Женщина с фермы входила в дом и чопорно сидела на стуле в гостиной, покуда разбирали ее корзину и доставали из глиняного кувшина масло. Мальчик стоял в углу к стене спиной и изучал ее. Никто не говорил ни слова. Какие странные у нее руки, совсем непохожи на материнские — у той руки мягкие и белые. Руки женщины с фермы коричневые, а костяшки пальцев будто покрытые корой наросты, какие иногда появляются на стволах деревьев. Это были руки, созданные для того, чтобы браться за вещи, браться за вещи крепко.
После того, как люди из деревни уезжали, а вещи были разложены в ящики в погребе — как же здорово было спускаться туда после обеда, когда вернешься из школы! Снаружи облетели с деревьев уже почти все листья, и все кажется таким пустым. Тебе немного грустно, а порой и страшновато, но погреб будто бы подбадривает тебя. Насыщенный запах вещей, душистый, густой и сильный запах! Берешь яблоко из какого-нибудь ящика и стоишь похрустываешь. В дальнем углу смутно виднеются ящики, в которых хранятся, погруженные в солому, тыквы и кабачки, и повсюду вдоль стен мать выставила стеклянные банки с фруктами. Как их много, какое изобилие всего! Ешь себе и ешь, хоть объешься — а все равно снеди будет вволю.
Иногда по ночам, когда поднимешься к себе и заберешься в кровать, думаешь о погребе, о женщине с фермы и о мужчинах с фермы. Снаружи темно, налетает ветер. Скоро будет зима, и снег, и катание на коньках. Женщина с фермы со странными, такими на вид сильными руками проехала в своей повозке по улице, на которой стоит дом Уэбстеров, и свернула за угол. Он стоял у окна на нижнем этаже и, незримый, смотрел ей вслед. Она удалилась в какое-то таинственное место, которое называют деревней. Насколько велика деревня, далеко ли она? Женщина уже добралась? Теперь уже ночь, кругом кромешная темень. Налетает ветер. Неужели она все еще едет, погоняя свою серую лошадь, и сжимает поводья в сильных коричневых руках?
Мальчик забирается в кровать и натягивает на себя одеяло. Мать заходит к нему, целует и уходит вновь, унося с собой лампу. В доме он в безопасности. Совсем рядом, в соседней комнате, спят его отец и мать. И только женщина с фермы, с этими ее сильными руками, сейчас далеко, совсем одна в ночи. Она гонит свою серую лошадь все дальше и дальше в темноту, в странное место, откуда берутся все эти прекрасные, густо благоухающие вещи, которые теперь лежат в ящиках в погребе.
4
— Что ж, привет, мистер Уэбстер. Недурное место вы нашли, где помечтать. Я тут стою и смотрю на вас уже несколько минут, а вы меня даже не замечаете.
Джон Уэбстер вскочил. День близился к концу, и какая-то серость покрыла деревья и траву в маленьком парке. Клонившееся к закату солнце освещало фигуру стоявшего перед ним человека, и, хотя человек этот был невысок и худощав, тень его была до нелепости огромной. Мужчину явно забавляла мысль, что процветающий предприниматель может замечтаться в парке, и он тихонько рассмеялся, а его тело при этом слегка раскачивалось взад и вперед. Тень покачивалась тоже. Как будто что-то повисло на маятнике и болтается туда-сюда, и даже когда Джон Уэбстер вскочил на ноги, в его голове проносились слова. «Он забирает жизнь медленным легким взмахом. Как же это происходит? Он забирает жизнь медленным легким взмахом», — говорили голоса. Словно кусочек мысли, выхваченной ниоткуда; обрывистая, танцующая маленькая мысль.
Стоявший перед ним человек был владелец букинистического магазинчика в переулке, по которому Джон Уэбстер имел обыкновение прогуливаться по пути на фабрику или с фабрики. Летними вечерами этот человек сидел в кресле у входа в магазин и делился своим мнением о погоде и о последних новостях с прохожими. Однажды, когда Джон Уэбстер шел по переулку вместе со своим банкиром, величавым седовласым господином, его отчасти смутило, что торговец книгами назвал его по имени. Он никогда не называл Уэбстера по имени до этого дня и ни разу не делал этого после. Стиральномашинный предприниматель почувствовал себя не в своей тарелке и поспешил объяснить банкиру, как обстоит дело.
— Я вовсе не знаю этого человека. Я никогда не заходил в его магазин, — сказал он.
Здесь, в парке, Джон Уэбстер стоял перед этим человечком в страшном смущении. Он решил отделаться безобидным враньем.
— Весь день голова раскалывается, вот я и решил посидеть минутку, — сказал он робко.
Ему было досадно, что он чувствует себя виноватым. Человечек понимающе улыбнулся.
— Вам лучше принять что-нибудь. Таких, как вы, эдакие штуки выбивают из колеи и начинается адов бардак.
Сказав так, он пошел прочь, и огромная тень плясала позади него.
