшими в том же «Возрождении»[29]. Фабулу этого довольно пошленького приторно-эротического романа автор развертывает на фоне похода персидского царя Дария в Скифию. Аллегории ясны до грубости. Дарий – Гитлер, скифский царь Скопасис – Сталин, перешедший к Дарию скифский князек – ген. Власов. Скифский Сталин вырисован автором, как жестокая, но подлинно национальная непобедимая сила. Дано много аллегорических деталей, вплоть до «земледельческих скифов» (колхозников), встречающих Дария-Гитлера хлебом-солью и попадающих позже в скверную историю. Страницы 50–51 в № 17 дышат явной угрозой по адресу тех, кто осмелится восстать против национального вождя Скопасиса-Сталина.

Эти главы романа помогают понять и побуждения автора в отрицании им национального значения Н. Гумилева.

В редакционной сноске к статейке Н. Ульянова о Гумилеве отмечен его «оригинальный подход» к теме. Против этого возражаем: современная советская пропагандная литкритика «развенчивает» Гумилева точно тем же способом и теми же аргументами. Оригинальности в статейке Н. Ульянова нет.

«Наша страна» (рубрика «По страницам журналов»),

Буэнос-Айрес, 24 мая 1952, № 123. С. 6

Излом и вывих

«Марина Цветаева поглощена всецело тем, чтобы изумлять читателя своей талантливостью и брать с него дань удивления, ничего взамен не давая. Сказать Цветаевой нечего. Ее искусство похоже на зияющую, пустую каменоломню. И не случайно лучшие, самые удачные ее стихи были посвящены великому фокуснику Казанове».

Так характеризует поэзию Марины Цветаевой И. Тхоржевский в своей замечательной работе «Русская литература»[30], причем помещает эту характеристику в главе «Женщины-писательницы в России», а не в разделах, посвященных развитию русской поэзии, как таковой. А ведь И. Тхоржевского ни в коем случае нельзя причислить ни к поэтам, ни к литературоведам «консервативного» направления, отстаивающим общепринятые и закрепленные традицией литературно-поэтические формы. Наоборот, он жадно ловит всё новое, свежее, проявляющее себя в русской литературе, но его тонкий вкус и глубокая эрудиция позволяют ему почти всегда безошибочно распознавать подлинные ценности в новизне, отделяя их от псевдоценностей, новизны во имя новизны, неоправданного фокусничества, жонглирования словом и, что еще хуже того, порчи этого слова, снижения его внутренней и внешней красоты.

Сказанное И. Тхоржевским о стихах Марины Цветаевой полностью применимо и к ее прозе. В ней также доминирует стремление изумлять, поражать читателя и также отсутствует глубина содержания, насыщенность сердца автора. В прозе ей также нечего сказать.

Но вместе с тем книга «Проза» Марины Цветаевой, выпущенная издательством им. Чехова, сама по себе говорит о многом помимо воли ее автора и особенно ценна в сопоставлении с его личной и творческой жизнью.

М. Цветаева принадлежит к поколению революционного перелома всего бытия России в целом и мерности развития ее творческой интеллигенции в частности. Она человек не пути, но распутья, бездорожья и безвременья. В юности ею впитаны и восприняты всем ее существом наркотические туманы пресловутого «серебряного века» русской лирики. В их дымке вся окружавшая талантливую девушку жизнь претворилась в вереницы неясных призраков, а подлинная окружавшая ее реальность утратила в ее представлении четкость своих форм, свежесть и определенность красок. М. Цветаева видела жизнь не такой, как она есть, но такой, какой она хотела ее видеть, хотела не волевым устремлением свободного человека, но зигзагом девичьего каприза. Таким же капризом определялось и ее отношение к слову, к сочетанию слов, к их содержанию. Отсюда стремление к изыску, излому, неизбежно повлекшим за собой вывих, смертельную для творческой личности травму. Вывихи словесной формы, вывихи ее идейного содержания, вывихи духовных устремлений, там, где они все-таки были, громоздились в клубах безыдейных словесных туманов, против которых неутомимо боролся современник М. Цветаевой и властитель дум современной русской молодежи по обе стороны Железного занавеса – Николай Гумилев.

