Правда, разбогатев, Поползов начал чудить. Он грубо оскорблял заказчиков, гнал всех в шею и ночами писал аляповатые картины с гусями и прачками. Его внешняя простота, фантастическое бахвальство и теория, согласно которой «поить людей для их воспитания – дешево, быстро и безопасно», привлекали к нему множество учеников. Трудно сказать, чему он их мог научить. Он и в светлые деньки смотрел на учеников как на собутыльников, а уж когда страдал запоем, так и вовсе забывал об их существовании. В такие времена по студии слонялись хмурые художники, готовые в любой момент связать полотенцами буйствующего учителя. Сам же Поползов беспричинно буянил, бил французские сервизы и зычно орал: «Ужо я вам морды распишу, маляры проклятые! Колодники, грубияны!» Но в остальном Дементий Порфирьевич был человеком обходительным и даже ласковым.
Жизнь моя понемногу налаживалась. Я стала спокойнее, похорошела и надеялась, что последнее десятилетие пройдет без волнений и рискованных контактов.
Но все произошло иначе.
К весенней капели в мастерской Поползова объявился новый ученик, некто Алешка Капустин. Сначала он был неприметен среди прочих учеников, но вскоре Дементий Порфирьевич крепко привязался к нему и почитал чуть ли не за сына. Они частенько выпивали вместе и в субботние дни ездили по ресторациям, где вели жаркие споры о живописи, колорите и прочих тонкостях. Теперь уже все знали, что Поползов считает нового ученика истинным талантом и в трудные моменты готов полностью довериться его руке. Во всяком случае, во время запоев мэтра Алешка, которого чаще звали Альфредом, дописывал незавершенные полотна учителя. Он золотил прозрачно-влажные облака, покрывал нежной зеленью кроны молодых берез и дорисовывал гусям красные шишаки. Этой невинной с виду ретушью Дементий Порфирьевич бывал очень доволен и неизменно восхищался тонким Алешкиным чувством колорита.
Незаурядные способности Алешки-Альфреда вызывали во мне некое подобие любопытства. Чуть-чуть вообразив себя провинциальной барышней, я нашла, что новый ученик весьма недурен собою. Он был высок, пружинист, носил изящную бородку а-ля Ришелье и немного картавил, что придавало его речи особую располагавшую к себе мягкость. Но, в основном, характера он был скрытного, всегда держался на некоторой дистанции, и глаза его – темные, непроницаемые – странно ускользали от прямого взгляда.
Незаметно мое любопытство перешло в новую, более осмысленную фазу. Хотя я презирала Алешку как типичного примитива, это не мешало мне видеть, что его безошибочный инстинкт художника представляет огромную ценность. А так как я все еще надеялась взять реванш за поражение в казино, Алешка в перспективе мог стать «живым оружием» в моих руках.
Это была заманчивая идея – исподволь повлиять на дремотный мир гомозавров, ограниченный узкими рамками изолированной планеты. Да, господа, я замыслила средствами искусства дать земной цивилизации новый идеал – идеал космической культуры. Мой расчет был абсолютно научен. Ведь если жалкие обломки античных скульптур смогли породить Ренессанс, то не было ничего алогичного в предположении, что мое тело, став объектом искусства и… поклонения, предстанет новым эталоном прекрасного! Возвышенные идеи Взрывающегося Тысячелетия будут сиять на полотнах талантливых живописцев, станут программировать жалкие мозги примитивов, будоражить их, звать к недостижимому…
Для этой цели мне нужен был Альфред – балагур и повеса, не знавший себе подлинной цены.
К сожалению, все мои попытки привлечь к себе внимание нового ученика ни к чему не приводили. Молодой человек с усмешкой выслушивал мои внешне наивные рассуждения о линии, технике рисунка, эффектах текстуры и освещенности. Он обращал все в шутку и не желал видеть во мне Мону Лизу эры межгалактических перелетов.
Я утратила было надежду, но счастливый случай пришел мне на помощь.
Однажды Дементий Порфирьевич попросил меня позировать для его новой композиции «Девушка с ощипанным гусем». В течение трех дней, дрожа от холода, я выдергивала перья у жирного гусака каким-то особым движением, которое живописец стремился уловить точным мазком кисти. Ничего не получалось, Поползов нервничал, курил сигары, ругался и для отвода души то и дело прикладывался к графинчику. К утру четвертого дня Дементий Порфирьевич едва держался на ногах, выкрикивал нечто нечленораздельное и в довершение всего разбил очень дорогую венецианскую вазу. Встревоженные ученики сбежались на шум и, недолго думая, спеленали Поползова полотенцами. После этого уже ничего не оставалось делать, как отвезти Дементия Порфирьевича домой, где под присмотром врача и сиделки он мог бы прийти в разум.