Пожав плечами, Джон Уэбстер быстро зашагал по людной деловой улице. Теперь он точно знал, что ему следует делать. Он не застывал в праздном оцепенении и не давал ходу неясным мыслям — он энергично шел по улице. «Я не буду отвлекаться, — думал он. — Я буду думать о своем бизнесе и о том, как его развивать». На прошлой неделе к нему в контору заявился рекламный агент из Чикаго и предложил рекламировать его стиральные машины в крупнейших магазинах страны. Стоило это недешево, но рекламщик уверял, что Уэбстер сможет поднять отпускную цену и сбыть гораздо больше машин. Звучало это вполне разумно. Это помогло бы его бизнесу обрасти жирком, обрести статус во всей стране, а его самого превратило бы в настоящего воротилу делового мира. Почему бы не попробовать?
Он попытался поразмыслить об этом, но разум противился. Разум был пуст. Так уж вышло, что он шагал по улице, расправив плечи, и все на свете казалось ему таким по-детски несерьезным. Следовало сохранять осторожность, чтобы не расхохотаться над самим собой. Внутри притаился страх, что через несколько мгновений он расхохочется в лицо Джону Уэбстеру — воротиле делового мира, и страх заставлял его идти так быстро, как никогда в жизни. Когда он добрался до железнодорожных путей, ведущих к фабрике, то уже почти бежал. Это было так удивительно. Рекламный агент из Чикаго был способен произносить внушительные слова, нисколько не рискуя ни с того ни с сего рассмеяться. Когда Джон Уэбстер был молод, только что из университета, он прочел уйму книг и иногда думал, что ему может прийтись по душе самому писать книги — в те времена ему частенько приходило на ум, что его вообще никто не заставляет заниматься бизнесом. Может, он был и прав. Человеку, у которого мозгов ни на что не хватает, кроме как смеяться над самим собой, лучше не пытаться пробиться в воротилы делового мира, это уж точно. Хотелось бы, чтобы такие должности занимали серьезные и успешные парни.
Теперь он начал немного жалеть себя из-за того, что ему не было суждено стать воротилой делового мира. Какой же он бестолковый, хуже ребенка. Он принялся распекать себя: «Неужто я никогда не повзрослею?»
Он поспешил вдоль путей, стараясь думать, стараясь не думать, он не отрывал взгляда от земли, и тут что-то привлекло его внимание. На западе, за мелкой речкой, рядом с которой стояла его фабрика, солнце садилось за верхушки далеких деревьев, и его лучи вдруг выхватили среди камней на железнодорожном полотне что-то вроде осколка стекла.
Он остановил свой бег вдоль рельсов и наклонился, чтобы поднять его. Это было что-то такое, то ли какое-то украшение, то ли маленькая дешевая игрушка, потерянная ребенком. Камень был темно-зеленый, размером и формой как небольшая фасолина. Он держал камешек в руке, и, когда на него попадали лучи солнца, цвет его менялся. Это вполне может быть и ценная вещь. «Как знать, вдруг он вывалился из кольца какой-нибудь дамы, ехавшей через город на поезде, или из брошки, которой она закалывает воротник», — подумалось ему, и в ту же минуту в его голове возникла картина. Он видел высокую и строгую прекрасную женщину — не в поезде, а на холме над рекой. Река была широкой; стояла зима, и всю ее сковало льдом. Женщина подняла руку и куда-то показывала пальцем. На пальце было кольцо, а в кольцо вправлен зеленый камушек. Он мог рассмотреть все чрезвычайно подробно. Женщина стояла на холме, и солнце освещало и ее, и кольцо с камнем, который то бледнел, то становился темным, как морская вода, и рядом с женщиной стоял мужчина, представительный седой мужчина, в которого она была влюблена. Женщина говорила мужчине что-то о камне, вправленном в кольцо, и Джон Уэбстер очень отчетливо слышал каждое слово. Как странны были ее речи!
— Отец подарил мне его и велел носить, пока жива моя любовь, скольких бы я ни любила. Он называл его «драгоценным камнем жизни».
Заслышав рокот поезда где-то вдали, Джон Уэбстер сошел с рельсов. Тут вдоль реки как раз тянулась насыпь, по которой он мог идти. «Я не намерен нарываться на верную погибель, как нынче утром, когда меня спас тот молодой негр», — подумал он.
Уэбстер посмотрел на запад, и на вечернее солнце, и, наконец, на изгиб реки. Река теперь совсем обмелела, и только узенький поток вился среди широких берегов из засохшей грязи. Он положил зеленый камешек в карман жилета.
«Я знаю, что делать», — сказал он себе решительно. План возник быстро, сам собой. Он отправится на фабрику и быстро просмотрит почту. Потом, не глядя на Натали Шварц, встанет и уйдет. В восемь часов отправляется чикагский поезд; он скажет жене, что едет в город по делам, и сядет на этот поезд. Разве не полагается мужчине в этой жизни смотреть фактам в лицо, а затем переходить к действиям? Он приедет в Чикаго и найдет себе женщину. Словом, пустится в обычные свои похождения. Он найдет себе женщину и напьется, и если ему это понравится, то будет пьян несколько дней.
