Избалованной мужским вниманием Коринне льстило, что этот человек избрал ее в подруги без прицела сделать любовницей: это значило, что она действительно ему интересна. Обнаружив, что ошиблась, она сначала изумилась – надо же, при ее-то опыте даже ничего не заподозрила! – потом вздохнула – и этот как все! – затем чуть поморщилась – физически он не привлекал ее совершенно, – и, наконец, едва не прослезилась – такая в этом признании прозвучала мольба. Ей не составило труда мягко, но решительно отказать ему.
Он позвонил на следующее утро, чтобы извиниться за вырвавшиеся у него неуместные слова, и, прежде чем Коринна ушла на работу, ей доставили от него коробочку, в которой оказалось золотое кольцо с изумрудом в окружении мелких бриллиантов (купленное почти за двадцать тысяч франков в ювелирном магазине «Викторофф»). Она перезвонила, сказала, что он сошел с ума, и она не может принять такой подарок. Он настаивал. Кольцо осталось у нее.
Той весной у него вошло в привычку раз в неделю бывать в Париже. Он прилетал двенадцатичасовым рейсом, останавливался в «Руаяль Монсо» или в «Конкорд-Лафайет» и вечером вел Коринну в дорогой ресторан. Объяснял он свои приезды важной серией опытов в Пастеровском институте. Эта ложь годилась и для Флоранс. Мороча голову обеим, он мог плести им одно и то же.
Еженедельные ужины с Коринной стали главным в его жизни, чистым, прохладным родником среди пустыни, нежданным чудом. Он только об этом и думал: что скажет ей, что она ответит. Слова, так долго бившиеся в его голове, он мог наконец сказать кому-то. Раньше, уезжая из дома на своей машине, он знал, что впереди бесконечно длинное, пустое, мертвое время, в котором ни с кем не поговорить, в котором он ни для кого не существует. Теперь это время было до и после встречи с Коринной. Разлучало его с ней и к ней приближало. Он жил, ему было чего ждать, о чем тревожиться, на что надеяться. Приезжая в отель, он знал, что сейчас позвонит ей, назначит свидание на вечер, пошлет цветы. Бреясь перед зеркалом в роскошной ванной в «Руаяль Монсо», он видел лицо, которое увидит она.
Он познакомился с ней в обитаемом мире, но, однажды набравшись смелости пригласить ее и введя в обычай эти свидания, встречался с нею теперь в другом, параллельном мире, где впервые оказался не один, а с кем-то, впервые существовал под взором чьих-то глаз. Но знал это по-прежнему он один. Он сам себе напоминал страдальца-зверя из «Красавицы и чудовища» с единственным нюансом: красавица и не догадывалась, что ужинает с чудовищем в замке, куда никто до нее не входил. Она-то думала, что перед ней нормальный человек, живущий в нормальном мире и с виду прекрасно в нем себя чувствующий. Она даже вообразить не могла при всех ее дипломах психолога, что можно быть этому миру так тайно и так радикально чуждым.
Порывался ли он сказать ей правду? Вдали от нее он лелеял надежду, что слова признания в одну из следующих встреч все же будут наконец произнесены. И что все пройдет хорошо, то есть некая цепь откровений таинственным образом установит между ними взаимопонимание, благодаря которому эти слова не покажутся чудовищными. Часами он повторял про себя возможные преамбулы. Может быть, ему удастся рассказать ей эту историю, как если бы она случилась с кем-то другим: о сложном, неуравновешенном человеке, об интересном случае для психолога, о герое романа. По ходу повествования его голос будет звучать все глуше (он боялся, что в действительности, скорее всего, все тоньше), этот голос будет ласкать, обволакивать Коринну, и ей передастся его волнение. До сих пор мастерски владевший собой, виртуозно справлявшийся с любой ситуацией, великий сочинитель впервые станет простым, уязвимым человеком. В его броне обнаружится брешь. Он встретил женщину. Полюбил ее. Он не смел открыть ей правду. Лучше умереть, чем разочаровать ее и продолжать ей лгать. Коринна устремит на него пристальный взгляд. Возьмет его за руку. По их щекам потекут слезы. И вот уже они молча поднимаются в номер, они обнажены, они любят друг друга и плачут оба, и у этих смешавшихся слез вкус освобождения. Теперь он может умереть, это не важно, все теперь не важно. Он прощен. Он спасен.
Эти грезы наяву заполняли его одиночество. Днем, в машине, и ночью, рядом с уснувшей Флоранс, он выдумывал свою Коринну, понимающую его, прощающую, утешающую. Но он знал, что в реальности откровенный разговор не примет такого оборота. Чтобы тронуть, взволновать Коринну, его история должна была быть иной, похожей на то, что предполагали следователи три года спустя. Будь он липовым врачом, но настоящим шпионом, настоящим торговцем оружием, настоящим террористом, она бы наверняка не устояла. Просто липовый врач, погрязший в страхе и рутине, обирающий больных раком пенсионеров, не имел никаких шансов, и в этом не было вины Коринны. Да, возможно, она поверхностна и полна предрассудков, но и не будь она такой, это вряд ли бы что-то изменило. Ни одна женщина не согласилась бы поцеловать это чудовище, которому не суждено было обернуться прекрасным принцем. Ни одна не смогла бы полюбить того, кем он был на самом деле. Наверное, нет на свете более позорной тайны и нет другого человека, который бы до такой степени сам себя стыдился. Разве что, может быть, какой-нибудь сексуальный извращенец, из тех, кого в тюрьмах называют «чушками» и даже сокамерники-уголовники презирают и третируют.
Он много работал, часто уезжал, и Флоранс одна занималась переездом в Превессен. Она обставила дом в своем вкусе, уютно и без претензий: этажерки из светлого дерева, плетеные кресла, веселенькие подушки, повесила качели для детей в саду. Муж, раньше следивший за расходами, подписывал чеки, даже не слушая ее объяснений. Он купил себе джип. Ей было невдомек, что все это – на деньги, вырученные за дом ее матери, и что в Париже он тратил их с еще большей широтой. На суде этому очень удивлялись, но, судя по всему, хоть у них и был общий банковский счет, жена ни разу не заглянула в выписки.
Ладмирали в это же время строили дом несколькими километрами дальше, на пустыре. Работы шли полным ходом, и они жили на два дома, то в своем старом, то в недостроенном. Вдобавок Сесиль, опять беременная, должна была соблюдать постельный режим. Люку запомнилось, как Жан-Клод вдруг нагрянул к ним в начале лета. Только что ушли рабочие, залив бетоном террасу. Они вдвоем выпили пива в саду, заваленном строительным мусором. У Люка голова была полна забот, знакомых каждому, кто хоть раз имел дело с подрядчиком. Он обозревал фронт работ и говорил о сроках, о превышении сметы, о месте для барбекю. Жан-Клоду эти темы были явно неинтересны. Его собственный переезд, которым Люк счел себя обязанным поинтересоваться, чтобы не говорить только о своем, занимал его не больше, как и неделя отпуска с Флоранс и детьми в Греции. Он отвечал невпопад, уклончиво, улыбался своим мыслям, будто замечтавшись о чем-то бесконечно более приятном. Люк вдруг обратил внимание, что он похудел, помолодел и вместо неизменного твидового пиджака и вельветовых брюк одет в костюм отличного покроя, очевидно, очень дорогой. Он смутно заподозрил то, что Сесиль, будь она там, угадала бы с первого взгляда. Словно подтверждая его подозрение, Жан-Клод обмолвился, что, вполне возможно, скоро поселится в Париже. В связи с работой, разумеется. Люк удивился: он ведь только что обосновался в Превессене. Конечно, это не мешает снять постоянное жилье, а домой приезжать на уик-энды. Люк пожал плечами: «Надеюсь, тебя никуда не заносит».
