Шервуд Андерсон
Свадьба за свадьбой
Sherwood Anderson
Many Marriages
Серия «Классика XX»
Оформление серии Е. Кузнецовой
© Д. Кузина, перевод, 2021
© ИД «Текст», издание на русском языке, 2021
Гений Андерсона порождает собственный мир с такой силой убеждения, что способен целиком вытеснить у восприимчивого читателя прежнюю картину мира… «Свадьба за свадьбой» — роман не безнравственный, но откровенно антиобщественный. Однако, если бы его герой просто отвергал принятую в обществе моногамию, это была бы не более чем пропаганда. На самом деле роман не столько оправдывает поведение героя, сколько показывает в новом и совершенно необычайном свете отношения между мужчиной и женщиной. Перед нами реакция тонко чувствующего, в высшей степени культурного человека на такое явление, как похоть — но как непохоже это на созвучные опыты Теодора Драйзера, Джеймса Джойса или, скажем, Герберта Уэллса… Выбранный в герои «Свадьбы за свадьбой» владелец фабрики стиральных машин оказывается гораздо ближе к существованию в абсолютном вакууме, чем любой литературный персонаж, включая Одиссея, Люцифера, Аттилу или Тарзана. И это представляется мне блистательным авторским успехом.
Посвящается Полу Розенфельду
Предисловие
Если вы ищете любви и неуклонно к ней стремитесь, — по крайней мере настолько, насколько это возможно среди смятения современной жизни, — вы, вероятно, безумны.
Не правда ли, случается, что поступок, в другое время и при других обстоятельствах представляющийся тривиальнейшим из возможных, вдруг превращается в титаническое предприятие?
Вот вы стоите в прихожей. Перед вами закрытая дверь, а за дверью сидит в кресле возле окна мужчина или женщина.
Дело происходит летним днем, после обеда, и ваша цель — подойти к двери, открыть ее и сказать: «Я больше не намерен жить в этом доме. Мой чемодан собран, через час за ним придет человек, я с ним уже договорился. Я только зашел сказать, что я больше не в состоянии жить рядом с тобой».
Вот он вы, видите? — вы стоите в прихожей, и вам нужно войти в комнату и произнести эти несколько слов. В доме тишина, а вы все топчетесь и топчетесь в прихожей, испуганный, колеблющийся, бессловесный. Каким-то смутным образом вы осознаете, что, когда спускались в прихожую с верхнего этажа, то шли на цыпочках.
Вероятно, и для вас, и для того, кто за дверью, было бы лучше, если б вы больше не жили в этом доме. Если б вы могли рассудить здраво, вы бы с этим согласились. Так почему же вы неспособны здраво рассуждать?
Почему вам вдруг стало так трудно сделать эти три шага по направлению к двери? Ноги у вас вроде не больные. Так отчего же в них такая тяжесть?
Вы молоды. Отчего у вас дрожат руки, будто у старика?
Вы всегда считали себя человеком не робкого десятка. Так куда же вдруг подевалась вся ваша смелость?
Вы знаете, что не сможете подойти к двери, открыть ее и, зайдя внутрь, произнести эти несколько слов так, чтобы голос не дрогнул. Забавно это или трагично?
Так разумны вы или безумны? И к чему этот водоворот мыслей в вашем мозгу — водоворот мыслей, который, покуда вы стоите в нерешительности, словно бы засасывает вас все глубже и глубже в бездонную западню.
Книга первая
1
В штате Висконсин, в городе с населением в двадцать пять тысяч, жил человек по фамилии Уэбстер. У него была жена по имени Мэри и дочка по имени Джейн, а сам он был достаточно успешным владельцем предприятия по производству стиральных машин. Когда приключилась эта штука — а об этом я как раз и собираюсь написать, — ему было лет тридцать семь-тридцать восемь, а его единственному ребенку, дочери, — семнадцать. В подробности его жизни, какой она была до этого, можно сказать, переворота, вдаваться нам незачем.