Время от времени случается, что совершенно необходимо вести себя как последнее дерьмо. Так он и будет себя вести. Из Чикаго, где для него найдется женщина, он напишет своему управляющему и велит уволить Натали Шварц. Затем отправит письмо самой Натали и выпишет ей чек на крупную сумму. Он выплатит ей полугодовое жалованье. Это могло обойтись ему в кругленькую сумму, но все лучше, чем то, что творится с ним сейчас, когда он превращается в форменного психа.
Что до женщины из Чикаго — он конечно же ее найдет. После нескольких стопок становишься смелее, а если в карманах у тебя не пусто, то и женщины ждать себя не заставят.
Какой бы прискорбной ни была правда, но потребность в женщинах — часть мужской натуры, и рано или поздно придется посмотреть правде в лицо. «Когда до этого доходит дело, я бизнесмен. Таково место бизнесменов в мироустройстве — смотреть правде в лицо», — решил он и вдруг почувствовал себя несказанно решительным и сильным.
А что до Натали, то, сказать по правде, было в ней что-то такое, чему трудновато противиться. «Если бы только в жене было дело, то все могло пойти иначе, но ведь у меня есть еще и дочь Джейн. Она — чистое, юное, невинное существо, и ее надо защищать. Я не могу впутать ее в такую чехарду», — сказал он себе и размашисто зашагал по узкой насыпи вдоль рельсов, которые вели к самым воротам его фабрики.
5
Открыв дверь в маленькую комнату, где он три года просидел и проработал бок о бок с Натали, Уэбстер поспешно затворил ее за собой и привалился к ней спиной, ухватившись за ручку, будто бы в поисках поддержки. Стол Натали находился в углу у окна, позади его собственного стола, и в окно он видел большой пустырь рядом с железнодорожной насыпью; пустырь принадлежал железнодорожной компании, но у него было право использовать его как запасной склад для пиломатериалов. А потому там были свалены бревна и доски, и в мягком вечернем свете их желтизна превращалась в фон для фигуры Натали.
Солнце освещало груду древесины — последние мягкие лучи вечернего солнца. А над этой грудой царило пространство чистого света, и его пронзала голова Натали.
Произошло что-то удивительное и прекрасное. Когда Джон Уэбстер осознал истинность этого события, в нем что-то разорвалось. Какое простое дело сотворила Натали — и какое важное. Он стоял, ухватившись за дверную ручку, цепляясь за дверную ручку изо всех сил, и в нем вершилось то, чего он так старался избежать. К глазам подступили слезы. И никогда уж больше в нем не погасало ощущение этой минуты. Мгновение назад все в нем было грязно и мутно, и еще эти его мысли про поездку в Чикаго, и тут в какое-то чудесное мгновение ока всю грязь и муть смыло.
«В любое другое время я бы и не заметил, что сотворила Натали», — говорил он себе позже, но это нисколько не умаляло значения произошедшего. Все женщины, которые работали в приемной, а также и счетовод, и мужчины с фабрики, ввели в обычай брать обеды из дома, вот и Натали принесла с собой утром обед. Он помнил, как она вошла с бумажным свертком.
Ее дом был далеко отсюда, на окраине города. Больше никто из его работников не ездил в такую даль.
И вот, нынче днем она не обедала. Обед так и остался в свертке и лежал на полке у нее над головой.
А случилось вот что: в обеденное время она вскочила и побежала назад, в дом своей матери. Там не было ванны, но она набрала воды в колодце и вылила в общую лохань для мытья, которая стояла в сарае за домом. Затем окунулась в воду и вымыла свое тело с головы до ног.
Покончив с этим, она поднялась наверх и надела особенное платье, лучшее из всех, какие у нее были, — оно предназначалось для воскресных дней и торжественных случаев. Пока она одевалась, старуха мать, которая не отставала от нее ни на шаг, крутилась возле ведущей к ней в комнату лестницы и называла ее гнусными словами.
— Ах ты маленькая шлюшка, собралась сегодня на случку с каким-то мужиком и малюешься так, будто под венец идешь. Чудненько, чудненько, может, хоть одна из моих двух дочерей в конце концов разживется муженьком. Если есть деньги в карманах, давай их сюда. Шляйтесь где хотите, были б деньги, — громко разглагольствовала она.
Накануне вечером она стребовала денег с одной из дочерей и за утро уже успела разжиться бутылкой виски. Теперь она была от самой себя в восторге.
Натали не обращала на нее внимания. Закончив одеваться, она сбежала по лестнице и, оттолкнув старуху в сторону, почти бегом поспешила обратно на фабрику. Другие женщины с фабрики засмеялись, увидев, как она торопится.
— Какая муха укусила Натали? — спрашивали они друг друга.
Джон Уэбстер стоял, глядя на нее и раздумывая. Он все знал: что она сделала и почему, — хотя ничего этого не видел. Теперь она не смотрела на него и перевела взгляд на груды досок.
Что ж, выходит, она весь день знала, что с ним творится. Она поняла его неожиданную жажду войти в ее дом и сбегала домой вымыться и прихорошиться. «Все равно что вымыть в доме пороги и повесить на окна только что выстиранные и выглаженные шторы», — явилась причудливая мысль.
