— Видите ли, — невозмутимо проговорил Уилберфорс, — я скоро возвращаюсь в Южную Африку. Я даже и не думал связывать свою судьбу с Вирджинией.
Амбридж разразился протестующими возгласами, рванулся к Джону и положил руку ему на плечо, а Маллой перевел взгляд на свою дочь. Как он и опасался, ее взор был устремлен на Чарльза Уилберфорса. Когда он вез ее этим вечером в Ричмонд, ему казалось, что она выглядит на удивление здоровой и веселой. И она и впрямь так выглядела — но ведь она ожидала снова увидеть Чарльза не раньше чем через шесть недель. Теперь же она казалась безжизненной и бледной, словно потушенная свеча.
Джон Уэбстер перевел взгляд на собственную дочь. Со своего места он мог смотреть ей прямо в лицо.
«Безжизненной и бледной, словно потушенная свеча, хм. Ну и выраженьица». Его-то дочь Джейн не отличалась бледностью. Она была крепким юным существом. «Свеча, которую никогда не зажигали», — подумалось ему.
Странная и ужасная данность — то, что он никогда особенно не задумывался о своей дочери, а теперь она уже была почти что женщиной. Тело ее было, безусловно, телом женщины. В нем вершились таинства женственности. Он сидел, глядя прямо на нее. За мгновение до того он чувствовал себя таким уставшим — а теперь усталость как рукой сняло. «У нее уже мог бы быть ребенок», — подумал он. Ее тело готово к вынашиванию плода, оно выросло и развилось, стремясь стать таким. Но какое юное, нечеткое у нее лицо. У нее красивый рот, но в нем есть что-то такое, какая-то бессмысленность. «Ее лицо как белый лист, на котором ничего не написано».
Ее блуждающий взгляд встретился с его взглядом. В глазах появилось нечто похожее на страх. Она резко села.
— Да что с тобой, папа? — спросила она отрывисто.
Он улыбнулся.
— Все ровным счетом в порядке, — проговорил он, отводя глаза. — Я подумал, приду-ка домой пообедать. Что тут такого?
Его жена Мэри Уэбстер показалась у двери и позвала дочку. Когда она увидела мужа, брови ее приподнялись.
— Вот новости. Что так рано?
Они все вместе поднялись в дом и по коридору прошли в столовую, но на него накрыто не было. У него появилось чувство, будто им обеим чудится что-то неправильное, чуть ли не безнравственное, в том, что он находится дома в это время дня. Это было неожиданностью, и неожиданность эта казалась им подозрительной. Он понял, что лучше бы объясниться.
— У меня болела голова, и я решил прийти полежать часок, — сказал он.
Он физически ощутил, какое облегчение они испытали — как будто он освободил их разум от тяжкого груза, — и улыбнулся этой мысли.
— Можно мне чаю? Чашка чаю очень вас затруднит? — спросил он.
В ожидании чая он делал вид, что смотрит в окно, а сам тайком изучал лицо жены. Она была такая же, как ее дочь. На ее лице ничего не было написано. Тело ее наливалось тяжестью.
Когда он на ней женился, она была высокой, стройной светловолосой девушкой. Теперь же она производила впечатление существа, выросшего без какой бы то ни было цели, «как растет скотина, которую откармливают на убой», — подумалось ему. В ее теле будто бы не было костей, не было мышц. Ее желтоватые волосы, которые в молодости так загадочно блестели на солнце, теперь выглядели бесцветными. У них был такой вид, как будто у корней они мертвые, а на ее лице появились складки бессмысленной плоти, между которыми странствовали тонкие ручейки морщин.
«Ее лицо — чистая заготовка, которой ни разу не касалась жизнь, — подумал он. — Она — высоченная башня без фундамента, которая вот-вот рухнет». В его нынешнем состоянии было нечто восхитительное и в то же время пугавшее его самого. Слова, которые он произносил вслух или про себя, обладали какой-то странной поэтической мощью. Сочетание слов формировалось в его разуме, и у этого сочетания было значение и была сила. Он сидел, теребя ручку чайной чашки. Внезапно его охватило всепоглощающее желание увидеть собственное тело. Извинившись, он встал и пошел вверх по лестнице. Жена крикнула ему:
— Мы с Джейн собираемся в деревню. Я тебе еще понадоблюсь?
Он замер посреди лестницы, но ответил не сразу. Голос у нее был такой же, как лицо: мясистый, тяжелый. Как не вязались с ним, заурядным производителем стиральных машин из городка в штате Висконсин, такие мысли, такая зоркость к мельчайшим деталям жизни. Он захотел услышать голос дочери и решил схитрить.