На следующей неделе Жан-Клод позвонил поздно вечером из Женевского аэропорта. Он еле говорил. Ему плохо, боится, что инфаркт, но в больницу он ехать не хочет. Он может вести машину, сейчас приедет. Полчаса спустя, бледный как смерть, в сильном возбуждении, тяжело, со свистом дыша, Жан-Клод вошел в дом – дверь была приоткрыта, чтобы он не перебудил всех. Люк осмотрел его и обнаружил только учащенное сердцебиение. Врач и пациент, два старых друга, уселись лицом к лицу в слабо освещенной гостиной. Ночь была тихая, Сесиль и дети спали наверху. «Ну, – сказал Люк, – что все-таки происходит?»
Возможно, Жан-Клод, как он говорит, в ту ночь и был готов выложить всю правду, но первая реакция друга заставила его пойти на попятный. Любовница – от одного этого Люк схватился за голову. Коринна – это его тем более возмутило. Он никогда не был о ней высокого мнения, и то, что он услышал, подтверждало его правоту. Но чтобы Жан-Клод! Жан-Клод! Жан-Клод изменил Флоранс! Все равно что рухнул бы храм. Нелестным для друга образом он счел единственно возможным следующее распределение ролей: славный малый, неискушенный в любовных делах, и коварная обольстительница, из чистой подлости, с целью продемонстрировать свою власть и разрушить счастливую семью, которой она завидовала, заманившая его в свои сети. Вот что бывает, если мужчина не перебесится в двадцать лет: под сорок случаются приступы мальчишества. Жан-Клод пытался возражать, выглядеть не виноватым, а гордым своим приключением, сыграть перед Люком роль неотразимого доктора Романа, чей образ витал в зеркалах отеля «Руаяль Монсо». Без толку. Под конец Люк взял с него обещание порвать с Коринной как можно скорее, а когда это будет сделано, все рассказать Флоранс, ибо умолчание – злейший враг семейного союза. Напротив, преодолев кризис вместе, они укрепят свой брак. Если он не сделает этого или будет тянуть, то Люк сам откроет глаза Флоранс для блага их обоих.
Ему не пришлось в доказательство своей преданности доносить на друга его жене. В середине августа Жан-Клод и Коринна провели три дня в Риме. Он уговорил ее на эту романтическую поездку, которая стала для нее кошмаром. Его и ее версии, одинаково лаконичные, сходятся в следующем: в последний день она сказала, что не любит его, потому что он для нее слишком унылый. «Слишком унылый» – именно эти слова употребили в показаниях они оба. Он плакал, умолял, точно так же как пятнадцать лет назад умолял Флоранс, и, как Флоранс, Коринна была с ним ласкова. Они расстались, пообещав друг другу, что останутся друзьями.
Он вернулся домой в Клерво-ле-Лак; были каникулы. Однажды рано утром он сел в машину и поехал в лес Сен-Морис. Отец еще в свою бытность лесничим как-то показал ему там одну глубокую расщелину, в которую если сорваться – верная смерть. Он говорит, что хотел броситься туда и бросился, но зацепился за ветви и только исцарапал лицо и разорвал одежду. Умереть он не сумел, но сам не знает, как ему удалось выбраться живым. Он доехал до Лиона, снял номер в гостинице, позвонил Флоранс и сказал, что попал в аварию на шоссе между Женевой и Лозанной. Его выбросило из машины, но служебный «Мерседес» ВОЗ разбился в лепешку. На вертолете его доставили в лозаннскую больницу, оттуда он и звонит. Перепуганная Флоранс хотела немедленно мчаться в Лозанну, и он, испугавшись, стал убеждать ее, что с ним сейчас все в порядке. В тот же вечер он вернулся в Превессен на своей машине. Царапины от колючек мало походили на результат дорожной аварии, но Флоранс слишком переволновалась, чтобы обратить на это внимание. Он бросился на кровать и расплакался. Жена обнимала его, утешая, ласково спрашивала, что у него болит. Она чувствовала что-то неладное в последнее время. Заливаясь слезами, он объяснил, что не просто так потерял управление машиной, а из-за пережитого удара, страшного удара. Его шеф в ВОЗ скончался от рака, вот уже несколько лет медленно убивавшего его. Этим летом метастазы распространились по всему организму, он давно знал, что надежды нет, но увидеть его мертвым… Он рыдал всю ночь напролет. Флоранс сочувствовала, но в то же время была немного удивлена такой привязанностью к шефу, о котором он никогда ей не рассказывал.
Он, видимо, тоже решил, что этого недостаточно. В начале осени его дремавшая пятнадцать лет лимфаденома проснулась, приняв форму болезни Ходжкина. Зная, что это будет воспринято лучше чем любовница, он поделился с Люком. Тот, слушая, как он, весь какой-то оплывший, хмурый, безвольно осевший в кресле, говорит, что дни его сочтены, вспоминал того помолодевшего Жан-Клода, явившегося летом к нему в недостроенный дом. На нем был тот же костюм, но утративший лоск, воротник засыпан перхотью. Вот что сделала с человеком страсть. А теперь она, эта самая страсть, разрушала его клетки. Вины за то, что он так настаивал на разрыве, Люк все же не почувствовал, но испытал глубокую жалость к другу, к его душе, которая – он это понял – была так же тяжело больна, как и его тело. Однако Люк не был бы Люком, если бы не подумал в первую очередь о том, что это испытание вернет Жан-Клода в лоно семьи. И теперь они с Флоранс станут ближе чем когда-либо: «Вы, конечно, много об этом говорите…» К его несказанному удивлению Жан-Клод ответил, что нет, они об этом почти не говорят. Флоранс в курсе. Рассказывая ей, он постарался по возможности не драматизировать, и они условились вести себя так, будто ничего не случилось, чтобы не омрачать обстановку дома. Она предложила сопровождать его в Париж, где он лечился у профессора Шварценберга (это тоже удивило Люка: он не думал, что этот знаменитый медик еще ведет пациентов, если вообще вел когда-нибудь), но он отказался. Это его недуг, с которым он будет бороться в одиночку, никого не обременяя своими проблемами. Он хотел справиться сам, и жена уважала его решение.
Болезнь и лечение выматывали его. Теперь он не ездил на работу каждый день. Флоранс, поднимая детей, говорила им: «Тише, не шумите, папа устал». Она отвозила их в школу, потом заходила к матери кого-нибудь из их одноклассников на чашку кофе, ехала на уроки танцев или йоги, за покупками. Оставаясь дома один, он проводил дни в своей влажной постели, с головой укрывшись пуховым одеялом. Он всегда сильно потел, а теперь простыни приходилось менять ежедневно. Лежа в липкой испарине, он то дремал, то читал, не понимая ни строчки, в каком-то отупении. Совсем как в Клерво-ле-Лак, в тот год, когда его постигла неудача с лицеем Парк: та же тоскливая апатия и сотрясающий временами озноб.
