С приказом не спорят. Эту простую истину даже изучать не надо, достаточно просто быть в армии или на флоте. Меня вызывают в штаб флотилии, при этом особо ничего хорошего я не жду — начальство любит тишину и покой, а я то туда рванусь, то сюда, то «мессера» подобью, то подлодку задавлю.
Это случай был совсем недавно, потому моя «Москва» в доке прохлаждается теперь — мы ночью фрицевскую подлодку заметили. И протаранили по моему приказу, ну там много чего всплыло, да так, что Турции вдруг стало очень грустно и невесело. Впрочем, большая политика не для меня. Так вот, за подлодку я получил сначала по шее, а потом и орден.
В итоге, захожу я в штаб, а предчувствие не на бледный вид, но где-то близко, потому как кто начальство знает? Пересадят на канонерку, и буду пулять из сорокапятки по воронам. Впрочем, куда бы ни пересадили, не расстрел, и ладно. Мало ли… В наше время вообще не всегда понятно, за что расстрелять могут.
— Явился? — улыбается мне командир дивизиона. — Собирай своих матросов, в морскую пехоту пойдешь.
— За что?! — не выдерживаю я. В словосочетании «морская пехота» главное слово все-таки «пехота», а я же…
— Новое подразделение приказано сформировать, — становится он серьезным, — очень уж гитлеровцы давят. Да поставить грамотного командира. Я лучше тебя не знаю кандидата.
— Понял, — тяжело вздыхаю я.
Ну это он меня подмазал слегка, насчет того, что не знает лучшего кандидата, конечно. Есть и получше, но, насколько я понимаю, решение уже принято, потому единственное, что могу сделать — взять под козырек и идти огорчать матросов с боцманом. Враг уже на пороге Крыма, потеряем базу — мало никому не будет, значит, надо помочь пятящейся армии. Вот в таком духе я с ребятами и говорю.
Одно дело, если сослали в армию, а другое — братская помощь. Совсем иная история, так что теперь мои горят решимостью отбросить врага. Начинается беготня: обмундирование — хотя из тельняшек нас точно не вытряхнешь — шинели, оружие… Еще нужно научить ребят стрелять, гранату, опять же, кидать, многие и так умеют…
Мне неожиданно падает следующее звание в петлицы, вызывая тем самым мимолетный ступор. Любимая еще плачет — чувствует она что-то нехорошее. Ничего, родная, выкрутимся…
Сны ей тоже снятся. В них она потерянная девчонка, у которой мама на глазах погибла, и ни у кого не нашлось толики тепла для ребенка — кроме рыжего парня. Вот послушав описание рыжика, усмехаюсь уже я. Понятно, кто мне снится, но вот то, что мы даже во снах связаны, — это радует.
— Во сне я и есть тот рыжик, — признаюсь любимой.
— Я чувствовала, — кивает она мне в ответ. — Как ты думаешь, наши сны что-то значат?
— Не знаю, — качаю головой. — Совсем не знаю…
— Вот и я не знаю, — закрывает она глаза, задремывая в моих объятиях.
Ну а утром нам пора в путь. Увидимся ли? Должны, обязаны увидеться, это я и милой своей говорю, заскакивая на подножку поезда. У меня под командованием рота очень злых на немца матросов, пусть и немного людей, но бегать они просто не умеют. Поэтому берегись, гитлеровская гадина, к тебе пушистый зверек бежит. Только бы с любимой ничего не случилось…
Джинни
Я не знаю, кто я и откуда. Меня нашли бойцы в лесу и отдали в санбат, говорят, выглядела я тогда совсем страшно — без одежды и вся в крови. Тетя Зина, она доктор, рассказала, что меня мучили, сильно били и это… ну… вот я память и потеряла. Но мне по виду лет четырнадцать, поэтому в тыл отправлять не будут, а выучат на медсестру туточки, в санбате, значит. И еще тетя Зина говорит, что командир уже не возражает.