— Джейн, ты меня звала? — спросил он.
Дочь пустилась в разъяснения, что это вовсе не она, а мама его звала, и повторила то, что сказала мать. Он ответил, что ему ничего не нужно, только часок полежать, и пошел наверх в свою комнату. Казалось, что голос дочери, как и голос матери, — слепок с нее самой: молодой и чистый, но плоский, без отзвука. Он прикрыл за собой дверь и запер ее. Затем начал раздеваться.
От усталости не осталось и следа. «Я почти уверен, что у меня сделалось что-то не то с головой. Нормальный человек не будет подмечать каждый пустяк, как я сегодня», — подумал он. Уэбстер напевал себе под нос, желая услышать собственный голос и, пожалуй, убедиться, что он непохож на голоса дочери и жены. Он мычал слова негритянской песни, которая звучала у него в голове утром:
Он решил, что с его голосом все как надо. Слова чисто и свободно выходили из горла, и что-то наподобие резонанса в них тоже было. «Если бы я вчера принялся петь, это бы звучало совсем иначе», — уверил себя он. Неугомонные голоса разума резвились у него в голове. В нем поселилась какая-то веселость. Мысль, которая поразила его утром, когда он смотрел в глаза Натали Шварц, вернулась. Его тело, в ту минуту обнаженное, было домом. Он встал перед зеркалом и посмотрел на себя. Снаружи тело по-прежнему выглядело стройным и здоровым. «Сдается мне, я знаю, что со мной творится, — подумал он. — В доме идет уборка. Он стоял пустой целых двадцать лет. Стены и мебель покрылись пылью. А теперь почему-то, сам не знаю почему, окна и двери распахнуты. Я должен отмыть полы и стены, навести везде порядок и уют, как в доме Натали. Тогда я смогу пригласить к себе гостей». Он провел руками по своему обнаженному телу, по груди, плечам и бедрам. Что-то внутри него смеялось.
Он бросился, как был, обнаженный, на кровать. На верхнем этаже дома располагалось четыре спальни. В его, угловой, было две двери: одна вела в комнату жены, другая — в комнату дочери. Когда он еще только женился, они с женой спали вместе, но с появлением ребенка бросили эту привычку и больше никогда к ней не возвращались. Теперь он иногда приходил к жене по ночам. Она хотела его и каким-то своим женским способом давала ему понять, что хочет, и он приходил, и в нем не было толком ни радости, ни пыла, просто он был мужчиной, а она — женщиной, и так уж это было заведено. Эти мысли его немного утомили. «Ну все равно этого уже несколько недель не было». Он не хотел об этом думать.
У него была лошадь и повозка, и он платил за место в конюшне; теперь повозка подъехала к воротам. Он услышал, как закрылась входная дверь. Жена и дочь собрались ехать в деревню. Окно в комнате было открыто, и ветер задувал внутрь и струился вдоль тела. У их ближайшего соседа был сад, он выращивал цветы. Воздух с улицы полнился благоуханием. Все звуки были мягкими, негромкими. Чирикали воробьи. Большое крылатое насекомое приземлилось на оконную сетку и медленно поползло вверх. Где-то вдали зазвонил паровозный колокол. Быть может, именно там, рядом с его фабрикой, где сейчас сидит за своим столом Натали. Он повернулся поглядеть на медленно карабкающееся по сетке крылатое существо. Маленькие голоса, живущие в твоем теле, не все говорят всерьез. Порой они играют, как дети. Один из голосов уверял его, что глаза насекомого обращены на него и преисполнены одобрения. А вот насекомое заговорило.
— Ну ты и чучело, — сказало оно. — Ишь разоспался!
Паровозный колокол все еще был слышен, его звон доносился издалека и звучал так нежно. «Расскажу Натали о том, что мне шепнул этот крылатый братец», — подумал он и улыбнулся потолку. Его щеки залились румянцем, и он тихо заснул, положив ладонь под голову, как делают дети.
3
Час спустя он проснулся — и на мгновение испугался. Джон Уэбстер обвел взглядом комнату и подумал, уж не захворал ли он.