В самом происшествии не было ничего необычного. Хуже было другое – в приступе белой горячки Дементий Порфирьевич изуродовал незаконченную картину. Изрезанную бритвой «Девушку с ощипанным гусем» нашли в печной трубе. Ученики неприлично острили на этот счет. Один только Альфред отнесся к делу с полной серьезностью и тут же взялся за реставрацию холста. Он сшил изуродованное полотнище, закрыл трещины и, восхитившись оригинальностью композиции, решил слегка поправить неуверенную руку учителя.
Тогда-то Капустину впервые пришлось обратиться ко мне с просьбой. Заикаясь и краснея, он пожелал видеть меня в студии утром следующего дня, пообещав удвоить плату. Я с радостью согласилась и в тревожном ожидании первого сеанса купила на базаре отменного «хлебного гусака» взамен прежнего, успевшего протухнуть.
Наконец наступил долгожданный час. Алешка-Альфред нацепил фартук и начал тихо работать, изредка бросая на меня равнодушный, немного рассеянный взгляд.
Это был плохой признак. В отчаянии я зло ощипывала гуся и уже не надеялась, что Альфред сможет увидеть во мне скрытые признаки неземной природы. Но не успел еще сеанс закончиться, как Алешка в сердцах бросил кисти и, свалившись в кресло, пробормотал: «Ничего не понимаю, ей-богу… У вас какие-то странные руки, сударыня. Кажется, что в них нет костей, а так-с, одни хрящи. И как это Дементий писал вас, бедолага?..»
После такого начала Капустин понес вздор о линии, анатомии, греческой скульптуре и, ощупывая кисти моих рук, удивлялся их необычайной гибкости. Временами мне казалось, что он сомневается в реальности моего существования, точно я была дипломированным средневековым призраком. Он заставил меня ходить, поворачиваться, вальсировать, и каждое новое движение вызывало у него недоумение, мучительный вопрос…
Я была довольна произведенным эффектом. Алешка прозрел и с того дня резко переменил свое отношение к жалкой натурщице. Теперь я позировала ему почти ежедневно. Он делал массу быстрых зарисовок, нервничал и сокрушался по поводу своей бесталанности. Я как могла помогала ему практическими советами, исподволь внушала ему мысль о наступлении новой эпохи, когда чисто земные идеалы растворятся в более совершенных надзвездных структурах. Он был сущим ребенком и почти ничего не понимал, но моментами мне казалось, что его неразвитые умственные способности стремительно растут под действием сложной перцептивной системы, которую являло мое искусственное тело. Вдохновленная первыми успехами, я уже верила, что с помощью Алешки смогу дать отсталой планете новый толчок интеллектуального развития.
Увы, все обернулось маленькой пошлой трагикомедией. Неучтенные параметры, факторы психического разброса… Природа гомозавров оказалась гораздо сложнее моделей, выработанных вестянской наукой. Достигнув с моей помощью довольно высокой стадии духовной культуры, Алешка сохранил в себе атавистические инстинкты, присущие его генотипу. Продержавшись на головокружительной высоте не более полугода, он истощил свои поиски и стал быстро катиться вниз, в липкую богемную грязь. Теперь он смотрел на меня другим взглядом – хищным, злым. Он забросил незавершенные полотна: «Напряжение универсума», «Гистерезис мировой скорби», «Мегасинтез рас»… Хмель восторгов улетучился, у него болела голова, он страшился ночных кошмаров. Работа его угнетала, он вновь затосковал о быстром успехе, славе, богатых заказчиках с жабьими мордами.
Моя жизнь тоже резко переменилась. Почувствовав мою слабость, он что ни день таскал меня по хлебосольным домам провинциалов, в салоны тщеславных старух, в шумные компании литературных бродяг. Увлеченная нереальными планами реванша, я долго не замечала, какую жалкую роль при нем играю. Я была всего лишь средством достижения самых низменных целей развращенного гомозавра, которому было плевать на синтез космических культур. Уездным меломанам он демонстрировал меня как редкостную биологическую аномалию, миловидного монстра, которого при желании можно было ущипнуть в темном углу и даже пригласить на танец. И все же я, истинная вестянка, прощала Алешке-Альфреду и грубость, и измены. Он все еще оставался моей последней надеждой, смыслом страшного тридцатилетия. Я оправдывала каждый его поступок, верила в любую ложь, старалась видеть в нем природный гений. Я еще не знала, что самое тяжкое испытание – впереди…
Алешка давно мечтал о путешествии за границу. Для художника в этом желании не было ничего предосудительного. Возможность учиться у прославленных мастеров живописи, яркие впечатления, экзотика – все это было необходимо истинному таланту. Поминая прошлое, я втайне завидовала богатым барыням, колесившим по тихим странам, кормившим попугаев в уютных отелях и зевавшим в ложах оперных театров. Правда, мои желания были более скромными: маленькая комнатка, скудный стол, возможность видеть и опекать Алешеньку. Это была та самая малая капля счастья, которой мне недоставало вдали от звездной родины. Но чтобы поехать за границу, нужны были деньги, а мы были бедны.