Несмотря на то что они расстались вроде бы друзьями, он ни разу не говорил с Коринной после их злополучной поездки в Рим. Когда Флоранс не было дома, он кружил вокруг телефона, набирал номер и, если она подходила, вешал трубку, боясь показаться навязчивым. Он очень удивился, когда набрался наконец смелости заговорить, потому что она явно была рада его слышать. У нее был не лучший период в жизни: проблемы с работой, романы-однодневки. Ее положение одинокой женщины с детьми и озабоченность поисками спутника жизни отпугивали мужчин. Она натерпелась от них такого беспардонного хамства, что не могла задним числом не оценить доктора Романа – унылого, неуклюжего, но обращавшегося с ней как с королевой. Коринна пустилась в подробный рассказ о своих невзгодах и обидах. Он слушал ее, утешал. В сущности, говорил он, если копнуть поглубже, они с ней очень похожи. Она ему как сестренка. Он приехал в Париж в декабре, и все началось сызнова: встречи, ужины, подарки, а после Нового года – пять дней влюбленной парой в Санкт-Петербурге.
Эта поездка, которая дала так много пищи фантазиям в начале следствия, была организована «Медицинской газетой», на которую он подписывался. При желании он мог найти десятки других возможностей съездить на несколько дней в Россию, но ему и в голову не пришло иных вариантов, кроме группы врачей, многие из которых были знакомы друг с другом, тогда как он никого не знал. Коринну это удивляло так же, как и его явное нежелание общаться со спутниками: в разговоры он не вступал и вообще держался особняком. Она-то была бы не прочь завести новых друзей. Если он находил компанию неподходящей или – как предположила она – боялся сплетен, которые могли дойти до его жены, зачем было ехать с ними? Нет, решительно, он ее раздражал. На третий день она сказала ему то же, что и в Риме: они совершили ошибку, лучше было остаться друзьями, старшим братом и сестренкой. Он снова плакал и в самолете на обратном пути сказал ей, что все равно у него рак. Он скоро умрет.
Что можно ответить на такое? Коринне было очень не по себе. Он умолял, если у нее осталась хоть капля нежности к нему, время от времени звонить, но не по домашнему номеру – на автоответчик. Пусть у них будет тайный код: 222 – «Я думаю о тебе, но ничего срочного», 221 – «Позвони мне» и 111 – «Я люблю тебя». (У него уже был подобный код с Флоранс, которая диктовала на автоответчик цифры от 1 до 9 в зависимости от срочности звонка.) Торопясь от него отделаться, Коринна записала цифры и обещала звонить. Он привез меховые шапки своим детям и матрешку крестнице.
Упустив и второй шанс, он вновь погряз в рутине и унынии. Чтобы не удивлялись, почему он сидит дома, Флоранс рассказала о его болезни большинству друзей, но попросила об этом не распространяться, так что каждый считал себя единственным посвященным. Ненавязчивое участие и натужная веселость окружали его повсюду. Однажды Реми, навещавший в Париже дочек, рассказал при нем кое-что о бывшей жене. Она все еще не устроила свою жизнь и колебалась между двумя возможными кандидатами: один – милейший человек, кажется, кардиолог, дока в своем деле, но скучноватый; другой – парижский дантист, куда как забавнее, но этого голыми руками не возьмешь. Реми, не зная лично первого, был на его стороне, считая, что Коринне нужны уравновешенность и опора в жизни, но, увы, любовь зла, она предпочла второго. На лицо Жан-Клода при этих словах жалко было смотреть, вспоминает Люк.
Коринна, как и обещала, звонила и, чтобы показать, какие они близкие друзья, посвящала его в свои бурные отношения с тем самым дантистом, которого голыми руками не возьмешь. Он измучил ее, но она ничего не могла с собой поделать, просто потеряла голову. Жан-Клод хмуро поддакивал, кашлял, объяснял, что лимфаденома ослабляет иммунную систему.
Однажды она попросила у него совета. Кабинет, которым они с Реми владели на паях в Женеве, был продан. Коринна получила свою долю, составившую девятьсот тысяч франков, и подумывала вложить их в новый кабинет, может быть, объединившись с кем-нибудь. Она предпочитала не торопиться и, чтобы деньги не лежали зря на ее текущем счету, хотела выгодно инвестировать их. Компании, которые она знала, навар давали небольшой. Может быть, «старший брат» предложит что-нибудь получше? Разумеется, он предложил. Банк «УОБ», набережная Берг, Женева, 18 % годовых. Он прилетел в Париж, пошел с ней в ее банк, где она сняла со счета все свои сбережения и вылетел обратно, как в кино, с чемоданчиком, набитым банкнотами. Без расписки, без каких-либо документов. Он помнит, что сказал тогда: «Если со мной что-нибудь случится, ты потеряешь свои деньги». На что она ответила нежно (такова его версия): «Если с тобой что-нибудь случится, о деньгах я пожалею в последнюю очередь».
Впервые он дурачил не стариков из числа своих родных, которым нужно было только приумножить кубышку для наследников, а молодую дееспособную женщину, нуждавшуюся в своих деньгах и намеревавшуюся вскоре их вернуть. На этом пункте она особо настаивала: ручается ли он, что деньги можно будет забрать, как только они ей понадобятся. Он ответил утвердительно. Между тем положение у него было пиковое. От свалившегося на него богатства – денег матери Флоранс – уже ничего не осталось. За два последних года его расходы резко возросли. В Превессене ему приходилось жить сообразно потребностям людей своего круга: он платил восемь тысяч франков в месяц за дом, купил джип за двести тысяч франков, затем пересел на «БМВ» за двести пятьдесят тысяч. В Париже деньги утекали рекой на дорогие отели, роскошные рестораны и подарки Коринне. Чтобы продолжать в том же духе, ему была необходима эта сумма, которую он, вернувшись домой, сразу же положил частями на три своих счета в отделениях Парижского национального банка в Ферне-Вольтере, Лон-ле-Сонье и Женеве. Директор фернейского филиала, не решаясь поинтересоваться источниками его доходов, давно удивлялся нерегулярности поступлений. Он несколько раз звонил своему клиенту, предлагая сделать вклады, распорядиться деньгами разумнее. Тот отвечал уклончиво, тянул. Больше всего он боялся извещения о закрытии счетов – и на сей раз этого удалось избежать. Но он знал, что получил лишь отсрочку и, начав тратить деньги Коринны, сделал катастрофу неминуемой.
