Итак, материальные грезы отвоевывают интимность даже по отношению к самым твердым, самым враждебным грезе о проникновении субстанциям. Разумеется, непринужденнее они чувствуют себя при обработке тестообразных веществ, допускающей динамизм проникновения – одновременно и удобный, и обстоятельный. Кузнечные же грезы мы вспомнили лишь для того, чтобы лучше оттенить сладость грез о замешивании, радость переживания размягченного теста, и еще – признательность месильщика, грезовидца по отношению к воде, которая всегда обеспечивает успех в борьбе с плотной материей.
Если попытаться проследить все видения
Глава 5
Вода материнская и женственная
…и, как в стародавние времена,
ты сможешь спать в море.
Как мы указали в одной из предыдущих глав, г-жа Бонапарт истолковала привязанность Эдгара По к определенным – весьма типичным – воображаемым картинам в аспекте воспоминаний детства и притом – самого раннего. Одна из частей психоаналитического исследования г-жи Бонапарт озаглавлена: «Цикл матери-пейзажа». Если проследить такое вдохновение согласно психоаналитическим разысканиям, то очень скоро можно прийти к выводу, что объективных черт пейзажа бывает недостаточно для того, чтобы объяснить чувство природы, если только чувство это глубоко и подлинно. Страстно любить реальность заставляет нас отнюдь не
В общей сложности, сыновняя любовь – это активный первопринцип проецирования образов, это проецирующая сила воображения, неисчерпаемая сила, которая овладевает всеми образами, помещая их в наиболее несомненную человеческую перспективу: в перспективу материнскую. Что касается прочих видов любви, то они, само собой разумеется, «отпочковываются» от ее изначальных сил. Но все эти виды любви никогда не смогут устранить исторический приоритет нашего первого чувства. Хронология сердца неразрушима. Следовательно, чем более метафоричным будет чувство любви и симпатии, тем больше потребность у него черпать свои силы в фундаментальном чувстве. В этих условиях
Теперь мы постараемся выстроить эти общие замечания в систему, исходя из точки зрения материального воображения. Мы увидим, что существо, кормящее нас своим молоком, своей собственной субстанцией, налагает неизгладимую печать на образы весьма разные, весьма далекие друг от друга, весьма внешние, и что образы эти невозможно правильно проанализировать с помощью привычных тем формального воображения. В общем и целом мы покажем, что эти архетипически выразительные образы наделены в большей степени материей, нежели формой. Чтобы это доказать, мы уделим немного более пристальное внимание образам, притязающим на усиление выразительности естественных вод: воды озерной, речной и даже морской путем придания им молокообразного вида, посредством молочных метафор. Мы продемонстрируем, что эти «безумные» метафоры иллюстрируют одну незабвенную любовь.
Как мы уже отмечали, для материального воображения всякая жидкость – своего рода вода. Это один из фундаментальных первопринципов материального воображения, обязывающий класть в основу всех субстанциальных образов одну из первичных стихий. И замечание наше оправдано уже визуально, динамически: для воображения все, что
Стоит нам лишь продвинуть наши разыскания в области бессознательного поглубже – анализируя только что затронутую проблему в психоаналитическом разрезе, – как нам придется заявить, что любая вода есть молоко. Точнее говоря, всякое блаженное питье есть своего рода материнское молоко. Тут перед нами пример двухэтажной интерпретации материального воображения, с двумя последовательными степенями углубления в бессознательное: сперва любая жидкость – вода; затем всякая вода – молоко. Эта греза имеет стержневой корень, спускающийся в великое и простое подсознание первых жизненных впечатлений ребенка. Она обладает также целой сетью пучкообразных корней, обитающих в более поверхностном слое бессознательного. Именно эту поверхностную зону, где смешиваются сознательное и бессознательное, мы главным образом и изучали в наших трудах о воображении. Теперь, однако, пора продемонстрировать, что глубинная зона всегда активна и что материальный образ молока является опорой для более осознанных образов вод. Первичные центры интересов формируются интересами органическими. А побочные образы вначале накапливаются вокруг центра, образуемого органическими интересами. К тому же самому выводу можно прийти, если рассмотреть, как в языке постепенно развивается система архетипических значений. Первичный синтаксис подчиняется своего рода грамматике потребностей. И в ней молоко, в порядке выразительности жидких реалий, представляет собой первое существительное, или, точнее говоря, первое оральное существительное[286].