Конечно, существовали способы пробиться в люди: холуйство, чинопочитание, неравные браки, подложные завещания, взяточничество, воровство. Но все это так усердно порицалось моралистами, попами и прочими лицемерами, что я полагала, будто для нас этот путь неприемлем. В действительности все обернулось еще большей бедой – Алешка избрал самый мерзкий приемчик из тех, что применялись гомозаврами его круга. Он решил продать меня. Да, господа, именно продать!
Весной восемьдесят шестого года Алешка-Альфред сообщил мне приятную, по его словам, новость: его познакомили с «нужным» человеком, меценатом Модестом Петровичем Лихоглядовым. Я обрадовалась. Имя мецената было мне знакомо. В городишке о нем ходили самые разнообразные слухи. В своем огромном особняке он содержал нечто вроде кунсткамеры. Лишь немногим довелось видеть чудеса, собранные Модестом Петровичем: загадочных каменных идолов, монеты из раковин, картины из птичьих перьев, чучела экзотических животных, заспиртованных рыб, каменные топоры и даже лапти, образчики ремесленного искусства всех губерний. На мой взгляд, подобное собирательство без всякой системы и цели больше носит характер нервного заболевания, что-то вроде «синдрома Плюшкина», но в нашем бедственном положении это не имело значения. Лихоглядов щедро осыпал милостями всякого рода вундеркиндов и непризнанных гениев. К тому же, он, по-видимому, был безвредным гомозавром, хотя и отличался слабостью к женскому полу. Его печальные похождения были предметом постоянных сплетен базарных кумушек. Так как Модест Петрович по странности своей натуры мог воспламеняться только всем сверхобычным, его «Дульсинеи» были женщинами из ряда вон выходящими. Но и страдал он от них страшно. Его последняя жена, циркачка из проезжего балагана, ворочавшая пудовые гири как кастрюли, вышвырнула Лихоглядова из окна дворянского собрания, когда тот, разгоряченный коньяком, проявил внимание к глухонемой мулатке, разносившей нераспечатанные колоды карт. Хотя Модест Петрович сломал при этом ребро, суд при рассмотрении бракоразводного дела не учел это обстоятельство, и меценату пришлось откупиться от циркачки пожизненным содержанием.
Алешка решил представить меня этому странному гомозавру, прозрачно намекая, что моя уникальная фактура может склонить Лихоглядова к уплате крупного благотворительного взноса.
Я посмеялась над затеей, но, к моему удивлению, расчет Капустина оказался довольно точным. «Нужный человек» едва не прослезился от умиления, когда мы объявились в его салоне. Сама любезность, он прогуливал меня по душным, захламленным залам особняка, как бы невзначай называя огромные суммы, заплаченные за редкие чучела и коллекции насекомых. Дрожавшими руками он примерял на мне головные уборы древних цариц и поминутно восхищался моим кукольным носиком. Помня об Алешкиной игре, я притворялась умиленной дурочкой, жеманно хихикала и делала все возможное, чтобы вскружить голову этой «дойной корове».
Я не видела опасности в жалком гомозавре, прозябавшем среди банок с головастиками. Однако после первого визита к Лихоглядову ситуация приняла серьезный оборот.
Модест Петрович потерял голову или, как говорится, утратил асимптотическую устойчивость психики. Приметив во мне «загадочность», он атаковал меня визитами, осыпал цветами, дарил фильдеперсовые чулки и скупал по баснословным ценам полотна Капустина. Чувствовалось, что Лихоглядову не терпелось любыми путями пристроить меня в качестве уникального экспоната домашней кунсткамеры. Он беспардонно форсировал события, откровенно предлагая мне нечто среднее между альянсом и фиктивным браком.