Под этим дамокловым мечом прошел последний год. До сих пор тяготевшая над его жизнью угроза не была такой определенной. Кого бы он ни встретил, кто бы с ним ни заговорил, когда бы ни зазвонил дома телефон, страх скручивал ему нутро: все кончено, час пробил, его разоблачили. Опасность поджидала повсюду. Любой пустяк мог дать толчок катастрофе, которую будет уже не остановить. Но нынешний вариант сценария был реальнее всех прежних, и сколько он ни твердил себе дежурное утешение для безнадежно больных – мол, можно болеть раком и умереть от гриппа или осиного укуса – теперь только этот вариант не давал ему покоя. Чем дольше отсрочка, тем вернее последует удар, и деваться будет некуда. Потребуй Коринна свои деньги, скажем, спустя неделю, он еще мог бы вернуть их, поискать другую возможность (но какую?!) жить без постоянного дохода, как если бы доход у него был. Но шли недели, месяцы, и сумма, якобы положенная в швейцарский банк, таяла. В каком-то помрачении он даже не пробовал растянуть ее, наоборот, проматывал с лихорадочной поспешностью. Когда Коринна потребует сумму целиком – что он будет делать? Несколькими годами раньше он попытался бы возместить ее, обратившись к своим прежним «вкладчикам» – родителям, дяде Клоду, родным жены. Но он знал – еще бы ему не знать! – состояние финансов каждого из них. Он забрал все и истратил. Ему не на кого было больше рассчитывать.
Так что же делать? Соврать Коринне, что на него напали и украли чемоданчик с деньгами? Признаться ей? Открыть хотя бы часть правды: что у него нет денег, что он попал в безвыходное положение и увлек за собой ее? Или всю правду: семнадцать лет лжи? Или, в конце концов, снять со счетов все, что осталось, купить билет на самолет и улететь на край света? Исчезнуть, сгинуть? Скандал разразится через считаные часы, но ему уже не придется видеть смятение близких и смотреть им в глаза. Может быть, удастся разыграть самоубийство, заставить поверить в свою смерть? Трупа не найдут, но если оставить машину с предсмертной запиской у какой-нибудь пропасти в горах… Официально числясь мертвым, он будет в полной безопасности. Проблема в том, что он останется в живых и понятия не имеет, как будет один, даже с деньгами, жить дальше. Сбросить личину доктора Романа значит вообще лишиться лица; остаться даже не голым, а без кожи.
Он всегда знал, что логичный исход его истории – самоубийство. Часто думал об этом, но ему никогда не хватало мужества. А потом своего рода уверенность, что однажды он это сделает, заменяла поступок. Вся его жизнь прошла в ожидании дня, когда нельзя будет тянуть дальше. Сотню раз этот день должен был наступить, и сотню раз чудо или случайность спасали его. Не сомневаясь в исходе, он с любопытством ждал, до каких пор судьба будет его отсрочивать.
Он, умолявший Коринну звонить и десятки раз прослушивавший свой автоответчик только для того, чтобы услышать ее голос, когда она изредка оставляла ему сообщение, теперь предпочитал держать его отключенным. Не подавал признаков жизни. Коринна, опасаясь попасть на Флоранс, звонить ему в Превессен не решалась. Лучшая подруга твердила ей, что она сошла с ума, отдав все свои деньги без гарантий, без доверенности, без ничего раковому больному в терминальной стадии. Если он умрет, кто сообщит ей об этом? Откуда ей знать, может, он уже умер и похоронен? Счет в швейцарском банке открыт на его имя, как тогда требовать свое у вдовы? Коринна тревожилась все сильнее, оставляя на его автоответчике сообщение за сообщением. Ответа не было. Уже наступило лето. Коринна вспомнила, что каждый год в июле Флоранс заменяет на время отпуска аптекаршу в одной деревушке в горах, и семья в это время живет у родителей Жан-Клода. Их номер разыскали по справочнику, и таким образом до него удалось добраться. Да, он не звонил, потому что долго лежал в больнице. Ему делали лучевую терапию, и он очень слаб. Коринна посочувствовала, потом перешла к делу: она хочет забрать хотя бы часть своих денег. Это не так просто, возразил он, есть сроки… «Нет, ты же сказал мне, что я смогу забрать сколько захочу и когда захочу», – настаивала она. В принципе, да, но есть нюансы. Если она хочет получить проценты, деньги должны лежать на счету до сентября. Впрочем, счет на данный момент заблокирован, да и он сам, можно сказать, заблокирован: болен, прикован к постели, лететь в Женеву не в состоянии. Все, что он может сделать в ближайшее время, если ей срочно нужны деньги, – продать машину. Коринна занервничала: она просила его забрать ее деньги из банка, а не продавать машину, ей не надо таких жертв. Кое-как ему удалось ее успокоить.
В тот год, как следует из банковской выписки по его кредитной карте, он регулярно покупал в секс-шопах фотороманы и кассеты порнографического содержания, а примерно дважды в месяц пользовался услугами массажа в «Мэрилин-центре» и клубе Only you в Лионе. В этих заведениях помнят спокойного, вежливого, неразговорчивого клиента. А вот что говорит он: когда его массировали, он чувствовал, что существует, ощущал, что у него есть тело.
Осенью Флоранс перестала принимать противозачаточные таблетки. Можно истолковать это двояко, но, по свидетельству ее гинеколога, она хотела третьего ребенка.
Как вице-председатель родительского комитета школы Сен-Венсан, Флоранс занималась уроками катехизиса, организацией школьных праздников и поиском желающих сопровождать детей в бассейн и на лыжные прогулки. Люк же был членом административного совета школы. Чтобы отвлечь Жан-Клода от черных мыслей, он предложил ему тоже войти в совет, и тот под нажимом жены согласился. Для него это было не только возможностью развеяться, но и шансом прикоснуться к реальной жизни: раз в месяц он отправлялся на встречу, которая не была плодом его фантазии, общался с людьми, при всей своей усиленно изображаемой занятости он готов был настаивать на дополнительных собраниях.
В то время у директора школы, женатого человека, отца четырех детей, случился роман с одной учительницей, тоже замужней. Их связь выплыла наружу и была принята в штыки. Среди родителей пошли разговоры: стоило ли отдавать детей в католическую школу, чтобы им подавала пример парочка развратников? Административный совет решил вмешаться. Собрание состоялось у Люка в самом начале летних каникул. Постановили потребовать отставки провинившегося директора и ходатайствовать перед епархиальным руководством о замене его человеком с безупречной репутацией. Во избежание скандала уладить все следовало до начала учебного года, что, собственно, и было сделано. Но насчет того, что говорилось на том собрании, свидетельства участников расходятся. Люк и все остальные утверждают, что решение было принято единогласно, то есть Жан-Клод разделял общее мнение. Он же возражает: нет, он был против. Обстановка накалилась, они расстались чуть ли не врагами. Он особо подчеркивает тот факт, что подобное поведение на него не похоже: куда проще и больше в его духе было бы присоединиться к мнению друзей.
Поскольку нет никаких оснований думать, что друзья солгали, мне представляется, что он действительно выразил несогласие, но так неуверенно, что этого не только не вспомнили потом, но и в тот момент просто не зафиксировали. Можно сказать, не услышали – настолько привыкли, что он со всем соглашается. А сам он настолько не привык подавать голос, что помнит не реальное звучание своего выступления (наверное, пробормотал себе под нос невнятную тень протеста), а возмущенный ропот, кипевший у него внутри, который он тщетно пытался озвучить. Вот он и услышал свой голос, со всем подобающим жаром высказавший то, что ему хотелось высказать, а не то, что услышали другие. А может быть, он ничего и не говорил вовсе, только хотел сказать, мечтал сказать, жалел, что не сказал, и в конце концов вообразил, что это было сказано. Вернувшись домой, он все рассказал жене – и о заговоре против директора, и о том, как он по-рыцарски за него вступился. Флоранс была женщиной строгих правил, но не ханжой, и не любила, когда вмешивались в чужую личную жизнь. Ее тронуло то, что ее муж, покладистый по натуре, вымотанный болезнью, занятый куда более важными делами, готов скорее поступиться своим комфортом, чем поддержать неправедное дело. И когда в начале учебного года Флоранс обнаружила, что переворот таки совершился, директор разжалован в рядовые учителя, а на его место заступила учительница, своим бездушным фарисейством всегда ее раздражавшая, она с присущей ей энергией возглавила крестовый поход в защиту гонимого, провела работу с матерями учеников и вскоре склонила на свою сторону часть родительского комитета. Демарш административного совета был опротестован. Родительский комитет и административный совет, до сих пор прекрасно ладившие между собой, стали враждующими лагерями, во главе которых стояли соответственно Флоранс Роман и Люк Ладмираль, друзья с незапамятных времен. Вся первая четверть была отравлена этой враждой.
