Игра состоит из Жениных шуток. Он шутит а потом смотрит на то, чем кончится шутка.
– Анекдот на самом деле может быть и не смешным, главное – неожиданная концовка, – говорит мне Женя. – Не веришь, в словаре посмотри.
Как происходит игра. Сначала он делает вид, что ему интересно то, чем занимается Таня. Он начинает расспрашивать ее о друзьях, о концертах и выставках. Он цокает языком и задумывается, выразительно и загадочно. Проходит какое-то время, она успевает забыть об этом разговоре (она, а не я), и Женя между делом отмечает, что ей уже нехило так лет, о да, время же бесценная валюта, время, время и информация правят миром, тот, кто умеет или знает что-то особенное, чего не могут другие, тот и прав. Так что же тогда она так бездарно свое время теряет? Она собирается жить вечно? Если да, то не могла бы она поделиться секретом вечной жизни и с ним. Если нет, странно, что, потратив столько времени никуда, она вообще может спокойно смотреть в зеркало. «Подумай об этом», – говорит Женя.
Мне очень жаль ее. Я знаю, что будет в конце, она – нет. Я знаю, мы играем уже давно. И много.
Со сменой времени года к Тане наконец приходит мысль. Женя ждет и наблюдает. Я жду и переживаю. Я так жду, что уже скореебыэтокончилосьгосподибожетымой, хотя прекрасно знаю, что после Тани –
Когда она уже додумалась, то начинает действовать. Ничего не говорит, не рассказывает, хочет похвастаться потом, сделать сюрприз. На это уходит еще какое-то время, но у нее
Я жду. Я жду, когда же, ну когда уже, когда он скажет ей, когда он ей уже что-нибудь скажет. Такое, чем можно будет все это сломать, быстро и болезненно, так, чтобы потом обязательно остался осадок, густой и липкий. Так, чтобы она никогда больше не смогла вспоминать без дрожи те имена и предметы, которые она сейчас перечисляет.
Но он молчит. Только в момент его молчания я понимаю, что он уже вырос, и я вырос, и выросла даже Таня, это новый круг – а в новом круге правила игры всегда немного меняются. Они остаются теми же, просто ставки должны расти, а задачи усложняться, для всех, в том числе и для ведущего. Потому он молчит. Молчит и смотрит. Ее речь становится все скомканнее и тише. А он смотрит. Она теперь все понимает, не понимает – чувствует, но уже не может остановиться и все говорит и говорит. А Женя смотрит. А потом улыбается. Страшнее, чем его искренняя улыбка, я мало чего видел в жизни, по крайней мере на тот момент. Я Игорь, мне двадцать два, я мальчик для битья, я журналист, который боится говорить с людьми. Каждый раз, с каждым новым кругом мне кажется, что больнее не бывает, хотя я знаю, что это тоже часть игры. И дальше будет больнее. Может быть, так мы найдем затонувшую Атлантиду. Может быть, в конце концов мы выйдем в Абсолют, и никому об этом не скажем, и никого не возьмем с собой. Мой брат улыбается.
Он улыбается, а потом его улыбка угасает. Какой бы ни была исходящая от него боль, она всегда так красива. И теперь, после этой улыбки, Таня никогда не будет говорить и думать о своей карьере. Она никогда больше не будет делать что-то для себя. У нее нет больше себя, но это неравноценный обмен – она все равно все еще не понимает, что никогда не появится никакого «мы» взамен.
Наступает моя очередь.
Я люблю вечер, потому что это время, когда не надо уже ничего делать, никуда идти и ничего решать. А еще я люблю это время потому, что мы все собираемся дома, и тогда я тоже принимаюсь играть. Мои игры происходят у меня в голове, никому не видны особо и никому не вредят, потому что они
Я играю. Мы с Таней ждем, когда придет мой брат. Я играю: у нас все хорошо, я – твой брат, это – твоя женщина, когда же вы уже заведете детей, чтобы я смог с ними сидеть. Я играю. Как будто у меня есть своя жизнь и своя воля. Как будто я не понимаю, что я сам – его игра. Я – играю. Таня тащит на стол супницу – да-да, у нас есть супница, у нас есть даже
В супнице неприятного вида жижа. Жижа булькает и пульсирует. Она угольно-серая. С просветами в коричневизну, но все же серая в основном.
– Фасолевый суп, – выдавливает из себя красная от натуги Таня. – Она была белая, честное слово. Пока она была сырая, эта проклятая фасоль была белой.
Я играю, как будто она наша домработница-неумеха. Но мы не выгоняем ее и не лишаем жалования, потому что мы – добряки, а в глубине души мы вообще против крепостного права. Такой вот я хитрец.
– Она была белая, – снова говорит Таня. Так, как будто дергает Женю за рукав. Ну посмотри на меня, посмотри.
– Жень, – говорю я.
Он возвращается к нам. Глядя на наши лица, ждущие, вопрошающие, он, видимо, решает, что потерял нить разговора и ему следует что-то нам дорассказать. С того места, на котором остановился.