Потом его глаза приступили к описи мебели, которой была обставлена комната. Ему ничего не нравилось. Неужто он прожил двадцать лет в окружении этих вещей? Вне всякого сомнения, они были в отличном состоянии. Но он мало что понимал во всем этом. Да и кто понимал. Его поразила мысль, что в Америке вообще считай никто не задумывается по-настоящему о доме, в котором живет, об одежде, которую носит. Люди готовы проживать свою долгую жизнь, не предпринимая ни малейших усилий для того, чтобы украсить собственные тела, сделать уютными и исполненными значения эти здания — свои жилища. Его собственная одежда висела на стуле — туда он бросил ее, когда вошел в комнату. Сейчас он поднимется и натянет ее опять. С тех пор, как Уэбстер достиг зрелости, он тысячу раз проигрывал эту сцену с облачением своего тела в одежду — и делал это бездумно. Вещи эти были куплены походя, в каком-то случайном магазине. Кто их пошил? Какая мысль крылась за тем, чтобы пошить их, или за тем, чтобы их носить? Он взглянул на свое лежащее на постели тело. Одежда могла бы обернуться вокруг него, спрятать его.
Еще одна мысль возникла в его разуме, зазвенела над просторами его разума будто колокол, чей голос доносится из-за лугов: «Живое или неживое — нелюбимое не может быть прекрасно».
Вскочив с постели, он порывисто оделся, поспешно вышел из комнаты и побежал вниз по лестнице. На самой последней ступеньке он остановился. Он вдруг почувствовал себя таким старым и уставшим — может, и не стоит лезть из кожи вон, чтобы вернуться на фабрику. В его присутствии нет никакой необходимости. Все и без него идет как по маслу. Натали обо всем позаботится.
«Хорошенькое будет дело, если я, деловой и уважаемый человек, при жене и взрослой дочери, втяну самого себя в интрижку с Натали Шварц, дочерью типа, который, покуда был жив, владел паршивым баром, и этой жуткой ирландской старухи, этого бельма на глазу у всего города, которая, когда хлебнет лишку, говорит и кричит такое, что соседи грозят ей полицией и не исполняют своих угроз только из жалости к ее дочерям. Чтобы устроиться в жизни достойно, можешь работать как проклятый, и все равно одной оплошности будет довольно, чтобы все пошло прахом, вот ведь какая история. Мне надо понаблюдать за собой. Я заработался. Может, стоит взять отпуск. Я не желаю пускать все коту под хвост», — думал он. Весь день с ним и творилось невесть что, и все-таки он не выдал себя ни единым словом — тут было чему порадоваться.
Он стоял, положив ладонь на перила. В конце концов, в последние два-три часа у него ушло много сил на раздумья. «Я не тратил время попусту».
Вот что еще пришло ему в голову. После женитьбы он понял, что жену пугают и отталкивают любые порывы страсти, и из-за этого не получал особенного удовольствия от ее любви; и тогда он воспитал у себя привычку отправляться в тайные экспедиции. Сбежать всегда оказывалось достаточно легко. Он говорил жене, будто уезжает по делам. Потом ехал куда-нибудь, обычно в Чикаго. Там он селился не в больших отелях, а в каких-нибудь незаметных уголках, в безлюдных переулках.
Когда наступала ночь, он выходил на поиски женщины. Каждый раз ему приходилось разыгрывать одно и то же представление, в сущности, дурацкое. Привычки выпивать у него не было, но тут он пропускал несколько стаканчиков. Можно было бы сразу отправиться в дом, где предлагают женщин, но ему на самом деле хотелось чего-то другого. И он часами шатался по улицам.
Такова была греза. Бродишь-бродишь, тщетно надеясь найти такую женщину, чья любовь каким-то чудом оказалась бы вся сплошь свобода и самозабвенность. Обычно ходишь по улицам плохо освещенных районов, среди заводов, складов и убогих лачуг. Тебя снедает желание, чтобы эта золотая женщина шагнула к тебе из грязи и мерзости этих мест. Это было глупостью, безумием, и он знал это, но упорствовал в своем безумии. Он воображал себе восхитительные беседы. Вот она выходит из тени одного из мрачных строений. Одинокая, голодная, поруганная. Он смело приближается к ней и тотчас же заводит разговор, полный удивительных и прекрасных слов. И любовь затопляет их тела.
Ну, допустим, все это несколько преувеличенно. Разумеется, он никогда не был настолько глуп, чтобы ожидать чего-то настолько восхитительного. Но как бы то ни было, он и в самом деле часами бродил по темным улицам и в конце концов снимал проститутку. Вдвоем они безмолвно и поспешно забивались в какую-нибудь конуру. Ох. Ему никогда не давало покоя чувство: быть может, нынче вечером какие-то мужчины уже были с нею в этой самой комнате. Потом он, заикаясь, пытался завязать разговор. Могут ли они, эта женщина и этот мужчина, узнать друг друга получше? Женщина смотрела на вещи по-деловому. Ночь еще не прошла, впереди работы непочатый край. Резину тянуть ни к чему. И так уже прорва времени вылетела в трубу. Иной раз вот так проболтаешься полночи и ни шиша не заработаешь.