Один маленький бытовой эпизод, рассказанный самою Мариной Цветаевой, как нельзя лучше иллюстрирует этот вывих. Будучи шестнадцатилетней девушкой, М. Цветаева обрила себе волосы исключительно для того, чтобы оправдать… ношение ею чепца, а чепец, которого в те годы никто не носил, служил ей для рисовки своею оригинальностью, вернее оригинальничанием, для осуществления в быту всецело владевшей ею формулы: «У меня всё не так, каку других». Эта формула была ее девизом, и она осталась верна ему до последних дней жизни.

Какая душевно здоровая девушка лишила бы себя атрибута естественной красоты ради бутафории сомнительной красивости?[31]

Революция, как казалось тогда многим, широко открыла двери для творчества поколения М. Цветаевой, разделявшего в той или иной мере ее стремления к новому, к тому, чтобы все, в том числе и чувство и выражение его в слове, было бы иным, было бы «не как у людей прошедшего». В первые катастрофические годы толпы поэтов и поэтиков заполняли эстрады литературных кружков и поэтических кафе типа «Домино», «Стойла Пегаса», «Бродячей собаки», а за неимением в революционном государстве бумаги декламировали с этих эстрад свои стихи или то, что они называли стихами. Возникло множество новых «измов»: кубизм, эстернизм, имажинизм, ничевокизм…

Всё дозволено, было бы оно лишь тем, чего не было раньше в поэзии! Одна из сверстниц и соратниц М. Цветаевой того времени, «поэтесса» Хабиас[32] дошла в своем стремлении к «новизне» до того, что декламировала с эстрады столь непристойные стихи, что у специалистов в словотворчестве этого рода, бывших в зале матросов раскрывались рты. Вождем этой банды был идеолог и центральная фигура «серебряного века», поэт с крепко установившимся именем Валерий Брюсов.

Но до грубых крайностей «новизны» М. Цветаева не доходила. Она была слишком изыскана и эстетически воспитана для того, чтобы настолько снизиться, а кроме того, слишком ценила себя и, что главное, любовалась собою. Любовалась постоянно, беспрерывно, как любуется и в своей книге «Проза». В этой книге Марина Цветаева описывает свои встречи и разговоры с некоторыми действительно выдающимися представителями творческой русской интеллигенции того времени, но девять десятых этих описаний она берет себе, своему отражению в измышленном ею же зеркале, оставляя своим партнерам лишь одну десятую, характеризуя их не самих по себе, но их отношение к ней.

Однако одно самолюбование никого удовлетворить не может, особенно молодую талантливую женщину, стремящуюся к широкой известности. Эта неудовлетворенность постигла и Марину Цветаеву в последующие годы, когда пафос революции сменился ее серыми буднями, а толпы жаждущих новизны поэтиков были вместе с их эстрадами сметены вступившей в свои права социалистической принудиловкой. Поэт, какого бы калибра он ни был, должен был или стать на службу коммунистической пропаганды или кануть в безвестность, а то и того хуже – в концлагерь, как Клюев, или в петлю, как Есенин.

Марине Цветаевой посчастливилось: она попала в эмиграцию, где, несмотря на все бытовые тяготы российского рассеяния, творческое развитие было относительно свободно и во всяком случае свободно для последышей «серебряного века», к числу которых принадлежало большинство поэтов эмиграции. Здесь Марина Цветаева снова обрела некоторую почву, но как далека была эта почва от подлинной русской почвы, питавшей беспримерную и своей красоте, глубине и силе пушкинскую линию русских поэтов, певцов ясного чувства и ясной мысли, выраженных в их, ясным ритмом построенных, столь же ясных словесных сочетаниях. Оставаясь самой собой, Марина Цветаева и в поэзию эмиграции принесла тот же свой вывих. Он же – и в ее прозе: вывих синтаксиса и построения фразы, вывих морфологического строения слова, вывих мысли, питающей это слово, вывих чувства, его породившего.

