Он приходит в себя ближе к вечеру. Заключенный-1 смеется.
– Э, брат, погоди, тебя еще накроет, – говорит. – Ночью накроет, когда погасят свет.
Никакой шумоизоляции.
Голосу лет сорок, а хрип такой мерзкий, влажный такой хрип – наверное, заключенный-1 заядлый курильщик.
– Отстань от человека, не запугивай, ну что же ты, ну что, – заключенный-2. – Меня зовут Антон, – снова.
– Да наплевать, – заключенный-1, то ли хрюканье, то ли лай.
Cтасу кажется, что он плавает в тумане. Как на речке теплой летней ночью, когда туман становится таким густым, что берега исчезают, и невозможно уже определить, река это или море.
Мужчины переговариваются, слова идут сквозь Cтаса, как через какое-то призрачное ухо, распухшее от беспокойства.
– Эй, брат, ну-ну, восемнадцать апелляций подал и еще подам. Им не сгубить Антона! Нет, брат, не cгубить, я не такой, не такой.
– Подотрись своими апелляциями. Хватит бормотать, – раздраженно. – Да ну вас в жопу!
…И начинает молиться. Отче наш, сущий на небесах. С этими своими влажными всхлипами и, кажется, даже не сдерживает слез, потому что это уже какое-то чавканье, отчаянное такое и немного плотоядное, как будто можно взять и сожрать бога.
Гасят свет. Стас лежит, но ему кажется, что его ноги куда-то идут. Кажется, что двигаются руки. Сильно бьется сердце, и это мешает спать. Все мешает спать. Все мешает Стасу спать.
Мешают голоса справа и слева. У заключенного-2 случилось нечто наподобие истерики, заключенный-1 говорит ему много и долго.
Всего два слова, они, как ключ от всех дверей, они отопрут любую камеру.
Стас, зажатый между плачем и молитвой, между двумя живыми людьми, замурованными глубоко в гулких стенах, засыпает. Последнее, что он запоминает, перед тем как перестать соображать: завтра – это еще одна долька апельсина, который заканчивается. Мы делили апельсин, много нас, а он один. Завтра – это еще один день всей оставшейся жизни. Он засыпает, и у него не хватает сил на то, чтобы испугаться.
Просыпается Стас от шума. В камерах горит свет, по коридору бегают охранники, поливают друг друга матом. Стас лежит неподвижно, Стас думает, что, может быть, вот оно – может, это и есть конец реалити-шоу. Сейчас выйдет ведущий. Эфир окончен, можно пойти домой. Он лежит и смотрит в коридор, напрягая шею в неудобном положении. Сосед справа разражается хохотом. Из камеры слева выносят тело и затихают.
Напротив камеры Стаса стоит мужчина в форме. Он долго и внимательно смотрит на тело, на замеревших охранников. За окном светает, и тусклое освещение от ламп накаливания смешивается со светом, идущим из окон, решетки отбрасывают длинные двойные тени, одна из них бежит по лицу мужчины – невозможно правильному, суровому и опасному.
– Ну так я примерно и думал, – кивает мужик сам себе. Окликает кого-то из охранников, тихо и четко: – Влад?
– Да.
– Чья была смена, Влад?
Он не подходит ближе, так и стоит напротив картины с трупом, развернувшейся в коридоре. – Я же все равно узнаю, – почти мягко.
– Филь…
– Не слышу.
– Филиппа.
– Филипп, подойди.
Они идут навстречу друг другу, две тени, и Стасу приходится выгибать голову и привставать на локтях, чтобы видеть их силуэты.
– Ты зачем сюда пошел, скажи, Филь? Чтобы чувствовать себя
Фигура напротив говорящего сдувается, как воздушный шарик, который не проткнули, а просто ослабили узелок, воздух выходит медленно, плавно и бесповоротно.
– Что стоим, кого ждем? Несите в морг. Я разберусь.
Мужик переключает внимание на Стаса. Стас крепко закрывает глаза.
– Кого обманываешь? Не спишь ведь.
Cтас открывает глаза и смотрит на мужчину снизу вверх.