Мне нужно с самого начала все изучать. И читать, и писать, и как портянки наматывать, да и с бельем… Но тетеньки вокруг, они все как мамы — заботятся обо мне, учат всему, поэтому я себя очень нужной чувствую, хоть и маленькой, но тетя Маша все повторяет, что думать об этом не надо, а надо учиться, вот я и учусь.
Ночью мне сны снятся, только я о них никому не говорю, чтобы психованной не считали, ну или шпионкой. В снах я англичанка, но дурная немножко. Главное, я почему-то увидела сначала, что брата не послушалась, когда он мне бежать сказал, и мешала ему в бою, хотя он какой-то палкой воевал. И вообще — все сны похожи на сказку, только очень страшную почему-то.
— Аленка! — это меня зовут, ну так тетеньки в санбате назвали, потому что я же не помнила ничего совсем, даже имени своего, вот и назвали. Теперь я Аленка Травина, потому что в траве нашли.
Я бегу, куда позвали, потому что сейчас урок начнется. Тетя Маша будет рассказывать, как правильно ухаживать за ранбольными. Перевязывать их, мыть еще, но только женщин, потому что у дяденек, когда они без всего, страшная штука болтается. Она такая страшная, что я в обморок падаю. Поэтому тетя Маша говорит, что мне тетеньки, а дяденек другой кто помоет. Но когда они в штанах, я дяденек не боюсь, они меня гладят по голове и еще даже сахарку дать могут. Мне очень сахар нравится, и мед тоже, и все сладкое. Просто очень-очень!
Так что я теперь воспитанница санбата и никуда от тетенек не уйду. Потому что хуже, чем со мной было, уже совершенно точно не будет, а убьют — так на то и война. Лучше, чтобы убили, чем опять такое сделали, отчего я все-все забуду. А вот та девочка во сне, она дурочка, по-моему. Сначала за мальчика хотела замуж, но брат ее отговорил. Хороший брат, мне бы такого!
Завтра наш санбат в поход выступает, поэтому мне надо быстро все пособирать, чтобы ничего не потерять. У меня-то вещей немного, но нужно тетенькам помогать. Если тетю Машу рассердить, она страшной очень становится, и я опять в обморок падаю, а дядя Савич ворчит, что часто в обморок плохо, потому что сердечку грустно будет. А нам грустно не надо, так тетя Зина говорит, вот.
Симус
Я-то думал в строители податься, а приходится — в разрушители. Нечисть страшная пришла на нашу землю, потому строительство оставим на потом, а сейчас у меня последние недели школы осназа. Совсем скоро мы окажемся оторванными ото всех, без пушек, без снарядов, но все равно будет бить эту гадину везде и всегда.
— Для подрыва рельсов взрывчатка располагается… — спокойно и размеренно рассказывает нам преподаватель без руки, а в глазах его тоска вместе с завистью.
Нас учат, очень серьезно учат — организации подполья, сбору разведданных, тому, как брать языка, как правильно допрашивать. Подпольная работа нуждается в точности и аккуратности. В отличие от действующей армии, умирать нам можно в крайнем случае. Мы должны сделать так, чтобы дохла за свой Рейх проклятая нечисть. И мы это сделаем.
— Завтра экзамены, — вздыхает товарищ по комнате. — А там, наконец, и дело.
— Да, — соглашаюсь я, думая о том, что мамка с сестренкой под немцем остались. Живы ли?
Мы сдаем экзамены, быстро проходя по заданиям, отвечая и теорию, и показывая на практике. Время пролетает совершенно незаметно. Проходит три дня, и мы уже стоим на плацу. Формируются группы, назначаются командиры, радисты, выдается оружие, прогревают моторы самолеты. Всего несколько часов, а там — треугольник или крест костров и шаг в ночь.
Очень близко фронт к столице подобрался, но мы не сдадимся, мы сделаем все возможное, чтобы победить гадину. С замирающим сердцем ступив во тьму, я все жду — раскроется ли парашют. Тихий хлопок, и вот уже снижение, плавное, очень даже, хоть и не видно ничего, потому земля встречает неожиданно, больно ударив по подошвам прыжковых ботинок.