Дурман, воспринятый в юности, не дал этому поколению и в его зрелости возможности нащупать подлинную твердую почву, слиться с ней и впитать из нее здоровые соки для насыщения ими своих творческих форм. Прямой и неизбежный путь для таких блуждающих – безнадежный пессимизм, поглощение окружающей их пустотой. По этому пути пошли многие, даже Г. Иванов, скатившийся до концепции:

Трубочка есть. Водочка есть.Всем в кабаке одинакова честь.

Но Мария Цветаева не скатилась в «кабак». Подобная вульгаризация ей претила. Порывом последних сил она попыталась вырваться из захватившей ее пустоты и слепо, руководимая лишь племенным инстинктом, метнулась назад, в подсоветскую Россию, надеясь там пробиться к творческому зерну русской души сквозь сковавшую его кору революционных наслоений. Это сделать Марине Цветаевой не удалось, не по силам было, и она погибла.

«Мы из калек», признается талантливый, быть может, талантливейший из сверстников М. Цветаевой, Борис Пастернак. Искалеченные жертвы искалеченного поколения. И как каждая жертва, Марина Цветаева заслуживает уважения. Не нам бросать в нее камнем. Нет. Лучше положить на ее могилу увядшие бутоны нераспустившихся цветов. Это символ ее жизни и творчества. Увянуть, не распустившись.

Но только ли революция, только ли она одна, ее террор и тирания в области мысли и чувства виновны в безвременной гибели многих талантов поколения Марины Цветаевой, ярким выразителем которого служит она всею своей жизнью и своею смертью? Не была ли эта гибель нераспустившихся бутонов подготовлена заранее всей творческой направленностью оторвавшейся от родной почвы российской интеллигенции? Мы, русские люди, по обе стороны Железного занавеса переживаем сейчас период переоценки ценностей прошлого. Переживаем его «там» и «здесь», конечно, по-разному. Но и «там», и «здесь» стоим перед неизбежностью этой переоценки. В комплекс нашего прошлого ценностей входит и «серебряный век», взрастивший поколение Марины Цветаевой. «Там» его значение сведено к главе учебника русской литературы для высших учебных заведений. Мне часто приходилось встречать в советских вузах студентов, упивавшихся Гумилевым и Волошиным, но удивленно открывавших глаза при упоминании, например, о И. Анненском, 3. Гиппиус, или стихов Ф. Сологуба. Этими поэтами «там» мало кто интересуется сейчас, а если их стихи и попадутся на глаза, то дальше глаз не проникнут.

Здесь – дело иное. Здесь до сих пор наиболее ходкие литературные критики и литературоведы тщательно обсасывают каждую их косточку, прокламируя нередко именно то, что толкнуло Марину Цветаеву и многих из ее поколения на путь болотных огней, оторвав их от твердой родной почвы, и привело к безвременной могиле. «Проза» Марины Цветаевой, каждая страница которой насыщена манерностью, самолюбованием, болезненными изломами – выпуклая иллюстрация к познанию этого, уже пройденного русской творческой интеллигенцией этапа и, надо признать, печального для нее.

«Возрождение», литературно-политические тетради,

Париж, март-апрель 1954, № 32. С. 143–146

От редакции [альманаха «Возрождение»]

Эту статью мы получили от профессора Ширяева при письме, из которого мы считаем нужным сделать следующую выписку: «Совершенно неожиданно для себя я посылаю Вам две рецензии на последние из книг, выпущенных издательством им. Чехова. Буду абсолютно прямолинеен: послать Вам эти рецензии меня побудило письмо группы писателей, помещенное ими в газ. “Русская Мысль”. Они пишут в нем, что не могут работать в атмосфере современной редакции журнала. Из этого я заключаю, что атмосфера там действительно изменилась, а измениться она могла только в сторону проникновения в нее веяний национально-почвенной мысли. Будучи сторонником этого мировоззрения и работая в области литературной критики в нескольких журналах и газетах, с чем Вы, быть может, знакомы, я осмеливаюсь послать Вам прилагаемые рецензии, в которых ясно высказываю свои литературные воззрения».

Возрождение духа



Поделиться книгой:

На главную
Назад