Человек довольно тихий, склонный предаваться мечтам, он в то же время пытался мечты эти из себя вытравить — ведь его призванием было производство стиральных машин; но не приходится сомневаться, что в те редкие свободные минуты, когда он, скажем, ехал в поезде или заявлялся в безлюдную фабричную контору летним воскресным днем и часами просиживал у окна, глядя на изгиб железнодорожного пути, — тогда он давал волю мечтам.
И все-таки долгие годы он не сбивался с раз выбранного пути и делал свою работу, как всякий другой мелкокалиберный предприниматель. Скажем, в этом году он процветал и денег у него было хоть отбавляй, а на следующим год дела шли из рук вон и местные банкиры грозились закрыть фабрику, — но как бы все ни оборачивалось, в деловом отношении ему всегда удавалось удержаться на плаву.
Таков он был, этот Уэбстер: он подошел почти вплотную к своему сорокалетию, и дочка его только-только окончила городскую среднюю школу. Стояла ранняя осень, и казалось, что и дальше он не собьется с пути и будет жить так, как привык, но тут-то с ним и произошла эта штука.
Что-то угнездилось в глубине его тела и принялось язвить Уэбстера, как болезнь. Довольно-таки трудно описать чувство, которое он испытывал. Словно бы нарождалось что-то новое. Будь он женщиной, то мог бы заподозрить, что нежданно-негаданно забеременел. Сидел ли он у себя в конторе, погруженный в работу, или бродил по улицам городка, — его переполняло поразительное ощущение, будто он — это не он сам, а нечто невиданное, чужое. Порой чувство, что он — это и не он вовсе, захватывало Уэбстера так сильно, что он останавливался на улице как вкопанный и так и стоял, оглядываясь и прислушиваясь. Скажем, оказывается он перед лавчонкой в каком-нибудь переулке. Позади лавчонки небольшой участок, и на нем растет дерево, а под деревом стоит старая лошадь.
Если бы лошадь подошла к забору и заговорила с ним, или если бы дерево сподобилось поднять одну из своих тяжелых нижних ветвей и послало ему воздушный поцелуй, или если бы вывеска над лавкой внезапно прокричала: «Джон Уэбстер, успей позаботиться о своей душе накануне Второго пришествия!», — даже в этом случае жизнь не изумила бы его больше, чем уже изумляла. Ни единое событие, которым мог бы похвалиться внешний мир — мир таких грубых вещей, как тротуар под его ногами, одежда на его теле, локомотивы, что тащат поезда по рельсам мимо его фабрики, трамваи, что громыхают мимо него по улицам, — ничто из этого не могло потрясти его сильнее, чем те чудеса, которые творились у него внутри.
Поглядите на него — вот он перед вами, среднего роста, с легкой проседью в черных волосах; широкие плечи, ладони крупные и полные, слегка меланхоличное и, пожалуй, чувственное лицо; он заядлый курильщик. В то время, о котором я веду рассказ, ему представлялось чрезвычайно трудным усидеть на месте, и потому он непрестанно куда-то шел. Он вскакивал со своего кресла и отправлялся бродить по цехам. Для этого ему требовалось пройти через просторную приемную, где размещались стол счетовода, стол управляющего и еще столы для трех девиц, которые тоже занимались какой-то конторской работой, рассылали потенциальным покупателям рекламные проспекты о стиральных машинах и пеклись о прочих мелочах.
В кабинете Уэбстера помимо него обреталась еще широкоскулая двадцатичетырехлетняя особа — его секретарша. У нее было крепкое, хорошо сбитое тело, но собой она была хороша не слишком. От природы ей достались толстые губы и широкое плоское лицо, но кожа у нее была очень чистая, и такая же чистота жила в ее глазах.
С тех пор как Джон Уэбстер заделался фабрикантом, он уже тысячу раз выходил из кабинета в приемную, открывал дверь и шагал по дощатому настилу к самому зданию фабрики, но никогда он не делал этого так, как сейчас.
