Липнут к стеклам снежинки и становятся колючими, если прожектор мачтового крана трогает их своим упругим лучом.
Игорь и Максимка опять устроили «бой» танка с трактором. Оба встают на четвереньки, ползут и, соткнувшись лбами, кряхтят, смеются и падают обессиленные на пол.
Наталья сидит перед электрической плиткой: подогревает лапшу. Тревожно ждет мужа. Хочется навсегда или изменить его или… Ах, ну где он запропастился! Решить. Скорее. Только бы не плохой исход. Дети! Дети! Они и ее любят и Федора. Уйди он — души их маленькие раздвоятся.
Безотцовщина… Но и так больше нельзя. Квартира — школа. Школа — квартира. А мир огромный, огромный!
Ах, ну куда запропастился Федор? Шаги по лестнице. Он? Да. Топает, снег стряхивает с бот. Не примиряться! Довольно.
Обычно Наталья встречала Федора в прихожей, а сейчас не вышла. Максимка с Игорем услышали, что возвратился отец, пескарями сиганули из кухни. Спрашивают наперебой, принес ли конфет «Гусиные лапки». Обещал, наверное, утром. Весело воскликнули, бегут обратно. В горстях конфеты, меж пальцами топорщатся хвостики фантиков. Сказал — принес. Так бы всегда. Да и не мог он забыть своего обещания: не в ладу с ней, поэтому о сыновьях печется. Смотри, мол, Зоренька, какой я добрый…
Федор послонялся по комнате, пришел ужинать. Молча принял тарелку с лапшой, немного похлебал, отодвинул. Обжигаясь, выпил стакан чаю. Убрал со стола, жадно закурил и вслед за кольцами дыма вытолкнул:
— Что прикажешь делать?
Строгий. Не определить, всерьез сказал это или с издевкой. В конце концов, зачем пробавляться догадками: отрезать — и точка. И все же потянуло взглянуть в глаза мужу. Уж они-то не скроют истину. Но Федор заслонился ресницами и стеклами очков. Тогда она спросила в свой черед:
— Почему завтрак не приготовил?
— Проспал, Наташенька, — виноватым жестом Федор сцепил пальцы.
— Завтра, надеюсь, не проспишь? Сейчас мой пол. Я глаженьем займусь.
— Может, наоборот: ты — полом, а я — утюжкой.
— Нет.
— Винюсь и подчиняюсь.
Федор смиренно свесил голову и вышел из кухни.
— Ведро и тряпка в ванной.
— Хорошо, Зоренька.
Наталья включила утюг. Слушая его усыпляющее потрескивание, подумала:
«Не такой уж плохой человек Федя. Напрасно я так ожесточилась против него. Можно бы и помягче обойтись».
Что-то стукнуло в прихожей. Дужка ведра? Нет, погоди. Дужка звякает, а этот звук был тяжелый и тугой. А! Поставил ведро с водой. Но почему тихо в коридоре? Ни плеска, ни скрипа (половицы-то рассохлись). А вдруг?! Поднялась — и в прихожую, в комнату, в нишу. Исчез. Подлетела к вешалке. Ни пальто, ни шапки, ни бот. Оказывается не дужка звякнула, не ведро стукнулось о пол — дверь захлопнулась.
Поиздевался и ушел. Не понял, не понял, не понял. Прикинулся раскаявшимся, чтобы принести новые страдания. За что? Не нужно было верить. Но как же не верить тому, кто любит ее? Чепуха! Любил. И любил ли? Не думать, не думать, не думать. Иначе можно отказаться от всего святого, что было в их жизни.
Наталья и не заметила, как приткнулись к ней сыновья. Устали. Золотые мои мальчики! Увела их в комнату, уложила в кроватки. И ты, грибок-Игорек, спи, и ты, вихрастый Максимка, спи.
Убаюкивая сыновей, Наталья представляла: бредет Федор по улице, остается на снегу вафельный след бот, тоскливо вобрана в плечи шея.
А когда скользяще осторожно, боясь разбудить детей, вышла из комнаты, то удивилась, что вообразила мужа несчастненьким. Глупости! Идет он бодро, насвистывает мелодию, в которой вызов и презрение; воротник не поднял, хотя постоянно боится, что надует в уши, — упивается тем, что обвел жену вокруг пальца.
