— И скажу.
— Не скажешь. Попался?
— Клоп.
— Не клоп, а клок.
— Мам, он дразнится, — в свою очередь пожаловался Игорь.
Наталья взяла в другую руку шнур, поправила на головах сыновей беличьи капюшоны, наползающие на глаза, и ласково приказала:
— Миритесь.
Они сняли варежки, сцепили мизинцы, дружно прокричали:
— Мир, мир, мир. Игрушки не отбирать, носы не разбивать, ножки не подставлять, — и раздернули пальцы.
Наталья позавидовала сыновьям: отходчивы, беззаботны, не знают, что в жизни столько древних, страшных и ненужных привычек, условностей, избавиться от которых, по-видимому, труднее, чем море выкачать.
В коридоре квартиры на медных крючках висели полупальто Федора и шуба инженера Рымарева, крытая синим ворсистым сукном.
«Опять шахматы…» — подумала Наталья и устыдилась, что гнев на мужа распространила и на Рымарева — застенчивого, услужливого (куда бы Федор ни послал его: за билетами в кино или за папиросами, — он не отказывался).
Когда раздевала сыновей, в коридор выскочил Федор. В руке черный конь без ушей: Игорь отгрыз, — в уголке рта — папироса, из-под пепла — тонкой ниточкой дым. Весело блеснул очками.
— Добрый вечер, Наташа, и ты, Максимка, и ты, Игорек. Замерзли?
— Нет. Мы большие, — солидно ответил Игорь.
— Молодцы! — Федор снова блеснул очками, но теперь уже грустно. — Наташенька, есть хочу до смерти. Кишка на кишку в суд подает.
— Я тоже хочу есть. Раньше пришел — сварил бы чего-нибудь. Чай хотя бы вскипятил.
— Не догадался. Прости. И потом — Рымарев. Надо занимать.
— Не девушка он, чтобы его занимать…
— Что с тобой, Зоренька? Неприятности? После расскажешь. Хорошо? — хотел чмокнуть ее в щеку, но Наталья увернулась.
— Эх, Зоренька, Зоренька! — Федор вздохнул и ушел в комнату.
Пока Наталья варила детям манную кашу, из комнаты долетало пение Федора, сопровождаемое его же короткими репликами:
— «Из-за острова на стрежень…» Шах. «На простор речной волны…» Заслонились? А мы так вот походим. «Выплывают расписные…» Рокировку делайте, Абросим Геннадьевич… «острогрудые челны…»
Проводив Рымарева, Федор заглянул в кухню. Наталья читала «Сперанцу». Игорь и Максимка сидели на полу, глядя, как ползут друг на друга танк с отломанным стволом и желтый синеколесый трактор.
Наталья подумала, что Федор немного понаблюдает за «боем» танка и трактора, похохочет вместе с детьми и попросит ужин. Так и получилось. Она промолчала, взяла с тарелки кусок оттаявшей печенки и понесла его соколу. Сапсан жил в ванной комнате, в клетке, привязанной к водопроводной трубе.
Едва открыла дверцу, сокол выхватил из руки мясо. Не обратив внимания на мужа, пришедшего в ванную, Наталья вернулась на кухню. Немного погодя, он заявился туда, постоял, протирая очки полой пижамы, и сказал:
— Объяснись. Что это значит?
— Не служанка я тебе — вот что.
— Верно, не служанка. Жена. Отличная жена, правда чем-то расстроенная или чем-то обиженная.
— Не притворяйся.
— Не притворяюсь, Наташенька. А ты дуришь. И зря.
— Не старайся. Не помогут атласные нотки. Ни сегодня, ни завтра. Хватит! Нынче я завтрак готовила, детей отвезла и привезла, дрова рубила, белье кипятила. Ты должен приготовить ужин, прополоскать белье, развесить его и уложить спать Максимку с Игорем. Я займусь проверкой сочинений.
— Наташа, Зоренька стыдись. Ты говоришь тоном приказа. Матриархат пал давно. Твой тон неуместен.
— Патриархат тоже пал.