Жан-Клоду мало было просто поддерживать жену – он еще подливал масла в огонь. Этот кротчайший из людей во всеуслышание заявлял у школьных ворот, что он выступал в защиту прав человека в Марокко и не допустит, чтобы их попирали в Ферне-Вольтере. Не желая прослыть ханжами, сторонники административного совета и новая директриса доказывали, что дело не в моральном облике бывшего директора, а в его из рук вон плохом руководстве: он просто не тянул, вот и все. Жан-Клод возражал, что это не преступление, с кем не бывает, всегда лучше постараться понять и помочь, чем осуждать и клеймить. Вопреки устоям и принципам, он ратовал за человека, слабого и грешного – того, кто, по словам апостола Павла, доброго, которого хочет, не делает, а злое, которого не хочет, делает. Сознавал ли он, что защищает самого себя? Но уж наверняка он сознавал другое: что очень сильно рискует.
Впервые в их маленьком сообществе к нему проявляли интерес. Прошел слух о том, что это он заварил всю кашу. Одни недоумевали, почему он вдруг изменил взгляды, другие говорили, что беспринципный директор с ним в большой дружбе. Однако все сходились на том, что его роль в этой истории не вполне ясна. Люк, хоть и злился на него, пытался как мог успокоить страсти: у Жан-Клода серьезные проблемы со здоровьем, его можно понять, он не совсем соображает что делает. Но остальные приверженцы административного совета жаждали с ним разобраться, что само по себе представляло для него смертельную опасность. Восемнадцать лет он этого боялся. Все эти годы судьба хранила его, и вот теперь это произойдет не по воле слепого случая, против которого он бессилен, а по его собственной вине – впервые в жизни он высказал вслух, что думал. Страх его перешел в панику, когда сплетник-сосед сообщил ему свежие новости: Серж Бидон, один из членов административного совета, грозился его побить.
Самыми впечатляющими на суде были показания дяди Клода Романа. Он вошел, краснолицый, коренастый, в костюме, едва не лопавшемся на его могучих плечах, и, когда встал на свидетельское место, то повернулся лицом не к присяжным, как все, а к подсудимому. Сжав кулаки и подбоченясь, уверенный, что никто не посмеет сделать ему замечание, он смерил племянника взглядом. Пауза длилась, наверное, с полминуты, а это очень долго. Тот не знал, куда деваться, и все в зале подумали одно и то же: причиной были не только угрызения совести и стыд, несмотря на расстояние, стекло и жандармов, он боялся, что его ударят.
Да, в этот миг отчетливо проявился его панический страх перед расправой. Он предпочел жить среди людей с атрофировавшимся инстинктом кулачного боя, но всякий раз, возвращаясь в родную деревню, наверняка ощущал его опасную близость. Подростком он читал в маленьких бледно-голубых глазках дяди Клода издевку – презрение человека, живущего без затей, на своем месте и в ладу со своим телом, к нему, девственнику-заморышу, прикрывавшемуся от жизни книжками. И позже за восхищением, которое весь клан выказывал преуспевшему отпрыску, он чувствовал грубую силу, готовую прорваться при первом удобном случае. Дядя Клод шутил с ним, награждал дружескими тычками, доверял ему, как и все, свои деньги, но он единственный время от времени осведомлялся о них. Если в ком-то и шевельнулось когда-нибудь подозрение, то это мог быть только он. Ему достаточно было это подозрение обмозговать, чтобы понять все и припереть племянника к стенке. Тогда он избил бы его. В суд, конечно, тоже подал бы, но это потом, а первым делом отдубасил бы хорошенько своими кулачищами. Очень больно.
Серж Бидон, по отзывам всех, кто его знал, никогда мухи не обидел. Угроза, если она и прозвучала, была, конечно, риторической. Тем не менее Жан-Клод боялся до потери сознания. Не решался даже ходить домой привычной дорогой: все его тело упиралось. Один в своей машине, он рыдал, всхлипывая: «Меня хотят побить… Меня хотят побить…»
В последнее воскресенье перед Рождеством, выходя из церкви после мессы, Люк, оставив на минутку свое семейство, подошел к Флоранс, которая была с детьми, но без Жан-Клода. Перед причастием читали Евангелие, то место, где Иисус говорит, что нет смысла в молитве, если не живешь в мире со своим ближним. Он шел предложить мир, чтобы до Рождества положить конец этой глупой распре: «Ладно, слушай, ну не согласна ты с нами, что мы выперли того типа, твое право. Кто сказал, что обязательно во всем соглашаться с друзьями, и что ж нам – из-за этого всю жизнь собачиться?» Флоранс просияла улыбкой, и они расцеловались, от души радуясь примирению. Все-таки, не удержавшись, Люк добавил, что если Жан-Клод был против, мог бы сразу сказать, обсудили бы… Флоранс нахмурилась: «Но ведь он и сказал, разве нет?» Нет, покачал головой Люк, не сказал, за это-то на него и имеют зуб. Не за то, что он принял сторону бывшего директора, так как это его святое право. А за то, что проголосовал, как все, за его смещение и только потом, ни с кем не посоветовавшись, поднял бучу против решения, с которым сам же согласился, всех выставив идиотами.
По мере того как Люк говорил, скорее из стремления к исторической точности, но при этом возвращаясь к обидам, которые от всего сердца решил забыть, Флоранс менялась в лице. «Ты можешь мне поклясться, что Жан-Клод голосовал за отстранение директора?» – уточнила она. Конечно, он мог поклясться, и все остальные тоже. Но теперь, заверил он, это не имеет значения, топор войны зарыт, давайте отпразднуем Рождество все вместе. Но чем дольше он твердил, что инцидент исчерпан, тем яснее понимал, что для Флоранс это не так. Наоборот, его безобидные, как ему казалось, слова разверзли в ней бездну: «Он же говорил мне, что голосовал против…» У Люка даже не повернулся язык сказать, что это не важно. Он чувствовал: важно, что-то очень важное произошло сейчас, ему пока непонятное. Казалось, Флоранс рушится, как взорванный дом, у него на глазах, здесь, на церковной паперти, и он ничего не может сделать. Она нервно привлекала к себе детей, удерживала ручонку Каролины, которой хотелось домой, поправляла Антуану шапочку. Ее пальцы сновали, точно пьяные осы, а губы, побелевшие, словно от них отхлынула вся кровь до капельки, тихонько повторяли: «Значит, он солгал мне… солгал мне…»
Назавтра после уроков она перекинулась у ворот школы парой слов с женщиной, муж которой тоже работал в ВОЗ. Та собиралась с дочерью на елку для сотрудников и спросила, будут ли там Антуан и Каролина. Услышав это, Флоранс отчего-то побледнела и произнесла едва слышно: «Все, на этот раз мне придется поссориться с мужем».