— Береза, — слышу я тихий голос.
— Мурманск, — отвечаю не задумываясь, и в следующий момент обнимаю совсем молодого парня.
Партизаны — и пожилые, и молодые — встречают нас, помогают свернуть парашюты. Они еще не раз пригодятся, особенно стропы, а по зиме и сам белый шелк. Маскироваться будем. На дворе ноябрь, до зимы совсем недолго, а здесь кое-где уже снег лежит. Значит, вовремя мы, на снегу следы видны были бы сразу.
Мне предстоит работа и агентурная, и боевая. Больше боевой, конечно, потому что на немца я совершенно не похож, но кое-что у меня выходит. За полицая выдать себя довольно просто, а там уже и с документами поработать. Но тут нужны именно диверсии — как крупный железнодорожный узел, который мы беспокоим каждый день.
Здесь наш фронт, не менее важный, чем тот, что под Москвой, потому что важные вражеские грузы, боеприпасы, горючее сгорают на путях, а это хоть и небольшая, но помощь фронту. Ну и бои бывают. Особенно в последнее время, когда карателей стало больше. Что-то важное мы рванули, раз они так забеспокоились.
А впереди у меня еще долгие месяцы войны. И, двигаясь с отрядом, я нахожу и маму, и сестренку… Точнее, их пепел в обрушившемся амбаре. Сначала даже не верю, но замечаю сережку и колечко в этом пепле… теперь меня больше в лагере стараются держать, потому что я фрицев зубами рвать хочу. А во сне ко мне другая жизнь приходит, какая-то не наша. Там я форменный буржуй без мозгов, и нет у меня сестренки. Стоит только проснуться, и перед глазами встает наша улыбчивая малышка.
Я отомщу за вас, родные мои! Клянусь… Как там во сне было? Магией клянусь!
Гермиона
Мамочка… Папочка… Если бы не любимый, меня эта новость уничтожила бы. Откуда взялся тот «мессер», никто и не знает, но как-то вмиг не стало ни мамы, ни папы.
Мой любимый меня отогревает, успокаивает и бьет фрицев так, что его очень даже хвалят. А я замираю от страха за него каждый раз. Но кто-то в небе хранит его. Постепенно я отхожу, но тут словно снег на голову — меня переводят. В женский полк ночников, поэтому нам нужно расставаться. Мы долго прощаемся у ожидающей меня машины, все никак не можем сказать «прощай».
— Береги себя, — просит меня милый, понимая, что это невозможно.
— И ты береги себя. Я не представляю мира, в котором нет тебя, — признаюсь я ему.
— И я… — шепчет он.
Прощальный поцелуй, и вот… Пролетает мимолетно дорога, представление, и я уже обживаю свой У-2. Самолетик деревянный, теперь от него зависит многое, так что я девочек-механиков обхаживаю так, как любимый научил. Поэтому самолет у меня в идеальном порядке. И первый вылет… Штурман мой совсем юная девчонка, наверное и восемнадцати нет, но мы об этом молчим. Лерой ее зовут, совсем недавно потеряла своего летнаба, после ранения сама стала штурманом, потому что иначе пока никак — руки дрожат.
— Девочки, цель важная, зениток много, — ставит задачу комэска.
Она знает, что немногие вернутся. Все она знает, но надеется — мы возвратимся. И я надеюсь, взлетая вместе со всеми. Ночь совершенно безлунная, но Лерка подсказывает мне, как более опытная, а я вспоминаю, что мне рассказывал мой милый. Потому мы опускаемся ниже чем нужно, медленно подкрадываясь к врагу.
— Лерка, видишь зенитку? — спрашиваю я ее в трубу переговорную.
— Ага! — слышу в ответ задорное. Эх, девочка… Хотя сама такая.
— Как скажу — бей, — даю указание и прямо над целью увожу самолет вверх.