Федор фыркнул и вышел из кухни, подчеркнуто мягко притворил дверь.
У Игоря обиженно выпятились губы, Максимка насупился, обозначились бугорки над бровями. Почувствовали, что между родителями нелады. Наталья досадовала, что при детях стала объясняться с Федором. Она никогда не делала этого, чтобы они росли здоровыми, неомраченными, а тут забылась.
— Играйте, играйте, мальчики милые мои!
— Вы ругаетесь, — пробурчал Максимка.
— А я пузыри хочу пускать, — вдруг заявил Игорь. — И Максимка хочет. Да же?
— Хочу, — смягчаясь, ответил Максимка.
Наталья развела в пластмассовом корытце мыло, дала сыновьям трубки от ученических ручек, сама отправилась за тетрадями.
Хотя Федор выключил в комнате электричество, в ней было бело, как в полнолунье: прожектор, установленный над кабиной мачтового крана, распылял темноту и там, вокруг достраивающегося дома, и здесь, в комнате с балконной дверью, обмерзшей узорчатым льдом.
Вытаскивая из этажерки тетради, Наталья покосилась в сторону ниши, что была задернута занавеской. Красным зрачком зажглась на миг дырочка в занавеске, и Наталья предположила: Федор, одетый, лежит в кровати и курит.
Когда Наталья была девочкой, ей казалось: если человек курит, да притом молча, значит он занят большими, удивительно красивыми мыслями. Повзрослев, она поняла, что чаще курят от бездумья, тоски, лени и просто по привычке глотать табачный дым.
Наверно потому, что Федор был ее мужем, она относила его к таким людям, у которых одновременно с курением совершается важный духовный процесс. А сейчас, увидев эту мигающую дырочку, решила, что представляла Федора чрезмерно содержательным. Любила. И как! Но теперь она видит, каков он. И хорошо! Хорошо! Как нелепо получалось раньше. Что-нибудь делала, прежде всегда думала о Федоре: он обрадуется, ему будет приятно, его минует забота о том, как легче прокормить семью… А Федор? Конечно, он прежде всего думал о себе, а потом уж о ней и детях.
Вспомнилось, что ко дню рождения Федора она начинала готовиться за неделю и притом тайно: бегала по магазинам в поисках оригинального подарка, заставляла его друзей придумывать необычайное, шутливое поздравление, готовила у соседки, знающей толк в кулинарии, вкусные кушанья. Старания ее не проходили даром: наступало заветное число, и Федор ликовал. Украдкой от гостей говорил, что если бы не она, этот день был бы для него не самым прекрасным в году, а неприметным и лишенным значения.
Муж тоже не забывал о дне рождения Натальи. Однако это не доставляло ей большой радости. Он приносил бутылку шампанского, коробку духов или сумочку, вручал ей и целовал в глаза. Наталья скрывала неудовлетворение, старалась подчеркнуть, что восхищена его вниманием. А у самой горела душа от обиды: подарок до пошлости обычный, фольгу с горлышка Федор обдирает с постным лицом. И не поймешь: то ли на выдумку не горазд, то ли просто-напросто отводит свой черед.
Кашлянул в нише Федор. Наталья прижала к груди стопу тетрадей и поспешила уйти.
Спать легла за полночь: после проверки сочинений полоскала и вывешивала белье.
Долго не могла приспособиться к норову пружин старого отцовского дивана: проседая в одном месте, они вспучивались в другом и больно давили сквозь облупленную дерматиновую обшивку. Наконец, она нащупала удобное место: вплотную придвинулась к спинке. Сжала веки и сразу ощутила сильное головокружение. Сказывалась многодневная усталость и сегодняшние переживания. Головокружения случались у нее нередко. Сначала она с трудом преодолевала их, а потом заметила: если часто моргать, то слабость исчезает и быстро приходит сон. Так она стала делать и сегодня, но не успела задремать, как к дивану подошел Федор, встал на колени и положил подбородок на ее плечо.
— Зоренька, идем. Изводишь и меня и себя. Есть претензии — объясни. Жили-жили мирно, сердечно и вдруг — стоп. Где причина?