— Ты надела другое платье, Натали, — проговорил он вслух. До этого он ни разу не называл ее так. В глазах были слезы, и он вдруг ощутил слабость в ногах. Он немного нетвердо прошел через комнату и опустился перед ней на колени. Он зарылся лицом в подол и почувствовал ее широкую крепкую ладонь в своих волосах и у себя на щеке.
Он долго стоял так, на коленях, и глубоко дышал. К нему вернулись утренние мысли. Хотя, вообще-то говоря, он и не думал вовсе. То, что происходило в нем, было слишком неопределенно, чтобы называться мыслями. Если его тело было домом, то для этого дома настала пора уборки. Тысячи крохотных существ бегали по дому, проворно поднимались и спускались по ступенькам, распахивали окна, смеялись и перекликались друг с другом. Комнаты его дома огласились новыми звуками, веселыми звуками. Его тело трепетало. Теперь, когда это произошло, для него начнется новая жизнь. Его тело станет живее, чем было. Он будет видеть вещи, обонять вещи, пробовать вещи на вкус так, как никогда раньше.
Он поднял голову и посмотрел Натали в лицо. Много ли она знала об этом? Она, конечно, не могла бы выразить это словами, но было что-то другое, что позволяло ей понимать все, что понимал он сам. Она побежала домой мыться и наводить красоту. Вот почему он знал, что она знает.
— Давно ты была к этому готова? — спросил он.
— Уже год, — сказала она.
Она немного побледнела. В комнате начинало темнеть.
Она встала, осторожно прикоснулась к нему, чтобы он посторонился, подошла к двери, ведущей в приемную, и затворила засов, чтобы дверь нельзя было открыть.
Теперь уже Натали стояла, прислонившись спиной к двери и сжимая ручку, как раньше стоял он сам. Он поднялся, подошел к своему столу, рядом с окном, которое выходило на железнодорожную насыпь, и уселся в кресло. Наклонившись вперед, он уткнулся лицом в ладони. Трепещущее, сотрясающееся нечто продолжало бродить в нем… Продолжали звать маленькие веселые голоса. Уборка внутри все не кончалась.
Натали принялась рассказывать о делах на фабрике.
— Было несколько писем, но я на них ответила, даже не побоялась поставить твою подпись. Мне не хотелось, чтобы тебя сегодня беспокоили.
Она подошла к креслу, дрожа, оперлась на стол и опустилась на колени с ним рядом. Чуть погодя он обнял ее за плечи.
За стенами кабинета по-прежнему все гудело. В приемной кто-то стучал на машинке. А в кабинете уже было совсем темно, но над путями, в двух-трех сотнях ярдов от них, высоко в небе висел фонарь, и, когда он зажегся, тусклый свет проник в темную комнату и опустился на две склонившиеся фигуры. Вот раздался свисток, и фабричные работники двинулись по насыпи. В приемной четыре человека собирались домой.
Через несколько минут и они тоже ушли, закрыли за собой дверь и побрели по насыпи. В отличие от фабричных работников, они знали, что эти двое все еще в кабинете, и их мучило любопытство. Одна из трех женщин рискнула подойти к окну и заглянуть внутрь.
Но вот она вернулась к остальным, и они, сбившись в маленькую напряженную стайку, постояли в сумерках несколько минут. Потом медленно удалились.
Потом, над рекой, стайка распалась, и счетовод, мужчина тридцати пяти лет, вместе со старшей из трех женщин пошли вдоль путей направо, а остальные налево. Счетовод и женщина, с которой он шел, не разговаривали о том, что видели. Они прошли вместе несколько сотен ярдов и разделились, повернув от путей на две разные улицы. Когда счетовод остался один, его охватило беспокойство за собственное будущее. «Как пить дать. Через несколько месяцев придется искать себе новое место. Стоит завариться такой каше, как бизнес летит в тартарары». Его тревожило, что при жене и двух детях он получает не так уж много и ничего не скопил. «Чтоб ей провалиться, этой Натали Шварц. Бьюсь об заклад, что она шлюха, как пить дать шлюха», — бурчал он на ходу.
Что до оставшихся женщин, то одной из них хотелось поговорить о двух людях, которые вместе стоят на коленях в темном кабинете, а другой нет. Старшая из них предприняла несколько безуспешных попыток завести об этом речь, и наконец они тоже разошлись в разные стороны. Младшая из трех, та, что улыбнулась Джону Уэбстеру нынче утром, как раз когда он покинул Натали и впервые осознал, что двери ее существа открыты для него, — младшая прошла по улице мимо букинистического магазина и начала подниматься к освещенному огнями деловому центру города. Пока она поднималась, улыбка не сходила с ее лица, и в чем тут дело, — она не понимала сама.
А дело в том, что она сама была из тех, в ком переговариваются маленькие голоса, и теперь они зазвучали настойчивей. Какая-то фраза, которую она запомнила невесть откуда, быть может, из Библии, когда была совсем юной девочкой и ходила в воскресную школу, или еще из какой-то книги, снова и снова подавала голос в ее голове. Какое прелестное сочетание простых слов — люди говорят такие слова каждый день. Она все повторяла и повторяла их про себя, и чуть погодя, когда рядом на улице никого не было, произнесла их вслух. «Оказывается, у нас в доме была свадьба», — вот какие это были слова.