На следующий день после подобных приключений Джон Уэбстер возвращался домой, чувствуя себя жалким и нечистым. И все же работа в конторе начинала спориться, и по ночам впервые за долгое время он спал как следует. Всего-то ничего — но он сосредоточивался на делах и больше не давал воли грезам и неясным мыслям. Когда управляешь фабрикой, такие вещи обеспечивают тебе неплохое преимущество.
Теперь он стоял на последней ступеньке и думал о том, что, наверное, стоило бы опять устроить себе такую прогулку. Если он останется тут и будет сидеть каждый день с утра до вечера рядом с Натали Шварц — мало ли что из этого выйдет. Но можно ведь и взглянуть правде в лицо. После того, что он пережил в это утро, после того, как посмотрел ей в глаза, просто так, как ни в чем не бывало, — после этого жизнь двух человек в конторе переменилась. Что-то новое появилось в самом воздухе, которым они вместе дышали. Лучше всего было бы не возвращаться на фабрику, а прямо сейчас пойти и сесть на поезд до Чикаго или Милуоки. А что до жены — он уже позволил той неясной мысли об умирающей плоти проникнуть в его голову. Он закрыл глаза и облокотился о перила. Разум его опустел.
Дверь в столовую открылась, и оттуда вышла женщина. Это была единственная служанка Уэбстеров, она работала в этом доме уже много лет. Теперь ей было за пятьдесят, и пока она стояла перед Джоном Уэбстером, он глядел на нее так, как не глядел уже давно. Тысячи мыслей громогласно обрушились на него, словно горсть дроби, брошенная в оконное стекло.
Стоявшая перед ним женщина была худой и высокой, и лицо ее прорезали глубокие морщины. Разве неудивительно, что мужчины все время подмечают женскую красоту. Быть может, Натали Шварц в пятьдесят лет будет мало чем отличаться от этой женщины.
Ее звали Кэтрин, и, когда много лет назад она только начала работать у Уэбстеров, между Джоном Уэбстером и его женой вышла из-за нее ссора. На железной дороге рядом с фабрикой Уэбстера произошла авария, и эта женщина ехала в сидячем вагоне разбившегося поезда вместе с мужчиной намного ее моложе; он погиб. Этот юноша был из Индианаполиса; там он работал в банке, а потом сбежал с Кэтрин, прислуживавшей в доме его отца. Как только он скрылся, выяснилось, что из банка пропала крупная сумма. Он погиб в железнодорожной аварии, сидя рядом с этой женщиной, и след его совсем было затерялся, пока какой-то человек из Индианаполиса совершенно случайно не увидел Кэтрин на улицах этого города, нового для нее, но ставшего своим, и не узнал ее. Встал вопрос, что сталось с деньгами. Кэтрин обвинили в том, что она знает, где они спрятаны, и молчит.
В тот же день миссис Уэбстер захотела ее уволить, и разыгралась ссора, из которой ее муж в конце концов вышел победителем. Почему-то, он сам не понимал почему, эта история расшевелила в нем всю силу его существа, и однажды вечером, когда они с женой вместе были в спальне, он заявил нечто настолько решительное, что сам удивился, как это такие слова сорвались с его губ. «Если она против своей воли покинет наш дом, я уйду тоже», — сказал он тогда.
Теперь Джон Уэбстер стоял в прихожей своего дома и глядел на женщину, ставшую причиной стародавней ссоры. На протяжении стольких лет он видел, как она почти каждый день безмолвно ходит по дому, но никогда не смотрел на нее так, как сейчас. Когда Натали Шварц станет старше, она вполне может стать на нее похожей. Если бы он совсем потерял голову и сбежал с Натали, как тот парень из Индианаполиса сбежал в свое время с ней, и если бы поезд не угодил в аварию — тогда однажды он мог бы обнаружить себя живущим с женщиной, которая выглядит так, как сейчас выглядит Кэтрин.
Эта мысль нисколько его не встревожила. Вернее сказать, он даже нашел в ней какую-то сладость.
«Она жила, она грешила и страдала», — думал он. Во всем существе Кэтрин сквозило какое-то спокойное, строгое достоинство, и оно отражалось и в ее телесном облике. Вне всяких сомнений, подобное достоинство проникло и в его мысли. Уехать в Чикаго или Милуоки и пройтись по грязным улицам в страстном желании обрести золотую женщину, которая должна возникнуть перед ним из грязи жизни, — все эти мысли теперь почти оставили его.