Мимоходом заметим, что ни один из архетипических образов, ассоциирующихся со ртом, так и не был отвергнут. Рот, губы – вот территория первого блаженства, позитивного и определенного, пространство дозволенной чувственности. Психология губ сама по себе заслуживает подробного исследования.
При поддержке этой разрешенной чувственности еще раз подчеркнем настоятельную необходимость анализа упомянутой психоаналитической области и приведем несколько примеров, доказывающих фундаментальный характер «материнства» вод.
По всей вероятности, непосредственный человеческий образ молока и оказался психологической опорой ведического гимна, процитированного Сентивом[287]: «Воды – наши матери, желающие участвовать в жертвоприношениях, приходят к нам, следуя путями своими, и раздают нам свое молоко»[288]. По существу, ошибется тот, кто увидит здесь не более чем смутный философский образ благодарности божеству за благодеяния, оказанные нам природой. Сила сцепления здесь гораздо интимнее, и мы полагаем, что она объясняется абсолютной цельностью реалистического образа. Можно сказать, что для материального воображения вода, как и молоко, – настоящий продукт питания. Гимн, приведенный Сентивом, продолжается так: «В водах – амброзия[289], в водах – лекарственные травы… Воды, доведите до совершенства все средства, отгоняющие болезни, дабы тело мое испытало ваше блаженное воздействие и дабы я мог долго зреть солнце».
Вода становится молоком, коль скоро ее воспевают с пылом, коль скоро чувство поклонения перед материнским характером вод наделяется страстью и искренностью. Гимнический тон, если только он воодушевляет искреннее сердце, – с любопытной точностью восстанавливает ведический образ. В книге с претензиями на чуть ли не научную объективность Мишле, сообщая о своих
Наконец, наилучшее ее доказательство тому, что образ «
Итак, поэзия моря у Мишле – это греза, обитающая в некоей глубинной зоне. Море обладает материнскими качествами, вода – чудесное молоко; земля в своих утробах готовит теплую и живительную пищу; у берегов вздуваются груди, дающие всем тварям
Может показаться, что, утверждая эту непосредственную связь моря с материнским образом, мы ошибочно трактуем проблему образов и метафор. Возражая нам, можно настаивать на том, что обыкновенное наблюдение, простое созерцание картин природы, очевидно, тоже порою навязывает нам непосредственные образы. Можно выдвинуть, например, и такое возражение: весьма многочисленные поэты, вдохновленные спокойным пейзажем, говорят нам о молочной красоте тихих озер при свете луны. Итак, остановимся на этом столь характерном для поэзии вод образе поподробнее. Сколь бы внешне неблагоприятным для наших тезисов о материальном воображении он ни казался, в конечном счете он поможет нам доказать, что его привлекательность для самых разнородных поэтов объясняется материальными причинами, а вовсе не формами и цветом.
Как же, в самом деле, реальность этого образа представляют себе физически? Иными словами, каковы объективные условия, определяющие создание этого конкретного образа?
Для того чтобы перед озером, спящим под луною, воображению предстал образ молока, нужен рассеянный лунный свет – нужна вода, хотя и слабо, но все-таки волнующаяся, нужно, чтобы поверхность ее не отражала «напрямую» освещенный лунными лучами пейзаж, – короче говоря, нужна вода, превращающаяся из прозрачной в полупрозрачную, нужно, чтобы она нежно помутнела, стала опалового цвета. Однако это все, что с ней может произойти. Воистину – разве этого достаточно, чтобы навести на мысль о крынке молока, о пенящемся ведре фермерши, о молоке, существующем объективно? По-видимому, нет. Все-таки следует признать, что этот образ не обязан объективным данным наблюдения ни своим первопринципом, ни своей выразительностью. Для обоснования убеждений поэтов, для истолкования частности и естественности образа к нему следует присовокупить незримые составные части, компоненты, природа которых отнюдь не
Какова глубинная основа такого образа молочной воды? Это образ теплой блаженной ночи, обволакивающей материи, образ, вбирающий в себя одновременно воздух и воду, небо и землю, объединяющий их, образ космический, обширный, огромный, нежный[293]. Переживая образ молочной воды в его подлинности, признаёшь, что это не мир купается в молочном свете луны, но, скорее, наблюдатель купается в блаженстве, до такой степени физическом и несомненном, что ему удается воскресить ощущение самого изначального комфорта, самой сладкой пищи. К тому же речное молоко никогда не замерзнет. Ни один поэт никогда не говорит, что на воды бросает молочный свет зимняя луна. Для анализируемого образа необходимы тепловатость воздуха, нежность света, душевный покой. Вот каковы материальные составляющие образа. Это выразительные и примитивные составляющие.