На суде, когда его попросили объяснить, что это могло значить, он сказал, что Флоранс много лет было известно о том, что для сотрудников ВОЗ устраивается елка. Им случалось спорить на эту тему, он отказывался водить туда детей, потому что считал зазорным пользоваться такого рода привилегиями, а она жалела, что его чересчур строгие принципы лишают их возможности повеселиться. Вопрос женщины мог вызвать у Флоранс некоторую досаду, но подействовать на нее как откровение – вряд ли. К тому же, добавил он, возникни у нее хоть малейшее сомнение, ей достаточно было снять трубку и позвонить в ВОЗ.
– А кто поручится, что она этого не сделала? – спросила судья.
Накануне рождественских каникул председатель административного совета хотел поговорить с ним все о той же истории с директором. Он недостаточно хорошо его знал, чтобы быть в курсе тонкостей со служебным телефоном, поэтому пошел самым простым путем: попросил своего секретаря найти его в телефонном справочнике ВОЗ. Потом – в банке данных Пенсионного фонда международных организаций. Он удивился, когда его нигде найти не удалось, но сказал себе, что этому наверняка есть какое-то объяснение. Поскольку дело было не первой важности, выбросил его из головы – до того дня, когда после каникул встретил Флоранс на главной улице города и рассказал ей о своих поисках. В его тоне не было и тени подозрения, только естественное любопытство человека, ломающего голову над странным случаем, и Флоранс отреагировала вполне благодушно. Действительно странно, наверное, есть причина, она спросит у Жан-Клода. Больше они не виделись, неделю спустя Флоранс погибла, и никто никогда не узнает, говорила ли она об этом с Жан-Клодом. Он утверждает, что нет.
Не зная, с какой стороны обрушится первый удар, он понимал, что дело идет к развязке. Деньги на всех его банковских счетах подходили к концу, и не было никакой надежды их пополнить. О нем судачили, на него катили бочку. По Ферне-Вольтере разгуливал тип, грозивший его побить. Чьи-то руки листали справочники. Изменился взгляд Флоранс. Ему было страшно. Он позвонил Коринне. Она только что порвала со своим дантистом, которого так и не удалось взять голыми руками, и была в депрессии. Еще несколько месяцев назад это вселило бы в него новую надежду. Теперь это мало что меняло, но он вел себя подобно королю на шахматной доске, окруженному со всех сторон и имеющему возможность передвинуться лишь на одну клеточку. Объективно партия уже проиграна, надо сдаваться, и все же делается этот единственный ход, чтобы хотя бы посмотреть, каким образом противник объявит мат.
В тот же день он вылетел в Париж и повел Коринну в ресторан «Мишель Ростан», где подарил ей рамку для фотографий из дерева и кожаный бювар[8], купленные более чем за две тысячи франков. Два часа в кругу мягкого света, отделявшего их столик от полутьмы зала, он чувствовал себя в безопасности. Он играл роль доктора Романа, говоря себе, что это в последний раз, все равно скоро его не будет и ничего уже не имеет значения. В конце ужина Коринна сказала ему, что на сей раз решено окончательно – она хочет забрать свои деньги. Он даже не пытался выговорить отсрочку и достал записную книжку, чтобы договориться о следующей встрече: он их ей привезет. Он перелистывал страницы, и вдруг ему пришла в голову идея: в начале января его приглашал поужинать его друг Бернар Кушнер; может быть, Коринне будет приятно присоединиться к ним? Конечно же, Коринне это было приятно. Может, в субботу? 9-го или 16-го – Кушнер предложил ему на выбор. Тогда 9-го, решила Коринна, это ближе. Он предпочел бы 16-е – это дальше, но ничего не сказал. Жребий был брошен. До 9 января он умрет. На обратном пути в самолете он продолжал листать записную книжку с видом очень занятого делового человека. Рождество – не годится, это будет слишком жестоко по отношению к детям. Каролине предстояло изображать Деву Марию, а Антуану – одного из волхвов на церковном празднике. Значит, сразу после Рождества.
Он съездил в Клерво-ле-Лак за родителями, чтобы отпраздновать с ними Рождество. В багажнике вместе с елкой привез домой полную коробку бумаг из своей прежней комнаты: там были старые письма, тетради, бархатный альбомчик, в котором Флоранс, как он уверяет, писала посвященные ему стихи, когда они были женихом и невестой. Он сжег все это в дальнем углу сада с другими коробками, валявшимися на чердаке, в которых были его дневники. Он рассказывал, что за все эти годы, даже особо не таясь, заполнил десятки тетрадей более или менее автобиографическими текстами. Флоранс, наткнись она на записи, вполне могла принять их за вымысел, и в то же время они были достаточно близки к действительности, чтобы выглядеть чистосердечным признанием. Но она так на них и не наткнулась, или не полюбопытствовала заглянуть, или ничего ему не сказала, или есть еще гипотеза: возможно, этих тетрадей не было вовсе.
Еще он говорит, что хотел оставить письмо для Флоранс, которое она нашла бы после его смерти, и за эти дни между Рождеством и Новым годом набросал множество черновиков. Не только писал, но и наговаривал на кассету, сидя один в машине с маленьким магнитофоном: «Прости, я недостоин жить, я лгал тебе, но моя любовь к тебе и к нашим детям – не ложь…» Он так и не смог: «Всякий раз, начиная, я представлял себя на ее месте, как она слушает, и я…»
Он сдавленно кашляет, опускает голову.
Последнюю неделю он чувствовал себя отупевшим и усталым. То и дело дремал – на диване, в машине, в любой час. В ушах у него стоял гул, словно он нырнул на дно моря. У него болели мозги, хотелось извлечь их из черепной коробки и хорошенько промыть. Вернувшись из Страсбурга, где они встречали Новый год у приятелей-врачей, Флоранс затеяла стирку. Он сидел в ванной и смотрел, как за стеклом крутится, мягко шлепаясь, белье в горячей воде. Там были его рубашки и исподнее, пропитанные гадким потом, вещи Флоранс и детей, маечки, пижамки со зверюшками из мультфильмов, носочки Антуана и Каролины, которые потом так трудно было различить. Их перемешанное белье, их перемешанное дыхание, мирное, безмятежное, в тепле уютного дома, укрывшего всех четверых от зимней ночи… Как это, должно быть, хорошо – возвращаться всем вместе домой в первый день нового года, дружной семьей в мини-вэне, мерно урчащем на заснеженной дороге. Добраться поздно, нести на руках уснувших детей наверх, помочь им раздеться – ну-ка, живо в постель! – и перерыть все сумки в поисках плюшевого зайчика, без которого Антуан не засыпает, и вздохнуть с облегчением, что не забыли его в Страсбурге. Слушать, как посмеивается Флоранс, смывая косметику: «Ну, тебе повезло, сейчас бы ехал за ним обратно». А затем последним умыться в ванной, отделяющей комнату детей от их спальни, где ждет его Флоранс под пуховым одеялом. Отвернувшись, чтобы не мешал свет, она возьмет его за руку и уснет, а он еще почитает. Теплый и ласковый семейный уют. Они думали, что он теплый и ласковый. Но он-то знал, что внутри все прогнило, что каждый миг, каждый шаг и даже сон подпорчены этой гнилью. Она росла в нем и мало-помалу разъела все изнутри, хотя снаружи и не было заметно, но теперь не осталось больше ничего, кроме этой гнили, – ее так много, что скоро треснет скорлупка под ее напором, и она выползет наружу. Тогда они окажутся нагими, беззащитными, в холоде и ужасе, и это будет единственная реальность. Это уже, хоть они пока не знали, была их реальность. Он тихонько открыл дверь, на цыпочках подошел к детям. Долго смотрел, как они спят. Нет, он не мог этого сделать. Они никогда не узнают, что он, их папочка, это сделал.