– Не печалься, Стас. Я помогу тебе пройти все это.
Откуда он знает его имя?
– Откуда вы знаете мое имя?
– Из небесной канцелярии позвонили, просили за тобой присмотреть. Ты слушай, что я тебе говорю, и все будет хорошо, ладно, Стас? Нет, не отвечай, просто подумай об этом.
Мужик уходит.
Но он вернется.
Влад идет за Евгением, не смея окликнуть. Он тащится сзади до кабинета коменданта, а потом ждет. Через десять минут он выходит, вздыхает. Не стоило бы его ждать. Влад не согласен. Владу важно выделить себя из общей массы провинившихся, подчеркнуть, что они с ним не из одной лодки. Так в школе, когда ребята доводили классную до крика, он всегда считал своим долгом остаться после уроков, заглянуть в глаза, извиниться, хотя на самом деле ему никогда не было жаль учителей.
– Паскудная привычка, – замечает Евгений, пока они идут во двор. – Хотя кто-то сказал бы, что самосохранение ценный навык.
Владу стыдно невесть отчего. Стыд и восторг – то, что он испытывает рядом с этим человеком почти всегда.
– Вы хотите побыть один?
– Хотел бы – побыл бы. – Он молча затягивается. – Я хочу, чтобы больше таких историй не было, понимаешь?
Влад понимает. Он не вполне понимает почему, но главное – теперь ему понятно, чего хочет Евгений. Надо все сделать так, как он хочет. Чтобы не ушло волшебство.
Волшебство заключается в том, что рядом с ним всегда становится легче. Жизнь вдруг кажется более выносимой, но явление это не то чтобы временное – скорее полностью зависящее от присутствия Евгения рядом. Влад мечтает стать его другом, настолько близким, чтобы во время этой близости он успел понять, как наладить свою жизнь, придать ей логичности.
– Евгений Андреевич, я читаю сейчас книгу, это научная фантастика, но там тоже о тюрьме.
– И что?
– Думал, она могла бы быть вам интересной.
– Мне кажется, лучше думать о том, что интересно тебе, нет?
– А как же…
В ответ он тушит окурок о край мусорного ведра, пластмасса плавится, образуя сигаретный ожог.
– Ну а ты расскажешь мне, чем там все кончилось, да, Влад? В книге. Пойдем, пора бы и поработать.
Ночью к Стасу подступает паника. Из камеры пропадает весь воздух, легкие заполняются при вдохе густым ничем. Не может такого быть, думает Стас, куда делся воздух, чем же я тогда сейчас дышу, кто-то очень сильно давит ему на шею сзади, туда, где, будь он горбуном, был бы горб, давит на затылок, на лоб, и наконец Стаса неукротимо рвет прямо себе на колени.
Таким его и застает охранник. Он смотрит молча, без насмешки или сочувствия, смотрит оценивающе и как-то никак.
– Полегчало?
Стас кивает и качает головой одновременно, получается какое-то неоднозначное движение, похожее на рывок.
Некоторое время они проводят молча. Стас сидит на краю кровати, охранник стоит в коридоре и смотрит на него. Сосед затих и наверняка подслушивает. В коридоре гудит лампа.
– Если ты не скажешь, что чувствуешь, я не смогу тебе помочь, – наконец резюмирует охранник.
Стас истерично смеется. Этот мужик издевается над ним. Они все тут больные. Они все не понимают, что так нельзя.
– Странный ты человек, – произносит Евгений, склонив голову набок.
– Почему?
– Потому что смеешься. Что тут смешного? – это звучит как-то сочувственно, это сразу ставит Стаса на одну сторону с охранником, это они теперь вдвоем против всего этого абсурда.
– Ничего, в том-то и дело, что ничего! – почти кричит Стас.
– Не ори, Стас. Сосед твой проснется, про бога рассказывать будет, оно тебе надо?
– Не надо!
– Ну вот и хорошо. То, что происходит с тобой, совсем не смешно, и мы оба это прекрасно понимаем.
– Помогите, – почти на пределе уровня слышимости произносит Стас.
– Я пытаюсь.