Женщина по имени Кэтрин смотрела на него с улыбкой.
— Я не обедал, мне не хотелось есть, но теперь я голоден. Найдется у нас что-нибудь такое, чтоб вам не слишком возиться?
Она весело солгала ему. Она только что приготовила себе в кухне обед и теперь предложила его хозяину.
Он сидел за столом и ел то, что приготовила Кэтрин. Снаружи, за стенами дома, светило солнце. Было только два часа, и впереди у него — весь день и весь вечер. Странное дело — как это Библия, книги Ветхого Завета, так крепко въелись в его сознание. Он никогда особенно не увлекался чтением Библии. Может быть, в слоге этой книги была какая-то тяжеловесная роскошь, которая теперь так отвечала неспешному шагу его мысли. В те времена, когда женщины и мужчины жили среди холмов и равнин со своими стадами, жизнь задерживалась в мужском или женском теле надолго. Говорят, иные проживали по нескольку сотен лет. Может, дело в том, что продолжительность жизни можно рассчитать по-разному. Вот он сам — если бы он мог каждый день проживать так же полно, как нынешний, то жизнь длилась бы для него бесконечно.
Кэтрин вошла в комнату с добавкой и чайником, и он поднял глаза и улыбнулся ей. Теперь он подумал вот о чем. «Какое невероятное по своей красоте чудо свершилось бы в мире, если бы все живущие ныне мужчины, женщины и дети вдруг, в каком-то общем порыве, вышли из домов, из фабрик и из лавок и сошлись бы, скажем, на огромной равнине, где каждому был бы виден другой, кто угодно другой, и если бы они сошлись там и тогда, все вместе, при свете дня, и каждый человек в мире доподлинно бы знал, что в это время делает другой, и если бы все они в этот миг в общем порыве впали в самый непростительный грех и дали бы себе в том отчет — о, какая то была бы великая минута очищения».
В его голове разыгрывался настоящий бунт образов и красок, и он ел то, что поставила перед ним Кэтрин, не задумываясь о физиологии поглощения пищи. Кэтрин вышла бы из комнаты, но, поняв, что он не замечает ее, остановилась у двери в кухню и стала на него смотреть. Он понятия не имел, что она знала о том, как он боролся за нее тогда, много лет назад. Если бы не его борьба, ей бы нипочем не остаться в этом доме. На самом деле было так: в тот вечер, когда он осмелился заявить, что, если ее выгонят, то и он сам уйдет тоже, дверь в спальню была приоткрыта, а она как раз была в прихожей, у самой лестницы. Она запихивала в узел свои немногочисленные пожитки и намеревалась как-нибудь незаметно ускользнуть. Оставаться не было никакого смысла. Тот, кого она любила, был мертв, а на нее охотились газетчики; ей грозила тюрьма, если она не скажет, где спрятаны деньги. Насчет этих денег — она ни минуты не верила, что погибший мужчина знал о них хоть на йоту больше, чем она сама. Да, кто-то украл, а он как раз в это время сбежал с ней — и ограбление повесили на него. Дело было проще простого. Ее возлюбленный работал в банке и был помолвлен с женщиной своего круга. Но однажды ночью они с Кэтрин оказались наедине в доме его отца и что-то произошло между ними.
Кэтрин стояла и смотрела на своего хозяина, который ел то, что она приготовила себе, и с гордостью размышляла о далеком вечере, когда так безрассудно стала возлюбленной того, другого мужчины. Она помнила, в какую схватку ввязался однажды Джон Уэбстер ради нее, и с презрением думала о женщине, которая была женой ее хозяина. «Вот какая, значит, женщина достается такому мужчине», — говорила она себе, вспоминая высокую, грузную фигуру миссис Уэбстер.
Как будто бы поняв, о чем она думает, мужчина обернулся и снова улыбнулся ей. «Она ведь себе приготовила то, что я ем», — подумал он и быстро встал из-за стола. Он вышел в прихожую и, сняв шляпу с вешалки, закурил. Потом вернулся к двери в столовую. Женщина стояла у стола и смотрела на него, а он смотрел на нее. Они могли бы почувствовать смущение друг перед другом — но не чувствовали его. «Если я уйду к Натали и она станет как Кэтрин — так тому и быть, это будет славно», — решил он.
— Что ж, что ж, всего хорошего, — проговорил он с запинкой и, повернувшись, стремительно вышел из дома.
