Что это значит? Отдать жизнь? Но на это он был готов всегда. Всегда готов был сразиться с врагом. В этом – его естество. И вот этим-то естеством надо теперь оплатить тяжесть попранной клятвы. Как? – Стать иным, новым, высшим и не на миг – навсегда.
Если бы Тезей был преображен вполне, он не был бы подвластен никаким стихийным силам – никаким богам. Не по их ведомству, «не от мира сего». Ничего сверхъестественного это не означает. Был и остался вполне человеком. Но человеком, подчиняющимся только одному своему внутреннему господину. Только это и есть полная победа божественного начала, полное преображение.
Тезей стал божественным лишь на миг и по отношению только к одному Вакху. По отношению ко всем другим богам он был и остался рабом в буквальном дохристианском смысле этого слова. В христианстве выражение «раб Божий» стало метафорой, оно означает подчинение внешнего человека внутреннему (единственное условие внутренней реальной свободы). Но Тезей остался рабом внешних сил. Будет ли такой раб восставать против своих господ или бессильно покорится – это дела не меняет. Бунт и приниженность – две стороны одного и того же.
Все они – рабы Рока, – и те, кто восстают против него, и те, кто ему покоряются. В мире, где все друг другу внешние, царит Рок.
Сама по себе стихия ни разрушительна, ни созидательна. Ни добра, ни зла. Просто Сила, Силой добра или зла, созидательной или разрушительной, она становится по отношению к нам. И сплошь и рядом мы сами делаем ее такой – злой или доброй.
Языческое мироощущение не знает внутреннего господина. У человека есть сонм внешних господ – целый Олимп, который либо покровительствует человеку, либо преследует его. Чаще всего кто-то из богов (сил) покровительствует, кто-то – преследует. Так или иначе баловень богов или их жертва – человек – зависит от них целиком. «Те орудуют. Ты? – Орудие», – скажет Тезей в конце жизни, поверженный и сраженный местью Афродиты:
Афродита отомстила страшно. В конце жизни богоравный Тезей раздавлен, смыт, как щепка, гигантской волной разбушевавшейся стихии. Раб своей ревности, своего гнева, убийца собственного сына, ни в чем не повинного… Да и кто виновен? Жена? Эта бедная женщина?..
Когда с сердца схлынула пена, в нем не осталось ничего, кроме огромной – под стать буре – боли; когда боль эта распростерлась над миром, как небо над землей, и покрыла и сравняла всех, – тогда она и сроднила всех. И Тезей почувствовал каждую боль как свою собственную. Некому стало мстить. Некого преследовать. И ничего не осталось, кроме великого Плача.
Такая точка зрения благороднее и величественнее, чем поиски виноватого и бесконечная цепь отмщения. Поэтому поверженный, сроднившийся в боли со всеми, кому больно, – ближе сердцу Марины Цветаевой, чем торжествующий и всегда слепой победитель. В стоне поверженного становится слышен тот незамеченный ранее Единый, который есть во всех, но заглушен и заслонен…
Боль взламывает гордыню, открывает человеку его границы, его малость и величие чего-то глубинного, тайного, объединяющего всех… Боль разрушает все пласты мира и открывает его внутреннее единство…
Трагическая фигура поверженного Тезея прекрасна. Может быть, самое прекрасное и самое величественное, что оставила нам античность, – это трагедия. Представления о всемогуществе человека разбиты. Осталась великая боль, взывающая к нашему сердцу. Великая, очищающая сердце Боль…
Если сердце вместит эту боль, произойдет катарсис. Если сердце даст боли раздвинуть и углубить себя, оно может возродиться к новой жизни. Но тогда уже начнется новое мироощущение и новые заповеди. Человек поймет, что ему заповедано перерасти не только боль, но и саму смерть.
Язычество такой заповеди не знало. Но с нее и начинается христианство. Вся наша культура носит имя христианской. Правда, она христианская скорее по имени, чем по сути. Но так или иначе, в центре нашей культуры Новый Завет, новый образ, новые представления о правах и обязанностях человека.
Мир Нового Завета открывает перед человеком измерение глубины и высоты. Отказавшись от претензий на нереальную, внешнюю безграничность, человек открывает истинную безграничность – внутреннюю. Он ощущает себя частью великого Целого, в котором все осмысляется и находит свое место. Мир – не нагромождение отдельных предметов. Он целостен и един. Евангельский взгляд на мир – это внутренний взгляд, охватывающий вся и всех, как некое таинственное единство. Только в живом чувстве этого единства – выход из всех конфликтов отдельного с отдельным.
