По словам проф. Н. Н. Фирсова–«это был третий, самый страшный период мятежа, не на шутку грозившаго Екатерине чуть-ли не полным крушением ея дворянско-царской карьеры».[37]
Так, несомненно, смотрели на это время современники вообще, и в частности Екатерина, Панины (Н. И. и П. И.) и Московская высшая администрация, после известий о взятии Казани.
В действительности же, чем больше отходил Пугачев от великорусских губерний, с их взволнованными надеждами на освобождение крепостными массами, чем сильнее менялся состав его отрядов, тем меньше становилась опасность распространения мятежных действий до пределов Московской губернии, тем более, что посылка регулярных войск все более и более расширялась.
Но отсутствие вполне точных известий с театра мятежного движения о положении дела, обилие противоречивых сведений, то пугают, то успокаивают центр, не знающий, чему собственно надо больше верить. Это вскрывается как из переписки Екатерины с ее русскими и иностранными корреспондентами, так и из других данных.
В письме к М. Гримму от 3 августа, Екатерина, напр., пишет, что она получила «огромную депешу, которая сообщила мне, что маркиз Пугачев, как называет его Вольтер, был побит, кажется, по меньшей мере, в осьмой или девятый раз: у него не осталось ни одной пушки» (Сборн. Р. И. Общ., XIX т., 431 стр.).
Екатерина, по справедливости, могла так написать Гримму, но это не говорит за точность ее информаций, не раз весьма обманчивых, как не говорит за это известный эпизод с яицкими казаками Трифоновым и Перфильевым с товарищами, всего 324 чел., изъявившими, будто бы, готовность «связав, представить сюда… Емельку Пугачева» (там же наставление об этом капитану Галахову, стр. 434).
Неудивительно, поэтому, что в письме к Вольтеру от 13–24 авг. она сознается, что «Маркиз Пугачев наделал мне много хлопот в этом году (1774 г.): я была вынуждена более 6 недель следить с непрерывным вниманием за этим делом (стр. 435); ничего, конечно, нет хуже неопределенности или противоречивости известий в важном деле, а их все время было много в получаемых Екатериною сведениях о движениях Пугачева к Москве…
После указанных нами успокоительных известий от 29 числа, посланных Екатерине Волконским, он 1-го августа хотя и повторяет, что «в Москве все тихо», тотчас-же, однако, добавляет: «но в уезде есть разглашение, что будто злодей Пугачев, называя его (sic) Петр III, сюда идет, отчего многие в страх пришли. Я послал в разные места партии казацкия таких вредных разгласителей ловить и стараюсь тот страх из головы у слабых людей выбить»; в письме от 3 августа он снова успокаивает Екатерину, но, однако, указывая, что «разбойничьи обороты (Пугачева) неизвестны», – говорит, что «навсегда готовым быть должно» к отпору (в этом-же письме говорится о переговорах с Московскими дворянами об образовании их корпуса, о чем мы уже знаем): 7 же августа Волконский пишет, что Пугачев “еще может дерзновение взять свои виды поворотить через Шацк (который отсюда 360 верст) на Москву. Того ради, согласился я с Паниным, чтоб он от Москвы не отдалялся с своим деташаментом, покамест уже подлинное известие получили; куда злодей стремление свое возьмет» (XVIII в., стр. 143).
В письме от 3-го августа, Волконский писал, «что Пугачев, по полученным известиям, отдаляется от здешних мест», а 7-го, что он приближается к Москве, при чем, впрочем, оговаривается, что «подлинного известия» о направлении Пугачева (к Москве) еще надо ждать, что и было верно, конечно.
В свою очередь, Екатерина одобряет, «в письме от 2 августа из Петербурга) Волконского, что он отложил «наряд дворян с своими людьми, при переменившихся обстоятельствах (вернее-слухов), ибо теперь оно (sic) причинило бы только тревогу по напрасну», а 13 августа из Царского Села уже пишет (по тому-же вопросу о составлении «корпуса гусар по общему желанию» и об отдаче Волконским нескольких полков в распоряжение П. И. Панина), что «все сии распоряжения служат к моему удовольствию» и добавляет, по поводу слухов о Пугачеве, между прочим, следующее: «что же злодей бежит от Алатыря буд-то к Иргизу (как был слух), тому не изволь верить», почему и «весьма хороши ваши о Паниным взятые намерения, чтоб ему не отдаляться от Москвы до тех пор, что все сии обороты (Пугачева) известнее будут», а пока, значит, они не очень-то известны.
Даже в письме от 29 августа Екатерина говорит Волконскому: «пожалуй, держи ухо востро»: хотя она и надеется, «что нужда настоять не будет» (в формировании дворянского опять-таки корпуса), только пословица говорит: «надейся на Бога, а сам не плошай, и так пока бездельства не искоренены, то все, что служит к готовой: обороне, не можно вовсе еще оставить», почему и изъявляет свое удовольствие относительно распоряжения Волконского и «согласного положения Московских дворян формировать гусарский корпус».
Но через несколько строк, однако, читаем нечто противоположное: «что же вы (т.-е. Волконский) не спешите формированием сего корпуса, и сие разумно: без нужды тревожить людей излишне»… (стр. 142 сл., стр. 146).
Из сказанного выше надо вывести, что, с одной стороны, в предпринимаемых мерах, по защите Москвы и ее губернии заметно постоянное колебание, а, с другой, что центр был плохо осведомлен о положении дел на театре мятежных действий и что, по крайней мере, до конца августа 1774 г., сильные страхи за Москву были налицо, хотя Пугачев все более и белее отдалялся от нее: 17 августа, напр., он занял Дубовку, а 21 подошел уже к Царицину, который ему, однако, не сдался; оттуда он отошел к Сарепте, причем 25 августа, был разбит на голову Михельсоном у Сальникова завода, близ Черного Яра, откуда бежал за Волгу.
«Пугачеву здесь», говорит Н. Ф. Дубровин, «нанесен был последний и тяжкий удар, после которого оставалось только принять меры к тому, чтоб он не мог усилиться».[38]
Во всяком случае войска, шедшие везде по его пятам, не допустили бы его повернуть на Москву, да и дорога к ней уже не была открыта.