Джон Уэбстер шагал по улице, и светило солнце, а когда налетал ветерок, тенистые клены, которыми была обсажена улица, понемногу роняли листья. Скоро начнет подмораживать, и деревья вспыхнут яркими красками. Если бы только знать наверняка, то можно было бы сказать: впереди славные деньки. Даже в штате Висконсин вам могут выпасть славные деньки. Он ощутил внезапный укол голода, какого-то нового голода, когда замер и постоял с минуту, разглядывая улицу, по которой шел. Два часа назад, лежа нагим на кровати в собственном доме, он размышлял об одежде и о домах. Эти мысли были прелестны, с ними хотелось позабавиться — но они принесли с собой и печаль. Почему на этой улице так много уродливых домов? Людям это было невдомек? А хоть кому-нибудь может это быть по-настоящему, до конца вдомек? Может быть такое, что кто-то носит уродливую, безликую одежду, живет в уродливом безликом доме на безликой улице в безликом городе — и так и не узнает об этом до конца своих дней?
Сейчас он думал о таких вещах, которые, по его разумению, деловому человеку следовало гнать из головы. И вот сегодня, в один-единственный день, он мог предаться любой мысли, какая бы ни пришла ему на ум. Завтра все будет иначе. Он снова станет тем, кем был всегда (если не считать нескольких промахов, совершая которые он скорее походил на себя нынешнего), тихим аккуратным человеком, который ведет свое дело и не занимается ерундой. Он владел стиральномашинным бизнесом и старался сосредоточить на этом свои мысли. По вечерам читал газеты и потому был в курсе того, что делается на свете.
«Не так уж часто я развлекаюсь. Думаю, я заслужил небольшой отпуск», — подумал он почти с грустью.
Впереди, почти в двух кварталах от него, шел человек. Джон Уэбстер однажды встречался с ним. Это был профессор маленького городского университета, и как-то раз, года два или три назад, ректор попытался выпросить у местных бизнесменов денег на то, чтобы вытащить университет из финансовой дыры. Был дан обед; там были преподаватели и представители Торговой палаты, к которой принадлежал и Джон Уэбстер. Человек, что шел сейчас впереди, тоже был на этом обеде, и они сидели рядом. Теперь Джон Уэбстер спрашивал себя, позволяет ли такое шапочное знакомство нагнать этого человека и заговорить с ним. Его посещали мысли слишком непривычные для человеческого ума и как знать, может, если бы он мог поговорить с кем-то другим, тем более с тем, чье дело в жизни — иметь мысли и понимать мысли, — из этого вышло бы что-нибудь путное.
Между тротуаром и проезжей частью была узкая полоска травы, и Джон Уэбстер пустился по ней бегом. Он схватил шляпу в руку и прямо так, с непокрытой головой, пробежал ярдов двести, а потом остановился и украдкой посмотрел по сторонам.
Все было в порядке. Как видно, никто не заметил, какие он выделывает трюки. На верандах домов не было ни души. Он поблагодарил за это Бога.
Впереди с книгой под мышкой шагал серьезный университетский профессор, не подозревающий, что его преследуют. Убедившись, что его нелепая выходка осталась без внимания, Джон Уэбстер рассмеялся. «Что ж, я и сам когда-то ходил в университет. Профессоров наслушался сполна. С чего бы мне ждать чего-то эдакого от их породы?»
Может быть, чтобы говорить о вещах, которые сегодня заполонили его сознание, требуется что-то такое, чуть ли не новый язык.
Например, эта мысль про Натали — что она дом, в котором все так опрятно и уютно, куда ты можешь войти с радостью и весельем в сердце. Может ли он, производитель стиральных машин из штата Висконсин, остановиться посреди улицы и сказать: «Я хочу знать, мистер профессор, достаточно ли чисто и уютно в вашем доме, чтобы в него могли войти и другие, и, если это так, я хотел бы послушать, как вы сумели навести там чистоту».
Идея была совершенно абсурдная. О таких вещах было смешно даже думать. Нужны были новые обороты речи, новый взгляд на мир. Тогда люди могли бы узнать о себе больше правды, чем когда бы то ни было прежде. Почти в самом центре города, перед каменным зданием — это было какое-то общественное учреждение — разбили маленький парк со скамейками, и Джон Уэбстер бросил погоню за профессором, подошел к одной из них и сел. Со своего места он мог видеть две главные торговые улицы.
Подобные рассиживания на скамейках посреди дня — вовсе не то, чем обычно занимаются преуспевающие производители стиральных машин, но в ту минуту ему было все равно. Говоря по чести, место такому человеку, как он, владельцу фабрики с целой толпой работников, было за столом в собственном кабинете. Вечером, конечно, можно было прогуляться, почитать газету или сходить в театр, но теперь, в этот час, следовало быть на работе и заниматься делами.