— Причина больше чем веская. Не хочешь понять.
— Нет ее. Выматываюсь, поэтому плохой помощник тебе. Нагрузка на мозг колоссальная. Подержи-ка на протяжении восьми часов работу тридцати с лишним подстанций. Очумеешь. Смену кончаю и думаю: «Утром энергии было через край, а сейчас нет ее, будто выкачали до дна». Ну, не дури, Зоренька.
— Не смей называть меня Зоренькой.
— Эх, Наташа, Наташа.
Федор задернул занавес ниши, чиркнул спичкой о коробку.
— Не кури: дети в комнате. Да запомни: встанешь в шесть часов, приготовишь завтрак и отведешь Максимку с Игорем в сад. Утром у тебя энергии через край. Не так ли?
Он промолчал. Наталье было все равно. Важно, что она сказала самое главное и необходимое. А как он отнесется к этому — его дело. Впрочем, нет, не все равно. Ответь он: «Хорошо, Наташа» — обрадовалась бы. Но Федор промолчал. И после чего? После того, как солгал: отработает, видите ли, смену — и полное истощение сил. Да не так это! Кому бы говорил, только не ей. Была у него на работе, сам водил. Сидит в тихой комнате, смотрит на схемы подстанций, принимает по селектору рапорты, отдает приказания. Правда, его часто беспокоят, потому что, как говорит он, подстанции питают весь металлургический комбинат. Однако он все делает неторопливо, весело и уж, конечно, устает за смену гораздо меньше, чем она. Ему что: загорелась лампочка на селекторе, подтянул ко рту микрофон, выслушал, распорядился и опять свободен, может, минуту, а то и полчаса. А у нее иной раз шесть уроков подряд, и даже перемены заняты. Чуть ли не за каждым учеником глаз да глаз нужен, а их только в одном классе не меньше тридцати. И нередко кажется непостижимым, откуда берутся терпение, гибкость, чтобы управляться с таким большим количеством детей. А Федор не понимает. Скорее, не хочет понять. Почему, почему он стал эгоистичным и двуликим? Юношей был, — не замечала этого. Ловко скрывал? Вряд ли. А может, действительно перелицовывался, чтобы она полюбила его? Ах, не надо так о Федоре! В ту пору он был другим. Если бы фальшивил — заметила. Все началось позже, когда появился на свет Максимка. Почему-то он родился болезненным. Наталья часто носила его в детскую консультацию, поила микстурами, но они мало помогали. Ночи напролет он исходил криком. И лишь ненадолго успокаивался, и то на руках. Узнала тогда Наталья: как чугунеет от бессонницы голова, огнем горят ноги. Можно, бродя по квартире и укачивая плачущего Максимку, впадать в забытье. Поначалу Федор не меньше Натальи нянчил ребенка, хотя она и не просила об этом. Подходил, прикладывал ладони ко лбу и щекам ее, забирал сына и, ласковый, трогательно заботливый, подталкивал к кровати:
— Отдыхай, Зоренька.
Потом стал помогать реже и реже. И ей было жаль будить его: работает, утомляется. Она как-никак в декретном отпуске: не ночью, так днем прикорнет. Но вот и отпуск кончился, а Федор вел себя точно так же совестить, заставлять не хотела: сам хорошо понимает, как надо поступать в подобных случаях.
Однажды, в час предутрия, когда начало буранить и как бы осыпать снежными хлопьями луну с примятым боком, в кухню, где сидела Наталья, укачивая хрипло вскрикивающего Максимку, вошел Федор и с ненавистью вырвал сына.
— Ребенка не может успокоить! Мать!
Она настолько устала, что даже не обиделась. Путь до кровати показался длинным-длинным. Шла вдоль стены, боясь упасть. Очень уж неустойчивыми сделались ноги. Очнулась от громкого стука. Муж остервенело раскачивал железную кроватку. Едва Наталья сбросила с себя одеяло, он наклонился — и вдруг пугающе непонятно прекратился рев Максимки, а через мгновенье, но уже истошней, ударил в потолок. Наталья, потрясенная, догадалась, что муж зажимал сынишке рот. Спрыгнула на пол, отшвырнула Федора от кроватки.