Однако, П. И. Панин, донося 29 августа Екатерине об известиях полученных им от Михельсона и кн. Голицина, между прочим, сообщает о допросе одного «пойманного изменника из злодейской шайки, достойного, по некоторой новости, внимания: сколь злодеево положение разным образом не переменилось», но, однако, по словам Панина «Пугачев все не отступает от злодейского своего на Москву предмета», т.-е., здесь Панин настолько еще доверяет известию о походе Пугачева под Москву, что считает долгом своим обратить внимание Екатерины на этот допрос, хотя теперь для нас ясно, что в конце августа это известие не заслуживало никакого вероятия.
Только в донесении своем от 10 сентября, Панин нашел возможным категорически утверждать, что «теперь нет угрожения злодейским нашествием столице Московской».
«На наш взгляд, при более точной информации о театра мятежа, так можно было бы думать уже со второй половины августа, а не только 10 сентября, когда дело подвигалось к окончательной развязке: в ночь о 14 сентября на 15 Пугачев был уже в «превеликой колодке», а 18 Панин даже мог донести Екатерине об его поимке (Сб. Р. II. Общ., т. VI. стр. 128, 142, 149). В ордерах своих к командующим отрядами, Панин (насколько можно это было нам проследить) говорит, впрочем, об опасности для Москвы не позднее августа.
Так, препоручая полков Древицу «предостерегать дорогу от Тамбова к Москве, через Козлов, Ряжск, Скопин, Зарайск», Панин писал ему; «вам препоручается, чтоб злодей, или его какие отраженный шайки, отнюдь допущены и прокрасться не могли без вашего поражения, на зловредность свою к Москве» (Мат. Я. Грота, стр. 516).
Обратимся теперь к рассмотрению мер, предпринятых в действительности для охраны Москвы и ее губернии от предполагавшегося нашествия Пугачева.
Здесь прежде всего надо указать, что, еще до назначения П. И. Панина главнокомандующим, Волконский поручил ген.-м. Чорбе «охранять Москву от всякого покушения по всем дорогам, между реками Москвою и Клязьмою» (также стр. 523), а в Касимове были сосредоточены 2 гусарских и 2 пикинерных полка, «как в таком пункте, из которого было весьма удобно действовать на Москву и Н.-Новгород“ (Дубровин т. III, стр. 138).
Затем еще 21 июля было поведено немедленно на подводах отправить в Москву из Петербурга 2 полка с 12-ью орудиями, а из Новгорода – 1 пехотный и 4 эскадрона Венгерского гусарского полка (стр. 135). Войска, частию поступившие, а частию шедшие в Москву, представляли большие силы и Екатерина была права, когда писала Панину: «итак, кажется, противу воров столько наряжено войска, что едва не страшна ли таковая армия и соседям была».[39]
Перечисляя все войска, отдававшиеся в распоряжение Панина, Н. Ф. Дубровин говорит, что «нельзя не сознаться, что против Пугачева, под конец его действий, была выставлена целая армия» (стр. 149).
Интересно, что Панин, не находя возможным прямо что-либо возразить Екатерине против ея утверждения о достаточности посылаемых войск, пытается, однако, в письме от 4 августа, указать на трудности, какие им предстоят: «безприкословно, конечно», пишет он, «что толикое число победительных в-го и-го в-ва полков, какое уже теперь упражняется и вновь отряженными поспешают к поражению и истреблению производимого изменнического возмущения не только им, но и соседям было страшно», но, при этом однако, обращает внимание императрицы «на каком великом пространстве они, и какими многими раздельными частями действовать принуждены, и о какого весьма дальнейшего отстояния должны поспевать к требующим местам». (Сбор. И. Р. Общ., VI, 94 стр.).
В этом замечании Панина, конечно, была верно указана вся трудность положения армии при усмирении широко разлившегося мятежного движения, но, оно не опровергает и верности заключения Екатерины о достаточности отправленных полков для подавления мятежа вообще, а в частности, для защиты Москвы и ее губернии. В одном из ответных писем Панину, от 14 августа, соглашаясь о ним, что, – после отделения Паниным нескольких полков в распоряжение. Волконского (для защиты Москвы)–лично находящиеся при Панине «войска не в великом числе»[40], Екатерина сообщает, что она, по желанию Панина, уже послала Конному Смоленскому полку повеление идти к Москве и что «сей (полк) заменит требуемыя роты и команды, кои в раздроблении по разным местам, откуда их собрать-бы надлежало» («Материалы» Грота, стр. 544).
Разделяя страхи за Москву, – естественные, ввиду сообщаемых ей отовсюду сведений–со всеми современниками, колеблясь в тех или иных частных мерах (как, напр., об образовании в Москве дворянского корпуса), Екатерина была, однако, постоянна и последовательна в одном–в быстром снабжении Москвы и ее губернии войсками (подвозившимися на подводах), так равно и в увеличении их числа на театре военных действий.
Кажется, что на эту политику, обеспечивавшую лучше всего успех дела, больше всего повлиял именно Панин.
Последний вообще всегда весьма мрачно изображал положение дел в Москве и ее губернии (не касаемся внутреннего театра военных действий). Так, напр, он уже в первом своем письме Екатерине от 26 июля, между прочим, сообщал, как уже указывалось, что после взятия Казани и Курмыша «московские жители вверглись в трепет и ужас несказанный, не имея себя объявления о настоящем положении сего угрожения, а потому не знали ни что делать, ни куда и когда отправлять свои фамилии, видев при том столь обширный город, обнаженный от войск и орудий и слышав злодеевы столь скоропостижныя, на весьма дальняя отстояния, нападения» (С. И. Р. Общ., VI, стр. 80).
Между тем, Волконский с Сенатом, в этот же день, оправившись несколько от охватившей их паники, решили отменить известные нам меры к защите Москвы, утвержденные 25 июля, а в письме к Екатерине, от 29 июля, Волконский объясняет эту отмену, между прочим, тем, что «довольное число полков сюда следует» (они были частию уже на пути к Москве, частию же, как утверждала Екатерина в письме от того же 29 июля Панину, «уже действительно вступили в Москву»[41] так что Москва в это время уже не была совсем «обнажена» от войск. Это один только из примеров (другие указывались при случае), характеризующих донесения П. И Панина, а вообще-же надо сказать, что, если Волконский, как управлявший тогда Москвою, пытался успокоить Екатерину, то, Панин, наоборот, преувеличивал опасность положения. Если отчасти на этих донесениях отражались условия тогдашней информации, то еще более – здесь играла известную роль политика указанных лиц.