Словом, вдруг ни с того ни с сего он очутился в новом мире, и спорить с этим фактом было невозможно. Однажды ему пришла в голову мысль. «Может, черт знает почему, я делаюсь немножко того», — подумал он. Мысль эта его нисколько не встревожила. В ней была даже известная приятность. «Теперь я как-то больше нравлюсь сам себе», — заключил он.
Он как раз собирался пройти через свой маленький кабинет в большую приемную, и дальше — на фабрику, но остановился перед дверью. Девицу, которая работала в одной с ним комнате, звали Натали Шварц. Она была дочерью владельца местного бара, немца, который женился на ирландке, а потом отдал Богу душу, не оставив после себя ни гроша. Джону Уэбстеру вспомнилось все, что он знал о ней и о ее жизни. Дочерей у немца было две. Характер у их матери был прескверный, к тому же она имела обыкновение прикладываться к бутылке. Старшая дочь стала учительницей и преподавала в местных школах, а Натали выучилась стенографии и нашла работу в фабричной конторе. Они жили в деревянном домишке на окраине города, и время от времени старуха мать, выпив лишнего, почем зря издевалась над двумя девушками. А девушки они были хорошие и трудились не покладая рук, но мать с пьяных глаз бранила их за распущенность и ставила в вину всевозможные непотребства. Все соседи очень их жалели.
Джон Уэбстер стоял у двери, взявшись за ручку. Он пристально смотрел на Натали, но не чувствовал при этом смущения и не находил в ней самой ничего необычного. Она раскладывала по стопкам какие-то бумаги, но вдруг оторвалась от дела и посмотрела ему в лицо. Какое это было чуднбе чувство — что можно вот так глядеть, прямо в глаза другому человеку. Как будто Натали была домом, а он заглянул снаружи в окно. Натали, сама Натали, жила в доме своего тела. Она была такая тихая, серьезная, славная, и разве не странно, что он мог сидеть рядом с нею каждый день на протяжении двух лет или трех и ни разу не задуматься о ней и не попытаться заглянуть в этот дом. «И сколько их, этих домов, куда я не заглядывал», — подумалось ему.
Необычайное, туго сжатое кольцо мыслей быстро вращалось у него в голове, пока он без всякого смущения взирал на Натали. В какой чистоте она содержит свой дом. Старуха ирландка может визжать с пьяных глаз и, едва ворочая языком, обзывать дочь шлюхой — так ведь она и делала по временам, — но ругани ее было не просочиться в дом Натали. Маленькие мысли Джона Уэбстера обратились в слова, и пусть он не произносил их вслух, они вскипали в нем, словно голоса, и сливались в приглушенном вопле. «Она моя возлюбленная», — произнес один голос. «Ты должен войти в дом Натали», — сказал другой. Лицо Натали залилось румянцем, и она улыбнулась.
— Вы с недавних пор сам не свой. Вас что-то тревожит?
Еще ни разу прежде она не говорила с ним в таком тоне. В этих словах было что-то почти интимное. На самом-то деле стиральномашинные дела в последнее время шли на ура. То и дело поступали новые заказы, и на фабрике гудела жизнь. В банке не было ни единого просроченного счета.
— Почему же, я в полном порядке, — сказал он. — Я очень счастлив и очень даже в порядке, особенно сейчас.
Он вышел в приемную, и три девицы и счетовод отложили работу, чтобы взглянуть на него. Они всматривались в него поверх столов, и в этом было что-то сродни непроизвольному жесту. Они ничего не хотели этим сказать. Счетовод подошел к нему и задал вопрос по поводу какого-то счета.
— Что ж, я был бы очень рад, если бы вы воспользовались собственным мнением по этому вопросу, — сказал Джон Уэбстер.
Он смутно осознавал, что речь идет о чьем-то кредите. Кто-то где-то невесть где выписал себе двадцать четыре стиральные машины. Чтобы продавать в магазине. Так как получается, выплатит он долг производителю, когда подойдет время, или нет?