Книга вторая
1
Вы, конечно, не забыли, что комната, в которой спал Джон Уэбстер, была угловой и располагалась на верхнем этаже дома. В ней было два окна, и в одно из них он видел сад Немца — Немец был владелец одного из городских магазинчиков, но по-настоящему в жизни его интересовал только сад. Весь год напролет он трудился в саду, и если бы только Джон Уэбстер был более живым все это время, покуда спал в этой комнате, то мог бы получать невероятное удовольствие, наблюдая соседа за работой. Немец неизменно показывался с первым лучом и еще раз — уже ближе к вечеру; он попыхивал трубочкой и орудовал лопатой, и в комнату на верхнем этаже вплывали всевозможные ароматы: кислый, едкий запах гниющих овощей, густой пьянящий запах конского навоза и потом — все лето и до глубокой осени — благоухание роз и всей марширующей цветочной процессии сменяющихся времен года.
Джон Уэбстер прожил в своей комнате много-много лет, не особенно задумываясь над тем, какая она — эта комната, в которой живешь себе и живешь и стены которой укрывают тебя, пока ты спишь, будто плащом. Это была квадратная комната, и одно из окон выходило в сад Немца, а другое — на белые стены Немцева дома. В ней было три двери: одна в коридор, другая в комнату, где спала жена, и третья — в комнату дочери.
Приходишь сюда ночью, закрываешь двери, готовишься ко сну. Две стены — и за ними двое людей, которые тоже готовятся ко сну, и за стенами Немцева дома, несомненно, происходит все то же самое. У Немца две дочери и сын. Они вот-вот отправятся в постель или уже в постелях. Будто бы здесь, в конце улицы, эдакая маленькая деревушка, все жители которой вот-вот отправятся в постель или уже в постелях.
Уже много-много лет Джон Уэбстер и его жена были не слишком близки. Давным-давно, обнаружив себя женатым на ней, обнаружил он также, что у нее имеется жизненная теория, которую она почерпнула где-то, быть может, у родителей, а быть может, просто-напросто всосала ее из той повсеместно царящей атмосферы страха, в которой живут, которой дышат столь многие современные женщины, цепляясь за нее, защищаясь ею, как оружием, от всякого, кто попробует к ним приблизиться. Она думала, или только верила в то, что думает, будто даже после свадьбы мужчина и женщина не смеют заниматься любовью, если не намерены подарить миру дитя. Эта убежденность наполняла всякий акт любви каким-то тягостным чувством ответственности. Ты не можешь свободно войти в тело другого или выйти из него, потому что это хождение туда-сюда сопряжено с огромной, тяжкой ответственностью. Двери тела ржавеют, и петли начинают скрипеть.
— Послушайте, — пускался в объяснения Джон Уэбстер потом, спустя много лет, когда ему приходила охота. — Видите ли, можно очень серьезно относиться к тому, чтобы подарить миру другое человеческое существо. Это пуританство в самом пышном цвете. Наступает ночь. Из садиков позади домов, в которых живут мужчины, доносится аромат цветов. Сады полнятся крохотными баюкающими звуками, на смену которым является тишина. Цветы в этих садах познают экстаз, на котором нет оков осознаваемой ответственности, но человек-то не цветок. Из века в век он относился к самому себе фантастически серьезно. Сами знаете: продолжение рода, род не должен прерваться во веки веков. Следует улучшать породу. К этому примешивается что-то вроде чувства долга — перед Богом, перед ближними. Даже если после долгой подготовки, разговоров, молитв достигнута некоторая мудрость, достигнуто что-то вроде непринужденности — как будто вы выучились новому языку, — все равно выучились вы чему-то такому, что глубоко чуждо цветам, деревьям и тем, кого мы зовем низшими животными, — их жизни и тому, как они продолжают жизнь.
А что до честных богобоязненных людей, среди которых жили тогда Джон Уэбстер и его жена и к которым они на протяжении многих лет себя причисляли, — они вовсе не желали знать, что нечто такое, как экстаз, возможно. Для большинства заменой ему служила холодная чувственность, сдерживаемая зудом совести. То, что в подобной обстановке вообще могла продолжаться жизнь, было сравнимо с каким-нибудь из чудес света и как нельзя лучше доказывало ледяную решимость природы никогда не сдаваться.
И вот год за годом человек по привычке входит вечером в свою спальню, снимает одежду, вешает ее на стул или в шкаф и заползает в кровать, чтобы в муках пытаться заснуть. Сон — это обязательная часть ведения жизненных дел, и перед тем как заснуть, он думает, если вообще думает, о том, как идут дела с его стиральными машинами. У него есть долговая расписка, по которой завтра он должен заплатить в банке, а денег, чтобы заплатить, — нет. Он думает об этом и о том, что можно попытаться уговорить банкира продлить срок платежа. Потом он думает о неприятности с мастером на фабрике. Тот требовал повышения жалованья, и он прикидывает, уволится ли работник, если оставить жалованье как есть, и возникнут ли еще большие трудности с поисками нового мастера.