Мы неотделимы друг от друга, как ветки одного дерева, – вот евангельская реальность. Вражда между людьми – все равно, что вражда между пальцами одной руки. – Слепота… Сон…
Античная трагедия, подойдя к пределу языческого мироощущения, познала, что обвинять в своей боли некого. Боль надо просто разделить и умереть вместе. Христианское мироощущение начинается с того, что есть кого обвинять. Есть виноватый. Но он не вовне, а внутри.
«Нет виновного, все невинные» звучит сильно и благородно. Но раз «все невинные», то и я невиновен. Боги-стихии снимают с человека вину. Человек перед силой стихии – ничто. Для христианского мира все иначе. Человек виновен и ответственен. Человеческий дух – не ничто перед стихией. Он может дорасти до всемогущества, приняв на себя всю вину мира и взяв на себя всю ответственность.
Как бы ни была велика и могуча отдельная личность, она – ничто перед Роком. Даже боги подчинены Року. Только тот, кто ощутил свое единство со всем миром, кто чувствует себя неотделимым от самой далекой звезды, как и от любой живой души, – выходит из-под власти Рока. Для такой души нет ничего внешнего. Все внутри. И тогда оказывается, что Рока – нет. Ему негде быть. Нет пространства для него. Внешнего пространства больше нет. Дух собран и подчинен только самому себе. Бог – внутри.
РОК – ЭТО НЕ ВМЕЩЕННЫЙ ВНУТРЬ БОГ.
У человека есть возможность вместить Бога внутрь. И пока он этого не сделал, он виноват в том, что тигры-стихии рыскают по лесам земли и по трущобам души. Преобразиться – значит укротить этих тигров. И это задача человека. Укротить тигров и создать духовный космос и внутреннюю гармонию. Создать внутренний строй, подобный величественному строю мироздания.
Глава 5
Предел пределам
Чувство своей вины, чувство великого Долга перед своим высшим началом, чувство спроса с себя и готовности к ответу приходит в глубинный, тишайший час – час Души.
Это час взгляда во всю мировую огромность, в великую цельность неба и собственного сердца, час предстояния себя малого перед Собой великим:
Да, именно этот час чувствует Марина Цветаева своим главным часом, на который она в мир призвана. Час Души – это час Беды. И эту Беду, эту Боль она принимает, как Дар высшего и как высший Дар. Сама ее Душа приходит в мир, как целительная Беда, от которой отталкиваются, которую не хотят принимать малые души. Гордая и, может быть, высокомерная в другие часы, в этот свой высокий час она смотрит на них, как на свое несмышленое дитя:
Этот жертвенный нож, эту призванность к жертве Марина Цветаева чувствовала с самого детства, «отродясь». Отсюда и любовь к тузу пик и такое невероятное для ребенка предпочтение его всем королям и валетам. Туз пик – черная алебарда с острым концом – направлен был прямо в сердце с тем, чтобы пронзить его и оживить. Увести от поверхностных чувств к глубочайшим, пусть страшным, пусть мучительным, но истинным. Жить – значит жить всей собой до последней глубины, из которой даже в смерти (чувствовала, была уверена) брызнет фонтаном вся полнота жизни. С поверхности – через пропасть – куда?
Туда, где оживает все сердце.
Это душа, призванная Огнем и Духом. Тем, кто сжигает и развеивает все смертное и обнажает бессмертные истоки, – призванная к великому, может быть, к величайшему. И поэтому она должна отдать меньшее во имя большего. Это – девочка без куклы, женщина без «тихих милостей семьи», боец, которому конь наступает пятою на грудь, чтобы извлечь из нее сноп света.
Надо уметь не уклониться от этого ножа, выдержать эту тяжелую и благословенную пяту; надо, отдав все внешнее, идти за внутренним голосом, слышать удар, толкающий сердце изнутри, какое-то гудение внутреннего потока, стремящегося к неведомому морю. Ему не задают вопросов, не ставят условий. – Перед ним затихают.
Встреча со своим высшим божественным началом плодотворна только тогда, когда она жертвенна. Heжертвенная – подобна евангельской встрече богатого юноши с Христом. Богатому очень хотелось бы обрести все, не отдавши того, что он имеет. Но это было подобно желанию налить воду в наполненный до краев сосуд. Или – или… Или «я», или Бог.
До поры до времени может совмещаться множество начал. До поры до времени можно обходиться без жертвы. Но рано или поздно наступает момент выбора, после которого сытые волки с целыми овцами никак совместиться не могут.