С тех пор он перестал подниматься по ночам на голос Максимки. И Наталья была довольна: так спокойнее.
Игорь рос другим: неслышным. Пососал грудь, отвалился и либо уснет, либо трясет гуттаперчевые игрушки.
Федор полюбил Игоря. Посадит на ладонь и тетешкает. Наталья глядит то на его блаженно прищуренные глава, то на Игоря; весело растопырившего ручонки, и уже не помнит старых огорчений и готова принять новые, лишь бы муж относился к сыновьям внимательно и нежно. И Федор был таким. Но стоило кому-нибудь из сыновей заболеть, что не обходилось без крика, капризов, слез, он становился раздражительным, жестоким. И тогда Наталья снова чувствовала себя одинокой, боялась за детей, недоверчиво, пристально следила за Федором.
— Зоренька, ты спишь? — глухо спросил в темноте Федор.
Наталья не ответила, повернулась на спину. Пока лежала на боку, затекла нога: в нее впечатался конец пружины.
В комнате по-прежнему было бело. По стенам скользили, четко прорисовываясь, узоры штор, листья фикуса, изрешеченные круглыми отверстиями (под Новый год Игорь захотел наделать конфетти — проштамповал листья дыроколом).
Пробудилась Наталья от резкого звука. Больно екнуло сердце. Наверно, не понял Федор, чего она добивается от него, с тем и ушел на работу. Ишь, как хватил дверью. Тревожным рывком Наталья поднялась на локте. Пусты кроватки сыновей. Не поверила. Неужели? А как завтрак? Приготовлен или нет?
Босая, в сорочке на оранжевых лямочках, пробежала по рассохшемуся полу на кухню. Нет. Не приготовил. Сковородка затянута матовой пленкой застывшего сала. Кастрюля перевернута и лоснится голубоватой эмалью. Ковшик, в котором оставалась манная каша, опорожнен и чист. Покормил ребят. Захотелось попрыгать на одной ноге, но застеснялась самой себя: учительница!
Заглянула в осколок зеркала, приткнутый над раковиной к водопроводной трубе, и снисходительно покосилась на глаз, блестящий, красноватый (недоспала), и нос с еле приметной впадинкой перед кончиком, — словно хотела сказать частичке той Натальи, что виднелась в зеркале: вот, мол, какая я твердая, как захотела, так и повернула. И тут же подосадовала на себя. Расхвасталась. Подумаешь, подвиг совершила — вынудила мужа вести Максимку с Игорем в детский сад. Сама же и виновата, что он не делал этого раньше. Нет, виноват в большей мере, конечно, Федор. Да он ли только? Нередко и в детстве, и в юности, и взрослой наблюдала Наталья такое же отношение мужа к жене. И Федор не мог не сталкиваться с этим. Вот и решил не умнее старика Лотфуллы: коль так издавна заведено и прочно держится в жизни, значит и ему можно…
Перед уходом в школу Наталья бросила сапсану камбалу, закаменевшую в «тамбовском холодильнике» — между оконных рам. Сокол заверещал, потрогал свои волнисто-рыжие мо́хны и так грустно посмотрел на хозяйку, что она оторопела. А он шагнул, высунул голову из клетки и начал оглядывать ванную комнату.
Истомился сокол в деревянной тюрьме. Все взаперти да взаперти. Выбросить бы его сейчас в форточку — зазвенел бы под крыльями воздух. И вот оно, небо, где лети в любую сторону, пока достанет сил и не натолкнешься на преграду. Но нельзя выпустить сапсана: голод и стужа погубят.
Наталья выходит на улицу. Не оттого ли нежно-зелен иней на кленах, что небо на востоке бутылочного цвета? Не потому ли от солнца поднимается вверх серебряный луч, что ядрен и сух мороз? И шагает она в раздумье. Смотрит на дым электростанции, что серо-черными ободами валит из труб, на теплые волны пруда, что расплющиваются о дамбу, на ребристые кузовы самосвалов. Одновременно видятся Наталье спина Вишнякова с укоряюще-острыми лопатками, огненная дырочка в занавесе ниши, грустные глаза сапсана в желтых колечках век.