– Через десять дней у него инъекция. Последний год его спасали разговоры о вере, мы даже несколько раз выписывали для него духовника. А что вы удивляетесь? Мы думаем о наших подопечных – вот это поворот, да? В итоге как-то он пришел к определенному равновесию. Но я убедил его. Привел множество аргументов, там, где начинается истерика, здорово спасает обычная сухая логика. Мы много говорили. Я держал его руки. Теперь он точно все понял.
– Что понял, Женя?
– А?
– Что он понял?
– Я рассказал ему. Бога нет, есть только то, что ты хочешь.
Фасоль была белая, а когда ее сварили, стала серой. Таня перешла на новый круг. Парень, который умрет через десять дней, перешел на новый круг. Раз, два, три, четыре, пять, я иду тебя искать.
Каким будет новый круг игры
Какой игра будет для меня?
Какая игра? Какая?
Потом мне снится Университет, широкая каменная лестница, этаж, еще этаж, и еще, и я дохожу до черного хода, туда, где должен быть ряд аудиторий. Я открываю дверь и оказываюсь в палате.
…Длинной светлой палате, серо-голубые стены, койки, на которых лежат люди, белые простыни, бесконечные ряды кроватей. Человек сорок, я не успеваю подсчитать – я сам уже лежу, я вижу потолок, высокий, белый. Поворачиваю голову, вижу, как по проходам идет главврач, женщина со светлыми волосами, лет тридцати пяти, высокая, строгая. За нею толпятся санитары, мелькают белые халаты. Они задерживаются то у одной койки, то у другой, она смотрит на лежащего человека, кивает, кто-то из ее окружения – медсестра, медбрат – склоняется над человеком и выключает аппарат, расположенный у изголовья койки. Я не успеваю понять, что они делают, она уже смотрит мне в глаза, стоит у моих ног и смотрит, смотрит, смотрит.
Наконец она кивает, я поворачиваю голову. Скосив глаза, я вижу – капельница в моей руке, трубка, ведущая к аппарату. На экране мерцает моя кардиограмма. Я пытаюсь сказать «нет», сказать хоть что-то, но рот не слушается, он не хочет открываться, звуки, вырывающиеся из горла, не складываются в слова. Я молю ее, умоляю дать мне
– Я могу дать минуту. Но эта минута будет самой страшной в твоей жизни, ты проведешь ее за обратным отсчетом, парализованный страхом и ожиданием.
Но все равно я киваю, я бешено киваю, я хочу жить, я хочу
И время начинает идти.
– Пятнадцать секунд, – говорит женщина в белом халате и смотрит мне в глаза.
– Приготовься, – говорит она.
Я чувствую, как из моей руки вытаскивают катетер с трубкой. Я смотрю на женщину в белом халате. Она считает вслух.
– Пятнадцать, четырнадцать, тринадцать, – говорит она. – Двенадцать, одиннадцать, десять.
– Это тавромахия, – говорит чей-то голос, я не вижу лица.
– Девять, восемь, семь, шесть. Пять, четыре, три, два, один, – говорит она.
Я просыпаюсь.
Часть II
Тавромахия
Бой быков, или тавромахия (от греческого ταῦρος – бык и μάχεσθαι – бороться) – состязание человека с быком (иногда в это понятие может включаться бой между быками или травля быка). Бой быков практикуется лишь в нескольких странах.
Страдания быка не превосходят то, что претерпевают многие домашние животные, однако бык, в отличие от них, погибает с достоинством и в случае проявления исключительной смелости может быть «прощен» и оставлен в живых. Прощение быка (indulto) большая честь для матадора.
Тореро в бою демонстрирует красивое искусство, подобное балету. Словарь Королевской Академии наук Испании определяет тавромахию как вид искусства.
– Молодая картошка, – говорит старик. – Клубни, которые можно выкопать руками, земля рыхлая, моешь эту картошку, и тут же в поле ждет костер. В угли. Картошка на углях. В руки въедается подсохшая земля, серая пыль под ногтями. Поле молчит, кажется, что оно бесконечно, что за ним ничего нет. Такой вот край мира. Да не молчит оно, конечно, поле, сверчки, трава шелестит, собака где-то залает. Ели когда-нибудь такую картошку?
– Нет, – отвечает мужчина в форме.
– Ну вот. Вы молоды, не застали уже. А я помню. Сейчас думаю об этой картошке. – Прикрывает веки. – В подземном жилище наподобие пещеры, где во всю ее длину тянется широкий просвет… – старик открывает глаза. Смотрит поверх мужчины, куда-то за спину, но там только стена. Белая. – Спиной к свету, исходящему от огня, который горит далеко-далеко в вышине. И между огнем и людьми в пещере дорога, огражденная тонкой ширмой. Тонюсенькой. Театр теней на такой бы показывать, – продолжает старик.
Мужчина молча, не прерывая его, измеряет его пульс.
– А ширма-то тонюсенькая, можете вы это понять?
– Это не вы сказали.