Для полной характеристики всех условий изучаемого момента не лишено, кажется, будет интереса отметить, что, как Сенат (в указанном своем определении от 25 июля) находил нужным предостеречь членов собрания от взаимных пререканий и счетов, могущих повредить делу, так и Екатерина, назначив гр. П. И. Панина, по ее выражению, «к утушению бунта», требовала от него согласного во всем с кн. Волконские действия, как, и, наоборот, ставила на вид Волконскому необходимость того же. Уже в первом своем указе, от29 июля, гр. П. И Панину, извещая его о назначении главнокомандующим, Екатерина говорит о том, чтоб Панин условился о Волконским «коликое число оставить в Москве полков» и какое ему должен отдать Волконский, «для встречи злодея, если б (он) вздумал пройти в сей город», при чем просит Панина «иметь согласие и сношение с кн. Волконским, дабы в сем важном деле ничего проронено не было», а на другой–же день пишет и Волконскому: «для бога, для меня и для государства, если между вами (т. е. между Волконским и Паниным) есть несогласия, оставьте их и сделайте в сем случае дружелюбно общее дело, дабы тем наискорее истребить народною злодея» («XVIII в.», 11 стр. 138).
По этому поводу кн. Волконский ответил императрице 4 августа подробным письмом так: «ежели б и подлинно в непримиримой злобе я с ним был, то конечно, для пользы службы вашей и для общего доброго успеха, а паче всего исполняя волю вашу государскую, все б, без остатку, в сердце недружбы выкинул, но, по истине, вс. г-ня, я никакой злобы против него не имею, разве только, как обыкновенно между равными бывает alousierle metier, (намек, вероятно, на их соревнование во время совместной службы в семилетней войне), но, и то все оставил чистосердечно и во всем ему, что до меня касаться будет, стану искренно и усердно помогать» (там же, стр. 140).
В свою очередь и П. И. Панин обещает «всячески иметь согласие и сношение с кн. Михаилом Никитичем, уверяя, что у него с ним нет вражды никакой» и что «от самой молодости не имели мы и не имеем ничего развращающего приятельский союз наш, который теперь, по высочайшей воли вашей, сохранять я еще сугубее всячески тщиться буду» (Обор. Р. И. Об., т. VI, стр. 951.)
Едва ли однако, Екатерина без всяких оснований боялась возможных несогласий между Волконским и Паниным, «в великом деле», как она выражалась, т. е. в деле «успокоения знатной части империи. страждущей от ослепления черни, в невежестве погруженной», (стр. 102). Дело в том, что П. И. Панин, будучи в отставке в течении 3-х с половиной лет, до назначения своего 9 июля 1774 г. – жил то в своей подмосковской деревне (Михайловке), то в Москве.
Будируя против Екатерины (между прочим, потому, что был, но его мнению, как впрочем, и по мнению многих современников отставлен несправедливо от командования 2-ою армиею во 2-й турецкой войне), П. И. Панин, в своем невольном отшельничестве, не раз резко отзывался об Екатерине и о порядках управления государством, как словесно, так и в переписке с друзьями.
Слухи об этом не могли, конечно, не доходить до Екатерины и она повелела Волконскому, над своим «персональным оскорбителем и дерзким вралем», учредить надзор.
В письме Волконского от 9 сентября еще 1773 г. находим извещение, что он, согласно повелению Екатерины от 30 августа 1773 г.» «послал в деревню одного надежного человека выслушать его дерзкия болтания» и что «подлинно, сей тщеславный самохвал много и дерзко болтает», но «все оное состояло (как Волконский «слышал уже раньше») в том, что все и всех критикует, однако, того не слышно, чтоб клонилось к какому-бы дерзкому предприятию» (молва предписывала Панину, между прочим, мысль о возведении на престол цесаревича Павла;[42] через месяц, Волконский донес императрице, что он «употребил надежных людей присматривать за Паниным», («который на сих днях из деревни в Москву переехал») и что он «через оных известился», что Панин (как доносил, впрочем, Волконский и раньше «стал в болтаниях своих скромнее» («XVIII в.,“стр. 122); 7 января 1774 г., донося Екатерине что в Москве «все тихо и смирно и через все дни праздников никаких беспорядков не было и врак гораздо меньше стало», добавляет, однако, что «только один большой болтун (т. е. Панин) вздор болтает, не разбирая при ком, но, при всех, а другие перебалтывают, но все ничего не значущее и единственно к тщеславию его касающееся» (стр. 129 сл.)
Едва-ли такая аттестация Волконским П. И. Панина осталась неизвестной последнему и едва ли она могла укрепить их «приятельский союз», особенно, ввиду надменного характера П. И. Панина.
В Петербурге весьма опасались, как писал П. И. Панину его брат Никита Иванович, что он подчинит себе Волконского: так он сообщает Петру Ивановичу 2 августа, что «он хотел-бы еще поговорить о ним о последних ведомостях о Пугачеве… и о слабости Московского градоначальника, которых (sic) здесь, или вправду не понимают, или понимать нарочно не хотят, но тем не меньше, по всему видимому, весьма устрашилиоь стеречь, чтобы каким ни на есть образом его градоначальство, с ним самим, себе не подчинил, только ей-ей, мой любезный друг, не достает к тому моего духа» (Сбор. И. Р. Общ., VI, 89).
Поэтому, энергичные требования Екатерины о согласном, в интересах дела, действии Волконского и Панина вполне отвечали как тяжелым условиям момента, так и характеру двух названных лиц, весьма друг на друга не похожих. П. И. Панин, по получении своего назначения 29 июля главнокомандующим, неотлучно прожил, что весьма важно отметить–в Москве до 18 августа, т. е. 3 недели, (в литературе встречается обвинение его в медлительности, что едва ли справедливо), при чем постоянно совещался с Волконским, устанавливая общий план действий по обороне Москвы и ее губернии. Уже в первом письме своем Екатерине от 3 августа П. И. Панин сообщает, что он «сделал конференцию с князем Михаилом Никитичем о условлении и сношениях», предписанных ему Екатериною (отр. 90), чем Екатерина была очень довольна, как видно из ее письма от 14 августа из Царского Села (стр. 102).