Он улыбнулся при мысли о том, что сидит вразвалку на скамейке, будто какой-нибудь дармоед или бродяга. На других скамейках в маленьком парке тоже сидели мужчины, и все они были именно что из таких. Из тех, у кого нет работы, из тех, кто не вписывается в жизнь. Одного взгляда на них было довольно, чтобы в этом убедиться. Вокруг них витал дух какой-то никчемности, и хотя двое на соседней скамейке беседовали друг с другом, делали они это тупо, апатично, так что видно было: им нисколько не интересно то, о чем они говорят. А вообще, людям хоть когда-нибудь бывает интересно то, о чем они говорят друг с другом?
Джон Уэбстер поднял руки над головой и потянулся. Он сознавал себя, свое тело, отчетливее, чем на протяжении многих лет. «Так бывает, когда прекращается затяжная, суровая зима — вот что со мной происходит. Во мне наступает весна», — подумал он, и мысль эта обрадовала его, как ласка любимой руки.
Томящие минуты усталости накатывали на него весь день, и такая минута настала вновь. Он был словно поезд, что мчится по гористой местности и то и дело проезжает сквозь туннели. В предыдущую минуту весь мир вокруг был полон жизни — и вот уже он видится ему глупой безотрадной дырой, которая нагоняет на него страх. Ему подумалось что-то вроде: «Ну вот он я. Нет смысла отрицать, что со мной произошло что-то необыкновенное. Вчера я был одним существом. А сегодня — уже совсем другое. Повсюду в этом городе меня окружают люди, которых я знал всегда. Если идти по улице, на которую я сейчас смотрю, увидишь на углу каменное здание — это банк, где я веду финансовые дела своей фабрики. Допустим, сейчас я с ними и в расчете, но через год вполне может случиться, что я буду должен этим жуликам по самое некуда. За все те годы, что я прожил и проработал предпринимателем, не раз бывало, что я оказывался во власти людей, которые сидят за своими столами там, внутри этой каменной махины. Остается только гадать, почему они меня не прикрыли и не отобрали фабрику. Может, им казалось, что оно того не стоит, а может, они почуяли, что если оставят меня в покое, то я, как ни крути, все равно буду работать к их выгоде. Что бы там ни было, теперь-то все равно, что они там решают в своих банках.
Никому не по силам понять до конца, что думают другие. Не исключено, что они не думают вообще.
Если уж без обиняков, то, сдается мне, я и сам-то не особенно много думал. Как знать, может быть, что в этом городишке, что еще где-то, дело всей жизни — это всего-навсего игра случая. Ну вот случается на свете то или это. Людей куда-то заносит судьба, а? Так ведь?»
Для него это было непостижимо, и скоро его разум утомился от попыток продвинуться дальше по тропе этих раздумий.
Поэтому он вернулся к теме людей и домов. Об этом, пожалуй, можно было бы поговорить с Натали. В ней было что-то такое простое и ясное. «Она работает на меня уже три года, и как же удивительно, что я никогда раньше не задумывался о ней. Она как-то умеет наводить вокруг такой порядок, такую ясность. С тех пор, как она со мной, все идет куда лучше».
Если бы оказалось, что все время, пока Натали была с ним, она понимала все так, как он теперь только-только начал, — тут было бы над чем поразмыслить. Как знать, может, она с самого начала была готова впустить его в себя. Стоит только начать потакать себе в таких мыслях — вмиг превратишься в эдакого романтика.
Вот она перед вами, эта самая Натали. По утрам она встает с постели и там, в своей комнате, в маленьком деревянном домишке на окраине города, произносит коротенькую молитву. Потом она идет по улицам и вдоль железнодорожных путей на работу и целый день сидит рядом с каким-то мужчиной.
Вот интересная мысль: предположим, просто ради шутки, просто чтобы поиграть — скажем, что она, эта самая Натали, целомудренна и чиста.
В таком случае она наверняка не слишком много думала о себе самой. Она любила, и это означало, что она распахивала двери своего существа.
Перед глазами возникает образ: вот она стоит с распахнутыми дверями своего тела. От нее постоянно исходило нечто и вливалось в мужчину, рядом с которым проходили ее дни. А он не понимал, он был слишком поглощен своими пустяками, чтобы понимать.