Поначалу я отшучивалась, мне даже нравилось первобытное простодушие Лихоглядова, его французские духи и бриллиантовые запонки. Можно было в непосредственной близости наблюдать редкий экземпляр «баловня судьбы» и извлекать из его психического комплекса наиболее ценную информацию. Но вскоре он исчерпал свое разнообразие, стал повторяться, и его конопатая физиономия стала мне ужасно докучать. Он мне попросту мешал. Нудные визиты и моционы затягивались, я все реже могла видеться с Алешкой. Положение складывалось прескверное. По слухам, я знала, что Капустин зачастил в ресторации, беспробудно пил, сорил деньгами и кормил конфетами подозрительных девиц. Переживая за Алешку, я возненавидела Лихоглядова и только искала удобного случая, чтобы окончательно изгнать коллекционера. Мне не пришлось долго ждать. Его цинизм по отношению к бывшему контактологу Леймюнкери достиг апогея. Однажды, когда Модест Петрович, по прихоти своей, возымел желание сесть на скамеечку у моих ног, я вылила ему за шиворот содержание цветочной вазы, дабы остановить непроизвольное блуждание старческих рук.
Что с ним сделалось! Он зашипел, как фонограф, и, широко расставив ноги, бочком выкатился из моей комнаты. Я хохотала до слез, когда, вооружившись тряпкой, вытирала оставшиеся после него лужицы. Мне было легко и весело. Освободившись от поклонника, я надеялась вернуть Альфреда на путь интеркосмического искусства, вырвать из омута кабацкой жизни.
И Алешка вернулся…
В ту ночь падало много звезд. Он пришел незадолго до рассвета, бледный, пьяный, в грязном фраке. Я не узнала его, так переменился его прежде благородный облик. Он схватил меня за шею и, нервически дергая синим подбитым глазом, захрипел: «Все кончилось, Люлю! Гадина, уродливая бескостная тварь! Ты все испортила, разрушила мою игру! У Модеста новый любимчик, грязный пачкун Нечаев. Не я, а какой-то Нечаев! Эта бездарность поедет в Италию мазать кошечек и рыбные лавки. Он будет глотать устриц и слушать пение кастратов. А все ты, жаба зеленая! Не могла приласкать старичка, пожалеть, чмокнуть в темечко ради моего будущего!..»
Я оттолкнула Алешку и, когда он сочно приложился головой о шкап, спокойно спросила: «Ты, верно, бредишь? Чем твой Нечаев сумел обворожить Модеста? Подкупил? Да ведь Ванюшка гол, как сокол!»
Алешка замотал головой и взвыл, багровея: «Чем подкупил! Он обещал Лихоглядову изыскать тот самый кнут, которым высекли одну унтер-офицершу. Дешево отделался, каналья!»
Я искренне возмутилась: «Какая низость! Променять меня на какую-то унтер-офицершу! Он об этом пожалеет!»
Тут сердце мое дрогнуло от жалости к Алешке. Я подняла его, отряхнула, дала понюхать нашатырь. А он только махнул рукой и грустно процедил: «Избил бы тебя до полусмерти, да разве такая, как ты, поймет? Линия, колорит, напряжение универсума – вот что тебя волнует. Не женщина ты, а черт знает что. Андроид!» Он гулко стукнул себя кулаком в грудь и, издевательски поклонившись, вздохнул: «Прощай!»
Я окаменела. Мне казалась невероятной мысль, что я никогда больше не увижу Альфреда, и моя земная жизнь утратит последнюю разумную цель. Но оказалось, что Алешка не собирался уходить так просто. Он пьяно потолкался в дверь, а потом жалобно попросил рассолу. Я подала ему кружку зеленоватой, остро пахнувшей жижи. Он с жадностью выпил и, утершись кружевным платком, зарыдал.
Иллюзия рассеялась. Я будто прозрела. Моя попытка использовать талант Алешки с целью улучшения земной культуры окончилась провалом. Прорыв в сферу чужой духовности противоречил исторической логике, законам филогенеза, природе творческого инстинкта. Я поняла, что цивилизации, стоявшие на разных ступенях развития, разделенные космическим пространством, не могли раствориться друг в друге даже в сознании очень талантливого художника. Для этого нужно время и искреннее стремление выйти за пределы эстетического отчуждения. Но этой-то искренности в Алешке не было ни на грош. Он был ироническим игроком, жалким в своей хищной, аморальной субъективности. Он не мог стать истинно маргинальной личностью – проводником нового эстетического отношения к высшей космической действительности.