Вся эта хороводица с бизнесом, в которую, подобно ему самому, были так или иначе втянуты все американские мужчины и женщины, была престранной затеей. Но на самом деле он об этом никогда особенно не задумывался. Его отец владел этой фабрикой и умер. Он не хотел быть фабрикантом. А кем он хотел быть? У отца было несколько этих, как там их называют — патентов. Когда же его сын — то есть он сам — вырос, то начал управлять фабрикой. Потом он женился, и вскоре после этого умерла его мать. С того дня фабрика перешла к нему. Он занимался изготовлением стиральных машин, предназначенных уничтожать грязь на человеческой одежде, и нанимал одних людей делать стиральные машины, а других — выбираться на свет Божий и продавать их. Он стоял посреди приемной, впервые в жизни взирая на бытие современного мира как на нечто запутанное и непостижимое.
— С этим следует разобраться, надо хорошенько поразмыслить, — проговорил он вслух.
Счетовод отправился было обратно за свой стол, но на полпути остановился и обернулся, думая, что говорят с ним. Рядом с Джоном Уэбстером стояла девушка, которая надписывала на проспектах адреса. Она подняла на него глаза и неожиданно улыбнулась, и ему понравилось, как она улыбается. «Так вот устроено: что-то случается, и люди неожиданно и стремительно сближаются друг с другом», — подумалось ему. Он вышел за дверь и направился к фабрике по дощатому настилу.
Фабрика оглашалась звуками, похожими на пение, и полнилась сладким запахом. Повсюду возвышались груды обструганных досок, а пением казался свист пил, которые обрезали их до нужной длины и придавали им форму, чтобы из них можно было делать стиральные машины. За воротами фабрики остановились три вагона с пиломатериалом; рабочие выгружали доски, и те скользили внутрь фабричного здания по специальному желобу.
Джон Уэбстер чувствовал себя поразительно живым. Бревна наверняка привезли на его фабрику издалека. Это было странно и занимательно. Раньше, во времена его отца, в Висконсине было сколько хочешь лесных угодий, но теперь почти все леса вырубили, и древесину завозили с Юга. Где-то там, откуда приехали доски, которые теперь разгружали у ворот его фабрики, были леса и реки, и мужчины отправлялись в лес валить деревья.
Уже многие годы он не чувствовал себя до такой степени живым, как в эту минуту, стоя здесь, у ворот фабрики, и наблюдая за тем, как работники вытаскивают доски из вагона и толкают их по желобу. Какое мирное и покойное зрелище! Светило солнце, и доски казались ярко-желтыми. От них шел поразительный аромат, почти парфюмерный. И его сознание тоже удивительным образом изменилось. В эту минуту он мог видеть не только вагоны и разгружающих их людей, но и тот край, откуда этот груз явился. Далеко-далеко на Юге было место, где воды низменной, заболоченной реки разливались до тех пор, пока ширина реки не достигала двух-трех миль. Была весна, бушевало половодье. Во всяком случае, на этом воображаемом пейзаже многие деревья поднимались прямо из воды; и еще там были лодки с людьми, чернокожими; они выталкивали бревна из затопленного леса в широкий, медлительный поток. Это были рослые, могучие парни, и за работой они пели, пели об Иоанне, ближайшем ученике Иисуса. Работники носили высокие сапоги, а в руках держали длинные шесты. Те же, чьи лодки оставались на середине реки, подхватывали бревна, когда их выталкивали из чащи, и собирали вместе, чтобы получился большой плот. Вот двое мужчин выпрыгнули из лодок и побежали по плавающим бревнам, стягивая их вместе тоненькими стволами молодых деревьев. Другие, где-то там, в лесной глуши, продолжали петь, и на плоту им вторили. Песня была об Иоанне и о том, как он отправился на озеро ловить рыбу. И Христос явился ему и его братьям и поманил их из лодок, чтобы они прошли сквозь пыльную, раскаленную землю галилейскую, и рек: «Идите за Мной». А вот песня оборвалась и воцарилась тишина.