Лампочка продолжает гудеть, Стас – дышать, с опаской, вдруг воздух снова исчезнет.
– Я не могу спать, – наконец говорит Стас, с обидой и отчаяньем, как будто жалуется на кого-то.
– Понимаю. Тебе очень страшно засыпать. Но завтра ты проснешься, Стас. Ты точно проснешься, поэтому ты можешь спокойно заснуть. Я тебе это обещаю.
Они говорят так, через решетку, еще долго. Голос того, кто стоит в коридоре, становится все тише и проникновеннее. Тот, кто лежит на спине на койке, отвечает все реже. А потом он засыпает, уверенный, что завтра будет еще один день жизни, знающий почти наверняка, что утром он проснется.
Стас тогда шел с вечеринки, пешком, не стал брать такси, потому что такси слишком быстро доставило бы его домой. А туда не хотелось. Слово «домой», мимолетом упомянутое в любом разговоре, отдавало мертвечиной, ассоциировалось у него со склепом. Стас тщательно избегал его, но оно все равно почему-то все время его преследовало. Это как если боишься, например, пауков, по-настоящему боишься, так, что не можешь находиться с ними рядом, и даже при одном упоминании этих тварей начинает сосать под ложечкой, ты начинаешь видеть их всюду, даже там, где раньше бы и не додумался высматривать. Потому что ты все время настороже.
Шел, не обращая внимания на красоты города, – что ему до них. Ни оценить, ни описать, ни выразить их он не мог. А говорили, что он голос поколения. В центре почти не осталось жилых домов, сплошь офисы да музеи. Он заметил мемориальную табличку: памятник памятнику. Здесь когда-то был Медный всадник. Прикрыл глаза, замедлив шаг, попытался представить город, каким он был много лет назад. Из темноты вместо видов города предательски бледнело лицо жены, узкое, осунувшееся и такое ненавистное, что кончики пальцев начинало покалывать. А снег тем вечером падал мелкой колючей крошкой. Как будто город накрыла вечная ядерная зима.
Ему стало ужасно себя жаль, прямо до слез. Но это были бы нехорошие слезы, пьяные и пошлые. Полные пустого пафоса. Пусть он бездарь и лжец, вкус у него есть, и чувство прекрасного, наверное, тоже. Но все равно было ужасно обидно – что толку иметь кучу денег, знать, что тебя все любят и везде ждут, и шляться здесь неприкаянным перекати-поле, не желающим трезветь и все равно трезвеющим. Очень хотелось пожаловаться кому-нибудь, но это как раз и было самое обидное: он не мог. Он думал о том, что перед ним по пути множество дверей, но все они наглухо закрыты. Оставалось только медленно брести домой и все больше жалеть себя. И даже падающий снег не примирял его с реальностью – снег был неправильный.
Потому что это все было как продать душу за заветное желание, и потом, когда оно сбудется и станет частью твоей жизни, подменит твою жизнь собой – это и будет плата, это будет ад. Это слишком легко, это такая ловушка. Он ненавидел Аню за то, что променял себя цельного на себя-гибрида, монстра из себя и ее. Не по образу и подобию Бога – по образу бога-Стаса, мифического творца, но это не было истинным сотворчеством. Из Ани вышел отличный доктор Франкенштейн.
Первые годы он все время говорил себе: сейчас я разберусь, сейчас все наладится. Как клещ, питался ею, она вырабатывала тепло, как батарейка, бесконечные волны утешения и благодати, можно не делать ничего, ты уже герой, просто потому, что ты есть. Ты можешь быть никем, просто будь. Как болото. Иногда он воображал себя паразитом-присоской, клещом, но настоящим пауком была она. А он был просто мухой, муха-муха, цокотуха, по миру пошла, ни на что не сгодилась, ничего не нашла. И прибилась к пауку в женской шкуре.