Себялюбие – или любовь.
Самоутверждение – или самоотверженность, – вплоть до полного самоотречения.
Перед таким выбором стоит библейский Авраам. Он выбрал. И эта готовность к жертве была важнее самой жертвы. Жертва не понадобилась (Быт. 22:1–19).
Авраам – камень преткновения для неверующих и для маловеров. Разум и сердце отказываются понять жестокость Бога. Но это до тех пор, пока разум и сердце человеческие довлеют самим себе и не загораются и не тают, как воск в пламени. Это растворение и есть жертва. Нет меня и всего моего – есть Ты. Полюбить – значит вместить. Полюбить Бога – значит вместить Бога, значит вместо трепетного сердца – «угль, пылающий огнем»…
Но перед этим – «как труп в пустыне» – час жертвы. Час свободы от всего внешнего. Час затихания. В этот час Божество требует отдать себя прежнего – себе новому. Божество подступает, как грядущий день, который несовместим с прошлым. Душа должна добровольно отдать прошлое и повернуться лицом к Грядущему. Тогда она освободит ему место, и оно войдет.
Час Души – это час, когда человек становится достойным своей божественной природы, и тут полагается предел его пределам. Душа ощущает свою беспредельность, свое бессмертие, свою внутреннюю бездну, внутреннюю полноту. Час души – это час полного поворота извне вовнутрь.
Час принятия Беды, час добровольной жертвы, час утраты надежд на все внешнее становится часом распахнутых дверей внутрь:
Бесконечно углубленный взгляд. «Не пожар: бездна», – как писала Цветаева Рильке. Никакого внешнего величия, всемогущества, вседозволенности – больше нет. Час души – это час, «когда в себе гордыню укротим». Это «высокий час ученичества» и «одиночества верховный час».
Час тишины, а не громов, час Света, а не цвета, прозрачности, а не яркости – час внутреннего единства со всей мировой глубиной, час собирания всего разрозненного, всех разодранных риз…
В глубокий свой час душа смотрит в звездные глаза своему истинному возлюбленному. И он бесконечно отличается от тех, которых она обожествляет в другие часы и дни своей жизни.
Час души – это час отрезвления и внутренней ясности. «Ничего не хочу, за что в 7 ч. утра не отвечу и за что (без чего) в любой час дня и ночи не умру», – скажет Цветаева в «Искусстве при свете совести». – «За Пугачева не умру – значит, не мое»[30]..
Линяют и тускнеют прежние боги, прежние кумиры, съеживается и приобретает земные размеры их кажущаяся безграничность и становится видно, что Божий первенец превысил полномочия, присвоив себе божественный огонь… Душа прозревает разницу между огнем внешним и внутренним. И от синего огня уводит взгляд к белому – без примеси, без пепла. Она провидит великую цельность и внутреннюю полноту Творца, Того, Который не победил, не подчинил, а полюбил и объял всех и вся.
Над всеми богами сердце провидит образ единого Бога… И узнает его земное подобие – души, вмещающие внутрь космос.
Такой душой был Рильке. Прежде всего – Рильке. И Рильке теперь – ее путеводная звезда. Ее бессмертный возлюбленный сквозь все и всех.
«Борис, я не знаю, что такое кощунство»[31], – писала Марина Цветаева Пастернаку, обсуждая своего «Молодца». Но вскоре, в одном из следующих писем, появляются иные слова: «Сопоставление Р<ильке> и М<ая>ковского для меня при всей любви моей к последнему – кощунство. Кощунство – давно это установила – иерархическое несоответствие» (Письмо к Пастернаку).
Пастернак, в молодости обожествлявший Маяковского, в иной свой период отвернулся от него. Цветаева продолжает любить Маяковского, но это уже иная любовь. Когда-то, в Москве, глядя ему вслед, почувствовала: если оглянется и окликнет, на всю жизнь пойду за ним. С этим – кончено. Она его переросла. Она любит его уже материнскою любовью, отдавая должное этой большой душе, плача над ней, с ней, но – видя ее ограниченность. «Враг ты мой родной», – скажет она в своем реквиеме по Владимиру. «…Упокой, Господи, душу усопшего врага Твоего…».
Сколько великодушия, сколько великой души в этих словах! Любовь Цветаевой здесь подобна любви Гринева к Пугачеву, а не Маруси к Молодцу. Она не захвачена им. Она противостоит ему и молится о нем. Тот, кто звал «понедельники и вторники – кровью окрасим в праздники» (В. Маяковский), – уже над нею не властен.