Воскресенье они провели «У большого глухаря», в их излюбленном шале на перевале Коль-де-ла-Фосиль. Флоранс, отменная лыжница, учила детей кататься. Под ее присмотром они одолевали практически все склоны. Он тем временем читал, оставшись в зале ресторана, куда семейство вернулось к обеду. Антуан с гордостью рассказывал, как он съехал по самому сложному спуску и на одном трудном повороте чуть не упал, но все-таки удержался на лыжах. Детям разрешалось заказывать огромные тарелки жареной картошки с кетчупом, отчасти поэтому они обожали это местечко. Еще в машине, пока ехали, они всю дорогу повторяли: «А можно будет нам картошки? Можно будет нам картошки?» Флоранс отвечала: «Можно». А дети не унимались: «А можно будет добавки? Можно по две тарелки? По три тарелки?»
В понедельник утром ему позвонила мать, очень встревоженная. Она только что получила банковское извещение с указанием дефицита в сорок тысяч франков. Такое случилось впервые, она не решалась заговорить об этом с мужем, чтобы не волновать его. Он сказал, что все уладит, сделает перевод с другого счета, и мать повесила трубку, ни о чем больше не беспокоясь, как бывало всегда, стоило ей поговорить с сыном. (Письмо с уведомлением о закрытии счета пришло через неделю.)
Он извлек из книжного шкафа свой экземпляр книги Бернара Кушнера «Чужое горе» с дарственной надписью, которую получил на встрече с автором в женевском книжном магазине («Жан-Клоду, единомышленнику и коллеге по ВОЗ. Бернар»), поехал в аэропорт, купил флакон духов и вылетел двенадцатичасовым рейсом в Париж. В салоне самолета, где он узнал среди пассажиров министра Жака Барро, написал короткое письмецо Коринне («…Я должен на этой неделе принять важные решения. Я счастлив, что в субботу увижусь с тобой. Это может стать прощанием или новой отсрочкой – ты сама решишь») и отыскал в книге Кушнера место, потрясшее его когда-то, – о самоубийстве друга юности. Принимая в строго определенной последовательности препараты, в сочетании убивающие наверняка, он позвонил любимой женщине, чтобы ежеминутно держать ее в курсе своей агонии. У нее был только один телефон, и она знала, что, если повесит трубку, чтобы вызвать «Скорую», он тут же введет себе роковую дозу. Ей пришлось выслушать прямой репортаж о смерти.
Надеясь, что Коринна прочтет и поймет, он вложил письмо между этими страницами и оставил книгу и духи в ее приемной. Он не помнит, что еще делал в Париже. Учитывая поездки на такси туда и обратно, вряд ли он еще что-нибудь успел, поскольку в Женеву вылетел в 16:30, чтобы вернуться в Ферне-Вольтере до закрытия гаража. После продажи «БМВ» он взял напрокат «Рено‐21», потом мини-вэн «Рено Эспейс», который, по его собственным словам, «изучил до последнего винтика». Теперь ему хотелось снова пересесть на седан. Поколебавшись, он остановил свой выбор на зеленой «БМВ» с большим количеством опций и на ней вернулся домой.
Во вторник он не поехал на работу. Они с Флоранс отправились в Ферне-Вольтере за покупками. Она уговаривала его купить новый костюм, ему же приглянулась теплая куртка за три тысячи двести франков. По мнению продавщицы, выглядели они образцовой четой: время есть, деньги есть, и ладят отлично. Они забрали из школы детей вместе с Софи Ладмираль, которая должна была сегодня ночевать у них. Флоранс отвезла всех троих домой, высадив Жан-Клода у аптеки Коттена. Все утро он провел за изучением книги «Самоубийство: инструкция по применению» и справочника лекарств Видаля, отверг препараты, вызывающие мгновенную смерть – цианиды, кураризирующие вещества, – и остановился на барбитуратах, которые в сочетании с противорвотным средством рекомендовались для желающих с комфортом уснуть и не проснуться. Они нужны ему, объяснил он Коттену, для опытов над клеточными культурами. Коттен мог бы удивиться, что ученый покупает в аптеке препараты, которые должны предоставляться ему в лаборатории, но не сделал этого. Будучи коллегами, они вместе просмотрели диамикрокарты и выбрали два барбитурата, к которым для пущей надежности Коттен предложил добавить раствор его собственного изготовления на основе фенобарбитала. Все будет готово в пятницу, устроит? Его устроило.
Вечером он, держа на коленях крестницу, читал детям сказку. В среду с утра не было уроков, а накануне их с трудом удалось угомонить, поэтому встали они поздно и играли в пижамах до самого обеда. Он уехал в Лион. В 14:08 снял в банкомате на площади Белькур тысячу франков, в 14:45 еще столько же. В промежутке, по его словам, дал банкноту в пятьсот франков бездомному бродяге. Потом зашел в оружейный магазин и купил электрошокер, два баллончика со слезоточивым газом, коробку патронов и глушитель для длинноствольного карабина 22-го калибра.
– Значит, – подчеркнула судья, – вы помышляли не только о самоубийстве. Вы жили с женой и детьми и знали, что скоро убьете их.
– Эта мысль приходила мне в голову… Но ее сразу заслонили другие невыполнимые планы, другие неосуществимые идеи. То есть ее как будто и не было… Я так думал… Говорил себе, что делаю совсем другое, вовсе не для этого. И в то же время… в то же время покупал пули, которые потом прострелили сердца моих детей…
Рыдания.
Он попросил упаковать все в два подарочных пакета, сам себя убеждая, что средства самозащиты купил для Коринны, которая боится возвращаться одна домой поздно вечером, а глушитель и патроны – для отца, хотя тот, почти ослепший, уже много лет не прикасался к своему карабину.
Пока он делал эти покупки, Флоранс пригласила на чашку чая двух подруг, дети которых учились вместе с ее детьми. Она не откровенничала с ними, только, они уже не помнят по какому поводу, вдруг сказала, показывая на стоявшую на камине фотографию мальчика лет шести-семи: «Смотрите, правда, он лапочка? Смотрите, какие глаза. С такими глазами не может быть ничего дурного в душе». В некотором замешательстве женщины подошли поближе и признали, что Жан-Клод в детстве действительно был просто лапочка. Флоранс заговорила о другом.