В ту звездную ночь я пришла к твердому решению – Алешка должен навсегда исчезнуть из моей жизни. Что ему было нужно? Лишь жалкая подачка Модеста Петровича, возможность погони за призраком славы, мнимая свобода… Я решила возвратить ему все то, что казалось безвозвратно потерянным. Я сказала ему: «Тебе нужны деньги? Ты их получишь». Он молча допил рассол, а потом расхохотался: «Сунешь трешку на извозчика? Покорнейше благодарю, в милостыне не нуждаюсь!»
В его смехе было что-то гадкое, издевательское. Я похолодела от обиды, но сдержалась, потому что отступить уже было невозможно. Я накинула шаль и взяла Алешку за теплую дрожавшую руку. «Едем, милый, – сказала я ему, нежно заглядывая в глаза. – Ты ведь хочешь этого, и я сделаю это для тебя. Уверена, что Модест переменит свое решение. Тотчас переменит, когда увидит меня. Мне бы только поговорить с ним по душам, ласково…» Алешка встрепенулся и с такой силой сжал мне руку, что хрустнули кости: «Унизить меня хочешь, – простонал он. – Не нуждаюсь я в твоей жертве. Сгину, а не приму!»
Он начал яростно ругаться на жаргоне бродяг-гомозавров, рвал на себе манишку, обливался пьяной слезой и, ползая на коленях, вымаливал у меня прощения за горе, которое причинил мне. Его покаяние было недолгим. Не прошло и четверти часа, как он притих, приосанился и, расправив фрачный пластрон, повез меня к Модесту Петровичу.
Мы расстались недалеко от особняка Лихоглядова. Алешка укатил в предрассветный туман, а я осталась одна на пустынной улице. Мне было холодно, страшно, и я чувствовала в душе своей ужасную пустоту, как в то утро, когда нас сбросили с орбиты. Отныне я обречена была жить игрушкой в руках богатого гомозавра, жить только затем, чтобы спасти от гибели вертопраха, пустого человека, подарившего мне миг горького счастья…
Дальнейшее не так интересно. Подобные жизненные истории изложены во множестве бульварных романов. Контактолог Леймюнкери не стала исключением из правил в мире, где утвержден примат дельца, жандарма и духовника. Прожив у Модеста Петровича не более года, я была выброшена на улицу без средств к существованию. Конечно, он поступил жестоко, но я ни в чем не винила бывшего обожателя – таковы были законы в рамках нравственной системы, к которой он принадлежал. К тому же, я не обладала бицепсами циркачки и, по-видимому, утратила часть защитных подпрограмм личности, которые могли бы спасти меня от падения.
Возможно, когда-нибудь наша наука сумеет создать полную математическую модель земной цивилизации. Модель с логической стройностью объяснит, как в этой системе возникают явления жандармского типа, за которыми следуют затухающие волны скудомыслия, псевдоидеалы, псевдооценки, вакханалия «добра и зла». Но какую радость это знание принесет мне? Какую компенсацию? За годы ссылки что-то во мне окончательно надломилось, обесценилось. Мое фальшивое «я» стало неуправляемым, болезненным. Мои попытки выйти из этого состояния ни к чему не приводили… И тогда я решила выйти из игры. Тихо, незаметно…
Это случилось часа два назад. Когда купчик Карасев захрапел, я взобралась на подоконник третьего этажа меблированных комнат, открыла окно и с облегчением посмотрела вниз, на грязную мостовую. Покачиваясь, я ощущала удивительную легкость во всем теле. Я была свободна, горда, независима… Миг падения казался избавлением от рабства чужого тела, чужих мыслей и страстей. Я послала прощальный поцелуй ночному городу и… заледенела.
Это был очередной фокус психотехников. Безотказно сработала программа биозащиты, и шаг, казавшийся таким легким, стал невозможным. Я не могла погибнуть по собственной воле, это противоречило мнемоинструкции.
Я застонала от бессильной злости, отчаяния. Теряя силы, я продолжала биться о синее стекло ночного воздуха, и вдруг произошло скромное, явно запланированное чудо! Откуда-то с заоблачной высоты пролился дождь холодных искрящихся звуков. Мне показалось, что в небе ярко вспыхнули маяки Фоногоры. Господа, как же ужасно было пробуждение контактолога Леймюнкери на подоконнике третьего этажа, в прокуренной комнатке, где на атласном диване спал красномордый детина. Отвратительная картина! Мнемоинструкция сработала четко – не осталось сомнений, что ссылка закончена, моя земная мука подошла к концу.