С какой силой, с какой ритмичностью двигались тела работников! Они раскачивались взад и вперед. Они будто бы танцевали.
И вот два новых события произошли в причудливом мире Джона Уэбстера. По реке в лодке спустилась женщина, золотисто-коричневая женщина, и все работники бросили свое дело, распрямились и взглянули на нее. Голова у нее была непокрыта, и, когда она толкала лодку сквозь неторопливое течение, ее юное тело раскачивалось из стороны в сторону, как раскачивались тела работников, когда они возились с бревнами. Жаркое солнце заливало коричневое девичье тело; шея и плечи ее были обнажены. Один из мужчин на плоту окликнул ее.
— Здорово, Элизабет! — прокричал он. Она перестала грести и на мгновение позволила течению подхватить лодку.
— И тебе привет, китайчонок! — ответила она со смехом.
Она снова налегла на весла. В просвет между деревьями, деревьями, что были погружены в желтую воду, вырвалось бревно, и юный негр стоял на нем в полный рост. Он с силой оттолкнулся шестом от одного из деревьев, и бревно быстро прибило к плоту, где его уже поджидали двое работников.
Солнце заливало шею и плечи смуглой девушки в лодке. От движений ее рук на коже вспыхивали и танцевали огни. Кожа была коричневой, медно-золотистой. Лодка скользнула по излучине реки и исчезла. На мгновение снова стало тихо, но вот из-за деревьев зазвучал голос, и все негры подхватили новую песню:
Джон Уэбстер, часто моргая, наблюдал за людьми, разгружающими доски у фабричных ворот. Маленькие голоса у него внутри бормотали странные, радостные слова. Нельзя быть просто стиральномашинным фабрикантом из висконсинского городка. Что бы ты там о себе ни думал, случаются такие поразительные моменты, когда ты становишься чем-то еще. Ты становишься частью чего-то настолько огромного — прямо как та земля, где ты живешь. Вот, например, проходишь ты мимо городской лавчонки. Лавчонка в каком-то Богом забытом углу, между железнодорожными путями и пересыхающим ручьем, но она — тоже часть чего-то огромного, чего-то такого, о чем никто до сих пор так и не задумался. Да и сам он был просто человеком, который стоит на своих двоих и одет в самую обыкновенную одежду, но и в его теле было что-то такое, ну, может быть, не огромное, но каким-то смутным, каким-то всеобъемлющим образом связанное с этим огромным. Просто нелепость, что он никогда не задумывался об этом раньше. Задумывался или нет? Вот перед ним люди, разгружающие доски. Они прикасаются к этим доскам своими ладонями. Какой-то тайный союз был заключен между ними и теми чернокожими, что валили лес и спускали бревна вниз по течению к лесопилке в какой-то южной дали. Ты бродишь целый день туда-сюда и дотрагиваешься до предметов, к которым прикасались другие. В этом было что-то такое желанное — в осознании того, что к этим вещам прикасались. В осознании значимости вещей и людей.
Он отворил дверь и прошел в цех. Неподалеку от входа мастеровой распиливал на станке доски. Ясное дело, для изготовления его стиральных машин не всегда отбирались лучшие куски древесины. Иные дощечки довольно скоро ломались. Их использовали для изготовления деталей, которые были запрятаны поглубже в нутро машины и не так сильно бросались в глаза. Машины надо было продавать недорого. Он ощутил легкий укол совести, а потом рассмеялся. Как легко увлечься всякими пустяками, когда на уме у тебя столько важных и глубоких вопросов. Ты как ребенок, которому надо научиться ходить. Так чему именно следует научиться? Ходить, чтобы обонять, осязать, ощущать предметы — может быть, так? Научиться тому, что в мире, помимо тебя, есть кто-то еще. Кто это? Ты должен немного осмотреться. Как было бы славно воображать, будто на стиральные машины, которые покупают бедные женщины, идут только лучшие доски, но подобные мысли развращают. Чего доброго, заразишься эдаким самодовольством — оно всегда появляется, если предаваться мыслям о стиральных машинах из досок наилучшего качества. Он знавал таких людей и всегда относился к ним презрительно.