Cтарик сникает.
– Да, конечно. Я и не думал выдавать за. Я не хотел… я хотел, вернее, просто хотел, чтобы вы, хотя бы вы поняли. Там, за ширмой, может и есть это поле. И костер с картошкой. Понимаете?
Мужчина молчит, внимательно смотрит. Затем кивает.
Старик начинает волноваться. Говорит:
– Я хотел, чтобы было красиво.
Старик начинает понимать, что это будет уже
– Вы пойдете со мной?
– Да, я пойду с вами.
– Вы зайдете со мной внутрь?
– Да, я зайду внутрь.
– Я могу?..
– Нет.
– А если?..
– Нет.
Потом – молчание.
– Я не смогу держать вас за руку, но я буду в комнате. Смотрите на меня, только на меня.
– Так будет легче?
– Да, так вам будет легче.
В белую комнату они идут вдвоем, молча. Старик слишком слаб, хватит и одного человека для того, чтобы.
В этой абсолютно белой комнате есть маленькое квадратное окно, занавешенное красной занавеской. Старик смотрит на окно. Окно – муляж, за ним ничего нет.
Старика усаживают в кресло. Ему что-то говорят, но он смотрит только на мужчину в форме. Следит за тем, как тот обходит кресло и встает по левую руку от него. Протягивает руку, чтобы сжать мокрую трясущуюся ладонь.
– Не смотрите на врача. Смотрите на меня. Не смотрите на стекло. Там никого нет. И стекла тоже нет.
– Но я, мне… Мне очень страшно.
– Мне
Еще раз сжать ладонь, сжать, чтобы потом отпустить. И уйти, за стекло. Которого нет.
Кресло откидывают. Старик смотрит и смотрит за стекло.
В белой комнате остается на одного человека меньше.
1
Антиутопия жестко ограничивает внутреннюю свободу героя и пространство, в котором происходит действие. Это личное пространство, в котором существует герой: его дом, комната, квартира – где интимное из-за контроля и диктата становится эфемерным и иллюзорным. Еще одно ограниченное пространство в антиутопии – пространство надличностное, оно принадлежит не личности, но социуму, в котором существует личность, и власти, при которой личность существует, это пространство возводится до такой важности, что становится сакральным. Такие пространства всегда ограничены и замкнуты, они располагаются вертикально, а их основа – канонический архетип конфликта верха и низа.
В глубине души Стасу не верится, что вcе это происходит с ним. Что все это взаправду. Может быть, потому что люди слишком часто и много смотрят фильмы, может не стоило играть в компьютерные игры в детстве. Теперь люди разучились уже отличать, что важно, а что нет, где бутафорская кровь, а где спецэффекты.
Все как в тумане – для Стаса. Другая колония, выезды на суд и обратно. А еще теперь он совсем один – много, часто, почти постоянно.
Сначала ему все время казалось, что когда он заснет, то проснется дома. Он засыпал, и по утрам первые пару секунд думал, что лежит в их квартире, и жены нет рядом, потому что она, как обычно, встала много раньше него. А потом резко вспоминал и захлебывался от страха – страх приходил комом в горло и мешал дышать. Изо дня в день. Из недели в неделю. Он почти привык. Пока время не стало идти быстрее, так быстро, что вот уже почти закончилось.
В автобусе он подумал, что это могло бы быть реалити-шоу. Бац-бум, барабанная дробь, привести приговор в исполнение – бац-бам, барабанная дробь, аплодисменты, о, вы совершенно напрасно обмочились, наше шоу подошло к концу, это был всего лишь розыгрыш.
Паника пришла уже потом, в камере. Мысли расслоились, перестали укладываться у него в голове. Хотелось заплакать и пожаловаться, донести до этих кретинов: я живой, со мною так нельзя, эй, я же человек, что происходит, постойте.
Его пальцы, которые никогда не были заляпаны краской, он изъел, казалось, уже до костей. Он ест сам себя. Нет, здесь не плохо кормят, просто Стас не может остановиться. Обрубки с обрывками заусенцев, розовые лунки там, где раньше были ногти.
Шоссе. Автобус. В автобусе Стас и другие убийцы. Едут, а справа от них поле, огромное, необъятное поле, и вот уже впереди виднеется самое уродливое здание в мире –
Стоп, не думать об этом.
В отсеке три камеры. Три каморки. Та, что посередине, – для Стаса. Заключенный-1 в камере слева, заключенный-2 – в камере справа. Cтас на них не смотрит. Он считает про себя и все время сбивается.
Его не слушаются ноги и руки, ноги гнутся в разные стороны, как будто там совсем нет костей, зубы выбивают дробь так, что он прикусывает язык и взвизгивает от боли, его кладут на койку, как мешок с вещами, он дрожит.
Он слышит голоса охранников, приглушенно и гулко, как если бы его голова была в чаше с водой. Они говорят о том, что нужно позвать кого-то, кто принесет Стасу облегчение. Он поможет Стасу, как только придет. Сегодня не его смена.