В отношении же белизны в царстве воображения никто особой разборчивостью не отличается. Пусть на реку упадет золотой луч луны, даже и тогда формальное и поверхностное цветовое воображение не растеряется. Воображение, увлеченное поверхностью вод, увидит белое в желтом благодаря тому, что материальный образ молока достаточно интенсивен и продолжает в глубинах человеческого сердца свое нежное поступательное движение для окончательного успокоения грезовидца, для порождения материи или субстанции, производящей блаженное впечатление. Молоко – первый транквилизатор. Именно поэтому спокойствие человека вливает в созерцаемые воды молоко. В своих «Похвалах» Сен-Жон-Перс[294] пишет:
…Or ces eaux calmes sont de lait
et tout ce qui s’épanche aux solitudes molles du matin[295].
(…Ведь эти тихие воды – молочные,
и напоминают все, что изливается
в нежном утреннем одиночестве.)
Сколь бы белым ни был вспенившийся поток, он никогда не сможет обладать таким преимуществом. Ведь когда материальное воображение грезит о своих первостихиях, цвет – поистине ничто.
Можно ли лучше выразить то, что луна есть «влияние» в астрологическом значении этого термина, космическая материя, которая в определенные часы пропитывает вселенную, придавая ей материальное единство?
Впрочем, космический характер органических воспоминаний не должен заставать нас врасплох, коль скоро мы поняли, что материальное воображение и есть первичное. Оно воображает творение и жизнь вещей, пользуясь витальным светом, с достоверностью непосредственного ощущения, т. е. слушая великие кинестезические[298] наставления наших органов. Мы уже изумлялись поразительно непосредственному характеру воображения Эдгара По. Его
Совершенно очевидно, что рассказчика вдохновляет отнюдь не зрелище, а некое воспоминание; воспоминание блаженное, самое спокойное и болеутоляющее из всех, воспоминание о питающем молоке, о материнском лоне. Это находит подтверждение буквально во всем на странице, которая заканчивается, вызывая у нас в представлении образ насытившегося ребенка, его мягкой непосредственности, ребенка, засыпающего на груди у своей кормилицы. «Полярная зима, очевидно, приближалась, но приближалась она без свиты ужасов. Я ощутил оцепенение тела и духа, удивительное влечение к грезам…» Суровый реализм полярной зимы оказался побежден. Сослужило свою службу воображаемое молоко. Это от него наступило оцепенение души и тела. С тех пор исследователь – уже грезовидец, и он предается воспоминаниям.
Непосредственные образы, зачастую прекраснейшие – и прекрасные красотой внутренней, материальной, – не имеют другого происхождения. Что такое река, например, для Поля Клоделя? «Это разжижение субстанции земли, это извержение жидкой воды, укорененной в самой тайной из складок земли, извержение молока, притягиваемого Океаном, который сосет грудь»[300]. Ну а здесь что господствует? Форма или материя? Географический рисунок реки с соском дельты или же сама жидкость, жидкость органического психоанализа, молоко? И какой толмач поможет читателю причаститься клоделевского образа, если только не сугубо субстанциалистская интерпретация, по-человечески динамизирующая устье реки, сросшейся с Океаном-сосунком?
В который уже раз мы видим, что все великие субстанциальные архетипы, все архетипизированные движения человеческой души без труда поднимаются на космический уровень. Существует тысяча возможностей перехода от воображения молока к воображению Океана, потому что молоко – это такой эмоциональный архетип, который может «взлететь на крыльях воображения» при любых обстоятельствах. И опять же Клодель написал: «И молоко, о котором Исаия говорит нам, что оно в нас как
Аналогичные материальные образы, прочно укорененные в человеческих сердцах, непрестанно варьируют производные формы. Так, у Мистраля[302] в «Мирей»[303] (Песнь четвертая) встречаем:
(Придет время, когда море успокоит свою гордую грудь и медленно вздохнет всеми сосцами.)
Вот что собою представляет вид молочного моря, которое нежно успокаивается: оно – мать с бесчисленными грудями, с неисчислимыми сердцами.