Он прошел фабрику насквозь, минуя шеренги мужчин и подростков, которые, склонившись над станками, вытачивали всевозможные детали стиральных машин, соединяли их друг с другом, красили и упаковывали машины для отправки. Верхняя часть здания была отведена под склад. Он прошел мимо сваленных в кучу обструганных досок к окну, выходившему на мелкую, почти пересохшую речушку, на берегу которой стояла фабрика. Повсюду висели плакаты, запрещающие курить, но он позабыл об этом, достал сигарету и закурил.
Мысли продолжали пульсировать в нем, и их ритм был каким-то образом связан с ритмом движений темнокожих тел в том лесу в мире его воображения. Он стоял у ворот своей фабрики в висконсинском городке, но в ту же минуту он находился на Юге, посреди реки, вместе с какими-то чернокожими, и еще он был с рыбаками на берегу Моря Галилейского, когда туда пришел человек и начал произносить странные речи. «Должно быть, на свете больше одного меня», — смутно подумалось ему, и, когда разум до конца сформулировал эту мысль, с ним самим будто бы что-то произошло. Всего несколько минут назад, стоя рядом с Натали Шварц, он подумал о том, что ее тело — дом, в котором она живет. И эта мысль тоже осветила его разум. Так разве в доме может жить только один человек?
Сколько всего непонятного вмиг бы прояснилось, распространись такая идея повсюду. Как пить дать, она приходила в голову множеству других людей, но они, быть может, не сумели понять, каков самый простой следующий из нее вывод. Сам он ходил в городскую школу, а потом учился в Висконсинском университете в Мэдисоне. Было время — он прочел целую уйму книг. Когда-то Уэбстеру даже казалось, что ему может прийтись по душе самому писать книги.
Несомненно, многих писателей посещали мысли, подобные тем, которые сейчас приходили ему в голову. На страницах иных книг можно найти убежище от неразберихи повседневности. Возможно, выводя слова, эти люди чувствовали в себе, как чувствовал сейчас он сам, какую-то особую бодрость, какую-то завершенность.
Он затянулся сигаретой и посмотрел за реку. Фабрика стояла на краю города, и за рекой начинались поля. Все мужчины и женщины ходили по той же самой земле, что и он. По всей Америке, по всему миру, коли на то пошло, мужчины и женщины совершали всякие само собой разумеющиеся действия почти так же, как он. Они поглощали пищу, спали, работали, занимались любовью.
Размышления немного утомили его, и он потер лоб ладонью. Сигарета погасла; он бросил ее на пол и закурил другую. Мужчины и женщины пытались проникнуть в тела друг друга, и время от времени это исступленное стремление было сродни безумию. Это называлось — заниматься любовью. Он задавался вопросом, настанет ли когда-нибудь день, когда мужчинам и женщинам ничто не будет в этом мешать. Как же трудно было пробираться сквозь путаницу собственных мыслей.
Уверен он был только в одном — в том, что раньше он никогда не бывал в таком состоянии. Хотя нет, это вранье. Один раз был. Когда женился. Тогда он чувствовал себя точно так же, но с тех пор что-то произошло.
Он начал думать о Натали Шварц. В ней было что-то чистое и невинное. Быть может, сам того не зная, он влюбился в нее, в эту дочь владельца бара и ирландской старухи пьянчужки. Если так — это многое бы объяснило.
Он почувствовал, что кто-то подошел к нему, и обернулся. В нескольких футах от него стоял работник в комбинезоне. Он улыбался.
— Сдается мне, вы кое-что забыли, — сказал он.
Джон Уэбстер улыбнулся тоже.