Автор «Крысолова» перерос романтику крыс… Они все еще ищут вовне. А Марина Цветаева – отчаялась искать вовне. И стала искать внутри. Она уже находится по ту сторону всех баррикад. Для нее уже нет сторон. Ей ясно: все стороны внешнего мира заводят в тупик. А ее флейта зовет внутрь! И только внутрь!
Один из своих сонетов к Орфею Рильке начинает словами:
На карте Марина Цветаева уже ничего не ищет.
И однако, божественная родина, страна души, – родная до боли, та, где этот все опровергающий, все рассуждения опрокидывающий куст (особенно рябина)… Это родина есть. Это и Россия, и не Россия. Россия, конечно. Но если бы не было России ни на одной карте, она все равно была бы – внутри, в душе, которая больше всех карт на свете. Все карты чертятся там.
Отныне (после своей встречи с Высшим, вечным, после осознания этой встречи) Марина Цветаева уже знает, что все пустыни полны миражами; все земли, которые мерещатся безустальным мореплавателям, окружены рифами. Она это знает и все-таки никогда не будет отрицать существования божественной реальности, незримой родины. Ее бессмертная мечта воистину бессмертна. Смерть от нее отскочит, как стрела от стены. Она неразрушима, ибо не опирается на очевидное. Ее могут увидеть только «внутрь зрящие».
Бессмертная мечта – это то, что остается, даже если ничего не остается. Это упорство души быть во что бы то ни стало в ничем, эта бесплотная явь – твердыня духа.
Марину Цветаеву часто называют романтиком. – Это верно – при глубоком, серьезном понимании романтизма и неверно – при мелком. Настроения романтиков, их грезы и мечты часто мельче Действительности. Они не выдерживают Ее прикосновения. Они – убежище от действительности, средство не замечать ее. «Бессмертная мечта» Цветаевой в этот стереотип не укладывается. Цветаева делит Действительность на быт и Бытие, жизнь с прописной и строчной буквы. От быта, от жизни со строчной буквы она отталкивается так же, как все романтики. Но мало кто с такой полнотой доходит до Бытия. Ее внутреннее пространство – это пространство Другой Действительности (То, что Рильке называл Безграничной Действительностью). Она не придумывает ничего утешительного, не отворачивается от самого страшного, не закрывает бездн никакими декорациями. Цветаева открыта всем безднам; на меньшее, чем Бездна, чем Безграничность, она не согласна.
Душа, увидевшая эту Действительность и присягнувшая ей, присягнула на верность Огню и Духу. Страшная присяга! Ибо нырнувший в бездну Духа совершенно не уверен, выплывет ли он.
Не всякий, бросающийся в огонь, оказывается фениксом. Огонь есть огонь. В нем можно сгореть и не восстать из пепла.
Все это Марина Цветаева знает – и не просит защиты от бездны, напротив, – всякую защищенность отвергает. Отвергает ложное, еще не зная истинного.
Этот тесный земной дом уже не дом. Здесь, на земле, она – изгой, «пасынок». Но безысходность на земле есть выход в небо. В никуда. И, однако, в Действительность. В другую Действительность. Мечта об этой другой Действительности жизненнее, полнокровнее, чем земная полужизнь, чем это «отсутствие в присутствии»[32] (как скажет Цветаева в письме к Бахраху о неполноте «вплотную любви»). Она предпочитает быть «присутствующей в отсутствии». Этим Присутствием в нигде, в ничем – и все-таки присутствием, – присутствием Духа в обездушенном мире – является Искусство.
Нет, не уход от бытия, а только прохожденье сквозь его шелуху, как сквозь стены, и выход по ту сторону всех стен, из ближних планов жизни в дальние, подлинные, вечные…
Марина Цветаева не сторонится ничего в подлинной жизни. Каждая слеза, каждый крик ее касаются. Все кричащие – кричат внутри нее. Вся кровь и пот, все уродства и ужасы жизни взывают к ней и получают отклик. Нет, не от них она уходит в Бессмертную Мечту. Она уходит от не сущего – от кажущегося, заслонившего сущее. От разбухшего бездушного тела, заслонившего, заспавшего Душу. От Гаммельна во всех его воплощениях; от Гаммельна, завоевавшего шар земной, она готова уйти за этот шар, в обрыв, в пропасть, в никуда. И уходом своим утвердить жизнь, а не смерть. Ибо уход из Гаммельна, куда бы то ни было, есть прежде всего уход из медленной смерти, из смерти души, из пошлости. Мир флейтиста – не обман. И утонуть в навеянной флейтой грезе, не очнувшись от Чары, достойнее, чем жить без грезы, с потухшим сердцем. Лучше погибнуть с горящей душой, чем выжить и погасить душу.