Это результат того, что для бессознательного вода есть своего рода молоко, что на протяжении истории естественно-научной мысли она зачастую олицетворяла в высшей степени
Полный психоанализ напитков должен представлять собой диалектику алкоголя и молока, огня и воды: Дионис против Кибелы[306]. И здесь нужно осознать, что определенный эклектизм сознательной жизни, жизни «цивилизованной», станет невозможным после того, как переживешь архетипизацию подсознания, как только начнешь ссылаться на архетипы материального воображения. Например, в «Генрихе фон Офтердингене» Новалис говорит нам, что отец Генриха, находясь в чьем-то доме, просит «стакан вина или молока». Как будто в повествовании, заключающем в себе столько мифов, динамизированное бессознательное в состоянии колебаться! Что за гермафродическая мягкость! Только в жизни, с вежливостью, скрывающей насущные потребности, можно попросить «стакан вина
Психоанализ материального воображения, более глубокий, нежели данное эссе, должен заняться психологией напитков и приворотных зелий. Вот уже скоро пятьдесят лет тому, как Морис Куфферат написал: «
Интуиция основного напитка, воды, питательной, словно молоко, воспринимаемой как питающая стихия, которую, несомненно, переваривают, до того могущественна, что, возможно, именно при помощи воды, превратившейся в
«Ваши источники – вовсе не источники. Сама стихия!»
«Первоматерия! Именно мать, – я говорю, – мне и нужна!»
Подумаешь – экая важность! – игра вод во Вселенной, говорит поэт, опьяненный первичной сутью[308]; подумаешь – какова важность! Превращения вод и их распределение:
«Я не желаю ваших „причесанных“ вод, сжинаемых солнцем, перегоняемых из фильтра в перегонный аппарат, распределяемых энергией гор».
«Продажных, текучих».
Клодель хочет «схватить» текучую стихию, которая не будет растекаться и понесет диалектику бытия в собственной субстанции. Он хочет уловить стихию, наконец-то полностью нам подвластную, лелеемую, остановленную, неразрывно слитую с нами самими. Гераклитизм визуальных форм уступает место выразительному реализму важнейшего жидкого тела, абсолютной мягкости, теплоты, которая по температуре одинакова с температурой нашего тела, но все-таки нас греет; жидкого тела, испускающего лучи, однако приносящего нам радость тотального обладания. Словом, реальной воды, материнского молока, бессменной матери, Матери.
Это субстанциальная архетипизация, превращающая воду в какое-то неисчерпаемое молоко, молоко матери-природы[309], не является единственно возможной из тех, что придают воде черты глубоко женского характера. В жизни каждого мужчины, или, по крайней мере, в жизни грез каждого мужчины, появляется и вторая женщина: возлюбленная или супруга. Вторая женщина тоже проецируется на природу. Рядом с матерью-пейзажем занимает свое место и жена-пейзаж. Несомненно, эти две природы могут мешать друг другу или же одна может налагаться на другую. Но бывают случаи, когда их можно различить. Сейчас мы приведем случай, в котором проекция девушки-природы весьма отчетлива. По существу, одна из грез Новалиса даст нам новые основания постулировать субстанциальную женственность воды.
Окунув ладони в водоем, привидевшийся в грезах, и смочив его водою губы, Новалис испытывает «неодолимое желание искупаться». Приглашает его туда отнюдь не зрительный образ. Сама
Грезовидец раздевается и спускается в водоем. И только тут к нему приходят образы, они исходят из самой материи, рождаются, словно из зародыша, из какой-то чувственной первореальности, из некоего опьянения, которое еще не способно проецировать себя: «Со всех сторон возникали неведомые образы, которые равномерно, один за другим, таяли, становясь видимыми существами и окружая [грезовидца] так, что каждая волна дивной стихии приникала к нему вплотную, словно нежная грудь. Казалось, в этом потоке растворена стайка очаровательных девушек, которые на мгновение, от прикосновения к юноше, вновь обрели тела»[310].
Чудесная страница, продиктованная глубоко материализованным воображением; здесь вода – во всем объеме, во всей массе, а не просто в фееричности своих отражений – предстает как
Женственные формы рождаются из самой субстанции воды при соприкосновении с грудью мужчины, когда кажется, что желание мужчины становится определеннее. Но
Мы неверно поняли бы одно из необычайных свойств воображения Новалиса, поспешив объяснить его
Значит, у Новалиса существа из грез существуют, пока к ним прикасаешься; вода становится женщиной лишь тогда, когда приникает к груди, более усложненных образов она не порождает. Нам представляется, что этот весьма любопытный физический характер некоторых новалисовских грез заслуживает особого внимания. Вместо того чтобы сказать, что Новалис –
Как мы уже указывали в «Психоанализе огня», воображение Новалиса руководствуется так называемым
Нас исцеляют такие материальные образы, нежные и горячие, теплые и влажные. Они относятся к воображаемой медицине, к медицине, настолько онирически истинной, настолько выразительной в грезах, что она продолжает оказывать существенное влияние на нашу подсознательную жизнь. На протяжении долгих столетий здоровье понимали как равновесие между «основной влагой» и «естественным теплом». Один старинный автор по имени Лессий (умер в 1623 г.) выразил свои мысли на этот счет так: «Эти два жизненных первопринципа мало-помалу истощаются. По мере того как иссякает эта основная влага, количество тепла тоже уменьшается, и как только один первопринцип полностью истощается, другой гаснет, словно светильник». Вода и тепло – два основных блага в нашей жизни. Нужно уметь их экономить. Нужно понимать, как они сдерживают друг друга. Кажется, Новалис во всех своих грезах и видениях непрестанно искал союза между основной влагой и диффузным теплом. Именно так можно объяснить прекрасную онирическую уравновешенность в произведениях Новалиса. Новалис познал грезу, которая обладала хорошим самочувствием: эта греза хорошо спала.
Грезы Новалиса проникают на такую глубину, что могут показаться явлением исключительным. И все-таки, немного поискав, порывшись
В некоторых обрядах погружения девственниц в воду можно обнаружить следы этого материального компонента. Сентив напоминает, что в Маньи-Ламбере, департамент Кот-д’Ор, «при длительной засухе девять девушек входят в водоем источника Крюанн и полностью его вычерпывают с целью вызвать дождь», и добавляет: «Обряд погружения здесь сопровождается очищением водоема при источнике чистыми существами… Эти девушки, спускающиеся в водоем, – девственницы…»[313] Они принуждают воду к очищению «реальными мерами», т. е. материальным участием.
При чтении «Агасфера» Эдгара Кине[314] (р. 228) может также возникнуть впечатление, приближающееся к визуальному образу, но его
Если к жизни таких образов и не всегда проявляют достаточную восприимчивость, если их не воспринимают
В грезе Новалиса есть еще и такая черта, на которую мы указали лишь мельком, но она – как бы там ни было – весьма активна, и для того чтобы полностью обрисовать психологию
Из четырех стихий укачивать может лишь вода. Именно она –
То же самое удовольствие доставляет прогулочная лодка, она возбуждает те же грезы. Она приносит – без колебаний говорит Ламартин – «одно из таинственнейших наслаждений природой»[315]. Бесчисленные литературные примеры без труда докажут нам, что лодка-чаровница, романтическая лодка, в некоторых отношениях не что иное, как вновь обретенная колыбель. О долгие часы, беспечные и безмятежные, когда, распростершись на дне одинокой лодки, мы созерцаем небо, – к какому воспоминанию вы возвращаете нас? Образов нет, на небе пусто, но есть движение, живое, бесперебойное, ритмичное – движение это почти недвижно, совсем бесшумно. Вода несет нас. Вода нас укачивает. Вода нас убаюкивает. Вода возвращает нам образ нашей матери.
И, конечно,
Так же, как все грезы и любые видения, связанные с той или иной материальной стихией, природной силой, грезы и видения,
Чтобы познать психологизм текстов, не следует забывать ни о чем. Человек
Глава 6
Чистота и очищение
Нравственность воды
Все, чего ни жаждет сердце,
может быть сведено к символу воды.