Из этих «условлений». весьма важным было, конечно, во 1-х согласие П. И Панина о распоряжением Волконского о позиции ген.-м. Чорбы, которому Волконский поручил еще до назначения Панина, предохранять и недопущать («для обезпечения Московской безопасности») злодейскаго на здешняя места покушения по всем дорогам, следующим между реками Клязьмою и Москвою, где сам злодей главное свое пребывание, по последним известиям обращал», при чем, однако, Волконский, отдал «онаго ген. – майора в начальство» Панину.[43] Во 2-х «по держанной вчера же“ (т.-е. 2 августа), пишет Панин, «с кн. М-м Ник-м, мною конференции условились мы на 1-й случай отделить ему под мое начальство пехотный Великолуцкий, драгунский Владимирский и казачий Краснощекова полки, но чтоб мне с оными с держанной теперь ген. – майором Чорбою позиции (от Москвы) не отдаляться, прежде разве настоящего получения сведений о действительном иногда переходе Оки реки самого главнаго злодейскаго сонмища и чтоб здешняго города не обнажать из-под той позиции прежде, пока он совсем будет обеспечен своею безопасностью, или когда столько подоспеет в него следующих полков, сколько он надобным быть поставляет к совершенному обезпечению Москвы одними оными» – «ибо» добавляет Панин, – «теперь представляется не столько нужды в сильном поражении большей злодейской толпы (т.-е. главной силы Пугачева), нежели в предосторожности от прокрадывания (к Москве, конечно) подсыльных от злодея частей, в воспламенении отзывающейся и в здешней черни колеблемости, страха и мятежных волнований, то дабы оное (т.-е. чернь) имела всегда, пред глазами, свое присутственное воинскими командами обуздание».
Это витиеватое послание свое Екатерине Панин заканчивает сообщением, что Волконский «для обуздания Московской черни и обезпечивания к безвредности сего города», полагает «быть в Москве безотлучно двум полкам пехотным, одному кирасирскому, двум казацким и двум эскадронам гусар», ввиду чего у Панина остается «1 драгунский, 1 казачий, 2 пехотных полка, два эскадрона гусар и одна полевая команда», при чем «в его начальство» будут им, Волконским, отправляться вновь прибывающие полки (Сбор. Р. И. Общ., т. VI, стр. 91 и сл.).
Здесь ясно видно, что Панин разделял опасения Волконского – от возможного «прокрадывания» к Москве «отдельных Пугачевских частей», усугубляя это опасение откровенным признанием «колеблемости и мятежных волнований» Московской «черни».
Екатерина вполне «добрила, что Панин, «не теряя ни малейшего времени», сделал «всеудобовозможныя распоряжения, столь для охранения г. Москвы и недопущения к оному бунтовщичьих скопищ, как и для истребления и преследования оных»… «Все сие усердное ваше старание и точность производства вашего», заявляет Екатерина, «тако же согласное ваше сношение и условление, в нужных случаях, о кн. М. И. Волконским, служит к немалому моему удовольствию» (Материалы Я. К. Грота, стр. 543).
«Условление» это, однако, не коснулось вполне тех известий по Пугачевскому движению, какие время от времени сообщались Екатерине, то Волконским, то Паниным.
Если в донесениях Волконского нередко видно явное желание успокоить императрицу относительно положения дел в Москве (как это частию уже отмечалось нами,[44] то Панин, наоборот, был склонен к более пессимистическим заключениям.
В литературе нашей было даже высказано мнение, что «в его интересах было представить состояние дел в более печальном положении, чтоб получить более обширным полномочия и усилить свои заслуги» (Дубровин «Пугачев» и пр. т. III, стр. 341).
Может быть, в интересах Волконского, как градоначальника, блюдущего за спокойствием столицы, было представлять положение Москвы в более благоприятном виде, при чем он, в своих письмах Екатерине, оправившись от первоначальной паники. мог также более спокойно взвесить то обстоятельство, что чем нашествие Пугачева на Москву оказывалось менее вероятным, тем более обеспечивалось ее спокойствие от каких-либо серьезных «мятежных волнований» Московской «черни», на что указывал упорно императрице Панин.
Интересно, что в тех случаях, когда донесения Волконского и Панина совпадали, Екатерина не без удовольствия сообщает об этом своим корреспондентам.
Так, извещая 29 августа Волконского о получении его письма от 19 числа, она пишет, что от того же числа имела письмо от Панина из Коломны (18 августа Панин уже выехал из Москвы, устроив в согласии с Волконским, ее оборону), отмечая, что Панин «почти тоже о мерзких злодейских обращениях пишет, что и вы» («XVIII в., стр. 146).
Усиленно снабжая Москву и ее губернию (не говоря уже о театре мятежных действий) все новыми и новыми военными силами, Екатерина не оставляла без внимания и других сторон дела, на которые, ни Панин, ни Волконский, занятые вопросами обороны и административно-полицейскими мерами, частью не могли обращать внимания, а частью сами не были в состоянии что-либо, предпринять здесь.
Относительно первого нашего утверждения заслуживает упоминания, между прочим, одно сообщение Екатерины Волконскому в ее письме к нему от 29 августа, указывавшемся уже нами: «о тульских обращениях здесь слух есть», пишет она будто там между ружейными мастерами неспокойно я ныне там заказала 90 тысяч ружей для арсенала: вот им работа года на 4 – шуметь не будут»…
В подтверждение второго, укажем, что Панин еще 5 августа доносил Екатерине о голоде, который угрожает нескольким губерниям (в том числе и Московской), при чем утверждал следующее: «сколько-бы я один ни напрягал моего рвения и силы на отвращение сего угрожения, в трепет приводящего (что, конечно, вполне верно, если в особенности принять во внимание общее настроение тогда населения), как от стороны стекающихся, по необходимости, войск в те самые губернии и провинции, где сущий недород хлеба в нынешнем году, так и от стороны поселян, что, за возмущенными своими обращениями, и малый урожай худо собирали, из онаго бунтовщичьи сонмища похищали», но, «не полагаю я… себя одного быть в состоянии предупредить и отвратить угрожения голода»… (Сбор И. Общ., VI, 118).
В результате этих сведений, Екатериною были даны рескрипты 7 сентября губернаторам Московскому, Воронежскому, Нижегородскому и др. губерний, о мерах против этого грозного, по могущим быть последствиям, явления.
В рескрипте Московскому губернатору Екатерина говорит, что она из донесений Панина известилась, что «в разных местах» Московской губернии, принадлежащих к Воронежской и Нижегородской губерниям, как от неудачливого урожая, так и по причине разорения и грабежей производимых известным извергом и бунтовщиком Пугачевым, оказалась несносная на хлеб дороговизна, которой следствием быть может в том, краю и голод».