Когда он спит, сон это тяжелый, поверхностный, и ничего яркого и интересного нет в его сновидениях. Сон, предназначенный быть сладостным временем обновления, превращается в тягостную повинность, череду исковерканных видений.
И теперь, когда двери тела Натали распахнулись перед ним, он начал понимать. После того вечера, когда они вместе стояли на коленях в темноте, ему было бы непросто прийти в конце дня домой и усесться за стол с женой и дочерью. «Нет, что-то мне это не по силам», — сказал он самому себе и поужинал в ресторане в центре города. Он так и остался в городе, и бродил по малолюдным улицам, разговаривая с Натали или храня молчание, а потом пошел с нею в ее далекий дом на окраине города. Люди видели, как они идут туда вместе, и, поскольку они даже не пытались этого скрыть, в городе полыхнули сплетни.
Когда Джон Уэбстер вернулся в дом, считавшийся его домом, жена и дочь уже лежали в постелях.
— Я очень занят на фабрике. Не удивляйся, если какое-то время буду редко появляться, — сказал он жене наутро после того, как рассказал Натали о своей любви.
Он не был намерен и дальше заниматься стиральными машинами или продолжать свою семейную жизнь. А что он будет делать вместо этого, ему было пока не очень ясно. Прежде всего, он будет жить с Натали. Пришло время для этого.
Он сказал обо всем этом Натали в тот первый вечер их близости. В тот вечер, после того как все ушли, они вместе отправились на прогулку. Они шли по улицам, а люди в домах сидели за вечерней трапезой, но мужчина и женщина и не вспоминали о пище.
У Джона Уэбстера развязался язык, и он пустился в разговоры, а Натали молча его слушала. Незнакомые горожане превратились в его пробужденном мозгу в романтических персонажей. Его воображение жаждало поиграть их образами, и он ему не противился. Они шли мимо жилых домов по направлению к пустырю за городом, и он не умолкая говорил о людях в домах.
— Видишь ли ты все эти дома, Натали, женщина моя? — говорил он, взмахивая руками вправо и влево. — Скажи мне, знаешь ли ты, знаю ли я о том, что творится за этими стенами?
На ходу он глубоко дышал, точно так, как до того в конторе, когда шел через комнату, чтобы опуститься на колени у ног Натали. Маленькие голоса внутри него продолжали говорить. Когда он был мальчиком, на него порой находило что-то подобное, но никто не понимал беспорядочной игры его фантазии, и со временем он пришел к мысли, что давать фантазии волю глупо. Затем, когда он стал юношей, произошла новая пронзительная вспышка жизни его воображения, но потом она застыла в нем, заледенела из-за страха и пошлости, порожденной страхом. Но теперь воображение вновь разыгралось как бешеное.
— Взгляни, Натали! — вскричал он, остановившись на тротуаре: он схватил ее за руки и принялся в ослеплении раскачивать их из стороны в сторону. — Взгляни, каково это. Эти дома кажутся совершенно обычными, такими же, как те, в которых живем мы с тобой, но они совсем не такие. Понимаешь, эти стены — они просто торчат себе и торчат, как декорации на сцене. Стоит подуть на них — и они опрокинутся, один язычок пламени может пожрать их за час. Готов поспорить, ты думаешь, что люди за стенами этих домов — обычные люди. Но это совсем не так. Ты ошибаешься, Натали, любовь моя. Женщины в комнатах за этими стенами — прелестные милые женщины, ты просто возьми и войди в эти комнаты. Они увешаны прекрасными картинами и гобеленами, а у женщин на запястьях и в волосах украшения. И так мужчины и женщины живут в своих домах, и среди них нет хороших людей — только прекрасные, и рождаются дети, и их фантазиям дозволено буйствовать и резвиться где пожелает душа, и никто не относится к себе слишком серьезно и не воображает, будто итог жизни человека зависит лишь от него одного, и люди выходят из своих домов на работу по утрам и возвращаются вечером, и где они берут все это богатство жизненных услад, какое у них есть, я никак не возьму в толк. Наверное, дело в том, что в мире действительно в таком избытке всякого богатства — и они это поняли.
В свой первый вечер они с Натали вышли за пределы города и побрели по проселочной дороге. Они прошли по ней с милю, а потом повернули на примыкающую к ней тропинку. Рядом с тропинкой росло большое дерево, и они подошли, чтобы прислониться к нему и постоять так, молча, рядышком.
Он рассказал Натали о своих планах после того, как они поцеловались.