Само собой разумеется, мы не намерены анализировать проблему чистоты и очищения во всем ее объеме. Ведь эта проблема подлежит ведению философии религиозных ценностей. Чистота – одна из фундаментальных категорий архетипизации. Может быть, даже все архетипы поддаются символизации, выражаемой через чистоту. Весьма краткую сводку этой огромной проблемы можно обнаружить в книге Роже Кайюа[320] «Человек и сакральное». Здесь же наша цель является более скромной. Отвлекаясь от всего, что имеет отношение к ритуальной чистоте, не стремясь охватить формальные обряды чистоты, мы преимущественно хотели бы показать, что
Несомненно, у истоков великих архетипических категорий лежат темы социальные, что многократно демонстрировали социологи, – иначе говоря, подлинная архетипизация по сути своей социальна; и творится она такими архетипами, которые подлежат обмену между собой, архетипами, познаваемыми и принимаемыми всеми членами определенной группы. Мы, однако, полагаем, что нужно анализировать и архетипизацию несказанных грез; грез грезовидца, чуждающегося общества, грез визионера, который считает, что единственный его товарищ – это весь мир. Конечно, одиночество это не абсолютно. Грезовидец, предпочитающий уединение, в особенности сохраняет онирические архетипы, связанные с конкретным языком; он хранит поэзию, свойственную языку его племени. Слова, которыми он называет вещи, поэтизируют эти вещи, наделяют их архетипическим духовным смыслом, который не в состоянии полностью порвать с традициями. Будь поэт даже новатором из новаторов, разрабатывающим сферу грез, совершенно освобожденных от социальных навыков, – он все равно с неизбежностью перенесет в свои поэмы зародыши воображения, происходящие из социальной основы языка. Но формы и слова – это еще не вся поэзия. Выстроить их в последовательный ряд можно не иначе как приняв условия, настоятельно диктуемые определенными материальными темами. Наша задача в этой книге как раз и сводится к доказательству тезиса о том, что некоторые виды материи переносят в нас свою онирическую мощь, своеобразную поэтическую прочность и основательность, сплачивающие воедино разрозненные элементы подлинных поэтических произведений. Если вещи приводят в порядок наши идеи, то материи стихий упорядочивают наши грезы. Материи стихий вбирают в себя, хранят и возбуждают наши грезы.
Поскольку проблема, которую мы разбираем в данной работе, точно определена и ограничена, методологический долг обязывает нас отбросить в сторону социологические свойства идеи чистоты. Значит, в использовании данных мифологии нам и здесь, здесь более, чем где бы то ни было, следует проявить большую осмотрительность. Этими данными мы будем пользоваться лишь в тех случаях, когда почувствуем, что они активно действуют в поэтическом творчестве или в отдельных грезах. Итак, мы все будем объяснять с точки зрения актуальной психологии. В то время как формы и идеи отвердевают, как при склерозе, с достаточной быстротой, материальное воображение остается силой, действенной в любой момент. Лишь оно одно может непрестанно одушевлять традиционные образы; именно оно непрерывно воскрешает к жизни некоторые устаревшие мифологические формы. И воскрешает оно эти формы, преображая их. Никакая форма сама по себе к преображению не способна. Как может форма трансформироваться[321], если это противоречит ее сущности! Если же встречаешь трансформацию, можно быть уверенным, что к игре форм «приложило руку» материальное воображение. Культура передает нам формы – и слишком уж часто в виде слов. Если бы мы только могли – вопреки культуре – вновь обрести хотя бы чуточку естественных грез, грез, навеянных самой природой, тогда нам стало бы понятно, что символизм есть могущество самой материи. Наши личные грезы совершенно естественно преображают атавистические символы потому, что атавистические символы суть природные. Лишний раз стоит уяснить себе, что греза – сила природная. Пользуемся случаем еще раз сказать, что познать чистоту, не грезя о ней, невозможно. А страстно грезить о ней нельзя, не видя ее запечатленности, доказательств ее существования, ее субстанции в природе.
При том что мы хотим быть экономными в использовании документов, относящихся к сфере мифологии, нам придется отказаться и от каких бы то ни было ссылок на рациональное познание. Основываясь на принципах рассудка как на элементах первой необходимости, психологию воображения построить невозможно. Эта психологическая, зачастую далеко не явная, истина обнаруживается со всей очевидностью в связи с проблемой, которую мы разбираем в этой главе.