На прощанье я вылила остатки шампанского в хромовые сапоги Карасева, расфасовала сыр в карманы его сюртука и украсила бисквитный торт гаванскими сигарами. Смеясь, я выбежала из номера и, воспользовавшись черным ходом, оказалась на улице. Я бежала, как сумасшедшая, желая только одного: поскорее покинуть эту тихую планетку, подслеповатую звезду, мир, где все было не подлинным – любовь, честь, верность…
И вот я здесь, на свободе. Какое счастье!.. Точнее, какое унижение. Теперь я вижу, что стала жертвой двойного обмана. Гарантия, мнемоинструкция, равенство шансов… Приманка для дурачков. Судя по вашим респектабельным маскам и манерам, не скажешь, что в этой трижды проклятой ссылке вам приходилось ползать на четвереньках. Понятно, откуда в вас такая спесь. Вам кажется, что ваши роли заслуженны и сыграны на славу. Очень скоро вы убедитесь, что существуют вещи, которые при всем желании невозможно скрыть. Все мы обросли грязью, отвратительной коростой. Не так ли, мадам Ирнолайя? Не так ли, дорогой кэп?
С этими словами Леймюнкери взобралась на стол и, сбросив грязные туфельки, начала тихо смеяться.
– Да уж, – цинично заявила Ирнолайя, – для вас это, видно, была азартная игра, сударыня. Таскались по кабакам, живали-с содержанкой. Постыдились на нас всю эту требуху вываливать.
Леймюнкери вытянула губы трубочкой и, передразнивая актрису, повторила:
– Требуха… Думаете, не понимаю, к чему подобное моралите? Вы правды убоялись! Привыкли к земному псевдоприсутствию, а тут вдруг ненароком что-нибудь вскроется из мизансцен вашей жизни. Ну и жмитесь по углам. А я ничего не боюсь. Не я сочинила этот гаденький спектакль, и не мне отвечать за поступки девицы Люлю. Капитан, я ведь имею право так думать?
– Разумеется, детка, – невнятно пробормотал Шперк, потирая шершавый подбородок. – Думать в нашем положении… мм… не возбраняется.
– Дипломат, – фыркнула Леймюнкери, пудрясь облезлой кроличьей лапкой. – Здорово вас напугали бабьи колючки.
Федор Исидорович неопределенно махнул рукой и на всякий случай подмигнул контактологу, мол: «Сочувствую вам, голубушка». Откровения куколки задели его самолюбие. Он понимал, что монолог девицы с побитым лицом носил отнюдь не развлекательный характер. Фейерверк мнимых откровений не имел ничего общего ни с исповедью, ни с покаянием. Шперк назвал бы это разоблачением. А это уже было крайне опасно. За годы ссылки его ничего не страшило больше мысли о том, что нелепый случай может разоблачить фальшь его благообразной маски. Он цеплялся за нее, как за последнее прибежище, в надежде, что его дух соткан из приличного иррационального материала и не подвержен порче. С этой высокой точки самомнения ему было удобно оправдывать свои бессознательные грехи и клеймить позором «жалкую модель гомозавра-философа». В этом было даже что-то привлекательное: время от времени принимать гамлетовские позы и говорить о совести, морали, поиске высшего смысла… Теперь такая линия поведения становилась бессмысленной. Своим рассказом контактолог дала понять, что прекрасно знает о том, как много мелких пакостей совершили они здесь, на Земле, без тени сожаления, только потому, что надо было выжить – выжить и вернуться.
Шперка бросило в жар. Он вскочил с дивана и, заложив руки в карманы брюк, направился к камину. Сырая стена надвинулась на него, точно огромный квадратный кулак. Он инстинктивно остановился и без всякой цели заглянул в прокопченную пасть очага. Там валялись обгоревшие ветки, куски «крохинских» обоев и половинка сломанного хомута. Пахнуло сладковатой гарью. Федор Исидорович затаил дыхание. Вид припорошенного пеплом камина окончательно испортил ему настроение. Казалось, это было опустевшее гнездо Феникса – старой больной птицы, уставшей собирать погребальный костер и пожелавшей порвать с бессмертием в грязном курятнике.
«Девица права, – думал Шперк. – Меня действительно здорово напугали. Было бы глупо оправдывать имморальность Леймюнкери, ее похождения в купеческих альковах. Но! Разве жизнь пришельца-изгнанника нуждается в оправдании? Самая совершенная модель личности не может противостоять чужой социальной среде. Психотехники наверняка это знали, готовя группу к ссылке. Так должен ли я презирать вестянку только потому, что она жертвовала собой? Чем я лучше нее? Неужели только трусливым выжиданием?..»