— В банке лежит тысячи три или четыре долларов, и фабрику можно сбыть еще за тридцать-сорок тысяч. Я не знаю, за сколько ее можно сбыть, может, она вообще гроша ломаного не стоит. Как бы там ни было, я сниму тысячу, и мы с тобой уедем. Думаю, я оставлю жене и дочери какие-нибудь бумаги, подтверждающие право собственности на дом. Это, думаю, мне стоило бы сделать. Значит, мне придется поговорить с дочерью, заставить ее понять, что я делаю и почему. Пожалуй, я почти не верю, что ее можно заставить понять, но я должен попытаться. Я должен попытаться сказать что-то такое, что задержится у нее в голове, — чтобы она в свой черед научилась жить, не закрывать, не запирать дверей своего существа, как были заперты мои собственные двери. Знаешь, на это может уйти недели две-три — на то, чтобы обдумать, что я хочу сказать и как. Моя дочь Джейн ничего не знает. Она обычная американская девочка, самый что ни на есть средний класс, и я помог ей такой стать. Она девственница, а этого, Натали, ты, боюсь, не понимаешь. У тебя твою девственность украли боги — а может, это была твоя старая мамаша, которая напивалась и называла тебя по-всякому, а? Наверное, это-то тебе и помогло. Тебе до того хотелось, чтобы что-то сладостное, чистое произошло с тобой, что-то в самой твоей глубине, и потому ты ходила с раскрытыми дверями своего существа, да? Их не приходилось взламывать. Ни девственность, ни приличия не сковывали их засовами и замками. Твоя мамаша, должно быть, уничтожила в вашей семье всякое представление о приличиях, а, Натали? Что может быть лучше в этом мире, чем любить тебя и знать: что-то в тебе есть такое — твой возлюбленный даже помыслить не сможет о том, чтобы вести себя как дешевка, как человек второго сорта. О моя Натали, ты женщина, которую необходимо любить.
Натали не отвечала; быть может, она не понимала этого хлынувшего из него потока слов, и Джон Уэбстер перестал говорить и переместился так, что встал прямо перед ней. Они были примерно одного роста, и, когда он подошел ближе, оказалось, что они смотрят прямо в лицо друг другу. Он поднял ладони так, что они легли прямо ей на щеки, и долго-долго они стояли так, не произнося ни слова и вглядываясь друг в друга, как будто каждый не мог насытиться созерцанием лица другого. Взошла запоздалая луна, и они безотчетно вышли из-под тени дерева и двинулись в поле. Они шли очень медленно и то и дело останавливались, и он клал ладони ей на щеки, и они застывали так. Ее тело задрожало, и из глаз потекли слезы. Тогда он уложил ее на траву. Прежде у него не было подобного опыта с женщиной. После того, как они впервые занялись любовью и их пыл иссяк, она показалась ему еще краше, чем прежде.
Он стоял в дверях своего дома, и было это поздней ночью. В этих стенах так худо дышалось. Его охватило желание проникнуть в дом так, чтобы никто не услышал, и благодарность переполнила его, когда удалось добраться до своей комнаты, раздеться и нырнуть в кровать и при этом никто не пристал к нему с разговорами.
В постели он лежал с открытыми глазами и прислушивался к ночным звукам за стенами дома. Они были несколько неразборчивыми. Он позабыл открыть окно. Когда он это сделал, то услышал какое-то низкое гудение. Первые заморозки еще не ударили, и ночь была теплая. В Немцевом саду и в его собственном дворике, в ветвях деревьев, растущих вдоль улицы и далеко-далеко за городом, царила щедрая жизнь.
Возможно, у Натали будет ребенок. Это не важно. Они уедут вместе, будут жить вместе где-нибудь далеко-далеко. Сейчас Натали, наверное, в доме своей матери, тоже лежит без сна. Глубокими глотками вдыхает ночной воздух. Вот как он сам.
Можешь думать о ней, а можешь еще — о тех, кто топчется рядом с тобой. Вот Немец, что живет за соседней дверью. Повернув голову, он смутно различил стены Немцева дома. У соседа была жена, сын и две дочки. Пожалуй, сейчас они все спят. В своем воображении он зашел в соседский дом и потихоньку ходил из комнаты в комнату. Вот старик, он спит рядышком с женой, а вот в другой комнате их сын, он прижал к себе коленки и так и лежит, свернувшись клубочком. Это бледный худенький юноша. «Может, у него несварение», — шепнула Джону Уэбстеру фантазия. В другой комнате лежали в двух кроватях две дочери, и кровати были поставлены совсем близко одна к другой. Так, чтобы только пройти можно было. Перед тем как заснуть, они шушукались друг с дружкой, может, о возлюбленном, чьего появления когда-нибудь в будущем они так жаждали. Он стоял так близко от них, что мог бы выставить пальцы и дотронуться до их щек. Ему стало любопытно, как это вышло, что он стал возлюбленным Натали, а не возлюбленным одной из этих девушек. «Это вполне могло бы случиться. Я бы полюбил любую из них, если бы только она распахнула свои двери, как Натали».
Любовь к Натали вовсе не исключала возможности любить другую, быть может, многих других. «Богачу что ни день, то свадьба», — подумалось ему. Было очевидно, что возможность взаимоотношений между людьми никто до сих пор даже на зубок не пробовал. Что-то стояло на пути истинно полноводного принятия жизни. А тебе надо принять самое себя и других, прежде чем у тебя получится любить.