Для любого современного сознания разница между чистой и нечистой водой оказалась полностью рационализированной. Химикам и гигиенистам это хорошо знакомо: табличка над краном гласит, что вода питьевая. И этим все сказано, и все сомнения отброшены. Любой рациональный ум, обладающий скудными психологическими познаниями, каких в достаточном количестве наштамповала классическая культура, предаваясь раздумьям над древними текстами, привносит в них, подобно отраженному свету, точное знание реалий текста. Несомненно, он «делает скидку» на то, что познания, касающиеся чистоты вод, в давние времена были явно несовершенными. Однако он полагает, что эти познания тем не менее соответствуют неким весьма конкретным и ясным переживаниям. В этих условиях разбор древних текстов порою превращается в урок, требующий
Прочтем, к примеру, античный текст, написанный Гесиодом за восемь веков до наступления нашей эры: «Никогда не мочитесь ни в устья рек, текущих в море, ни в их истоки: остерегайтесь этого»[322]. Гесиод даже добавляет: «И не отправляйте там ваших прочих естественных надобностей: это не менее пагубно». Истолковывая эти предписания, психологи, настаивающие на непосредственной данности утилитарных воззрений, сразу же находят аргументы для себя: они воображают, что Гесиод будто бы озабочен наставлениями по элементарной гигиене. Как будто есть какая-то
По существу, одни лишь психоаналитические толкования могут внести ясность в запреты, изреченные Гесиодом. За доказательствами не придется далеко ходить. Текст, который мы только что процитировали, находится на той же самой странице, что и другой запрет, вот такой: «Не мочитесь, стоя к солнцу лицом». Уж у этого-то предписания никакого утилитарного значения, очевидно, нет. Действие, которое оно запрещает, уже не рискует замутить чистоту света.
Стало быть, объяснение, годное для одного абзаца, годится и для другого. Психоаналитикам прекрасно знаком мужской протест против солнца, этого символа отца. Запрет, обеспечивающий защиту солнца от оскорблений, аналогичным способом защищает и реки. Одно и то же правило первобытной морали защищает тут и отцовское величие солнца, и материнское достоинство вод.
Этот запрет стал необходимым – а необходимым он остается и в наше время – по той причине, что в подсознании всегда присутствует определенный позыв. Вода чистая и прозрачная, по существу, провоцирует бессознательное осквернить себя. Чего стоят одни источники, безжалостно загрязняемые в наших деревнях! И речь далеко не всегда идет о хорошо осознаваемой зловредности, которая заранее испытывает радость, причиняя прохожим разочарования. Цель этого «преступления» не просто навредить людям – оно метит повыше. Некоторым из его свойств присущи и оттенки святотатства. Это оскорбление природы-матери.
В легендах наказания, налагаемые силами персонифицированной природы на прохожих за упомянутые непристойные поступки, тоже весьма нередки. Вот, к примеру, легенда, записанная Себийо в Нижней Нормандии: «Феи, собираясь поймать озорника, осквернившего их источник, тайно держат между собой совет: „Чего бы вы, сестрица, пожелали тому, кто загрязнил нашу воду? – Чтобы он стал заикой и не мог как следует выговорить ни слова. – А вы, сестрица? – Чтобы он всегда ходил, раскрыв рот, и глотал мух по дороге. – А вы, сестрица? – Чтобы он не мог и шагу ступить, не в обиду вам будь сказано, не пуская ветров“»[323].
Рассказы такого рода утратили свое воздействие на подсознание, свою онирическую выразительность. Передают их разве что с улыбкой, ведь они так красочны. Но увы! Им больше не удается защитить наши источники. Заметим, кстати, что предписания общественной гигиены, разрабатывавшейся в атмосфере рациональности, не могут служить полноценной заменой сказок. Чтобы бороться с неосознанными позывами, нужны сказки
Эти галлюцинаторные позывы и порывы терзают нас, принося нам как благо, так и зло; смутно мы сочувствуем воде, когда она становится ареной драмы между чистотой и нечистотой. Кому, например, не довелось испытать омерзения – и притом какого-то особенного, безрассудного, бессознательного, непосредственного – при виде загрязненной реки? При виде реки, замаранной сточными водами и заводскими отходами? Когда люди пачкают эти величавые красоты природы, становится противно и к горлу подступает злоба. Это омерзение, эту злобу обыграл Гюйсманс[324], стремясь повысить тон целых риторических периодов, наполненных проклятиями, а некоторые из описываемых им картин – сделать демоническими. К примеру, он раскрывает перед нами картину отчаянного положения реки Бьевр[325], загрязненной городом: «эта река в лохмотьях», «эта странная река, этот фонтанель[326] всяческих нечистот, этот водосток цвета шифера и расплавленного свинца, в котором то тут, то там бурлят зеленоватые водовороты; скопище плевков, которых столько же, сколько звезд на небе; она булькает у затвора шлюза и тут же, харкая кровью, исчезает в дырах какой-то стены. Местами кажется, что вода парализована и изъедена проказой; она то застаивается, то перетряхивает свою текучую сажу и возобновляет медленное продирание сквозь грязь»[327]. «Бьевр – не более как шевелящееся дерьмо». Отметим мимоходом склонность воды принимать на себя органические метафоры.