Федор Исидорович пнул ногой синтетический уголек и, стараясь не терять нить беседы, признался:
– Поверьте, я не намерен обсуждать ваш образ действий. В некотором роде я даже завидую смелости, с которой вы погружались в гущу земных страстей. Вы правы, упрекая нас в безвольном отождествлении с ролями, которые нам были навязаны. Вы экспериментировали, меняли стереотипы поведения. Это достойно уважения.
Ирнолайя рассмеялась с чувством превосходства.
– Бьете копытом, капитан? Ну-ну… Хотела бы видеть вас в других ролях. Да от вас мокрое место осталось бы. Эх, вы, тюфяк! Это Земля, дражайшие, неподходящее место для безумных экспериментов. Так что будьте довольны благополучным исходом ссылки. Могло быть гораздо хуже.
Шперк искоса посмотрел на Леймюнкери и твердо решил не уступать нажиму системотехника:
– Странная у вас логика, право… Не так трудно понять, что комически уродливую фигуру профессора философии я не принимаю в расчет. Речь идет о чисто технической возможности проявления свободной воли в условиях ссылки. Прежде мы были убеждены, что каждое мгновение нашего земного «бытия-в-себе» детерминировано генетической программой. Но так ли это? Не исключено, что мы сами окружили себя глухим забором отчуждения, запретов, выдуманных правил. Напрашивается невольный вывод: не лучше ли путь ошибок, без костылей «высокой вестянской морали»?
Леймюнкери сверкнула голубыми стекляшками глаз:
– Вы начинаете мне нравиться, кэп! Однако… Как ловко вы завязали узел! Продолжайте, продолжайте.
– А не лучше ли нам помолчать? – предложила Ирнолайя. – Боюсь, капитан может до такого договориться… – Она выразительно покрутила пальцем у виска. – Ведь он метафизик.
– Какая удача! – Леймюнкери бросила кроличью лапку и захлопала в ладоши. – Значит, вы и в правду философ, и можем устроить небольшой диспут о душе, бытии и логических категориях?
– Я не о том, – разочарованно вздохнул Шперк. – Пожалуй, помолчим. Нужно беречь силы. Впереди нелегкий перелет: каверны, раковины, лабиринты антивремени…
– А вот это нехорошо, – назидательно сказала Леймюнкери. – Неужели вы откажетесь развлечь дам парочкой афоризмов из вашей коллекции? Раскошеливайтесь, капитан, не скупитесь. Ведь там, – она неопределенно указала пальцем вверх, – вряд ли удастся поболтать о пустяках. Работа, поиск, иной стиль жизни, иной темп времени – и никаких гулянок!
– Какие радужные планы! – удивилась Ирнолайя. – Милочка, вы, кажется, забыли, что вас лишили интеллектуального багажа. К тому же прошло тридцать лет, и ваши работы утратили новизну.
Леймюнкери прикусила губу. Такую резкую боль она испытала только однажды, когда январской ночью, прокравшись в кунсткамеру, перечитывала последнюю записку Альфреда. Всматриваясь в каллиграфически изящные строки письма, она поражалась низости художника, насмехавшегося над тайной исковерканной ингемом «вестянской души». Но его жестокость она еще могла оправдать. В поведении Ирнолайи, равной ей по крови, было что-то противоестественное. «К чему были эти намеки об утраченном приоритете? – думала Леймюнкери. – Разве я не знала еще на Весте, что это неизбежно? Неужели она полагает, что я настолько поглупела? Если я отступлю, грош мне цена».
Она скорчила умильную гримасу.
– Ох, мадам! – воскликнула Леймюнкери. – Возможно, я очень опустилась с тех пор, как стала разбираться в рысаках и купеческих гильдиях, но и вы не многое приобрели за кулисами. Вы знаете, что у гомозавров есть обычай прятать в горшок медяки, так-с, на «черный день». Я тоже запаслась таким сосудом с кое-какой теоретической мелочью. Если пожелаете, могу перетряхнуть содержимое. Вы не против, кэп?
Шперк догадался, какие отчаянные усилия предпринимала контактолог, чтобы отстоять ценность своих душевных глубин. Нечто похожее на жалость шевельнулось в его душе.
– Я бы на вашем месте поостерегся, – сказал он.
– Какая вам разница? – Ирнолайя улыбнулась краем злого брезгливого рта. – Наверняка нам предложат фальшивую монету. Знаю я этот… Гепар-Сульф.
Леймюнкери прищелкнула языком:
– Та-та-та… А вот и не угадали-с. Мои будни в заповеднике были порой заката. Я знавала и лучшие времена: закрытые зоны Тиниуса, тесный контакт с нашей поликратией, доступ к «мозгу-форману». Я входила в Творческий процессор по проблематике «Взрывающегося Тысячелетия». Нуте-с, что теперь скажете?