По четвергам он уходил всегда рано, чтобы перед лекциями в Дижонском университете заехать в Клерво-ле-Лак к родителям. Их врач, которого он встретил возле дома, помог ему выгрузить купленный для них ящик минеральной воды. Он успел полистать в своей прежней комнате старые конспекты по токсикологии и еще раз успокоил мать насчет банковских дел. Прокурор считал, что истинной целью этого визита было взять отцовский карабин, для которого он приобрел накануне патроны и глушитель, но он говорит, что нет: карабин он увез в Превессен еще прошлым летом, чтобы стрелять по мишеням в саду (никто из свидетелей его за этим занятием не видел). На обратном пути он позвонил Коринне и напомнил ей об ужине у Кушнера в субботу: она должна непременно быть. Потом он зашел к Ладмиралям отдать тапочки, которые Софи забыла у них вчера. Он говорит, что надеялся увидеться с Люком и признаться ему во всем, что уповал на эту встречу как на свой последний шанс. К сожалению, застал только Сесиль, совершенно измотанную: одна их подруга рожала, и пришлось взять к себе ее детей. Он знал, что в пять часов пополудни не было никаких шансов застать Люка дома, зато наверняка – в кабинете, но туда он не зашел. Вечером он, как и каждый вечер, позвонил родителям, чтобы пожелать им доброй ночи.
В пятницу он отвез детей в школу, купил газеты и круассаны, вместе с соседом, отметившим, что тот был в прекрасном настроении, дождался открытия аптеки. Получив свои барбитураты и купив жевательную резинку, якобы укрепляющую зубы, он встретился с женой в Ферне-Вольтере у флористки. Они послали родившей подруге азалию с открыткой, в которой оба подписались. Потом она побежала на курсы росписи по фарфору, а он зашел в супермаркет и купил две канистры и еще одну вещь, стоившую, согласно пробитому чеку, сорок франков. (Обвинение настаивало на том, что это могла быть скалка. Он же припоминает, что покупал металлический стержень, чтобы заменить сломанную перекладину стремянки, но ни этот стержень, ни сломанную стремянку найти не удалось.) Канистры он наполнил бензином на заправочной станции «Континент». Вернувшись домой к обеду, застал гостью, молодую улыбчивую блондинку, это была учительница Каролины. Шел оживленный разговор о школьной пьесе, которую она хотела поставить со своими учениками, и о том, как бы достать побольше широких бинтов, чтобы они изображали мумии. Он, как всегда готовый услужить, сказал, что может привезти сколько угодно бинтов из женевской больницы, обещал не забыть. На завтра дети были приглашены на день рождения к подружке Нине, дочке африканского дипломата, и предстояло еще купить подарок. После уроков вся семья отправилась в Швейцарию выбирать конструктор «Лего» в торговом центре. Они поужинали в кафе и вернулись довольно рано. Антуан и Каролина, уже переодевшись в пижамы, нарисовали картинки – тоже в подарок. Уложив их, Флоранс долго говорила по телефону с матерью: та была обижена, что ее не пригласили на свадьбу к одной родственнице. Она горько жаловалась на вдовью долю, на старость, сетовала, что дети ее совсем забыли. Ее настроение передалось Флоранс, и та, повесив трубку, расплакалась. Он подсел к ней на диван. Это последнее, что он помнит: сел рядом, обнял ее, стал утешать.
– Я не помню, – говорит он, – ее последних слов.
При вскрытии в крови Флоранс было обнаружено 0,20 граммов алкоголя, что означает, что если она спала всю ночь, то уснула почти пьяной. А между тем Флоранс никогда не пила – разве что немного вина за обедом по большим праздникам. Можно предположить ссору, начавшуюся со слов: «Я знаю, что ты мне лжешь». Муж уходит от ответа, жена настаивает. Зачем он сказал, будто голосовал против смещения директора? Почему его нет в справочнике ВОЗ? Разговор идет на повышенных тонах, она выпивает, чтобы успокоиться, рюмку, другую, третью. И под действием алкоголя, к которому она не привыкла, засыпает. Он не спит, всю ночь ломает голову, как ему выйти из положения, и под утро наносит ей удар по голове.
Когда его ознакомили с этим сценарием, он ответил: «Если мы ссорились, зачем бы я стал это скрывать? Я бы все равно чувствовал себя виновным, но это было бы хоть какое-то объяснение… Было бы, наверное, не так дико… Я не могу с уверенностью сказать, что ссоры не было, но я ее не помню. Я помню сцены убийства, страшные, чудовищные, но эту – нет. Я не в состоянии сказать, что происходило между тем моментом, когда я стал утешать Флоранс, и тем, когда я очнулся с окровавленной скалкой в руках».
Обвинение доказывало, что скалку он купил накануне в супермаркете, он утверждал, что она валялась в спальне, где ею пользовались дети: раскатывали пластилин. Воспользовавшись скалкой на свой лад, он вымыл ее в ванной – тщательно, следов крови, которые можно было бы увидеть невооруженным глазом, не осталось, – и убрал на место.
Зазвонил телефон. Он снял трубку в ванной. Приятельница, психолог из Превессена, спрашивала, собирается ли Флоранс вместе с ней вести субботний урок катехизиса сегодня вечером. Он ответил, что нет, так как они собираются в горы, к его родителям, и останутся там ночевать. Он извинился, что говорит шепотом: дети спят, и Флоранс тоже. Предложил разбудить ее, если это важно, но приятельница сказала, что не стоит и она проведет урок одна.
Звонок разбудил детей, и они прибежали в ванную. Их всегда было легче поднять в те дни, когда не было уроков в школе. Им он тоже сказал, что мама еще спит, и все трое спустились в гостиную. Он включил видеомагнитофон, поставил кассету «Три поросенка», приготовил каждому по чашке кукурузных хлопьев с молоком. Дети уселись на диван, завтракали и смотрели мультфильм, а он сидел между ними.
– Я знал, после того как убил Флоранс, что Антуана и Каролину убью тоже и что сейчас, перед телевизором, наши последние минуты вместе. Я целовал их. Наверное, говорил какие-то нежности, что-нибудь вроде «Я вас люблю». Со мной такое бывало часто, а они часто в ответ рисовали мне картинки. Даже Антуан, который еще писать толком не умел, мог написать «Я тебя люблю».
Долгая, очень долгая пауза. Судья дрогнувшим голосом предложила сделать пятиминутный перерыв, но он покачал головой, сглотнул – это было слышно всем – и продолжил:
– Мы просидели так примерно полчаса… Каролина заметила, что мне холодно, и хотела сходить в спальню за моим халатом. А я сказал, что это они горячие, уж не заболели ли, и нужно померить температуру. Каролина поднялась со мной наверх, я уложил ее на кроватку… И пошел за карабином…
Повторилась та же сцена, что прежде из-за собаки. Он задрожал, весь как-то обмяк и бросился на пол. Его не было видно, только спины склонившихся над ним жандармов. Тоненьким детским голосом он скулил: «Папочка! Папочка!» Какая-то женщина из зала подбежала к боксу и застучала по стеклу, приговаривая: «Жан-Клод! Жан-Клод!» – точно мать. Ее не трогали: ни у кого не хватило духу.
– Что вы сказали Каролине? – продолжила допрос судья после получасового перерыва.
– Не помню… Она легла на живот… Тут я и выстрелил.
– Мужайтесь…