Чтоб «народ» в Московской губернии «не почувствовал в пропитании недостатка, губернатор должен учинить всевозможный распоряжения» (там-же, стр. 116 сл., 122 сл.).
Понимая, однако, что Московский, как и Воронежский губернаторы «могут найти себя», как Екатерина, «в сущей невозможности установить, стараниями своими, в провинциях вверенных им губерний продовольствие», чего, конечно, и надо было ожидать ввиду недорода и пр. губернаторам Белгородскому и Слободскому Украинскому», губернии коих не были затронуты ни голодом, ни мятежей, повелено было доставлять в Московскую и другие губернии «потребное количество хлеба», по сношению с П. II. Паниным (там-же, стр. 125 и сл.), принят был также ряд других черт для облегчения тяжелого положения населения (Н. Ф. Дубровин. III, отр. 320 и сл.).
В заключение нашего очерка «Москва и Пугачев», в указанные месяцы 1774 г., нам следовало бы, может быть, остановиться на исследовании вопроса; почему же Пугачев, после взятия Казани, не пошел на Москву, хотя он и объявлял об этом, а в среде окружавших его старшин были лица, говорившие ему, что «время вам, Ваше величество, итти на Москву и принять престол», сама Москва долго и упорно верила в его приход к ее стенам, а Екатерина, до которой ближе всего касалась кровавая трагедия мятежа, говорила (даже тогда, когда все уже было давно кончено) что она «Михельсону обязана поимкою Пугачева, который едва было не забрался в Москву а может и далее».
От трона, до глубоких народных низин, все верили в возможность Пугачевского движения к Москве, однако, этого не случалось.
Естественно, поэтому, спросить, почему именно в тот момент, когда мятежное движение, из казацко-инородческого, по преимуществу, – стало принимать грозный характер народного восстания, когда крепостные массы, по пути к Москве, всюду ждали Пугачева, как своего освободителя, он не пошел к Москве?
Ответить на этот вопрос без специального исследования всей сложной обстановки мятежа, без углубления в психологию его вождей, довольно-трудно, тем более, что, ввиду отсутствия положительных документальных данных, нельзя, в немногих словах, указать на причину данного явления, а без этих данных я стал-бы в противоречие с основным правилом – nulla linea[45] (в изучении прошлого) sine documento,[46] которого я везде держался в моем очерке, вышеизложенном. По, так как вопрос этот поставлен в литературе, то выскажемся о нем хотя кратко.
Вопрос, почему Пугачев не пошел на Москву, занимал еще в XVIII в. иностранных писателей, сведения о чем собраны в интересной статье О. Е. Корнилович «Общественное мнение 3. Европы о Пугачевском бунте.» По большей часть, разгадку этого иностранцы ищут не в каких-либо объективных условиях мятежа, но, в характере самого Пугачева.
По выводу названного автора, «значительное большинство (иностранцев) – вое те кто размышлял над его поведением» – пришли к заключению, что «у него было достаточно ума и гения для казака, но, он не был ни великим государственным человеком, ни великим военным.» После того, как Пугачев не сделал попытки завладеть Москвою, он вызвал полное разочарование в своих талантах: судя по его действиям», «Пугачев не обладает большими способностями, – писал после того, как выяснилось бегство Пугачева вниз по Волге, сэр Гуннинг гр. Суффолку»; «злодей, по недостатку самой простой сообразительности был неспособен сознать какой-бы то ни было план ибо, если б он догадался, или был кем-нибудь научен притти сюда (в Москву), не подлежит сомнению, что к нему присоединилась бы вся чернь; выяснилось, что Пугачев, хотя и одаренный талантами и большим присутствием духа, был слишком варвар, чтобы, как государственный человек, или как полководец, выполнить такой большой план. Он просто прозевал Москву, хотя говорят, «что настроение умов в Москве было ему не безызвестно»;–«Пугачев потерял через эту ошибку не только второй город в империи, но, армию в 100 тысяч рабов, которые его там ждали и которые разбили бы свои оковы при его приближении Пугачев не использовал даже своих преимуществ в побежденных провинциях» (стр. 169).
Таков ряд мнений о Пугачеве, извлеченный О. К. Корнилович из сказании о нем иностранцев, взгляд, ставящий вопрос исключительно на почву характеристики личности самого Пугачева и не указывающий никаких объективных обстоятельств, которые могли бы помешать его походу на Москву.
Не отрицая, конечно, что личные качества Пугачева, как вождя движения, могли сыграть и, действительно, сыграли известную роль в данном вопросе, мы думаем, однако, что отказ от этого похода сам по себе не может еще служить достаточным основанием для вышеуказанной его характеристики, так как он мог быть результатом не только личных свойств Пугачева но и условий, в которых он тогда находился: если последние были недостаточно благоприятны для удачного исхода такого опасного предприятия, как поход к Москве, то правильная оценка Пугачевым этих условий скорее положительно, чем отрицательно характеризует самого Пугачева.
Видя кругом себя толпы крестьян, слепо за ними идущих, слыша, что на пути к Москве крестьянство находится в состоянии крайнего возбуждения, Пугачев конечно, мог поднять кровопролитнейшую русскую «ракерию», мог на некоторое время, – до прибытия в Москву и ее губернию, войск, – иметь ненадолго известный успех, но, едва-ли мог рассчитывать на что-либо большее.
В иностранных известиях о Пугачеве, помимо указанных, есть, впрочем, еще одно, ставящее отказ его от похода к Москве в зависимость не от его характеристики, как вождя движения, а от объективных условий момента.