Постыло. Не жить нельзя и жить не хочется. Пришел бы кто-нибудь, что ли. Ведь так много людей вокруг, а некому потревожиться о ней, кроме Шафрановых. Да и те, наверное, охладели: зазывали, зазывали, а она так и не смогла выбраться. Растеряла друзей, растеряла. Из-за Федора. Только ли? Сама виновата не меньше. Забилась в квартиру, срослась с нею. Улитка!
Крикнул в ванной комнате сокол-сапсан. Чего это он? Недавно ведь мяса давала. Ах, не не пищу просит — кричит кого-то. Истомился в четырех стенах. Одиночество, хуже, чем у нее. Надо унести в живой уголок детского дома. Отдать Вишнякову. Обрадуется, верить будет, и вообще, быть может, помягчает сердцем… Зачем ждать, когда кто-нибудь придет? Лучше самой пойти к тому, кому тоже трудно и неуютно.
Буранная ночь. Змеит, кольцами скручивает ветер космы снега. Сверкнет звездочка и исчезнет, будто вихрь сорвал ее с неба и раздробил. Буранные столбы бьют сверху вниз. Временами красной вьюгой растягивается шлаковое зарево. Тогда кирпичные дома принимают вишневый тон, а белые — розовый, тогда синеют следы в сугробах и бронзовеют липы.
Проваливаются в снежную зыбь ботинки-меховушки, ломит руки от холода и тяжести клетки, а Наталье нипочем: ей сродни теперь молодое, задиристое буйство бурана.
На крыльце детского дома окутанный кипящим снегом стоял и трубил в горн Марат Мингазов.
— Потерялся кто-нибудь? — спросила Наталья.
— Ужинать пора.
— Вишняков здесь?
— Новенький?
— Да.
— Позвать?
— Пусть придет в живой уголок.
Едва Наталья поставила клетку, как кто-то начал спускаться по лестнице. Грохал каблуками о ступени, свистел ладонью о перила.
Вишняков. Фиолетовое пятно на щеке, низ брюк втолкнут в расшнурованные кирзовые ботинки.
— Чего вам?
— Ты потише можешь спускаться?
— Могу и погромче.
— Думала, ты лучше стал. Я сокола принесла.
— Ври, то есть… обманываете?
Вишняков заглянул в клетку, выпрыгнул из ботинок, радостно кинулся наверх, за ключом.
Наталья поняла, что должна уйти до возвращения Вишнякова. Цацкаться с ним не нужно. Надо резко поворачивать — и подействует.
Татарчонок Марат по-прежнему горнил на крыльце.
Наталья не отошла и пятнадцати шагов, как услышала крик Вишнякова:
— Наталья Георгиевна! Наталья Георгиевна!
Не оглянулась.
Прямо в майке, босой, Вишняков догнал ее и загородил тропинку.
— Наталья Георгиевна, ты… вы обиделись?
Было не до разговоров. Рванула его в сторону детского дома. Он запрыгал, дрожа, прыткий, долговязый.
Пришлось вернуться. Вишняков подносил палец к дверце клетки. Сапсан вздрагивал крыльями и впивался лапой в железную сетку.
— Хороший сокол?
— Злюка он.
— Твоего характера.
— Ну уж.
Вишняков сердито засопел, прислонился к стене. Затянувшееся молчание начало тяготить Наталью. Она встала с табуретки, взялась за дверную скобу. Вишняков беспокойно захлопал веками.
— Наталья Георгиевна, вы не обманете?.. Мне узнать надо… Обязательно.
— Спрашивай.
— Мать бросила меня. Знаете ведь. Много таких? А? Вон Любка Туранина… В одном детдоме были. Она говорит: «Все матери — змеи». Правда? Ее мать хотела в печке сжечь. Мишка Копалкин слова Горького про матерей сорвал. Плакат. Он тоже брошенный.
Наталья наклонилась и положила ладонь на влажную голову Вишнякова.
— Много прекрасных матерей, Саша, очень много.