Взяв множество других страниц, мы тоже могли бы доказать от противного
Само собой разумеется, естественное и конкретное переживание чистоты все-таки содержит в себе факторы более чувствительные, стоящие ближе к материальным грезам, нежели чисто визуальные данные, данные простого созерцания, которые и «обрабатывает» гюйсмансовская риторика. Чтобы лучше понять ценность чистой воды, нужно прийти к знакомому источнику после летнего похода и всею нашей обманутой жаждой возмутиться и на виноградаря, замочившего в знакомом источнике свои побеги, и на всех осквернителей – этих Аттил источников, – которые находят какую-то садистскую радость в ворошении ила на дне ручья после того, как выпьют из него воды. Крестьянин лучше других знает цену чистой воде, потому что ему известно, что эта чистота всегда в опасности; и еще потому, что он умеет наслаждаться свежей и прозрачной водой в подходящий момент и ценить те редкие мгновения, когда вкус бывает и у невкусного, когда все его существо желает чистой воды.
По контрасту с этим простейшим, но тотальным наслаждением можно создать психологию изумительно многообразных и сложных метафор воды горькой и соленой, воды дурной. Эти метафоры объединяются «под знаком» омерзения, в котором скрыты тысячи оттенков. Если мы просто сошлемся на донаучную мысль, то поймем
Понятно, что нечистота, с точки зрения бессознательного, всегда сложна, всегда избыточна; ей свойственна некая поливалентная вредоносность. Коль скоро это так, становится понятным, что нечистую воду можно обвинить в любых злодеяниях. Если для «сознания сознательного» она обозначает просто-напросто символ зла, и притом внешний, то для «сознания бессознательного» она делается объектом активной символизации, абсолютно внутренней, абсолютно субстанциальной. Нечистая вода для бессознательного есть средоточие зла, некое вместилище, куда вход для всевозможных зол свободен; это субстанция зла.
Еще дурную воду можно обвинить в том, что она наводит бесконечный ряд различных порч. Ей можно
Именно так объясняется то, что малейший симптом нечистоты полностью лишает чистую воду архетипической ценности. Вода является удобной субстанцией для наведения порчи; в силу своей природы она вбирает в себя зловредные мысли. Как видно, нравственную аксиому абсолютной чистоты, раз и навсегда оскверненной воздействием вредящей здоровью мысли, как нельзя лучше символизирует вода, которая утратила хотя бы ничтожную часть чистоты и свежести.
Рассматривая пристальным взглядом, загипнотизированным взором примеси, которые делают воду нечистой, устраивая воде допрос так, словно допрашивают сознание, надеются выведать судьбу того или иного человека. При некоторых методах гидромантии судьбу читают по облакообразным фигурам, плавающим в воде, куда выливают яичный белок[328] или вливают жидкие субстанции, от которых остаются любопытные древовидные следы.
Существуют и грезовидцы мутной воды. Они восхищаются при виде черной воды в канавах, воды пузырящейся, воды с прожилками субстанции, воды, которая как бы сама собой вздымает водоворот тины, и тогда кажется, что грезит и покрывается растительными наваждениями сама вода. Это онирическое произрастание уже индуцировано грезами во время созерцания водных растений. Водяная флора воспринимается некоторыми душами как настоящая экзотика; она ввергает их в искушение погрезить о чем-нибудь потустороннем, о том, что происходит вдали от лучезарных цветов, вдали от прозрачной жизни. Размеренные мутные грезы цветут в воде, неторопливо расстилаются над водой подобно дланевидным лепесткам кувшинок. Плавные мутные грезы, в которых уснувший ощущает, как в нем и вокруг него вращаются черные и тинистые потоки, целые Стиксы с тяжелыми, отягченными злом волнами. И сердце наше трясется от этой динамики черного. И наше уснувшее око непрестанно следит, как черное громоздится на черное, как происходит это становление черноты.
Впрочем, манихейское соотношение между водой чистой и нечистой, как правило, далеко от равновесия. Моральный баланс бесспорно склоняется в сторону добра. Вода склонна к благу. Себийо, разобравший необъятный материал водного фольклора, поразился незначительному количеству проклятых источников. «Дьявол редко связывается с источниками, и очень мало родников носят его имя, в то время как изрядное их количество названо в честь святых, и совсем немало – именами фей»[329].