В вестибюле, где терпко пахло свежевымытыми полами, Тунцова устанавливала очередь в раздевалку. Неподалеку стояла учительница пения Лия Михайловна — юная, тоненькая, со скрипкой в руке, — ждала Тунцову, чтобы пойти с ней на урок. Опасалась, опять ученики заставят играть, что им вздумается, а Тунцову они боялись больше, чем директора: действовала на них ее великанья фигура.
Тунцова увидела Наталью и заспешила к ней. Лицо приветливое, морщинки возле переносья виновато стиснуты. Поймала Наталью за локоть и вкрадчиво сжала большим и указательным пальцами, потом попеременно средним, безымянным, мизинцем, словно уговаривала: «Не сердись. Ты была права», — и попросила:
— Деньги на тетради собери.
Наталья кивнула: ладно. И хотя неприязнь к Тунцовой исчезла, Наталья молчала.
«Быстро прощаем. Часто прощаем. А не надо!.. Где примиренчество, там и ложь».
Она выдернула локоть из ладони Тунцовой и побежала вверх по лестнице. Замелькали, придвигаясь к ногам, ступеньки. И в голове замелькало: обминуть бы Серебрянскую. А когда взялась за дверную ручку учительской, ахнула про себя: только что отрешалась от примиренчества и к нему же вернулась. Уклоняться? Избегать? Унизительно. Навстречу идти, смотреть в упор и глаз не опускать. Столкнуться. Хорошо!..
Учительская гудела, жужжала, смеялась. Лавируя между педагогов, Наталья двигалась к закуту между шкафами и стеной. Там она увидела Серебрянскую. Та приподнялась на цыпочки, пытаясь приладить поверх вороха пальто свое — круглоплечее, с янтарно-рыжим воротником. Но вешалка — она была из цепочки от стенных часов — соскальзывала с гвоздя.
Наталья молча взяла из рук Серебрянской пальто и повесила.
— Спасибо, Наталья Георгиевна. Благородно. Постараемся дорасти до ваших высот.
— Попробуйте.
— Впрочем, не будем пытаться. Донкихотство. Предпочитаем трезвость, хотя и сожалеем, что донкихоты повывелись. Бескорыстие заменил расчет, а радужные мечтания — трезвость.
— Обывательская.
— Хотя бы. Лучше обывательская трезвость, чем романтические шоры. А то, кроме кнута, и оглобли отведаешь.
— Если уподобиться парнокопытным.
Щеки Серебрянской побледнели. Она схватила портфель и метнулась из закута.
Эта маленькая победа над Серебрянской проняла Наталью тихой радостью, которая напоминает ту, что сквозит в природе осенью, когда много солнца, но синь воздуха, медь лесов, нити паутины не сверкают, не слепят блеском, а мягко светятся. Наталья осторожно носила это чувство в себе и удивленно заметила, что ученики, слушая ее, смотрят лучисто и добро. Лишь глаза Вишнякова холодны и подозрительны. Но и в них к концу урока не осталось стужи. И оказалось, что они не темные, а серые, с такими же коричневыми пятнышками, как на лице, слоено веснушкам не хватило места на носу.
Спускаясь по лестнице, услышала, как Вишняков сказал в вестибюле:
— Мыша, говорит, отобрал у кота. Врет и не морщится. Никакого сокола у нее нет.
Знакомый ломкий голос (а, это мальчик с бирюзовыми глазами) возразил ему:
— Честная училка. Не врет. Вчера не жаловалась. Вруша бы пожаловалась.
— Не защищай — в лоб звездану.
Снизу потянуло холодом, грузно хлопнула парадная дверь.
Наталья сбежала по ступенькам. Вестибюль был пуст. Над паркетом, становясь прозрачным, плыл морозный пар.