С тревожной надеждой человека, который хотя и поверил, но все еще не отрешился от сомнений, поднял Вишняков глаза и зачастил:
— Не обманываете? Не обманываете?
— Очень много, — убежденно повторила Наталья.
Приоткрылась дверь, в расщелину просунулся грибообразный конец горна.
— Новенький, ужинать.
В этот вечер Федор не пришел домой. Не пришел он и через неделю. Истончилось лицо Натальи. Тревожилась за Игоря и Максимку. Каждый день они спрашивали, скоро ли приедет папа: сказала неправду — послан в командировку. Несмысленыши, а трудно лгать им. Тем более, что точит мысль: «Не навсегда ли покинул?» Вырастут — не избежать объяснений, почему ушел отец. Поймут ли правильно? Может статься, скажут наотмашь: «Из-за своей бабьей прихоти оставила нас без отца».
И все-таки вначале Наталья чувствовала себя распутанной: словно избавилась от каких-то невидимых перевязей. И двигалась легче, и дышала свободней, и даже песни пела.
Между тем настойчиво разрасталась обида. Неужели так мало значила она для Федора, что он додумался до такого: за заботу — равнодушие, за нежность — жестокость, за самоотрешенность — надругательство. Не могла поверить в это и ждала, заходя в учительскую: вот сейчас зазвонит телефон. Она поднимет трубку, узнает знакомый голос, и Федор вперемежку с клятвенными обещаниями жить по-иному расскажет, что полюбил ее в эти дни пуще прежнего. Но телефон в учительской молчал, а душа Натальи озарялась новой надеждой: «Наверно, Федор дома». Быстро шла по улице. Хрустел снег. Находила в квартире угрюмое молчание стен и вещей.
К концу второй недели, поздно вечером, когда Наталья штопала в кухне чулки, зазвякала, задергалась дверная цепочка.
Наталья испуганно выскочила в прихожую.
— Кто?
— Я.
— Зачем явился? За одеждой?
— Жить.
Наталья сбросила цепочку и убежала в комнату.
Здесь было сумрачно. Неслышно спали Игорь и Максимка.
Бестрепетно, как припаянная, лежала на стеклах синяя тень башенного крана.
Наталья взяла со спинки стула платье, начала торопливо натягивать его. Воротником зацепила за шишку волос на затылке. «Зачем одеваюсь?».
Тотчас представила, как появится перед Федором в этой нежно-скользкой рубашке с оранжевыми лямочками, и вдруг озябла, вздрогнула от неприязни к мужу. Стянула воротник с шишки и одернула платье. Сразу улетучились и озноб, и волнение, и робость.
Холодно вышла в коридор.
Федор наклонился, стараясь расстегнуть «молнию» на боте. Над лобастой головой торчал шпын, невинно жмурились близорукие глаза, розовели скулы.
Наталья чуть не встала на колено, чтобы помочь мужу: так сильно примятый шпын, прищур глаз, румянец скул напомнили Федора того времени, когда он поцеловал ее впервые.
— Здравствуй, — сказал он.
— Здравствую, — ответила она.
Федор дернул застежку. Она не сдвинулась с места, и он, морщась, затряс пальцами.
Наталья глядела на мужа, и странным казалось ей, что еще каких-то несколько минут назад она ждала его возвращения.
Тогда, в Башкирии, в первые дни их любви, она почувствовала себя столь же заметной под огромным синим небом, как гора, к которой отдуло стаю галок. Но если тогда она чувствовала себя возвышающейся над домом, над собакой, над клушкой, то сейчас маленьким представился ей Федор, тщетно старающийся расхлестнуть «молнию».
Федор, Федор, что будет-то с нами? Неужели твое возвращение не вернет прежних, солнечных чувств?
Кто знает, каким он пришел: возродил ли в себе все то, что она любила, или остался таким же ненавистным, как в минуты раздоров. А вдруг она останется холодной к Федору?! Ведь столько было по его вине жестоких, полных стужи и отчаяния дней…
Наталья опять прянула в комнату.
В прихожей шлепнулся об пол бот. Федор весело крикнул:
— Наташ, Зоренька, снял! Фу!
— Обрадовал, — сказала Наталья.