Все та же отвага: отринуть ложное, не зная истинного. Мечтать, не надеясь на воплощение. Любить, не надеясь на соединение. Творить, не надеясь на награду, на воздаяние, на успех
Вот что такое Сивиллино «во мне»… В нигде, в ничем, в никогда – внутри.
Цветаева имеет мужество отринуть Гаммельн, не видя никакого Индостана, никакого земного рая. Маяковский такого мужества не имел. Был утопистом. Хотел построить рай на земле. И когда увидел, что, шагая своими семимильными шагами, пришел из Гаммельна в Гаммельн, когда увидел, что земля кругла, исчерпаема, – почувствовал исчерпаемость и исчерпанность собственной души. Он не вынес открывшегося ему Предела предельности. Марина Цветаева вынесла. И открыла – Беспредельность. Дойдя до края земли, открыла Небо. Дуновение вдохновенного указало ей – внутрь и ввысь!
Через все потери, через жертву всем земным, всеми возможными синицами в руках, всеми надеждами, через все сотворенное, конечное, исчерпаемое – к несотворенному, бесконечному, неисчерпаемому:
Итак, – к звездам!
«Но у Вас есть нечто, что и у меня есть, – пишет Цветаева Бахраху: взгляд ввысь, в звезды: там, где брошенная Ариадна».
И Маяковский в свой последний час посмотрел на звезды. И, может быть, в первый раз сказал нечто подобное Тезеевым последним словам: «Нет виновного, все невинные».
Всю жизнь весь мир был виноват перед ним. Ничего высшего, чем он сам, чем человек, звучащий гордо, для него не было. «Эй вы, Небо, снимите шляпу. Я иду» («Облако в штанах»).
И вдруг:
И сказал… Великая тишина неба показалась ему только пространством для эха от его выстрела.
У Цветаевой иной взгляд в небо. Не оно должно слушать ее. Она сама его слушает. Замирает на берегу небесной тишины. В глубокий час души небо переполняет ее. И, может быть, это звездное небо ближе человеку, чем его собственное земное тело…
Но все-таки, что же происходит с земным телом? Что стало со спящей Ариадной? Что будет, когда она проснется здесь, на земле, на жертвенном острове Наксос?
Глава 6
Гора
Действительно, что стало с проснувшейся Ариадной?
Ей, может быть, смутно вспоминается сон, в котором шел спор за ее душу между возлюбленным и богом. Но наяву – ни того, ни другого. Боги вообще наяву не появляются. Их вотчина – сон. А возлюбленный?.. – Брошена… Как и предчувствовала, как и предсказано ей было. И вот – «чаны слез в двусветную рань». И – вопль женщин всех времен: «Мой милый, что тебе я сделала?».
Не мать, а мачеха. Стихия недобрая, бездушная. «Не люблю любви. Сидеть и ждать, что она со мной сделает»[33], – писала Цветаева. «Великой низостью» назовет Марина Ивановна любовь в одном из стихотворений:
Иное дело – дружба. И совсем иное – творчество. Вакх – не чета Афродите!
Окрыленность. Возможность взмыть над всей низостью. А низость есть низость. Она остается там, внизу, непреображенная, стихийная, земная природа. Ее можно победить примерно так, как Тезей Минотавра: стихией, силой, отвагой:
Вот и весь ответ милому…
Но чьи же эти наши девушки? Дочери стихии, дочери Простора. Моря? Огня? – Все равно. Стихия моря, стихия чувства – живут по своим особым законам. С точки зрения этих законов, все сердца делятся на верные и не верные ей – стихии. Прежде всего, может быть, стихии Огня. Ни людям, ни заповедям, не установлениям, ни очагам – Огню!
Огонь может двадцать раз переменить очаг, зажечь стены, спалить дом вместе с людьми… С нравственной точки зрения те, кто верны огню – сплошь и рядом преступники. У них свой, воровской закон. Хотя в более глубоких сердцах закон этот не вытесняет общечеловеческих заповедей. И возникает коллизия законов – цветаевский трагический перекресток. Человек отвечает и перед огнем, и перед людьми…
С точки зрения огня Дон Жуан, Казанова, Кармен, Мариула – как будто всегда правы, ибо всегда огню верны: