Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жизнь русского обывателя. Часть 3. От дворца до острога - Леонид Васильевич Беловинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Преизобилие народа, садящегося за стол у таких старосветских бар и барынь, имело причиной не только то, что они считались родством и с вовсе уж не родственниками. «В Москве было в старину одно почтенное, трогательное обыкновение: в каждом доме, смотря по состоянию, принималось на жительство некоторое число убогих девиц, преимущественно дворянок; одни старелись в них и даже умирали, других с хорошим приданым выдавали замуж; связи первых со своими благодетельницами становились иногда крепче, чем самые родственные узы… Их жизнь была деятельно-праздная; в доме они кой за чем присматривали, исполняли некоторые комиссии своей хозяйки-аббатисы, раскладывали с ней гранд-пасьянс, посещали иногда подруг своих. Их набожность ограничивалась одними наружными обрядами религии, но они соблюдали их с точностью мелочною; они знали все храмовые праздники, и там, где бывало архиерейское служение, ими наполнялась половина церкви. Так проходила их беспорочная, их бесполезная жизнь» (35, с. 23).

По нынешнему времени, пожалуй, все это старое барство могло бы вызвать иной раз и недоумение, а то и возмущение. Взять хотя бы домашних шутов. Вот графиня Е. Ф. Орлова: «…У нее была дура, по имени Матрешка, которая была преумная и претонкая штука, да только прикидывалась дурой, а иногда очень резко и дерзко высказывала правду… Эта дура очень любила рядиться в разные поношенные и никому не годные наряды: наденет на голову какой-нибудь ток с перьями и цветами, превратившийся в совершенный блин: платье бальное, декольте, из-под которого торчит претолстая и грязная рубашка и видна загорелая черная шея; насурмит себе брови, разрумянится елико возможно и в этом виде усядется у решетчатого забора, выходящего на Пречистенку, и перед всеми проходящими и проезжающими приседает, кланяется и посылает ручкой поцелуи… В то время, хотя и не везде, у вельмож и богатых господ, как прежде, но водились еще шуты и дуры, и были люди, которые находили их шутки и дерзости забавными. В Москве на моей памяти было несколько известных таких шутов: орловская дура Матрешка, у князя Хованского, нашего соседа, дурак Иван Савельич, карлик и карлица у Настасьи Николаевны Хитрово» (148, с. 230–231). Ну что ж, меняются времена, меняются и вкусы. Кстати, эта Матрешка была в молодости у добрейшей и благотворительной Е. Ф. Орловой дворовой девкой, хотела выйти замуж за кого-то из орловской дворни, да господа ей не позволили; после этого она долго болела, а когда выздоровела, то стала «дурачиться». Господа добрые были, дуру не оставили попечением…

При Павле I вельможи потихоньку стали удаляться из холодного чиновного Петербурга в более свободную Москву, в которой они и составили верхушку общества. В николаевский период вельможи повывелись: наступало время новых людей.

Джентльмен – довольно редкая птица, появившаяся примерно с 20-х гг. Это человек в высшей степени комильфо, в котором безукоризненным было все – от прически и белья до манер и образования. Джентльменов отличало воспитание высокого класса, утонченные манеры, безукоризненная вежливость, сочетавшаяся с некоторой холодностью обращения; при этом и вежливость, и холодность распространялись на всех людей – и высших по положению, и низших, хотя бы и на прислугу, так что и крепостному лакею могли говорить «вы». Разумеется, это требовало также немалого состояния, во всяком случае материальной независимости от начальства, если джентльмен находился на службе. В Москве с ее русской широтой и простотой жизни джентльмены почти не водились: это был в основном петербуржец, как нельзя лучше соответствовавший нравственному климату служилой столицы. Естественно, это был светский человек, входивший в самый высший свет. Читатель, конечно же, понимает, что джентльмен был по преимуществу англоманом, копировавшим ходячее представление об англичанах как людях вежливых и сдержанных. А англоманов в России было немного: традиционным для русского человека была нелюбовь, а то и ненависть к Англии, бывшей на протяжении двух веков постоянным явным или скрытым врагом России, инспирировавшей и поддерживавшей все войны Персии и Турции против России; «англичанка гадит» – было обычным присловьем русского человека, заговорившего о внешней политике.

Ярко выраженным джентльменом был известный читателю по пушкинской биографии, а может быть, и по повести Л. Н. Толстого «Хаджи Мурат» светлейший князь Михаил Семенович Воронцов. Род графов (княжеский титул получил именно М. С., а до того Воронцовы имели графский титул) был ярко выраженно англоманским, что связано было с дипломатической службой его представителей в Англии. Наиболее известный из Воронцовых, Михаил Семенович, новороссийский, а затем кавказский наместник, по словам служившего на Кавказе под его началом В. А. Соллогуба, «…обладал в высшей степени тремя очень редкими между русскими людьми качествами: необыкновенной настойчивостью, непреклонной твердостью убеждений и самой утонченной вежливостью. Правда, вежливость эта подчас становилась почти оскорбительна, так как она безразлично относилась ко всем; мне часто случалось присутствовать на служебных приемах Воронцова и немало тогда удивляться тому, как он с тою же самой приветливой и только чуть-чуть саркастической улыбкой на тонких губах подавал руку заслуженному генералу с грудью, увешанной звездами и орденами, и тут же протягивал эту руку какому-нибудь гречонку из Таганрога или Одессы, беззаботно торгующему маслинами». Очевидно, утонченный аристократ граф Соллогуб предпочел бы, чтобы гречонку наместник не улыбался и руки не подавал, разве что один палец. Соллогуб рассказывает случай, когда в начале Крымской войны на приеме просителей в ноги наместнику бросился татарин, обвиненный в шпионаже; Воронцов с неизменной любезной улыбкой «протянул ему руку», успокоил, пообещав разобраться, а затем, в кабинете, все с той же улыбкой приказал адъютанту повесить татарина, поскольку уже знал из докладов о том, что это очень вредный шпион. «Чем объяснить это вечно улыбающееся самообладание? – задается вопросом Соллогуб – Презрительностью ли большого барина, считающего, что все, что его окружает, ниже его, и потому равно относящегося ко всем? Но Воронцов был слишком умен и человечен, чтобы поддаваться близорукой спеси, свойственной ограниченным людям знатного происхождения. Я скорее полагаю, что им руководила высокогосударственная задача того, что людьми управлять даже тогда, когда их приходится вешать, следует, не запугивая их. На характере Воронцова его воспитание в Англии оставило следы неизгладимые. Он олицетворял собой методичность во всем и любил, почти требовал, чтобы все его окружающие ей подчинялись». Соллогуб подчеркивает, что спокоен и вежлив Воронцов был в любой обстановке, в том числе и при смертельной опасности. «Воронцов был действительно русским солдатом, и таким, каких дай бог много! Я отроду не встречал такой холодной и беззаботной храбрости. Сколько раз мне случалось видеть Воронцова в схватках с горцами. Всюду впереди, он отдавал приказания, шутил, улыбался и нюхал табак, точно у себя в кабинете. Особенно поразил он меня однажды, когда после незначительной перестрелки у нас с горцами завязалось жаркое дело; неприятель несколько раз окружал нас, мы чуть было не попали в плен, потеряли много людей и наконец под вечер, изнуренные, грязные, пробыв целый день под градом пуль, возвращались в главную квартиру; по дороге ежеминутно свистели пули рассыпавшегося в кустарниках неприятеля. Все насторожившись переглядывались и осматривались, один Воронцов спокойно ехал на своей измученной и еле передвигавшей ноги лошади. Надо заметить, что ему тогда уже минуло за семьдесят лет, в тот день он, как и мы, ничего не ел, не слезал с лошади и все время находился на самом опасном месте» (166, с. 504–508). Впрочем, к опасностям М. С. Воронцову было не привыкать: в юности прикомандированный к кавказским войскам, он в 1804 г. едва не погиб в жарком деле; участвовал в наполеоновских кампаниях 1806 и 1807 г.; в 1812 г., уже тридцатилетним генералом, защищая со своей Сводной гренадерской дивизией в канун Бородина Шевардинский редут, был тяжело ранен, а дивизия его осталась вся на Бородинском поле; дрался в «битве народов» при Лейпциге, брал Париж; на Кавказе участвовал во многих боевых эпизодах, возглавил штурм оплота Шамиля – аула Дарго, крепостей Гергебильи и Салты. Храбрость его была именно холодная и спокойная; генерал-фельдмаршал князь А. И. Барятинский, завершивший покорение Кавказа, писал о Воронцове: «…храбрость это была истинно джентльменская, всегда спокойная, всегда ровная. Часто случалось, что во время сна главнокомандующего раздавалась тревога в самой главной квартире. Князь Воронцов просыпался, спокойно вынимал шашку и спокойно говорил: «Господа, будем защищаться» (166, с. 670).

Грансеньор – отнюдь не вельможа, как можно подумать, и не джентльмен. Это полувельможа, держащий себя большим барином, копировавший джентльмена, но не являвшийся ни тем ни другим. Грансеньор стали типичным явлением николаевской и позднейших эпох: не слишком родовитый выскочка, добравшийся благодаря искательству перед высшими и беззастенчивости в средствах до высоких чинов и не брезговавший побочными «доходами» от службы. С высшими он был льстив и подобострастен, с низшими груб, высокомерен и чванлив, подавая им для рукопожатия один или два пальца, смотря по чину, а прислугу просто не замечал. В конце XIX в. костромским губернатором был Шидловский – типичный бюрократ николаевской эпохи. «Имел он обыкновение рассматривать людей в зависимости от носимого ими чина. Руку подавал он далеко не всем чиновникам, приходящим к нему по делам службы. Пять пальцев подавались действительным статским советникам и соответственно генеральским чинам по военному ведомству. Статские советники получали только четыре пальца. Следующие чины в соответствии с Табелью о рангах довольствовались тремя и двумя пальцами. Большинство же получало один палец, который надлежало с благоговением мгновение продержать, но ни в коем случае не тряхнуть». Когда его жене в связи с болезнью было предписано сдать мочу, на бутылках с нею были наклейки: «Утренняя моча ея превосходительства госпожи костромской губернаторши» и аналогичная надпись с вечерней мочой. (94, с. 421, 422).

В таком парвеню также безукоризненно было почти все, от прически до манер, но какая-нибудь мелочь все же выдавала ворону в павлиньих перьях: слишком дорогой камень в перстне, аляповатая оправа, и т. п., что зависело уже не от искусства парикмахера, портного или сапожника, а от собственного вкуса. Раскрыв «Дворянское гнездо» И. С. Тургенева, читатель обнаружит там видного губернского чиновника Гедеоновского, в котором «все… дышало приличием и пристойностью, начиная с благообразного лица и гладко причесанных висков до сапогов без каблуков и без скрипу»; но тщательно свернутый клетчатый синий носовой платок выдает в нем парвеню. Грансеньором, несомненно, стал бы грибоедовский Молчалин. Однако же такого рода люди попадались и в среде подлинной знати: аристократическое происхождение и вельможество – далеко не синонимы. Е. П. Янькова через мужа сочлась родством с Долгорукими; вот ее впечатления от одного из них: «Дом Долгоруких был преогромный, деревянный: большая зала, большая гостиная, за нею еще другая, тут на подмостках, покрытых ковром, на золоченом кресле сиживал у окна князь Михаил Иванович. В глупой своей гордости он считал, что делает великую честь, когда сойдет со своих подмостей и встретит на половине комнаты или проводит до двери: далее он никогда не ходил ни для кого… Лицом он был бы недурен, но напыщенный и надменный вид его производил самое неприятное чувство. По своему понятию он принял нас милостиво, но мне очень не понравилась его покровительственная и снисходительная приветливость. Княгиня Анна Николаевна была просто ласкова, безо всяких штук, княжны внимательны, а от князя так и разило его чуфарством.

Мне недолго пришлось посещать князя: с небольшим через год после моего замужества он умер, и тогда я могла бывать у доброй княгини без всякого неприятного чувства: к ней я могла ехать в гости, а к нему приходилось ехать на поклон» (148, с. 52–53). Впрочем, может быть, князь Михаил Иванович был просто… дурак.

Грансеньоры были равномерно распределены и в Петербурге, где, впрочем, для них было более широкое поле деятельности, и в Москве, и в провинции, будучи вхожи в светское общество, где подлинные вельможи и джентльмены их только терпели.

Разумеется, что эти типажи свойственны были и женской половине света. И вполне понятно, что ими весь свет не исчерпывался: это были только более яркие типы, выделявшиеся на, в общем-то, довольно бесцветном фоне.

Все эти типажи были в основном люди зрелые, нередко пожилые. А наиболее заметны в свете были молодые люди, порхавшие из одной гостиной в другую и занимавшие дам и девиц легкой, ни к чему не обязывающей болтовней, разумеется, по-французски. В XVIII в. таких людей иногда называли петиметрами. Преувеличенная живость, даже вертлявость, в соответствии с расхожими представлениями о французах, говорливость, следование французским модам, иногда преувеличенное, легкое самолюбование – вот черты петиметра. Отсутствие основательности во всем, включая образование, быстро приводило их в светское небытие: женившись и осев в имении, петиметр быстро обайбачивался. В XIX в. на смену петиметру пришел тип денди: тщательно, модно, но умеренно-скромно одетый, строго причесанный, нередко неглупый и достаточно образованный, этот юный представитель света в то же время зачастую отличался дерзостью, впрочем, выраженной настолько тонко, чтобы перед ним не закрылись двери гостиных. Эпатаж, демонстративное пренебрежение светскими условностями должно было привлекать внимание к денди, пока еще не добравшемуся до высоких чинов и должностей и нередко не имевшему большого состояния. Например, в ту пору считалось дерзостью пристально смотреть в лицо людям, старшим по возрасту или положению; особенно же это относилось к дамам, которые заведомо считались более высокого положения. Заглянуть в лицо особе женского пола было оскорблением, и, имея в виду разного рода шалопаев, шалунов, дамы на улице носили широкополые шляпы или шляпки-кибитки, переднее поле которых напоминало большой совок; когда же в моду вошли шляпки с узкими полями или шапочки без полей, с ними стали носить вуалетки, скрывавшие верхнюю часть лица. Именно поэтому в конце XVIII – первой половине XIX в. считалось неприличным носить очки, и близорукие светские люди пользовались лорнетами и моноклями. Так вот, в общественных собраниях, например, в театре, такие шалуны, стоя в партере (солидные люди абонировали ложи, молодежь ходила в партер, лишь появляясь в ложах знакомых в антрактах), во время антракта нарочито лорнировали дам в ложах. У денди было принято и приезжать в театр не к началу спектакля, а уже в ходе его, и уезжать до окончания, именно чтобы привлечь к себе внимание. В нарушение правил золотая молодежь ошикивала нелюбимую актрису или бесновалась после сольного номера всеобщей любимицы, но это уже было чревато: непременно дежуривший во время спектаклей полицмейстер мог вывести шалуна. Был и еще один признак денди – печать романтической разочарованности и скуки на лице. Возможно, у юного шалопая еще сердце учащенно билось от того, что он уже взрослый и самостоятельно выезжает свет. Но не делать вида, что ему уже все приелось и всем он пресытился, было невозможно.

Шалун – это разновидность денди. Шалун нарушал приличия уже не на грани дерзости, а переходя все грани. Вот что такое было – шалун: «…Однажды государь готовился осматривать кавалерийский полк на гатчинской эспланаде. Вдруг перед развернутым фронтом пронеслась марш-маршем неожиданная кавалькада. Впереди скакала во весь опор необыкновенно толстая дама в зеленой амазонке и шляпе с перьями. Рядом с ней на рысях рассыпался в любезностях отчаянный щеголь. За ним еще следовала небольшая свита. Неуместный маскарад был тотчас остановлен. Дамою нарядился тучный князь Федор Сергеевич Голицын. Любезным кавалером оказался Кологривов. Об остальных не припомню. Шалунам был объявлен выговор, но карьера их не пострадала. Страсть Кологривова к уличным маскарадам дошла до того, что, немотря на свое звание, он иногда наряжался старою нищею чухонкою и мел тротуары. Завидев знакомого, он тотчас кидался к нему, требовал милостыни и в случае отказа бранился по-чухонски и даже грозил метлою. Только тогда его узнавали и начинался хохот. Он дошел до того, что становился в Казанском соборе среди нищих и заводил с ними ссоры. Сварливую чухонку отвели даже раз на съезжую, где она сбросила свой наряд, и перед ней даже извинились». В. А. Соллогуб, отрывок из воспоминаний здесь приведен, довольно много места посвятил великосветским шалунам, в том числе Кологривову, между прочим, обер-церемониймейстеру двора, сводному брату всесильного александровского министра А. Н. Голицына. Конец этим мистификациям Кологривова был положен следующим случаем: «Кологривов был приглашен на большой обед. В то время как садились за стол, из-под одного дипломата выдернули стул. Дипломат растянулся, но тотчас вскочил на ноги и громко провозгласил:

– Я надеюсь, что негодяй, позволивший со мною дерзость, объявит свое имя.

На эти слова ответа не воспоследовало. Впрочем, ответ был немыслим и по званию обиженного, и по непростительному свойству поступка» (166, с. 366–368).

Широкоизвестным светским шалуном, удостоившимся неблагосклонного внимания Николая I, был князь Лев Гагарин. Царь, не любивший бездельников, поинтересовался у дядюшки повесы, отчего его племянник ничего не делает, так что он, царь, повсюду встречает его. Узнав о высочайшем вопросе, племянник заявил: «Мне в маленьком чине везде подобает шляться, а вот государь-то когда находит время всюду бывать, где меня видит?». Дерзость дошла до императора, и сиятельный шалопай был выслан на жительство в Нижний Новгород. Возглавив здесь шайку таких же молодых бездельников, Гагарин развернулся во всю ширь своей натуры. Сравнительно невинной проделкой была рассылка наиболее уважаемым нижегородцам приглашений на бал к губернатору, который вовсе и не собирался давать его. Однажды ночью гагаринская компания перевесила городские вывески, так что над дверями духовной консистории утром горожане узрели вывеску «Распивочно и на вынос», на здании судебной палаты предлагалась «Стриженая шерсть оптом и в розницу», на воротах архиерейского дома красовалась вывеска «Продажа дамского белья и приданого для новорожденных», а на губернаторском подъезде – изображение банки с медицинскими пиявками и объявление: «Здесь отворяют кровь». Гагарин выдрессировал пару годовалых медвежат и, занимая квартиру с балконом на втором этаже дома на оживленной улице, во время скопления публики спускал медвежонка на канате с балкона в толпу, а учинив переполох, втаскивал обратно. Завершились нижегородские шалости Гагарина устройством «афинской ночи», для чего была похищена или сманена женская прислуга почетных горожан. После этого князьку пришлось шалить уже где-то в Сибири (163, с 437).

И вестимо: от безделья чего не придумаешь.

Чем занимались все эти люди, каков был круг их интересов? Можно было бы заявить, что он ограничивался сплетнями в гостиных (о, разумеется, в высшей степени приличных, очень тонких, на полутонах и полунамеках!) да карточной игрой, дополняясь разве лишь балами, посещениями театров и концертов (положение обязывает! светский человек – публичный человек) и гастрономическими утехами. И это было бы правдой. Но не всей. Не говоря о том, что значительная часть светских людей все же так или иначе служила, хотя бы чисто номинально (мужчины, разумеется), среди светского общества немало было и людей талантливых или, по крайней мере, не лишенных способностей, и людей действительно образованных, для которых образование не заканчивалось с выходом из детской или пансиона. Вспомним молодого светского человека Штерича, о котором с разных сторон вспоминали и плебей Никитенко, и утонченный аристократ граф Соллогуб. Между прочим, сам Соллогуб, подлинно великосветский человек, был неплохим писателем, а его «Тарантас», появлению которого он сам искренне удивлялся в своих воспоминаниях, – и посейчас одно из лучших произведений русской литературы, да и «История двух калош» получила достойный прием у критиков. Соллогуб был еще и талантливым музыкантом, дилетантом, конечно, но талантливым. А салон его тестя и тещи графов Виельгорских собирал все лучшее, что было в тогдашнем русском и зарубежном музыкальном творчестве. Не будем напоминать, что к большому свету принадлежал А. С. Пушкин, или, по крайней мере, стремился в него. Все же светскими людьми были и талантливый рисовальщик князь Г. Г. Гагарин, и прекрасный акварелист, живописец, выдающийся медальер и скульптор граф Ф. П. Толстой. Может быть, все это были исключения, но такие, что рука не поворачивается помазать большой свет одним миром. Светская жизнь делала пустыми только пустых людей, которые были бы пустыми повсюду. Другое дело, что она не способствовала их выходу из внутренней пустоты.

Впрочем, подлинно светскому человеку и некогда было заниматься «несветскими» делами – серьезным литературным или музыкальным творчеством, науками или служебными делами. Потому многие талантливые светские люди и остались лишь талантливыми дилетантами: к таланту ведь нужно приложить еще и постоянный труд. А трудиться было некогда, все время было занято светскими обязанностями. После позднего подъема (ведь и ложиться спать приходилось очень поздно, чтобы не сказать – очень рано), утреннего чая, а затем завтрака – визиты; за ними званый обед, а там званый чай или ужин либо бал, а после него очень поздний ужин, либо же театр и опять-таки ужин, но уже в ресторане. Глядишь, уже дело к утру идет, пора ложиться спать. В театр не поехать нельзя – положение обязывает, и на бал нельзя не явиться. А в большом городе балы следуют один за другим – то в одном доме, то в другом. Накануне Отечественной войны 1812 г. балы в Москве составили род эпидемии: «Последние две зимы перед нашествием французов были в Москве, как известно, особенно веселы. Балы, вечера, званые обеды, гулянья и спектакли сменялись без передышки. Все дни недели были разобраны – четверги у гр. Льва Кир. Разумовского, пятницы – у Степ. Степ. Апраксина, воскресенья – у Архаровых и т. д.; иные дни были разобраны дважды, а в иных домах принимали каждый день, и молодой человек успевал в один вечер попасть на два бала», – писал знаток истории старой русской культуры, дореволюционный историк М. О. Гершензон (48, с. 31–32). Более того, в сожженной и разоренной французами Москве, среди горести утрат и беспокойства за бывших в походах близких, Москва продолжала веселиться пуще прежнего. «Волкова в письме к Ланской от 4 января 1815 г. перечисляет свои выезды за текущую неделю: в субботу танцевали до пяти часов утра у Оболенских, в понедельник до трех – у Голицына, в четверг предстоит костюмированный бал у Рябининой, в субботу – вечер у Оболенских, в воскресенье званы к гр. Толстому на завтрак, после которого будут танцы, а вечером в тот же день придется плясать у Ф. Голицына» (48, с. 59). Это где же предаваться серьезным занятиям, даже если бы и возникло такое желание?

Бал, оживлявший городскую жизнь в широком смысле слова, поскольку съезд гостей и их разъезд весьма оживляли улицы, а ярко освещенные окна и подъезд дома, где сегодня танцевали, привлекали множество зевак, был не только непременной обязанностью светского человека: это было серьезное и регламентированное священнодействие. Сезон балов и вечеров, сезон светской жизни был зимним: примерно от Покрова, когда устанавливался санный путь и баре съезжались в город из поместий, и до Великого поста. Приличное семейство (любого уровня, ибо, повторяю, были разные уровни света) должно было дать хотя бы один бал в сезон, а если в нем были дочери на выданье, то и несколько. Поскольку в начале зимнего сезона уже становилось известным, кто и когда будет давать бал, кавалеры заранее ангажировали дам на тот или иной танец. Дабы не возникало недоразумений, дамы золоченым карандашиком записывали это в карнет – оправленную в слоновую кость маленькую изящную записную книжечку, висевшую у кушачка. Это было необходимо еще и для того, чтобы, сославшись на то, что танец уже обещан другому, вежливо отказать неподходящему кавалеру: танец с мужчиной, пользовавшимся дурной репутацией соблазнителя, накладывал пятно на даму. Не явиться на бал светскому молодому человеку или девушке было невозможно: сразу возникали вопросы и невыгодные предположения. Но вести себя здесь следовало осмотрительно: три танца, протанцованные подряд с одной девушкой, накладывали на мужчину обязательство сделать предложение. За всем этим следили десятки, а то и сотни глаз уже нетанцующих маменек и тетушек, вывозивших своих питомиц, и в случае чего они могли сделать строгий выговор.

Бал шел определенным порядком, и по приезде дамам вручался лист бумаги с его распорядком. Танцы следовали в строгой последовательности. Для бала хозяйка избирала распорядителя или дирижера из числа наилучших светских танцоров, а на большом балу ему назначались еще и два помощника; по ходу танцев, иногда очень сложных, распорядители громко и только по-французски объявляли фигуры. В XVIII в. бал начинался менуэтом, жеманным танцем, состоявшим в основном из поклонов и реверансов, а в XIX в. – польским (полонезом). Это было торжественное шествие пар по всей анфиладе парадных комнат. В первой паре следовала хозяйка дома с самым почетным кавалером, а во второй – хозяин с супругой самого почетного гостя. Если на балу появлялся император, в первой паре шел он с хозяйкой дома, а во второй паре хозяин вел императрицу. Поскольку при большом съезде гостей места даже в больших залах было маловато, сложные и быстрые танцы, например мазурка, кадриль, танцевались по очереди; ожидавшие своей очереди либо нетанцующие немолодые дамы сидели на стульях вдоль стен, а сбоку и слегка сзади стояли их кавалеры, развлекая дам разговорами. Лакеи разносили замороженное шампанское, прохладительные напитки или мороженое; за мороженым для дамы в буфетную мог сходить и сам кавалер. Заканчивался бал котильоном, сложным танцем-игрой, в котором можно было меняться дамами и кавалерами, выбирая их по цвету; для этого при входе вручались маленькие букетики живых цветов или, по крайней мере, миниатюрные розетки из лент. По окончании бала следовал очень поздний ужин, а затем начинался разъезд гостей: лакеи громко вызывали кареты тех, кто выходил на крыльцо.

Съезды на балах были многочисленные. «Вчерашним утром, – записывал в дневнике С. П. Жихарев, – ездил с поздравлением к имениннице, но она не принимала, а швейцар объявил, что покорнейше просят на вечер. «А много будет гостей?» – «Да приглашают всех, кто приедет утром, а званых нет: тихий бал назначен».

Нечего сказать, тихий бал: вся Поварская в буквальном смысле запружена была экипажами, которые по обеим сторонам улицы тянулись до самых Арбатских ворот. Кажется, весь город втиснут был в гостиные А. С… Кого тут не было, начиная с главнокомандующего до нашего брата, студента, от альфы до омеги!» (66, I, с. 55–56).

При огромном стечении гостей в ярко освещенных сотнями свечей и кенкетов залах стояла неимоверная жара. «Что за тьма народа, что за жар и духота! – описывал Жихарев бал у откупщика Бородина. – Прыгали до рассвета. Много было хорошеньких личик, но только в начале бала, а с 11 часов и особенно после ужина эти хорошенькие личики превратились в какие-то вакханские физиономии от усталости и невносимой духоты; волосы развились и рассыпались, украшения пришли в беспорядок, платья обдергались, перчатки промокли и проч. и проч. Как ни суетились маменьки, тетушки и бабушки приводить в порядок гардероб своих дочек, племянниц и внучек, для чего некоторые по временам выскакивали из-за бостона, но не успевали: танцы следовали один за другим беспрерывно и ни одна из жриц Терпсихоры не хотела сойти с паркета. Меня уверяли, что если девушка пропускает танцы или на какой-нибудь из них не ангажирована, это непременно ведет к каким-то заключениям» (66, I, с. 47).

Необходимо отметить, что танцы эти были не столь уж безобидными. Танцевальная зала ярко освещалась несколькими десятками, а большая – и сотнями свечей с их открытым пламенем. От этого в зале было очень жарко, а если учесть, что бал длился несколько часов и включал и быстрые танцы, например, мазурку, веселый котильон и тому подобное (вальс считался не слишком приличным, поскольку кавалер должен был обнимать даму), то танцующим было чрезвычайно жарко; недаром веер был непременной принадлежностью дамы. Открывались окна (зимой!), двери в зимний сад (если он был), лакеи разносили блюдечки с мороженым, охлажденные крюшоны, оранжад, оршад и лимонад и замороженное шампанское. После бала даму, одетую в легкое декольтированное платье, под которым был только корсет и тонкие батистовые панталоны, ожидала промороженная за долгие часты стояния на улице карета, везшая ее иной раз на другой конец города. Накинутая на плечи шуба или ротонда помогали мало, особенно если учесть, что обувь была самая легкая – атласные туфельки на тонких чулках, пусть даже и в меховых кеньгах, натянутых в передней при выходе. Итог – горячка, а если выздоровление состоится, то, вероятнее всего, бич той эпохи, чахотка. Волкова, письмо которой упоминалось выше, от постоянных балов «заметно похудела», а в феврале она пишет: «В нынешнем году многие поплатились за танцы. Бедная кн. Шаховская опасно больна. У нас умирает маленькая гр. Бобринская вследствие простуды, схваченной ею на бале» (48, с. 60). Простудившись на балу, умерла и мать князя П. А. Кропоткина.

Менее строгий характер имел маскированный бал – маскарад. Назначались маскарады значительно реже, уже потому, что требовали больших затрат на костюмы. «Программа» маскарада была не столь строга, как бала, да и не столь строги требования к поведению, поскольку все были скрыты под масками, кавалеры нередко были в маскарадных костюмах, а дамы – в домино, особых глухих, широких маскарадных платьях. Дамы даже могли «интриговать» мужчин, не исключая императора, если он присутствовал (однако без маски). Необходимо было узнать «маску» («Маска, я знаю, кто ты»). Известен анекдот о Николае I, любителе маскарадов: в ответ на вопрос «Кто же?» он грубо ответил слишком назойливой даме: «Дура!». В Москве и Петербурге маскарады иногда проходили не у частных лиц, а в залах императорских театров или в домах дворянского собрания, были весьма многолюдны и собирали весьма пеструю публику: в темноте, т. е. под маской, «все кошки серы». Впервые побывавший в маскараде молодой провинциал писал: «Кроме разнородных комически наряженных масок, танцевавших, прыгавших, дурачившихся и бесившихся напропалую, было много великолепно разодетых кадрилей, очень чинно расхаживавших и разговаривавших с некоторыми из сидевших в ложах дам. Мне очень понравилась одна женская маска, одетая разносчицею писем. Она интриговала очень многих и совала им в руки небольшие конвертцы, но, по замечанию моему, она обращалась только к известным значительным особам… которые, распечатав эти конвертцы, очень смеялись. Я подошел к маске и спросил ее, нет ли ко мне письмеца? Но она, посмотрев на меня, с досадою отвечала: [ «Вы еще слишком безбородый, чтобы получать от кого-нибудь письма; когда у вас будет несколько больше бороды и несколько меньше претензий, я вам принесу письма»]» (66, I, с. 72).

Танцевальные вечера были менее многолюдны, менее чинны и назначались чаще, именно как развлечение для молодежи. После них обычно был не ужин, а званый чай, который был также намного проще и интимнее торжественного ужина. Что же до раута, или суаре, то при всем своем громком названии это был обычный вечерний съезд гостей к кому-либо из знакомых. С началом сезона каждое семейство (в своем кругу) назначало определенный день недели, когда знакомые могли приезжать без специального приглашения. Поскольку дней в неделе немного, а круг общих знакомых широк, то иной прыткий светский молодой мотылек мог за вечер побывать в нескольких домах. Гости собирались в гостиных дружескими кружками, старички играли в карты и рассуждали о политике, дамы перемывали косточки отсутствующим знакомым (о! очень тонко! Сплетни – это в высшей степени моветон!), молодежь флиртовала, в меру талантов музицировала, иногда даже немного танцевала. Чай подавался прямо в гостиных, благо в приличном доме их было несколько.

Разумеется, на балах и званых вечерах танцевали далеко не все. Почтенные старички и старушки рассаживались в многочисленных гостиных за ломберными столами, которые в потребном количестве и хранились в доме в сложенном виде под подоконниками; перед приемом лакеи расставляли столы, стулья и подсвечники, клали нераспечатанные колоды карт, мелки для записи хода сложных коммерческих игр и щеточки для стирания старых записей. Искусство хозяев заключалось в том, чтобы подобрать за столы играющих в соответствии с их положением в обществе. «В кабинете хозяина, – писал Жихарев о бале у откупщика Бородина, – кипела чертовская игра: на двух больших круглых столах играли в банк. От роду не видывал столько золота и ассигнаций. На одном столе метали князь Шаховской, Киселев, Чертков и Рахманов попеременно; на другом – братья Дурновы, Михель и Раевский; понтировало много известных людей. Какой-то Колычев проиграл около пяти тысяч рублей, очень хладнокровно вынул деньги, заплатил и отошел как ни в чем не бывало» (66, I, с. 47).

Умение хорошо играть в разнообразнейшие азартные, коммерческие и домашние карточные игры было неотъемлемым свойством светского человека. Хотя русские императрицы XVIII и императоры XIX в. не были завзятыми картежниками, Екатерина II, допустившая карты в придворном обиходе, сделала это лишь для того, чтобы доставлять вечерами развлечение своим придворным и иностранным дипломатам – обычным участникам дворцовых приемов, – либо даже с дипломатическими целями. За картами, в неофициальной обстановке, можно было вести переговоры на щекотливые темы, слишком опасные для официальных бесед. Недолюбливали карточные игры Александр I (он не любил картежников и мог задержать производство в чин офицера, слишком увлекающегося игрой) и Николай I, а Павел I, кажется, не играл вовсе. При дворе всегда велась колоссальная игра и из рук в руки переходили груды золота и пригоршни бриллиантов и жемчугов; примечательно, что именно для нужд Двора в небольшом количестве даже чеканились золотые монеты крупного достоинства. В свете же игра иной раз приобретала характер повальной эпидемии: так было в период наполеоновских войн, и также во второй четверти XIX в. С. П. Жихарев писал в 1807 г.: «…С пробуждением воинственного духа… появились и азартные игры в таких огромных размерах, каких также не запомнят старики. Все прежние любимые увеселения, как-то: собрания, балы, спектакли и разного рода охоты – предоставлены теперь мелкой сошке, а богачи пустились искать ощущений сильнейших за карточными столами. Банк во всем разгаре: проигрывают и выигрывают неимоверные суммы. Нечто подобное начиналось уже в запрошлом году, и мне очень памятны эти физиономии банкометов, тощие и страдальческие физиономии, которые я не желал бы встречать часто в жизни; эти дрожащие руки, закрывающие карты принадлежащей им стороны и после медленно вскрывающие с таким трепетом, как будто бы вскрывали они роковой жребий свой на жизнь или смерть… страшно смотреть» (66, II, с. 113–114). Жихарев рассказывает историю удивительного проигрыша, а затем выигрыша печально знаменитого своими жестокими крепостническими похождениями Л. Д. Измайлова: «Он понтировал у князя У**, державшего огромный банк вместе с князем Ш** и многими другими дольщиками». На первую попавшуюся карту Измайлов поставил 50 000 рублей, и его карта была убита; затем он проиграл еще дважды по 50 000, и наконец поставил ва-банк и вновь проиграл. «Ух!» – вскрикнул банкомет. «Ух!» – повторили его товарищи. «Ух!» – возгласила свита Измайлова, но сам он, не изменившись в лице и не смутившись нимало, отошел от стола, взял шляпу, поклонился хозяевам и примолвил: «До завтра, господа: утро вечера мудренее», вышел вон из залы гораздо бодрее, нежели вошел в нее». На другой день Измайлов, войдя в игру, поставил на две карты 75 000 рублей, и выиграл. После нескольких выигрышей и проигрышей, когда уже решено было поставить на карту главное владение Измайлова, знаменитое село Дедново на Оке, он отквитался, и банкометы сочли за благо прекратить игру. «Наша Белокаменная, – пишет Жихарев, – держится старинного своего правила: делу время и потехе час. И милиция, и карточная игра идут своим чередом. Только не чересчур ли, родная, распотешилась? В прошедшем месяце писали и нынче приезжие рассказывают, что в Москве от множества съехавшихся со всех концов России помещиков появился такой прилив денег, что не знают, куда их девать…» (66, II, с. 174–177).

Карточные игры разделялись на азартные (банк, фараон, баккара, железка и т. д.), коммерческие (вист, винт, бостон и др.) и домашние (стуколка, мушка, горка, дурачки и пр.); разновидностей их было огромное количество. Азартные игры, в которых главное было – везение, судьба (например, банк, фараон, шмен де фер), законом преследовались особенно строго. Поэтому обычно в азартные игры играли не в гостиных, а в кабинете хозяина, куда дамы не появлялись. Для предупреждения шулерства банкомет и понтеры каждый пользовались своей колодой карт, а после прометки каждой талии карты сбрасывались под стол и вскрывались новые колоды, так что расход на карты был значительным. Банкомет, державший банк, т. е. выставлявший на кон определенную сумму, метал карты понтерам, налево и направо, понтеры же, выбрав из своей коды некую карту и поставив на нее названную сумму, клали ее рубашкой вверх; если намеченная карта выпадала налево от банкомета, выигрывал понтер; при выпадении карты направо банк срывал банкомет. Ставки могли чрезвычайно высокими, вплоть до максимальной ва-банк. Их можно было удваивать и учетверять, загибая углы поставленной на кон карты. Расчет же делался на удачу или на шулерское искусство. Проигрывались целые состояния. Разумеется, атмосфера в такой игре царила самая напряженная, посторонних разговоров не велось, и слышались только отрывистые восклицания игроков. Женщины, за редкими исключениями, в азартные игры не играли, и за игорным столом царила чисто мужская атмосфера.

Напротив, коммерческие игры требовали спокойствия, сосредоточенности, хладнокровия, расчета и тонкого умения вести сложную игру; ставки здесь были небольшими, но проигрыши могли быть крупными. Ввиду сложности игр, требовавших расчета ходов, приходилось вести записи ходов на зеленом сукне ломберных столов заранее приготовленными, заточенными и обернутыми в бумажки мелками; по окончании роббера записи стирались маленькими круглыми щеточками. Играли в эти игры преимущественно немолодые почтенные люди, нередко пожилые. Во время коммерческих игр можно было вести спокойные светские разговоры, не теряя, однако, нити игры. Но это было и несложно, поскольку правила светского приличия требовали необременительных для ума бесед на легкие, доступные даже дамам темы. Ставки были небольшими, но игры – длительными, так что проигрыш мог достигать рублей двадцати пяти и даже пятидесяти.

Простые веселые семейные игры с копеечными ставками позволяли болтать, флиртовать, веселиться, к ним можно было приставать во время игры и выходить из нее, тем более что ставки были мизерными, например, по четверти копейки, много по копейке, и проигрыш составлял максимум три-пять рублей. Играли даже на орехи, для чего люди хранили мешочки с орехами, иной раз и пустыми, со свищами. В эти веселые и несложные игры играла и молодежь, и старики.

Так или иначе, складные ломберные столы с гнездами для мелков и щеточек в деревянной обвязке столешницы были в любой гостиной и масса людей проводила вечера в битвах на зеленом поле. «День бабушки, – вспоминал граф В. А. Сологуб, – неизменно заключался игрою в карты. Недаром каялась она отцу духовному. Картишки она действительно любила, и на каждый вечер партия была обеспечена. Только партия летняя отличалась от партии зимней. Зимой (светский сезон. – Л. Б.) избирались бостон, вист, реверсы, ломбер, а впоследствии преферанс. Летом игра шла летняя, дачная, легкая: мушка, брелак, куда и нас допускали по пятачку за ставку, что нас сильно волновало» (166, с. 390).

Вообще русские законы признавали карточные игры как неизбежное зло, не преследуя их, и правительство смотрело на них косо, хотя и сквозь пальцы. Достаточно сказать, что доходы от торговли игральными картами (это была монополия государства, с торгов сдававшаяся частным лицам) поступали исключительно на благотворительные цели, причем ввоз карт и их производство облагались высокими пошлинами, чтобы как бы компенсировать зло. Долги, сделанные заведомо за игорным столом, и даже векселя, выданные заведомо для карточной игры или вследствие проигрыша, законом не признавались и иски по ним судами не принимались. Поэтому карточный долг считался «долгом чести, и приличия требовали уплаты его в кратчайший срок и любыми способами. Можно было не платить каретнику, сапожнику, портному, зеленщику; не платили не только долгов, но и процентов по ним в казенные кредитные учреждения, но карточные долги платили, даже если для этого приходилось подделывать векселя или залезать в казенный денежный ящик. При этом, если проигрыш был сделан «приличному» человеку, еще можно было договориться об отсрочке, но заведомому шулеру полагалось платить немедленно: играть с шулером было можно, но договариваться нельзя. Условное понятие о чести не мешало видным представителям этого общества из офицерства, придворных, неслужащих дворян фактически держать у себя по домам игорные дома («держать банк»), запрещенные законом под страхом лишения прав состояния и ссылки на поселение в Сибирь. Собственно, «держать банк» и мог только хорошо известный в обществе человек: к иному бы и не пошли, опасаясь шулерской ловушки, да и просто никто не узнал бы о наличии большой игры в никому неизвестном доме. Недаром полиции, которая должна была следить за этим, предписывалось входить в такие частные игорные дома только при полной уверенности в том, что игроки будут накрыты с поличным, и вообще соблюдать большую осторожность и «политичность»: ворваться в дом какого-нибудь камергера двора или гвардейского ротмистра без серьезного повода значило получить большие неприятности с далеко идущими последствиями. Во второй половине XIX в. игры в светском обществе приняли умеренный характер, войдя в более приличные рамки, но известны случаи открытия подпольных игорных домов видными в обществе чиновными фигурами. Известный судебный деятель А. Ф. Кони рассказал о раскрытии в Петербурге в 1874 г. игорного дома с рулеткой, который содержал гвардейский штабс-ротмистр Колемин, а крупье у него служил отставной поручик Тебеньков. При аресте игорного дома в нем оказалось «Несколько лиц титулованных и с довольно видным общественным положением». Примечательно, что этот «неприличный» поступок судебных властей вызвал возмущение петербургского света и ходатайства видных сановников за «разбитую карьеру молодого человека».

Отметим также, что косо смотрели и на игры в лото, и особенно в домино, которое было даже запрещено как азартная игра. А устройство рулетки грозило каторжными работами.

Вообще же в первую половину ХIХ в. карточная игра приобрела характер подлинной эпидемии в русском обществе, особенно в 1810-х‑1830-х гг. Играли помещики, офицеры, чиновники, играли в городе и в деревне, играли в дороге, ожидая на почтовой станции лошадей. Естественно, что появились профессиональные игроки, даже из весьма громких фамилий. Не раз упоминавшийся здесь граф Ф. П. Толстой-Американец, по его собственным словам, любил искусством поправлять ошибки фортуны, но не любил, чтобы ему напоминали об этом. Друг А. С. Грибоедова, прочитав рукопись «Горя от ума», в которой он тоже упомянут («В Камчатку сослан был, вернулся алеутом»), он, не возражая против существа портрета, попросил поменять строчку «и крепко на руку не чист»: «Лучше сказать: “в картишки не садись”, а то подумают, что я ворую табакерки со стола». Затем, к середине века накал страстей стал спадать, и во второй половине столетия игра в карты перестала играть такую видную роль в дворянской жизни, переместившись в лакейскую, а в начале ХХ в. даже в крестьянскую избу. К концу века многие даже стали считать игру в карты занятием неприличным, недостойным. Это, конечно, не значит, что «приличные» люди перестал играть: многие клубы и даже спортивные общества, например, яхт-клубы существовали в основном для игр и за счет игр. Но все же имений уже не проигрывали, если они и были.

Довольно популярным и не требовавшим больших затрат развлечением, но свойственным все же более или менее образованному обществу, были «живые картины». Одетые в изящные полупрозрачные платья или легкие туники молодые дамы и девицы застывали перед зрителями в сложных группах, символизировавших какое-либо историческое событие или мифологическую сцену, зрители же должны были разгадать ее. Живые картины позволяли продемонстрировать в весьма рискованном туалете достоинства фигуры, принимая при этом наиболее выгодные позы. Понятно, что в домах у мелкопоместных и даже у сравнительно зажиточных степных бирюков «живые картины» были невозможны. Если костюмы были недороги, то знать мифологию все же нужно было и участницам, и зрителям.

Устраивались, наконец, и просто любительские спектакли, в которых единственно и дозволялось участвовать представителям дворянских, иногда аристократических фамилий. Равным образом устраивались концерты, где выступали или светские люди, или нарочито приглашенные иностранные и русские музыканты и певцы; иногда такие концерты устраивались в благотворительных целях специально для небогатых профессиональных артистов, например, иностранцев, попавших в трудное положение. Такие концерты для дворянства были единственной возможностью продемонстрировать свои таланты: выступление на профессиональной сцене покрыло бы фамилию несмываемым позором, и в тех редчайших случаях, когда люди из общества рисковали выйти на публичную сцену, они должны были скрываться под псевдонимом. С. Т. Аксаков, обладавший артистическим чутьем и великолепно декламировавший, вспоминал, что жена М. И. Кутузова, видевшая его на любительской сцене, «изъявила мне искреннее сожаление, что я дворянин, что такой талант, уже много обработанный, не получит дальнейшего развития на сцене публичной» (2, с. 287).

И опять же для любительских спектаклей и концертов нужна была публика высокого разбора – как участники, так и зрители.

Что касается званых обедов и ужинов, практически не различавшихся, то это были столь же обязательные, сколь и строгие по ритуалу и чинные светские мероприятия. Вдоль просторной столовой комнаты стоял длинный стол-«сороконожка» с двумя рядами легких стульев с плетеными сиденьями. Существовали правила размещения людей за столом. На «верхнем», то есть противоположном входу конце стола, во главе его, сидели хозяин и хозяйка, по правую и левую руку от которых размещались наиболее почетные гости. Далее гости рассаживались «по убывающей»: каждый знал свое место, знал, после кого и перед кем ему садиться. Это был довольно щекотливый вопрос, иногда вызывавший неудовольствия, так что иногда перед стульями расставлялись карточки с именами гостей. На «нижнем» конце, возле входа, сидели лица с самым низким статусом; например, когда за общий стол с определенного возраста допускались дети, они сидели на нижнем конце вместе со своими гувернерами, гувернантками, боннами и учителями.

При входе в столовую по сторонам двери стояли два небольших стола, один с закусками (разного вида икра, сыры, соленья, рыба), приборами и нарезанным хлебом, другой – с множеством графинчиков водок: очищенной, померанцевой, тминной, полынной, лимонной, смородиновой и пр. Предварительно гости-мужчины подходили к ним: рюмка-другая (но не более!) водки при обильных и тяжелых обедах были необходимы для улучшения пищеварения.

Перед каждым стулом на столе был куверт с множеством вилок и ножей, а также бокалами, рюмками и стаканчиками для вин, а за спинкой стула – лакей с салфеткой на руке. Лакеи разносили блюда начиная с верхнего конца, и какого-нибудь не слишком почетного гостя могли и «обнести» лакомым блюдом: в статусе гостей они разбирались получше самих гостей. Известен анекдот о таком госте, которого вельможный хозяин спросил после обеда: «Ну, как тебе, братец?» – «Премного благодарен, Ваше сиятельство, все видел-с!».

Блюда строго чередовались, рыбные и мясные, а между ними следовали «ентреме», чтобы отбить во рту вкус предыдущего блюда: спаржа, артишоки, сыры и пр.; и каждому блюду должно было соответствовать определенное вино. Лакеи из-под локтя гостя ловко заменяли тарелки (свежие тарелки должны быть нагреты) и наливали вина в соответствующие чистые бокалы: опивки на дне использованного бокала испортили бы вкус нового вина, а всякому вину соответствует своя форма сосуда; херес, например, пили только из стаканчиков. Читателю, которому, может быть, приходилось пить что угодно, когда угодно, где угодно и из чего угодно, может показаться странным, что шампанское полагалось пить охлажденным до температуры тающего льда или на 1–2 градуса выше, рейнские вина должны иметь температуру на 10 градусов ниже комнатной, красные бургундские подавались охлажденными до 12–13 градусов, бордо – до 16–17. К супам и паштетам подавали крепленые вина, например, херес, к рыбе – белые столовые, чаще шамбертен, к угрю – кло-де-вужо, к стерляди – макон (Черт возьми! Автор, прожив 80 лет, шамбертен и кло-де-вужо и не нюхал); к следующему за рыбой мясному блюду следовало красное столовое вино – медок или шато-лафит, если подавали ростбиф, то портвейн, если индейку – сотерн, к телятине – более изысканный и тонкий шабли, к жаркому, особенно к дичи – сладкие десертные вина. Бургундские вина считались наиболее подходящими к жирному мясу, бордо – к разным соусам. В конце третьей перемены, перед десертом, пили наиболее редкие и дорогие вина, которые разливал сам хозяин, лично поднося стакан каждому гостю; однако могли на английский манер пустить бутылку по кругу, все равно как у нас в подъезде или под забором. А вот сладкие испанские и итальянские вина к обеду не подавались. После десерта подавались ликеры, к десерту же – шампанское, которое, впрочем, можно было пить с любым блюдом начиная с супа. Каковы гурманы! Но при этом упаси Боже выйти из-за стола пьяным или хотя бы вполупьяна: это в высшей степени моветон.

Строго оформлялся и стол. Вдоль него ставились вазы с цветами, по углам стояли большие вазы с определенным видом фруктов, а в центре стояла большая ваза с теми же фруктами ассорти. По оси стола стояли плато, большие серебряные подносы на низких ножках, с закусками-ентерме, а также бутылочные передачи (серебряные ведерки) со льдом, и рюмочные передачи – широкие ведерки с волнистыми краями. У каждого прибора лежала свернутая в трубку накрахмаленная салфетка в серебряном или фарфоровом кольце с гербом хозяев. Гербы были и на всем столовом белье и посуде.

Надобно отметить, что в ХVШ в. иные вельможи, чванившиеся своим богатством, отправляли вместе с гостями и их приборы и посуду вместе с недоеденными фруктами. В ХIХ в. этот обычай повывелся: и средств уже тех не было, да, пожалуй, гости могли бы и обидеться.

После окончания обеда мужчины отправлялись в кабинет хозяина, пить кофе с ликерами и курить, а дамы – в будуар хозяйки, также пить кофе с ликерами и курить.

С. П. Жихарев записывал впечатления об угощении на балу у откупщика Бородина: «Угощение было на славу. Несмотря на раннюю пору (10 февраля. – Л. Б.), были оранжерейные фрукты; груш и яблок бездна; конфектов груды; прохладительным счету нет, а об ужине и говорить нечего. Что за осетр, стерляди, что за сливочная телятина и гречанки-индейки [то есть откормленные грецкими орехами]! Бог весть чего не было! Шампанское лилось как вода: мне кажется, более ста бутылок было выпито. Хозяин подходил к каждому и приглашал покушать; сам он был несколько навеселе» (66, I, с. 48).

Совершенно понятно, что такие постоянные балы с живыми цветами в декабре, маскарады, вечера, обеды и ужины с оранжерейными фруктами не могли оставить своего следа даже на самых крупных состояниях и были верной дорожкой к разорению. Князь А. Н. Голицын по прозванию Cosa rara (все многочисленные Голицыны для их различия имели прозвища) промотал 22 000 душ крепостных и, доживая в старости на пенсию, положенную ему племянниками князьями Гагариными, умер в нищете на руках наемных слуг; зато же в былые времена он ежедневно отпускал своим кучерам шампанское и крупными ассигнациями зажигал трубки гостей! (48, с. 82)

В старину, когда любили покушать и имели для этого возможности, но при этом люди были попроще, званый обед обставлялся несколько иначе: «В то время кушанья не подавали из буфета, а все выставляли на стол, и перемен было очень много. В простые дни, когда за-свой обедают, и то бывало у бабушки всегда: два горячих – щи да суп или уха, два холодных, четыре сосуса, два жарких, два пирожных… А на званом обеде так и того более: два горячих – уха да суп, четыре холодных, четыре сосуса, два жарких, несколько пирожных, потом десерт, конфеты, потому что в редком доме чтобы не было своего кондитера и каждый день конфеты свежие… Можно представить, какой был в этот день обед у бабушки: она любила покушать, у нее, говорят, и свои фазаны водились; без фазанов она в праздник и за стол не садилась. Бывало, сидят за столом, сидят – конца нет: сядут в зимнее время в два часа, а встанут – темно; часа по три продолжался званый обед» (148, с. 10).

Несколько проще был званый чай, на котором гостей было намного меньше, отчего он нередко устраивался в малой гостиной или малой столовой. Здесь во главе стола сидела хозяйка, а если хозяин дома был вдов – его старшая дочь. Подле нее стоял чайный столик с самоваром, заварным чайником и большой серебряной или фарфоровой полоскательницей. На столе стояли корзиночки с печеньями и сухариками, подогретые калачи, масло, нарезанная ветчина и сыры на тарелках, хлеб, варенья, сахарницы и чайные приборы. Определенного порядка в размещении гостей не было, а лакеи подавали только первую чашку и удалялись: званый чай предполагал интимное общение. Последующие чашки передавали присутствующие молодые люди, а разливала чай сама хозяйка стола, предварительно ополаскивая чашку: опивки могли испортить вкус свежего чая.

Здесь не раз упоминается широко известная не только Москве, но и всей России Марья Ивановна Римская-Корсакова; ее подробно описал М. О. Гершензон, как подлинную представительницу «Грибоедовской Москвы», но о ней писали, чаще в завуалированном виде, и сам А. С. Грибоедов, и А. С. Пушкин, и Л. Н. Толстой; снесенный дом ее еще недавно был известен москвичам как «дом Фамусова» на Пушкинской площади. Князь П. А. Вяземский вспоминал о ней: «Мария Ивановна Римская-Корсакова должна иметь почетное место в преданиях хлебосольной и гостеприимной Москвы. Она жила, что называется, открытым домом, давала часто обеды, вечера, балы, маскарады, разные увеселения, зимою санные катания за городом, импровизированные завтраки… Красавицы-дочери ее, и особенно одна из них, намеками воспетая Пушкиным в Онегине, были душою и прелестью этих собраний. Сама Мария Ивановна была тип московской барыни в лучшем значении этого слова» (Цит. по: 48, с. 30). Однако же и после смерти Марии Ивановны, воспоследовавшей в 1833 г., дом ее не остался пуст. В 1845 г. здесь поселился ее сын, Сергей Александрович, который… «веселил Москву своими многолюдными и блестящими праздниками, и можно сказать, что он был последним московским хлебосолом. Его дом при его матери, приветливой и радушной, в продолжение стольких лет средоточие веселий столицы – еще раз оживился и в последний раз заблестел новым блеском и снова огласился радостными звуками: опять осветились роскошные и обширные залы и гостиные, наполнились многолюдною толпою посетителей, спешивших на призыв гостеприимных хозяев, живших в удовольствие других и веселившихся весельем каждого.

В сороковых годах дом С. А. Корсакова был для Москвы тем же, чем когда-то бывали дома князя Юрия Владимировича Долгорукова, Апраксина, Бутурлина и других хлебосолов Москвы…

Каждую неделю по воскресеньям бывали вечера запросто, и съезжалось иногда более ста человек, и два, три большие бала в зиму. Но изо всех балов были особенно замечательны два маскарада, в 1845 и 1846 годах и ярмарка в 1847 году; это были многолюдные блестящие праздники, подобных которым я не помню и каких Москва, конечно, уже никогда более не увидит» (148, с. 140). Впрочем, блистательный Сергей Александрович кончил свои дни также в бедности.

Такой же, как балы, званые обеды и вечера светской обязанностью было посещение театров и концертов. Не потому, что это было интересно или приятно, а потому что положение обязывало. «В театр двор ездил не потому, что желал то или другое в театре посмотреть, а потому, что ездил государь, императрица и великие князья. Ездили придворные в те дни, когда в театре бывал государь, и наблюдали не столько за тем, что происходило на сцене, сколько за тем, что происходило в царской ложе: доволен ли государь спектаклем, как аплодировал, кто с ним сидел и т. п. Ложи и места старались брать такие, чтобы непременно была видна царская ложа. Наиболее приближенные любили ездить в театр на места почетные и даровые, как, например, в ложу министра двора или в среднюю царскую, считая лишним тратить деньги на то удовольствие, которое можно благодаря своему положению не только получить даром, но еще своим присутствием осчастливить приглашающих. Министерская ложа часто украшалась этими важными представителями русской придворной аристократии» (176, с. 68).

Для нашего мещанского времени довольно характерно представление о дворянстве вообще и аристократии, светском обществе прежде всего как о носителях высочайшей культуры (мы светское воспитание, чтобы не сказать выучку принимаем за особую высокую культуру), утонченных знатоках и покровителях искусств, культуртрегерах. Действительно, кого можно было видеть в театральных ложах, кто аплодировал заезжим европейским знаменитостям, кто составлял ценнейшие коллекции? Аристократия!

И верно. Среди крупнейших коллекционеров и меценатов мы видим и представителей самых блестящих фамилий. Достаточно назвать графа С. Д. Шереметева, потомка старинного и знатного боярского рода, владельца 200 тысяч десятин земли в 11 губерниях, обер-егермейстера двора и члена Государственного совета, который был на «ты» с императором Александром III и по привычке говорил «ты» его наследнику, тогда как сам Николай II говорил Шереметеву «Вы»! Автор более 250 статей по истории, генеалогии, географии России, серии книг «Старая Москва», редактор и издатель десятков томов русских летописей, грамот, актов и множества других ценнейших книг. Настоящий специалист и крупнейший коллекционер! А барон Н. Н. Врангель (брат знаменитого вождя Белого движения)! В силу обстоятельств не закончивший даже реального училища, этот талантливый дилетант, всю жизнь занимавшийся самообразованием, еще молодым человеком в 1902 г. организовал в Академии наук знаменитую выставку русских портретов и выпустил ее каталог. И в дальнейшем ни одна выставка в России не обходилась без его участия. Один из издателей и редакторов знаменитого журнала «Старые годы», он стал автором десятков крупных статей и мелких заметок, многие из которых составили одну из лучших книг по истории русской культуры – «Старые усадьбы».

В качестве еще одного яркого примера светского дилетантизма можно привести уже не раз цитировавшегося или упоминавшегося здесь графа В. А. Соллогуба. Вот что писал о нем известный литератор П. Д. Боборыкин (человек тоже светский, но, в соответствии со своим временем – писатель-профессионал): «В таких людях, как гр. Соллогуб, надо различать две половины: личность известного нравственного склада, продукт барски-дилетантской среды с разными «провинностями и шалушками» и человека, преданного идее искусства и вообще и в области литературного творчества. В нем сидел нелицемерный культ Пушкина и Гоголя; он в свое время, да и в эти годы, способен был поддержать своим сочувствием всякое новое дарование. Но связи с тогдашними передовыми идеями у него уже не было настолько, чтобы самому обновиться. Он уже растратил все то, что имел, когда писал лучшие свои повести вроде «Истории двух калош» и свой «Тарантас». Он действительно разменялся, кидаясь от театра (вплоть до водевиля) к этнографии, к разным видам полуписательской службы, состоя чиновником по специальным поручениям…

В Соллогубе остался и бурш, когда-то учившийся в Дерпте, член русской корпорации. Сквозь его светскость чувствовался все-таки особого пошиба барин, который и в петербургском монде в года молодости выделялся своим тоном и манерами, водился постоянно с писателями и, когда женился и зажил домом, собрал к себе пишущую братию…

Он действительно был первый петербургский литератор, у которого Островский прочел комедию «Свои люди – сочтемся!». И он искренно ценил его талант и значение как создателя бытового русского театра» (18, с. 166).

Но… Ах, если бы не это «но»!

Сплошь и рядом дилетантизм препятствовал даже самым талантливым людям из русской аристократии занять действительно выдающееся место в русской культуре (или в управлении государством, в чем угодно). Для этого одного таланта и даже «хорошей детской», общения с выдающимися людьми, мало. Нужен постоянный, кропотливый, планомерный труд. А у богатого и знатного человека такая привычка и не могла выработаться: ведь и почести, и чины, и деньги сами шли в руки благодаря уже самому положению. Блистать в обществе – одно, а работать – совсем другое. В результате печальные неудачи там, где требовались успехи, – не светские, деловые.

В русской художественной культуре, прежде всего элитарной, огромную роль играл директор Императорских театров: от него зависело приглашение артистов, поддержка талантливых людей, появление на сцене новых произведений, характер постановки – все. Каковы же были эти люди хотя бы в последние десятилетия XIX – начале ХХ в.?

«Князь С. М. Волконский, до того как стать директором театров, нигде никогда не служил. Он довольно хорошо был знаком с театром как зрелищем; сам он не раз выступал в любительских светских спектаклях и недурно играл роль Иоанна Грозного, играл на рояле, много читал, знаком был с русской и иностранной театральной литературой, часто бывал за границей и вообще был человеком светским, европейски образованным. Он был сравнительно молод: ему тогда было менее сорока лет. Он, как я уже говорил, знал сцену, знаком был со зрительным залом, но совершенно не предполагал того сложного, чисто административного, хозяйственного аппарата, который неумолимо действует за сценой и вне зрительного зала и способен многим самым искренним художественным стремлениям преграждать и затруднять путь. В театре с самого начала своей деятельности он проявил себя молодым, симпатичным, образованным светским дилетантом, как большинство директоров и раньше, в служебном отношении даже и не дилетантом, а совсем новичком, самым зеленым.

Опытные театральные дельцы сразу учли все эти его недостатки как служащего…» (176, с. 36).

Не лучше был и предшественник и дядюшка Волконского, И. А. Всеволожский, вступивший на пост директора в 1881 г. «И. А. Всеволожский был человек светски образованный, неглупый, порою остроумный, хорошо владел иностранными языками, преимущественно французским, и театры любил, особенно балет и французский театр. К опере русского репертуара он был довольно индифферентен. Новую русскую музыку, так называемых «кучкистов», недолюбливал, а про оперы эти, начиная с опер Н. А. Римского-Корсакова, говорил, что это «щ-моль». Курьезно, что судьба поставила его во главе оперного дела именно тогда, когда любимая его итальянская опера с итальянскими выдающимися артистами прекратила свое существование вместе с Большим театром, а в Мариинском театре русская опера стала все более и более завоевывать симпатии публики…

Русскую драму И. А. Всеволожский любил меньше, и Александринский театр с репертуаром Островского он, в сущности, находил вульгарным и малоинтересным. Он, как директор и бывший дипломат, избегал это говорить, но это чувствовалось. Он предпочитал репертуар гг. Крыловых, Боборыкиных и других современных русских драматургов, а также переводные французские пьесы…

И. А. Всеволожский воображал себя художником и прослыл в обществе за человека, который имеет большой вкус и фантазию. В сущности, настоящих этих качеств он не имел, художник был более чем посредственный и вкус имел дилетантский, какой имеет большинство светских людей, выросших среди красивой обстановки старинных барских домов и побывавших за границей. Он, правда, умел отличать красивую вещь от некрасивой и нехудожественной, но среди таких вещей, сорт которых он уже видел. Если же это было что-нибудь совсем новое и им невиданное, вкус его оказывался слабее…

За И. А. Всеволожским числится много заслуг. Он для императорских театров Петербурга много сделал. Для московских он сделал гораздо меньше, ибо признавал их за провинциальные, чуть ли не сибирские театры. В Москву из Петербурга он ссылал все негодное в смысле живого и мертвого инвентаря.

И. А. Всеволожский принял императорские театры в довольно плачевном состоянии. Предшественник его – барон Кистер, был помешан на экономии во всех отраслях театра. Последствия такого управления не могли не сказаться…» (176, с. 29–31).

Можно было бы привести характеристики директоров императорских театров первой половины XIX в. из «Записок» актера и драматурга П. А. Каратыгина, да стоит ли? Они точно такие же и едва ли не теми же словами написанные. Вот в таких руках оказывались судьбы русских театров. Да и не только театра – музыки, живописи, управления государством, армии – чего угодно.

Это вовсе не значит, что многие из этих талантливых дилетантов были плохо подготовлены. Трудно сказать, что представлял Теляковский, оценки которого здесь приводятся, как офицер: окончание Пажеского корпуса – еще не гарантия высокого профессионализма. А вот к деятельности в театрально-музыкальной сфере он более или менее был подготовлен: с 6 лет играл на рояле, в 1885 г., будучи уже офицером, закончил курс по роялю в музыкальной школе и занимался одновременно по теории музыки и композиции у А. К. Лядова, первыми же учителями музыки у него были капельмейстер (дирижер) Александринского театра Рыбасов и арфист оркестра Мариинского театра Помазанский. В доме и имении отца Теляковский постоянно встречался со многими музыкантами, оперными певцами, художниками и даже игрывал в 4 руки с бывшим директором Московской консерватории Н. Г. Рубинштейном, братом А. Г. Рубинштейна, которого тоже знавал. Само собой разумеется, с детства его возили по театрам и концертам, на выставки картин.

Однако вернемся к художественным и иным вкусам аристократии. Вновь предоставим слово В. А. Теляковскому, сыгравшему такую огромную (положительную!) роль в судьбах русского театра начала ХХ в. и таких его деятелей, как Ф. Шаляпин, М. Фокин, поддержавшему «декадентскую» театрально-декорационную живопись А. Головина и К. Коровина, музыку И. Стравинского и режиссуру Мейерхольда. «Малый интерес, проявляемый высшим русским обществом описываемой мною эпохи к искусствам вообще и к театру в частности, был довольно характерной и новой чертой этого общества…

Насколько мне удалось заметить, определенного вкуса к тем или иным представлениям люди эти не имели. Совершенно неизвестно, отчего одно нравилось, другое нет. Иногда вдруг нравились новаторские постановки, в другой раз приходили в восторг от самых шаблонных, антихудожественных, ошибочно принимая их за самое новое в искусстве.

Когда я заходил в министерскую ложу, присутствовавшие часто задавали мне самые неожиданные вопросы, доказывавшие, что история и искусство были им совершенно чужды. Даже в сюжетах опер, кроме самых общеизвестных, вроде «Фауста», «Кармен» и тому подобных, великосветская публика разбиралась плохо…

Представления Вагнера посещали; на эти оперы была мода, хотя находили их очень скучными. Больше нравился балет и французский театр и менее всего Александринский… Вообще интересовались не столько спектаклями, сколько артистами с именем и ужасно любили выслушивать разные анекдоты о модных артистах […]

Аристократия, столь покровительствовавшая в эпохи Екатерины II и Александра I искусствам и театру, с эпохи Николая I и особенно последующих царствований Александра II и Александра III стала все менее и менее этим интересоваться. На артистов, художников и музыкантов стали смотреть как на докторов, священников, инженеров или начальников станций, которые случайно могут быть иногда и полезны, но по миновании в этих лицах надобности и уплаты соответствующего гонорара двери знатных домов для них остаются закрытыми. Причины этого явления были самые разнообразные, и их следовало искать не только в оскудении средств русской аристократии.

Средства некоторые родовитые фамилии еще сохранили, и довольно большие, но дома именно этих фамилий оказались особенно чуждыми театру и искусствам вообще…

В большинстве старинных домов нашей аристократии находящиеся в них картины, старинная бронза, скульптура, фарфор, гобелены, мебель и т. п. предметы искусства были получены по наследству. Вновь приобреталось мало, а что и приобреталось, было по большей части, за редкими исключениями, плохого качества и вкуса.

Довольно указать хотя бы на некоторые дворцы и дома последней эпохи, например, на дворец президента Академии художеств великого князя Владимира Александровича или на новый дом графа С. Д. Шереметева на набережной, в особенности если сравнить этот последний со старым домом его брата графа С. Д. Шереметева на Фонтанке или с дворцом бывшей когда-то также президентом Академии художеств великой княгини Марии Николаевны на большой Морской (так называемым Мариинским дворцом)» (176, с. 68–71).

Теляковский, критически смотревший на вкусы аристократии своего времени, в оценке аристократии прежних времен делает ту же ошибку, что и наш современник в оценке аристократии вообще. Вступивший на сцену еще в 1810-х гг. знаменитый актер П. А. Каратыгин в своих «Записках» не один раз отмечает равнодушие аристократии его времени к сцене: «…Князь Гагарин (директор императорских театров. – Л. Б.)… появлялся в русский спектакль по экстренной какой-нибудь надобности, например, когда государь приезжал в театр, или если после пьесы шел какой-нибудь дивертисмент, где танцевали танцовщицы. Во французских спектаклях и балетах он присутствовал почти постоянно. Вообще наша аристократия не охотница была и тогда до национального […] Петербургская аристократия тогда очень редко посещала наш русский театр; она постоянно бывала в итальянской опере, во французских спектаклях и балетах; но в этот раз, узнав еще накануне, что государю угодно видеть русский водевиль, за долг себе поставила запастись билетами…» (83, с. 179, 183).

Так что причины интереса русской аристократии к театральному искусству всегда были весьма специфичны. А утонченный вкус и утонченная художественная культура светского общества, как почитаешь современников, начинает приобретать сомнительный характер. Вкус и демонстрация вкуса для нужд светской жизни – материи разные.

Светская жизнь отнюдь не была легкой безделкой. Ведь уже чтобы проникнуть в светскую гостиную, нужно было пройти длительную и мучительную дрессировку. Нелегко было и удержаться в свете: двери гостиных трудно открывались, но легко закрывались. Можно было делать любые подлости, но требовалось делать их в рамках приличий. Светский человек был подлинным рабом приличий, и само их нарушение также должно быть приличным. А какая масса обязанностей у человека, живущего в свете, т. е. человека общественного!

Всенепременнейшей обязанностью светского человека, разумеется, были визиты. И, пожалуй, нигде регламентация не доводилась до таких мелочей. Во-первых, время визитов. Правила хорошего тона подразумевали, что самое удобное для них время – между завтраком и обедом, т. е. от 12 до 5 часов. Но если в доме, куда наносился визит, обедали не в 6 часов, а ранее, то следовало, предварительно узнав о порядках в этом доме, приезжать не позже 3–4-х часов. Утреннее же время до завтраков посвящалось визитам деловым. В Великом посту не делали визитов на 1-й и 7-й неделях, исключая разве поздравительный визит. Не рекомендовались и визиты в канун больших праздников – Рождества, Троицы, именин, когда хозяевам было не до гостей. Если же в доме были назначены специальные дни для визитов, то неприличным было бы приезжать в иной день.

Младшие первыми наносили официальные визиты старшим, как следствие представлений по приезде в город или знакомства в третьем доме. На визиты требовалось непременно отвечать, и не позже как на третий день: отдавая визит по прошествии нескольких дней, намекали, что новым знакомством не слишком дорожат. Но особы преклонных лет были вправе не отдавать визитов молодым, личности высокопоставленные – лицам, стоявшим гораздо ниже по положению, а дамы никогда не отдавали визитов мужчинам, заменяя их приглашением или какой-либо услугой. Если мужчина наносил визит даме, отдавать визит должен был ее муж.

Подъехав к дому, куда делали визит, посылали выездного лакея узнать, принимают ли. Если визитер прибывал впервые или бывал в доме редко, то с лакеем посылали карточку; а если лакей сообщал, что хозяев нет, то посылали карточку, загнув угол. Вообще визитная карточка была необходима, т. к. и в случае приема прислуга, сообщавшая о госте, могла переврать его имя.

Визиты, особенно первые, были кратковременны – не долее 15 минут: ведь визитеры могли следовать один за другим, а превращать приемную в светский раут не годилось. При приезде следующего визитера в любом случае полагалось откланяться через несколько минут. Понятно, что разговор во время визита должен был быть особенно легким и необязательным, чтобы можно было закончить его в любой момент. Имея в виду кратковременность визита, в приемную мужчины входили со шляпой, перчатками и тростью в руках (дамы и без того не снимали головных уборов и перчаток). Хозяин встречал визитера у дверей, хозяйка же лишь приподымалась с дивана и только наиболее уважаемым гостям делала 2–3 шага навстречу. Сказав несколько приветственных слов, хозяйка вновь садилась на диван и указывала место гостю на стуле или в креслах, но отнюдь не на диване: диван предназначался дли визитерш.

Поскольку визиты наносились по всем случаям жизни: при первом знакомстве и отъезде из города надолго, для поздравления по случаю свадеб, родов, именин, производства в чин, а особенно праздников, для выражения сочувствия в случае смертей, при болезнях и т. п., и поскольку знакомых, которым полагалось делать визиты, у светского человека было множество, визиты превращались в весьма обременительную обязанность и для тех, кто делал визиты, и для тех, кто их принимал. Новобрачные должны были объехать и принять буквально всех родственников и знакомых. По большим праздникам визиты растягивались на 2–3 дня. М. И. Римская-Корсакова, собираясь с дочерьми за границу, «…в четверг в 6 час. дня… села в карету и пустилась по визитам, с реестром в руке; в этот день она сделала 11 визитов, в пятницу до обеда 10, после обеда 32, в субботу 10, всего 63, а «кровных с десяток»… остались на закуску». А два дня спустя начались ответные визиты: в одно послеобеда перебывали у нее кн. Голицына, Шаховская, Татищева, Гагарин, Николаева. На нее напал страх: «ну, если всей сотне вздумается со мной прощаться» – и приказала отвечать всем, что ее дома нет» (87, с. 87). Жаловался на докучливость бесконечных визитов и гвардейский офицер Геруа: «Между тем, принято было ездить по всем приглашавшим домам с визитами благодарственными новогодними и пасхальными. Это бесполезное расточение вежливости, соединенное с расходами на извозчиков и на чаевые всевозможной прислуге надоело мне и предстало в своем настоящем свете пустоты и ненужности…

Помню, как в одно прекрасное новогоднее утро, когда столичные кавалеры отправлялись в визитное путешествие по городу, я ощутил вражду к длинному листу предстоявших мне визитов и принял крупное решение. Взяв жирный карандаш, я вычеркнул три четверти моих «знакомых» по названию, оставив лишь те немногие семейства, с которыми более или менее сблизился. Вскоре, однако, настала и их очередь, и я легко вздохнул, когда совершенно освободился от своих поверхностных светских уз» (46, с. 121–122).

Поэтому некоторые светские ловкачи пытались обойтись рассылкой визитных карточек, и даже не собственноручной их развозкой, а именно рассылкой с лакеем. Правда, это было чревато: хозяева могли оказаться дома, и присылку лакея с карточкой могли счесть за нарочитое пренебрежение знакомством. Вполне понятно, что такой лакей должен был знать всех знакомых своего господина. И естественно, карточек требовалось иметь превеликое множество.

И визитная карточка была не столько простым делом. Начнем с того, что предъявлялись строгие требования к самой карточке: это только в нашем обществе могут быть карточки самого пошлого вида: цветные, под мрамор, перламутровые, с золотыми рамочками и виньеточками. Визитная карточка человека комильфо была на белом плотном тонком бристольском картоне, и на ней строгим шрифтом обозначались фамилия, имя, отчество, чин – и все; у титулованных особ она дополнялась соответствующей короной – баронской, графской или княжеской. У женщин указывался чин отца или мужа, в том числе покойного, а у замужних – девичья фамилия («Урожденная Княжевич»).

Целую науку составляли правила пользования визитными карточками. Смотря по цели визита, на лицевую сторону отгибался один из углов: левый верхний означал желание отплатить за посещение, правый верхний – поздравление, левый нижний – прощание, правый нижний – соболезнование. Делая простой визит вежливости, загибали левый край карточки на лицевую сторону, если же визит делался из сочувствия, соболезнования или с целью уверения в преданности, то отгибали правый край на оборотную сторону. Натурально, что так поступали, заведомо зная, что хозяев нет дома. В гостиной для карточек стояла изящная ваза или серебряный поднос, куда прислуга и складывала карточки, чтобы вернувшиеся хозяева могли разобраться, кто же и с какой целью посетил их дом.

После просмотри визитные карточки выбрасывались. Но люди тщеславные и не слишком высокого разбора тщательно хранили карточки высокопоставленных визитеров и старались продемонстрировать их знакомым: это повышало их статус в глазах людей. Например, можно было «случайно забыть» карточку какого-либо графа на столе. Один из персонажей гончаровского «Обломова», светский мотылек Волков, даже носит брелок в виде серебряной визитной карточки князя Тюменева с загнутым уголком, который демонстрирует знакомым. Ну, это уже пошлость.

Подчиненные поздравляли своих начальников иным образом. В передней на столике с пером и чернильницей лежал чистый лист бумаги, где визитеры и расписывались в знак посещения. При этом требовалась четкая подпись без помарок и тем более без росчерков: небрежная подпись с залихватским росчерком свидетельствовала об отсутствии почтительности. Впрочем, такой способ свидетельства о посещении мог применяться и в иных случаях; например, расписывались у больных, лежавших в постели, в знак сочувствия, а еще в начале XIX в. младшим по возрасту и чину, хотя бы и знатным по происхождению и богатым людям рекомендовалось при посещении вельмож не оставлять карточку, но смиренно расписываться в передней.

Столь же сложны и строго регламентированы были и действия в других случаях жизни. Например, очень непростым был траур. Он разделялся на глубокий, обыкновенный и полутраур. Самый глубокий траур требовался от вдовы, которая носила его 6 месяцев, а еще полгода носила обыкновенный траур, но могла и эти 6 месяцев оставаться в глубоком трауре. Это было длинное черное суконное или шерстяное платье (летом допускался бареж), креповый чепец со шнипом, креповая наколка и черные перчатки с черными же швами. Даже носовые платки делались с черной каймой. Черными были и зонтик, и веер. Драгоценности не допускались, в крайнем случае можно было надевать украшения из гагата. Если срок траура вдовы удлинялся, то на следующий год первое полугодие носили обыкновенный траур, а еще полгода – полутраур. При обыкновенном трауре снималась креповая вуаль, а вместо матовых тканей можно было носить шелк и кисею. При полутрауре к черному присоединяли белый и серый цвета. Вдовец носил траур вполовину короче. В глубоком трауре он носил широкий креп на шляпе и узкую креповую повязку на левом рукаве. Хотя не требовалось, чтобы его платье было непременно черным, но тона полагались темные, а перчатки – непременно черные (а мы-то, простаки, носим черные перчатки даже по праздникам!). По родителям полгода носили глубокий траур, 3 месяца – обыкновенный и 3 месяца – полутраур. По бабушке и деду носили 3 месяца глубокий траур и 3 месяца – полутраур. По братьям и сестрам в трауре были 6 месяцев, по дяде и тете – 3 месяца. Выбор траура по дальним родственникам предоставлялся на усмотрение каждого, но наследникам рекомендовался траур, как по самым близким родственникам. Дети моложе 12 лет носили траур только по родителям, дедушке и бабушке. Что касается смерти одного из членов императорской фамилии, то порядок ношения траура для государственных служащих указывался в газетах.

Естественно, что во время глубокого траура не появлялись в общественных местах: в театре, концертах и т. д. Обыкновенные визиты начинали делать только после окончания глубокого траура. До его сложения не принимали участия в свадьбах и не бывали на вечерах. Только в конце траура разрешалось снять его временно по случаю какого-либо радостного события в семье; например, при бракосочетании близких родственников и знакомых снимали траур только на этот день.

Само собой разумеется, что десятки и сотни глаз следили за соблюдением траура только членами светского общества; люди несветские не имели столько соглядатаев и не были столь стеснены условностями.

Описанные правила относятся к либеральному концу XIX в. А вот как дело обстояло на 100 лет раньше: «Все мы, четыре сестры, носили траур (по отцу. – Л. Б.) два года. Теперь все приличия плохо соблюдают, а в мое время строго все исполняли и по пословице: «родство люби счесть и воздай ему честь» – точно родством считались и, когда кто из родственников умирал, носили по нем траур, смотря по близости или по отдаленности, сколько было положено. Вдовы три года носили траур: первый год только черную шерсть и креп, на второй год черный шелк и можно было кружева черные носить, а на третий год в парадных случаях можно было надевать серебряную сетку на платье, а не золотую. Эту носили по окончании трех лет, а черное платье вдовы не снимали, в особенности пожилые. Да и молодую не похвалили бы, если б она поспешила снять траур.

По отцу и матери носили траур два года: первый – шерсть и креп, в большие праздники можно было надевать что-нибудь дикое (серое. – Л. Б.) шерстяное, но не слишком светлое, а то как раз, бывало, оговорят:

«Такая-то совсем приличий не соблюдает: в большом трауре, а какое светлое надела платье».

Первые два года вдовы не пудрились и не румянились; на третий год можно было немного подрумяниться, но белиться и пудриться дозволялось только по окончании траура. Также и душиться было нельзя, разве только употребляли одеколон, оделаванд и оделарен дегонри… Богатые и знатные люди обивали и свои кареты черным, и шоры были без набору, и кучера и лакеи в черном.

По матушке мы носили траур два года, – так было угодно батюшке, и по бабушке тоже, может быть, проносили бы более года, да я вышла замуж, и потому мы все траур сняли.



Поделиться книгой:

На главную
Назад