Так, 0. Е. Корнилович указывает, что один иностранный автор приводит одно, как он сам его называет, «правдоподобное» объяснение, почему поход к Москве не состоялся. Объяснение это в первой части своей, если б оно оправдалось, показало бы, что Пугачев мог не без очень серьезного основания задуматься над тем, идти ему или нет, к Москве. По словам иностранного автора, Пугачева, во 1-х, «остановило известие о мире с турками», а, во 2-х, хитрость Михельсона, который послал курьера с письмом, нарочно попавшим в руки Пугачева: в письме знакомый генерал извещал Михельсона, что он ждет мятежников в Москву с 30-ю тысячами войска, вернувшегося из турецкой армии и просит Михельсона не только не препятствовать, но облегчить путь (в Москву) Пугачеву» (стр. 168). В русских первоисточниках нет сведений о таком письме, да оно нам кажется маловероятным и по существу, ввиду чего едва ли можно придавать ему значение. Что же касается вопроса, мог ли Пугачев своевременно узнать о значении мира с Турциею, последовавшего 10 июля и отсюда сделать (после взятия Курмыша 20 июля) естественный вывод о неблагополучном условии похода на Москву, это, как нам кажется, возможно допустить: в Петербурге узнали о мире с турками и весьма обрадовались. 23-го июля; Пугачев мог узнать о нем не только одновременно, но даже несколькими днями раньше (в виду большей его близости к театру военных действий и более быстрой осведомленности казаков о том, что происходят на юге, по их весьма значительной подвижности и пр.); конечно, такое известие могло весьма охладить как его самого, так и советников его от мысли о походе на Москву, даже, если допустить, что он имел твердое намерение его действительно предпринять, что, однако, представляется по целому ряду соображений довольно сомнительным; по сведениям одного из наших первоисточников, Пугачев, во всяком случае, отложил поход на Москву до более благоприятного времени, которое, однако, потом никогда не наступило для него.
Русские исследователи Пугачевского движения указывая, что Москва ждала появления Пугачева и что «опасения за Москву были не без основания», – как это замечает, напр., Я. К. Грот, (там же, стр. 526) обычно не касаются, однако, вопроса, почему Пугачев не пошел к Москве и лишь у П. И. Фирсова, в его известном труде «Пугачевщина – опыт социолого-психологической характеристики», а также в его обширных и обстоятельных примечаниях к «Истории Пугачевского бунта» А С. Пушкина «Сочинения», т. XI акад. изд.), мы находим некоторые соображения по вопросу.
Так, в «Пугачевщине», Н.И. Фирсов указав, «что в последний период мятежа социальный состав его изменился в сторону преобладающей роли крестьянства, начавшего повсюду в Поволжье восставать против помещиков и готового начать повсеместное восстание в империи» – справедливо, на наш взгляд, отмечает, что «крестьянское сельское восстание могло бы послужить прочною опорою для успеха этого «государя» (на некоторое только время, как думается нам), если б он сумел, как теперь выражаются, его «использовать», если б он не ушел от него, а, как он сам предполагал в самом начале своей карьеры, пошел бы «на Русь», навстречу движению в Москву, главный центр великорусского народа…
А так как Пугачев на это не решился, а предпочел кружиться по периферии, в местах, издавна служивших ареною для действий вольницы, то крестьянское движение, сыграв свою выдающуюся роль в истории Пугачевщины, очень мало повлияло на ход предприятия самого Пугачева.
Не успев организовать стихийное народное движение и стать во главе его, Пугачев в нижне-волжской степи был обречен на гибель со всем своим пестрым табором, где, рядом с представителями разных разрядов казачества, находилось огромное количество господских крестьян и дворовых, какого не было в первые два периода (особенно в первый) мятежа, но эти крепостные в Пугачевском полчище были лишь жалким осадком оставшегося позади «царя Петра Федоровича» народного восстания и всенародного брожения» (стр. 109 и сл.).
Если здесь, автор ярко изображает, что произошло от того, что Пугачев не пошел на Москву, то в другом месте он замечает, что «в решительный момент, когда, по мнению окружавших самозванца яицких казаков, надо было идти на Москву, у Пугачева не хватило воли решиться на этот крупный шаг, которого, при общебунтовском настроении народа, так боялись, и не без основания, двор и дворянство» (стр. 151).
Как нам кажется, та же мысль более подробно, и при том ближе к интересующему нас вопросу, развита Н. Н. Фирсовым в упомянутых уже нами его обширных примечаниях к «Истории Пугачевского бунта» А С. Пушкина, где автор, между прочим, говорит следующее: «самозванец весьма высоко ставил свою личную безопасность, ради коей он подбирал себе хороших скакунов, а во время перестрелок, будучи одет в простое платье, обыкновенно держался подальше от выстрелов. Руководствуясь чувством самосохранения. Пугачев не решился двинуться к центру государства, несмотря на дружное крестьянское восстание всюду, где появлялся самозванец или даже его эмиссары и несмотря на уговоры яицких казаков итти на Москву: всем принебрег Пугачев и направился к югу, в более, но его мнению, безопасные места, поступив и в этом случае по своей воле, самовластно» (стр. 139).
У Н. Н. Фирсова вопрос сводился, таким образом, к характеристике личности Пугачева, не решившегося «двинуться к центру государства», несмотря на указанные благоприятные условия для этого движения.
Эта точка зрения заслуживает, конечно, полного внимания, но, как нам кажется, ею не исчерпывается (на что уже нами указывалось выше) все содержание вопроса, требующего дальнейшего подробного обоснования, что, однако, не может входить в задачу нашего очерка, заметим, впрочем, лишь следующее; в сильно возбужденном, исключительными событиями времени, населении, ходило много разнородных слухов о Пугачеве и его планах, причем народною молвою постоянно приписывалось ему намерение идти на Москву. Так как, однако, «государь Петр Федорович» почему-то долго этого намерения не осуществлял, то для людей, глубоко убежденных, что он, действительно, «Петр III“, – а таких было немало (наряду с «прилепившимся» к нему «из страха», или из-за выгод), – естественно, возникла потребность объяснить причину промедления в движении к Москве. Характерно, что народные толки никогда почти, насколько это нам удалось проследить по архивным данным, не ставили разрешение вопроса в какую-либо зависимость от личных качеств своего «героя», а стремились объяснить промедление какими-либо обстоятельствами данного момента. Приведем в подтверждение сказанного один из ярких примеров. Некий беглый, сосланный на поселение, крестьянин помещика Ив. Голохвастова, «Ефим Тележонок»; обладавший громадною фантазиею, «сказывал» крестьянам села Доможирова (по Владимирской дороге, недалеко от Москвы)–иногда порознь, а в другой случай и «всем вместе» – немало интересного «про Петра III», у которого он будто-бы был «на низу» (в действительности, он там не был). Между прочим, он сообщал им, что «государь хотел было итти в Москву нынешним (1774 г.) летним временем по Володимирской, по Касимовской и по Троицкой дорогам, но, не пошел за тем, что голодом поморит армию и поворотил государь с Пугачевым (Тележонок совершенно отличал «Петра III“ от Пугачева и уверял, что Пугачев служит у «государя» – «фельдмаршалом») на Воронеж для того, что там хлебная сторона и армию прокормить можно, а будущею зимою, всеконечно, будет (он) В Москву со всею армиею». Воронежская губерния в это время, подобно Нижегородской и Казанской (не говоря уже о Московской), по свидетельству П. И. Панина как (очевидца) испытывала голод и уже с сентября обыватели иного хлеба не едят как с лебедою, с желудями, а в некоторых местам и с мохом (Сб И. Общ., т. VI, стр. 159); Тележонок, – говоря о Воронеже, как хлебной стороне, – невидимому, хотел сказать, что такая сторона находится на Юго-Западе (от указанных им дорог к Москве) где хлеб, конечно, был.