В конце концов он стал забывать, как он жил до нее, что любил, а что не любил, о чем думал. Все, что он слышал: как ты хочешь, как ты скажешь, как ты думаешь. Сирены поют морякам, красивыми голосами, убийственные колыбельные засасывают моряков на острые рифы. Надо было уходить, но было слишком комфортно, чтобы что-то делать, чтобы думать. Он честно пытался рисовать, и она давала ему время, столько, сколько ему было нужно. Я все понимаю, у тебя все получится, ты сможешь, – твердила она свои проклятые мантры. А у него не получалось. И самой большой ошибкой было дать позволить ей ему помочь.
А сейчас была вечеринка, не вечеринка на самом деле, а церемония награждения одного из его многочисленных знакомых. Потом был фуршет. Красивые женщины, умные мужчины. Где ваша жена, Стас? Она не любит появляться в обществе, не так ли?
Все так.
Аня никогда ему не звонила. Не задавала вопросов, когда бы он ни приходил – а он всегда возвращался, к ней, в ее логово, ей только это было и нужно.
Подобные сборища частенько обходили комендантский час, потом всех развозили на специальных машинах, их снимали в ток-шоу, с ними делали эфиры.
Она не звонила, но от этого становилось только хуже. Ее терпеливое безропотное молчаливое присутствие. Стас смотрел на женщин, хотел их и не хотел одновременно – потому что боковым зрением всегда видел ее силуэт, где бы ни был, куда бы ни шел.
Со временем они перестали появляться на людях вообще, оттого что Стасу все тяжелее было разговаривать с ней нормально. Раздражение першило в горле. Ему хотелось разорвать их, как сиамских близнецов, сжечь ее, кремировать, начать новую жизнь, свою жизнь, выбросить эту, не пойми уже чью, чужую.
У самого подъезда, несмотря на поздний час, его поджидал человек. Да-да, скоро выставка. Да-да, мы были бы счастливы написать о ней первыми, конечно, конечно. Поднимаясь по лестнице, несмотря на шум в висках, он чувствовал, как становится весело и хорошо. Выставка, интервью, его уже по ночам у дома ловят. Шаг и еще шаг – и сейчас все обвалится, рухнет. Из мертвой тишины квартиры он услышит тихое дыхание – услышит, хотя, наверное, физически это невозможно. Но он слышит это дыхание всегда. Потому что в мастерской, сгорбившись над мольбертом, будет сидеть Аня. Она посмотрит ему в глаза и скажет: «Почти готово, Стас». И снова придется сдержанно кивнуть, скрывая отвращение.
2
Карнавал в антиутопии – всегда псевдокарнавал, его главное отличие от обычного карнавала – абсолютный, перманентный страх, который приходит на смену смеху. В отличие от смеха, который может трактоваться по-разному и быть двойственным, страх безусловен и тотален. Именно страх образует ту самую каноничную антиутопическую атмосферу.
Тоталитарный страх в антиутопии вытесняет и подменяет собой экзистенциальный страх личности – сознательные и подсознательные вопросы о смысле жизни полностью заменяются страхом перед условными «врагами партии».
– Хочу потребовать смену способа казни, – заявляет Стас.
Они тусуются в комнате для свиданий, все же какое-то разнообразие в перемещениях. Можно еще гулять на свежем воздухе, но Стас отказывается – небольшая клетка, созданная для этих прогулок, с серым лоскутом неба сверху и бежевым – с трех сторон, вызывает у него удушье. Так что Евгений придумал Стасу занятие – гулять по комнате свиданий. Идиотизм.
Стас ходит взад-вперед по комнатке, Евгений сидит за столом и следит за перемещениями заключенного. Это все так паршиво, что Стасу хочется плакать, но после ночной истерики слез уже нет. Как и сил. Ему хочется попроситься обратно в камеру, хочется лечь на койку, но он уже точно знает, что стоит только лечь на спину и увидеть потолок, сонливость тут же исчезнет.
Hа Стасово заявление охранник никак не реагирует, и тогда приходится повторить.
– Это вопрос?
– Нет. Да, в смысле нет, я хочу. Другой способ. Не эвтаназию. К кому нужно обратиться?
– Это кто вас надоумил, не сосед ли?
– Нет. Я сам, я хочу… это мое право. Вы не можете не учитывать мои права, даже если… даже…