Что до него, то ему предстояло принять свою жену и дочь, немного сблизиться с ними, прежде чем уйти с Натали. Мысль это была трудоемкая. Он лежал в по стели, широко открыв глаза, и пытался послать свою фантазию в комнату жены. У него это не получалось. Фантазии было под силу пробраться в комнату дочери и взглянуть на нее, спящую в своей постели, но с женой все было иначе. «Не сейчас. Даже не пытайся. Нельзя, и точка. Если у нее когда-нибудь и будет возлюбленный, сейчас этому не время», — произнес голос внутри него.
«Она ли каким-то своим поступком уничтожила этот путь или я сам?» — спросил он себя и сел в постели. Не приходилось сомневаться, что взаимоотношения между людьми осквернены, изгажены. «Нельзя, и точка. Нельзя гадить на полу в храме, и точка», — сурово проговорил в ответ голос внутри него.
Джону Уэбстеру казалось, будто голоса в комнате говорят так ужасно громко, и когда он снова улегся и попытался заснуть, то был немного удивлен: как это они не перебудили весь дом.
2
В воздухе дома Уэбстеров, и в воздухе конторы Джона Уэбстера, и на фабрике появилось нечто новое. Повсюду вокруг него начало зреть какое-то внутреннее напряжение. Теперь, за исключением тех случаев, когда он был один или с Натали, он не мог дышать полной грудью. «Ты обидел нас. Ты обижаешь нас прямо сейчас», — казалось, говорили ему все остальные.
Его удивляло это, он пытался об этом думать. Общество Натали каждый день давало ему минутку передышки. Когда он сидел рядом с нею в конторе, то дышал полной грудью, и сжавшееся нечто у него внутри ослабляло хватку. Так было потому, что она была проста и прямодушна. Она говорила редко, а глаза ее — часто. «Все в порядке. Я люблю тебя. Я не боюсь любить тебя», — говорили ее глаза.
Но он постоянно думал о других. Счетовод избегал смотреть ему в лицо или напускал на себя расчетливую вежливость, какой раньше за ним не водилось. У него уже вошло в обычай каждый вечер обсуждать интрижку Джона Уэбстера и Натали со своей женой. В присутствии начальника он теперь чувствовал себя не в своей тарелке, и то же можно было сказать о двух старших женщинах в приемной. Когда тот проходил через приемную, младшая из трех по-прежнему иногда поднимала взгляд и улыбалась ему.
Не подлежит сомнению факт, что в нынешнем человечьем мире никто неспособен заниматься чем бы то ни было совершенно обособленно. Иногда, когда Джон Уэбстер поздней ночью шел к дому, проведя несколько часов с Натали, он вдруг останавливался и смотрел по сторонам. Улица была пустынна, во многих домах не горел свет. Он поднимал перед собой руки и смотрел на них. Совсем еще недавно эти руки держали женщину, крепко, крепко, и женщина эта была не та, с которой он прожил столько лет, а новая женщина, женщина, которую он нашел. Его руки держали ее крепко, и ее руки держали его. В этом была радость. Радость мчалась по двум их телам все время, пока длилось это долгое объятие. Они глубоко дышали. Неужели дыхание, вырывающееся из их легких, отравляло воздух, которым надлежало дышать другим? А эта женщина, которую он звал своей женой, — она желала не таких объятий, а если и таких, — все равно она была неспособна ни принять их, ни подарить. Его посетила мысль: «Если ты любишь в мире, где любви нет, то заставляешь других взглянуть в лицо греху нелюбви».
Улицы, вдоль которых выстроились дома, где жили люди, были темны. Перевалило уже за одиннадцать, но торопиться домой не было нужды. Когда он ложился в постель, то не мог уснуть. «Лучше всего будет просто погулять еще часок», — решил он и, подойдя к повороту на свою улицу, не свернул, а двинулся вперед, все дальше к окраине города — и потом назад. Его ноги отрывисто, хрипло шаркали по каменным тротуарам. Порой ему встречался человек, шагающий домой, повязанный спешкой, и, когда они сходились, человек этот смотрел на него изумленно, почти с недоверием. Он проходил мимо, а затем оборачивался, чтобы взглянуть на него еще раз. «Что это ты тут болтаешься? Какого черта ты не дома, не в постели с женой?» — казалось, спрашивает человек.
А о чем он думал на самом деле? Многие ли раздумья наполняли эти темные дома вдоль улицы, или люди просто заходили в них поесть и поспать, как всегда заходил в свой дом он сам? Фантазия быстро нарисовала перед ним видение: множество людей лежат в своих кроватях, увязших высоко в воздухе. Стены домов расступились вокруг них.
Однажды в прошлом году в доме на его улице случился пожар, и передняя стена дома обрушилась. Когда пожар уже потушили, проходившие мимо видели выставленные на всеобщее обозрение две верхние комнаты, в которых люди жили за годом год. Все слегка обуглилось и почернело, но осталось совершенно целым. В каждой комнате кровать, пара стульев, мебельный четырехугольник с ящиками, в которых можно хранить рубашки и платья, а сбоку — чулан для какой-нибудь еще одежды.