Не знаем, конечно, была ли у Пугачева, иначе, по народному представлению, у «Петра III»,-подобная мысль, но здесь, во всяком случае, промедление в походе на Москву «Петра III» поставлено в зависимость не от индивидуальных качеств вождя движения, принявшего указанное имя, но от реальных условий тогдашней действительности. Выше уже указывалось нами на ту тревогу, какую испытывали в это время как П. Панин, так и Екатерина по вопросу о грядущем голоде. Панин, в его донесении императрице от 5 августа, указывал, что «ничто» так его «не волнует», как предвозвещение неизбежного голода, если к отвращению того (голода) отовсюду и всеми пособиями каждый не будет напрягать усердия, при чем отмечал, что еще покойный Казанский губернатор Я. Ф. Брант (умерший 3 августа) делал представление Сенату о необходимости, «на закупку хлеба в запасные магазины к тамошнему краю, ассигновать особливую знатную сумму» (такая необходимость была налицо и для Московской, Нижегородской и Воронежской губерний), но Сенат, однако, вовсе не учитывая серьезности момента, «все оное» отнес «на обыкновенное течение дел провиантской канцелярии» (Сб- Ист. Общ., т. VI, отр. 118), между тем. как Панин справедливо рассматривал, ввиду, конечно, тогдашних обстоятельств по неоконченной еще борьбе с Пугачевым, указанное «угрожение голодом, как нечто «в трепет приводящее» (там же. Нельзя не видеть, что и Тележонок, в своем рассуждении, отлично учитывает указанное «угрожение голодом» и заставляет своего «Петра III» поворотить с армиею в хлебную сторону».
Речи Тележонка, которые, по его собственному признанию, «выдуманы им от себя», не лишены значения потому, что весьма отчетливо рисуют как настроение в народе в данное время, так и те представления о происходящей смуте, какие тогда зарождались у отдельных лиц. В особенности эти представления интересны, когда они касались самого Пугачева, как «Петра III». Тележонок, хотя никогда не видал того, кого он уверенно называл «Петром III“, нашел возможным нарисовать такой его портрет: «он-де ходит в казацком платье с бородою и приметами – на носу пятно, а на висках гербы» (Гос. Арх., разр. VI, № 467, часть X, дело о содержащихся в Москве быв. помещика Голохвостова крестьянина Ефима Тележонка и др.). Если (как это известно) Пугачев, «открывшись» пахотному солдату Степану Оболяеву (по прозванию «Еремина курица»), что он «государь Петр Федорович» – показал ему в бане, на теле своем, особые «царские знаки» (чему многие потом и поверили), то фантазия Тележонка прибавила к облику Пугачева, как «Петра III», еще «на висках гербы». Тот, на кого народною массою возлагалось так много всякого рода надежд, являлся иногда перед нею в весьма необычайном образе, внушавшем, однако, к себе полное доверие.
Может быть, постановка вопроса, почему Пугачев не пошел в Москву, данная в литературе (о чем уже говорилось нами) вернее и личность вождя движения сыграла в этом вопросе наиболее решающую роль, но, кажется, нельзя игнорировать совершенно и таких обстоятельств времени, как заключение мира с Турциею, голода и др. (как, наприм., состояние отрядов Пугачева в. это время). В целом, таким образом, указанный вопрос должен (как это нам представляется) исследоваться под сложным анализом не только личных качеств Пугачева и его советников, но и условий, при которых в это время протекало мятежное движение…
Рустем Ринатович Вахитов,
Евразийский герой Салават Юлаев
В Уфе на высоком берегу реки Белой стоит памятник герою башкирского народа, поэту и воину, пугачевскому полковнику Салавату Юлаеву. Всякий, кто подъезжает к Уфе по железной дороге издалека видит Салавата. Вздыбленный конь, всадник, поднявший плеть. Салават глядит за реку. Отсюда с обрыва видна деревня Чесноковка, ставка пугачевцев, осаждавших город. К ним стремится Салават со своими бесстрашными башкирами, на помощь Чике Зарубину, казацкому «графу Чернышову», которому «мужицкий царь Пугач» приказал взять Уфу во что бы то ни стало. И кажется, что вот-вот сорвутся с уст Салавата слова его знаменитой песни, которой он зазывал башкир в войско Пугачева – воевать за вольность и землю, за права, дарованные башкирам московским царем, но попранные петербургским правительством:
Значение Салавата Юлаева невозможно понять без правильной оценки Крестьянской войны 1773–1775 г.г., в которой Салават был одной из ключевых фигур[47]. Дореволюционная дворянская пропаганда рисовала эту войну как безумный мятеж,
Поверхностность и претенциозность такого взгляда показал еще А.С. Пушкин. В своей «Истории Пугачева» он писал: «Весь черный народ был за Пугачева. Духовенство ему доброжелательствовало, не только попы и монахи, но и архимандриты и архиереи. Одно дворянство было на стороне правительства» [4, с. 155]. Не может же
Пугачев в клетке. С гравюры неизвестного художника по рисунку Петерсена. Гос. музей изобразительных искусств
Итак, это была подлинно народная война. Одно это заставляет с уважением относиться к Пугачеву и его сподвижникам – Хлопуше, Чике Зарубину, Белобородову, Салавату Юлаеву, коль скоро крестьяне и горожане тысячами переходили на сторону восставших, солдаты, не слушая своих командиров, примыкали к пугачевцам, купцы сами подносили им деньги, священники встречали иконами и молились за здравие государя Петра III-го. И это невзирая на жестокости и даже безобразия и кощунства, которыми сопровождалось пугачевское восстание, как и всякое народное восстание.