Ее собственное «я» тоже начало растворяться в его пустяках, избавило его ум от груза мелких, ничтожных дел и перевалило этот груз на себя, ради того только, чтобы он взамен понял: она стоит перед ним, распахнув двери своего тела. Какой он ясный, уютный, душистый — этот дом, в котором она живет. Прежде чем войти в такой дом, ты и сам должен почиститься. Это тоже было ясно. Натали это удалось, потому что она произносила молитвы и была преданной, искренне преданной благу другого. Способен ли ты тем же способом навести чистоту у себя в доме? Способен ли быть настолько мужчиной, насколько Натали была женщиной? Такое вот тебе выпало испытание.
Что до домов — если начинаешь думать о собственном теле так, будто это дом, то на чем же прикажете остановиться? Можно ведь пойти дальше и представить, что это маленький городок, или большой город, или целый мир.
Это тропа и к безумию тоже. Начинаешь думать о людях, которые без конца входят друг в друга и выходят. Во всем мире ни у кого не остается секретов. Словно по всему миру прокатился великий ветер.
«Люди пьяны от жизни. Люди пьяны и веселы от жизни».
Слова и фразы разносились по Джону Уэбстеру перезвоном, как гром гигантских колоколов. Он сидел на скамейке прямо. Слышали эти слова или нет все эти безжизненные типы на других скамейках? На мгновение ему почудилось, что слова, будто живые существа, могут бегать по улицам его города, останавливать на улицах людей, отрывать людей в конторах и на фабриках от работы.
«Лучше бы идти помедленнее и не терять голову», — сказал он самому себе.
Он попытался пустить свои мысли по другой тропе. Между ним и улицей тянулась узкая полоска травы; на другой стороне улицы — лавка, и перед ней на тротуаре расставлены лотки с фруктами — апельсинами, яблоками, виноградом, грушами; вот там остановился фургон, и из него выгружают еще какую-то снедь. Он долго и внимательно смотрел на фургон и на витрину.
Его сознание скользнуло в другую сторону. Вот он, он самый, Джон Уэбстер — он сидит на скамейке в парке в самом центре городка в штате Висконсин. Стоит осень, со дня на день начнутся заморозки, но в траве по-прежнему таится новая жизнь. Какая же она зеленая — эта трава в маленьком парке! И деревья тоже живые. Они вот-вот вспыхнут яркими красками, а потом на время погрузятся в сон. Для всего мира зеленых созданий разгорится вечерний костер, за которым последует ночь зимы.
Перед миром жизни животной рассыплются яства земные. Они явятся из земли, с деревьев и с кустов, из морей, озер и рек — яства, которые будут поддерживать животную жизнь, покуда мир жизни растительной будет спать сладким сном зимы.
Над этим тоже следовало подумать. Повсюду вокруг него, и это несомненно, множество женщин и мужчин, которые не имеют обо всем этом ни малейшего понятия. Честно говоря, и он сам всю свою жизнь не имел. Он просто поглощал пищу, запихивая ее в собственное тело через рот. Радости в этом не было никакой. Он никогда ничего не пробовал на вкус, никогда ничего не нюхал. Но какой же полной нежных, соблазнительных ароматов может быть жизнь!
Так оно все сложилось, должно быть, когда мужчины и женщины покинули луга и холмы ради жизни в городах, когда начали разрастаться фабрики, а поезда и пароходы — таскать яства земные туда-сюда, тогда-то и стало расти в людях какое-то страшное непонимание. Люди перестали прикасаться к вещам руками и потому утратили память об их смысле. Наверное, так оно и было.
Джон Уэбстер помнил, что, когда он был мальчиком, все это было устроено иначе. Он жил в городе и знать ничего не знал про деревню, но тогда город и деревня были теснее связаны.
По осени, вот как сейчас, в город прикатывали фермеры и привозили всякие вещи в дом его отца. В те времена у всех были огромные погреба, и в этих погребах — ящики, куда можно было насыпать картофель, яблоки, репу. Этим-то премудростям люди выучились. С окрестных полей в дом привозили солому; тыквы, кабачки, капустные кочаны и другие твердые овощи заворачивали в эту солому и прятали в уголок попрохладнее. Он помнил, что мать обертывала груши кусочками бумаги, и они по нескольку месяцев сохраняли свежесть и медовый вкус.
Пусть он и не жил в деревне, но в то время уже понимал, что происходит нечто потрясающее. К отцовскому дому подгоняли фургоны. По субботам в повозке, запряженной старой серой лошадью, приезжала женщина с фермы, подходила к двери и стучала. Она привозила Уэбстерам яиц и масла на неделю, а частенько и курочку к воскресному обеду. Мать Джона Уэбстера шла к двери, чтобы ее встретить, а ребенок поспешал за ней, цепляясь за юбку.