— Так и есть, — ответил он. — Я много чего забыл. Мне почти сорок, и я, думается, позабыл жить. А вы?
Работник снова улыбнулся ему.
— Я про сигарету, — пояснил он и ткнул пальцем в сторону брошенной на пол еще дымящейся сигареты.
Джон Уэбстер наступил на сигарету, а потом бросил на пол вторую и на нее наступил тоже. Он и работник стояли и смотрели друг на друга, и это было чуть-чуть похоже на то, как прежде он смотрел на Натали Шварц. «Интересно, могу ли я войти и в его дом», — подумал он.
— Верно, спасибо. Я забыл. Витаю где-то, — сказал он вслух.
Работник закивал.
— Со мной тоже бывает.
Недоумевающий фабрикант покинул верхние помещения, спустился к железнодорожной ветке, ведущей от цеха к главным путям и побрел в сторону наименее заселенной части города. Подумал: «Должно быть, уже полдень». Обычно он обедал в одном местечке неподалеку от фабрики, а его работники приносили обеды с собой в свертках и жестяных коробочках. Теперь он решил, что отправится в свой собственный дом. Его не ждали, но он подумал, что ему будет радостно взглянуть на жену и дочь. Пассажирский поезд мчался по рельсам, и несмотря на оглушительный рев гудка, Уэбстер его не слышал. Когда поезд уже почти его нагнал, молодой негр, должно быть, бродяга — словом, шедший вдоль путей чернокожий, с головы до ног в рванине — подскочил к нему и, яростно вцепившись в пальто, изо всех сил толкнул в сторону. Поезд пронесся мимо, а Уэбстер стоял, глядя ему вслед. Он и негр посмотрели друг другу в глаза. Он сунул руку в карман, инстинктивно сообразив, что должен бы заплатить за оказанную услугу.
И тут какая-то дрожь прошла по его телу. Он ужасно устал.
— Витаю где-то, — сказал он.
— Ясное дело, босс. Со мной тоже бывает, — с улыбкой сказал негр и пошел прочь.
2
Джон Уэбстер поехал домой на трамвае. Он был на месте к половине двенадцатого, и его, как он и предполагал, не ждали. Позади дома, строения довольно-таки невыразительного, располагался сад с двумя яблонями. Он обошел дом и увидел свою дочь, Джейн Уэбстер; она покачивалась в гамаке, растянутом между яблонями. Рядом с гамаком, под одним из деревьев, стояло старое кресло-качалка, и он, подойдя, уселся в него. Дочь была удивлена появлением отца в такой час: приходить посреди дня было не в его обыкновении.
— Привет, пап, — проговорила она вяло, села в гамаке и бросила свою книгу на траву, ему под ноги. — Что-то стряслось?
Он покачал головой.
Подобрав книгу, он начал читать, а она снова опустила голову на подушку. Книжка была современная. В ней рассказывалось о Новом Орлеане, каким тот был в старые времена. Он прочел несколько страниц. Очевидно, это была одна из тех вещиц, которые так хорошо спасают нас от самих себя и от тупой скуки повседневности. Юноша крался по улице под покровом ночи; плечи его были укрыты плащом. Над головой сияла луна. Цветущие магнолии наполняли воздух благоуханием. Юноша был хорош собой. Дело в романе происходило еще до Гражданской войны, и поэтому у юноши было видимо-невидимо рабов.
Джон Уэбстер закрыл книгу. Читать ее не было смысла. В юности он и сам почитывал такие книжицы. Они так хорошо спасали от самого себя — и тупую скуку повседневности делали чуть менее ужасающей.
И откуда это взялось — что повседневность всенепременно должна быть скучной и тупой. Ясное дело, последние двадцать лет его жизни и в самом деле были скучны, но этим утром все было иначе. Ему даже казалось, что такого утра у него не случалось ни разу за всю жизнь.
В гамаке лежала еще одна книга, он взял ее и пробежал глазами несколько строк.