– Не верю ни одному вашему слову, – запальчиво сказала Ирнолайя, нервно поправляя складки влажной юбки. – Все Процессоры закрыты. Как вас могли упрятать в провинцию кормить мутантов? Абсурд, моя дорогая.
Шперк потянулся за папиросой. «Пожалуй, контактологу не выкрутиться, – подумал он. – Ирнолайя прекрасно знает инфраструктуру Октавы».
Но Леймюнкери нисколько не растерялась. Выждав паузу, она ответила:
– Очень сожалею, мадам, вас впервые подвела память. Это был Процессор Нулевого уровня. Что это значит, спросите у нашего уважаемого капитана-наставника.
Ирнолайя молча отвернулась к окну. Она не нуждалась в консультации. Было неприятно сознавать, что какая-то натурщица входила в самый избранный круг научной элиты.
– Постойте, постойте, – озабоченно повторял Шперк, не теряя надежды проучить самоуверенную актрису. – Кажется, я понимаю, о чем идет речь. Это группы «Прорыва в будущее». Весьма рафинированное общество, не связанное жесткой программой исследований. Верно?
Леймюнкери кивнула.
– Вы еще забыли сказать, что это были открытые группы. Для каждой новой проблемы эмпирически подбирали специалистов, обладавших особой структурой мышления. Мне довелось участвовать в уникальных экспериментах по решению «Парадокса Боханнооргана». Надеюсь, это имя вам известно?
– Как же-с, наслышаны, – все больше удивлялся Шперк. – Боханноорган… Былинная личность. Только непонятно, кто мог инициировать стратегию этого безнадежного предприятия? Все равно, что бросать бриллианты в море!
– Уж не Лихоглядов ли руку приложил? – оживилась Ирнолайя. – Продал чучела и приложил.
– Этот скряга? – удивилась контактолог. – Да он мне колье подарил из бутылочного стекла. Нет, все было поставлено на широкую ногу. Средства поступали из Ведомства безопасности генофонда.
Заявление Леймюнкери озадачило Федора Исидоровича. Оно не увязывалось в его сознании с образом Координаторов, которые в финансовых вопросах проявляли граничившую с абсурдом жесткость. Вдруг такое расточительство! Шперк был наслышан о «Парадоксе Взрывающегося Тысячелетия» еще в пору первых экспедиций с командой Репликаторов. О Боханнооргане почти никто толком ничего не знал. Это был какой-то заурядный программист из провинции, сделавший открытие, сущность которого была не очень понятна. Арновааллен никогда не забывал о возбужденном предчувствии перемен, которыми жили многие от Альфа-Рау до дальних спиралей Тиниуса. Возможно, поэтому самоуверенная болтовня Леймюнкери произвела на него большее впечатление, чем душеспасительные беседы с Главным системотехником. Он решил углубить тему разговора в надежде, что Куколка чуть приоткроет тайну «Парадокса Боханнооргана».
– Право, обидно, – вздохнул Федор Исидорович. – Нам, репликаторам, подчас приходилось считать копейки и торговаться с Ведомством, как с последним менялой. А у вас были такие условия! Понимаю, игра с будущим – это крупная игра. Можно кое-чем и пожертвовать, особенно если речь идет о закрытых исследованиях.
– Чепуха! – перебила его Леймюнкери. – О парадоксе болтали на каждом фарлонге. Согласна: о Боханнооргане стыдливо молчали. Программисту вообще не стоило соваться в проблематику Большой Октавы. Скажу больше: было сделано все, чтобы придать открытию характер пошлого анекдота, вроде апории об Ахиллесе и черепахе. В таком виде парадокс был не страшен, и можно было субсидировать группу прорыва. Так удалось одурачить массу простачков. А между тем, проблема оставалась.
– Даже так? – удивился Шперк. – Значит, и я…
– Значит, и вы были мистифицированы, – подтвердила контактолог. – Но, если вы и вправду такой смельчак, могу открыть механику фокуса.
– Сделайте милость, – попросил Шперк, подыгрывая настроению Куколки.
Леймюнкери самодовольно улыбнулась:
– Нет, капитан, так дело не пойдет. Вспомните для начала пару азбучных истин и дайте краткое определение концепции «Взрывающихся Тысячелетий». Мы сократим путь вдвое.
– Какая пошлость! – возмутилась Ирнолайя. – Неужели вы станете говорить о таких вещах в этой зловонной дыре?