Другой штамп принадлежит советской официозной историографии. Согласно ему Крестьянская война была борьбой беднейших слоев общества, простонародья, против феодализма и царизма, то есть прежде всего, против экономического угнетения. Штамп этот связан с догмами вульгарного, примитизированного идеологического марксизма, который требовал применять списанную с западной истории упрощенную схему развития общества (первобытный строй – рабовладение – феодализм – капитализм) ко всем цивилизациям, без учета их особенностей. Эта идеологическая картинка рассыпается, как только мы поверим ее элементарными фактами. Прежде всего, поводом к восстанию были вовсе не экономические тяготы, которые повсюду выискивают и возводят в ранг основных экономикоцентристы от вульгарного марксизма (сохранившие этот свой взгляд на вещи, даже когда перешли в противоположный стан – к либералам). Это на Западе крестьяне, ремесленники, торговцы, рабочие могут бороться только лишь за сытую жизнь, за послабления по работе и т. д. и т. п. Экономикоцентризм, который во всем остальном мире является абстракцией, на Западе обрел жизнь в реальных членах атомизированного гражданского общества. Благодаря стечению исторических и геополитических обстоятельств и возникновению извращенного варианта христианства – протестантизма, придающего обогащению сакральный смысл, на Западе возник невиданный и нигде больше не воспроизводимый тип человека – гомо экономикус. Но совсем иначе дело обстояло и обстоит в иных, неевропейских цивилизациях.
В России даже извечный крестьянский клич: «Земли!» имел не столько экономическое, сколько нравственное значение. Русский крестьянин, вбунтовавшись, воевал не за частную собственность на землю (ее он как раз отторгал, вспомним трудности, с которыми столкнулась реформа Столыпина, направленная на приватизацию общинных земель и превращение крестьян-общинников в фермеров-единоличников), а, наоборот,
Да и о какой борьбе с феодализмом в России XVIII века можно говорить, если сама марксистская теория утверждает, что бороться с феодализмом как таковым может лишь новый класс, вызревший в недрах феодального общества и не связанный с ним органическими связями – буржуазия? Такой же класс феодального общества, как крестьянство, который и составил костяк пугачевцев, мог бороться только за тот или иной приемлемый для них вид феодализма. Так оно впрочем и было (если вообще возможно употреблять западный термин «феодализм» по отношению к российскому обществу без особой натяжки; кстати, сами Маркс и Энгельс, в отличии от их позднейших советских толкователей, сомневались в правомерности этого, и, скорее, относили Россию к типу восточных цивилизаций, которые существенно отличались и отличаются от Запада на всех этапах его истории[48]). Мы еще раз должны указать на тот непреложный факт, что пугачевское восстание было стихийно-монархическим, пугачевцы бились за нового «народного царя» (и зачастую даже не за Петра III-го, а за «царя Пугача», чего не скрывал, например, Салават Юлаев в своих песнях). Очевидно, это совершено несовместимо с тезисом об «антифеодальном характере пугачевщины».
Так же трудно с точки зрения вульгарно-марксистского анализа участие в пугачевском восстании духовенства, вплоть до архимандритов. Ведь духовенство сам же марксизм рассматривает прежде всего как оплот феодализма. Кстати, религиозный аспект Крестьянской войны сам по себе интересен: конечно, пугачевцы допускали и погромы церквей, кощунства (что обычно относят на счет анархистского разгула, но возможно тут сыграло свою роль и то, что Пугачев и его ближайшие сподвижники-казаки были раскольниками и, значит, для них это была «чужая» никонианская церковь), но показателен и тот факт, что в ставке Пугачева ежедневно проводились церковные службы (в том числе и по новому обряду), что священники переходили на их сторону, встречали пугачевцев хоругвями и иконами, становились «пугачевскими атаманами». Религиозная струя есть и в пугачевских воззваниях, он обещал там одарить своих подданных «крестом и бородою», то есть освободить от преследований староверов.
И, наконец, с позиций западнических трактовок Крестьянской войны, увы, проникших и в советский марксизм, совершенно невозможно объяснить ширину и характер участия в Крестьянской войне нерусских народов – калмыков, татар, башкир и т. д. Ладно бы «инородцы» примкнули к восставшим из тактических соображений, дабы сокрушив ненавидимое правительство, затем потребовать за помощь отделения от России. Но ведь что бы ни говорили современные местечковые националисты, неоспоримые исторические свидетельства показывают, что тот же Салават Юлаев со своими башкирами никогда не требовали ничего подобного, они мыслили себя подданными русского государства, в которое их предки вступили добровольно, они до поры до времени честно служили «белому царю», участвуя в его военных походах (так отец Салавата – Юлай был участником русско-польской войны). Башкиры хотели лишь, чтобы русские заводчики и купцы перестали попирать права башкир, которые им были обещаны Грозным царем при вхождении башкирского края в Россию (прежде всего, права на землю, которое башкиры опять-таки понимали не как владение землей одним лицом, а как общинное, племенное владение). Этот факт полностью опровергает вульгарно-западнические тезисы о России как «тюрьме народов», и о «русском колониализме» (хотя, конечно, никто не отрицает, что колониалистские перекосы в политике русского правительства, особенно, в петровскую и послепетровскую эпоху были, но ставить эти факты на одну доску с уничтожением целых народов европейцами в эпоху колониализма – значит, не просто не видеть специфики российской цивилизации, но и не знать действительной мировой истории). Замечательно, что пугачевское восстание не разделило башкир, русских, другие народы, несмотря даже на религиозные различия. На стороне Пугачева сражались Салават Юлаев и его отряды башкир, бок о бок с казаками, русскими, но и на стороне правительства были башкирские старшины, не пожелавшие рисковать своим богатством и положением ради возрождения старинных вольностей. Хочется вспомнить слова того же В.В. Кожинова о том, что если и были конфликты между русскими и башкирами (и говоря шире – между русскими и туранскими народами России-Евразии), то они носили вовсе не национальный, а социальный характер [2, с. 102]. Это ли не явное доказательство того, что все наши народы – и славянские, и туранские составляют издавна одну, единую цивилизацию!
Итак, Крестьянская война не была ни возмущением, поднятым шайками отбросов общества, как уверяла дворянская пропаганда и уверяют теперь ее наследники – белые патриоты, ни борьбой русского и «инородческого» простонародья с феодализмом и колониализмом, как утверждал вульгарный марксизм советской эпохи, и утверждает вслед за ним современный национализм в регионах России. Против этого говорят сами факты: и общенародный характер этой войны, и ее явная стихийно-монархическая и в значительной степени старообрядчески-религиозная направленность, и ее евразийские, бесконечно далекие от сепаратизма тенденции. Чем же была «пугачевщина»?