А вниз летят бомбы. Одна зенитка молчит, вторая замолкает, и мы поворачиваем на обратный курс. Нет больше бомб, теперь задача добраться до дому. А позади что-то пылает, взрывается. Значит, задача выполнена… Теперь главное, чтобы фрицы не налетели, но тут откуда ни возьмись — наши. Точнее, один наш, и я знаю, кто это: любимый прилетел, чтобы защитить меня…
Теперь милый больше ночами летает — нас защищает, а еще сбивает фрицев, уже пятерых сбил! Они-то думают — деревянные тихоходы, легкая добыча, а тут на них любимый прямо с небес падает, вот и начинают фрицы поганые опасаться да за ним охотиться, о нас забывая… И так каждую, почитай, ночь. Как он сумел разрешение на такое выбить, я и не знаю, но, наверное, сумел как-то, потому что он ночь за ночью с нами, со мной, защищая меня от фашистов проклятых.
Днем мы отдыхаем, иногда и любимый приезжать умудряется, а мне снится совсем другая жизнь. День за днем снится какая-то «школа магии», да только я вижу: фрицы там вокруг меня. Только мы, гриффиндорцы — уж не знаю, что это такое — противостоим злу. Ну не зря же наши знамена алые! Странные сны, необычные, но и в них мы боремся против нечисти, как и здесь. Это я отлично понимаю…
— Девочки, завтра артисты приедут, концерт давать будут, — улыбается комиссар.
И мы радуемся, потому что передышка малая. А я знаю — прибудет мой любимый, и мы, возможно, даже потанцуем, потому что будет же музыка, артисты и даже сам Утесов!
Глава седьмая
Джинни
Девочка, которая во сне, она очень непослушная. Такая бы точно хворостины отведала, потому что, когда говорят бежать, надо убегать, а не лезть в боевые порядки. Вот ее и убили — правда, там всех убили. Я, проснувшись, плачу, мне всех их так жалко. Тот мальчик, за которого хотела замуж я, которая во сне, у него своя девочка есть. Божечки, как они любят друг друга! Будто свет зажигается, когда они вместе. И у брата ее тоже есть девочка, поэтому видеть, как они падают один за другим, очень страшно. А еще у них там вокруг одни фашисты, почему они этого не видели?
А я… вчера мы нашли разоренное село, в которых проклятые фрицы такое с детьми сделали, что я теперь… Вчера я плакала много, а сегодня сама хочу убивать фашистских гадов. Но мне пока нельзя, потому что сердечко все-таки разболелось. Ну, после одного сна, когда я очень громко кричала. Мама Зина говорит, что вот война закончится и мы с ней в Одессе будем жить, а там сердечко починится, и я верю ей изо всех сил, верю!
— Аленка, — зовет меня мама Зина, — иди сюда, поможешь.
— Да, мамочка! — звонко отзываюсь я, сразу же оказываясь рядом с ней.
К нам тетеньку перевели, она хирург, а еще смотрит очень знакомо. Я точно ее где-то видела, но вот где, понять не могу. А она улыбается мне, гладит еще по голове, отчего я улыбаюсь ей в ответ, потому что она точно хорошая. Интересно, почему мне кажется, что тетенька хирург так узнаваемо смотрит?
— Аленка, нас прикрепляют к морской пехоте, — объясняет мне мама Зина. — Не пугаться, хорошо?
— Да, мамочка, — киваю я, потому что я же послушная.
Сначала я не понимаю, что это значит, но потом вижу дяденек в черной одежде и чуть в обморок не падаю. Но они по-русски говорят, поэтому я пока и не падаю, а просто жду, что будет. И тут тетенька хирург бросается навстречу дяденькам, чтобы заобнимать их. Это так красиво, что я останавливаюсь посмотреть, ведь чудо же. И тут что-то будто толкает меня, становится страшно, но я понимаю, что должна. Прыгаю вперед, чтобы защитить их от чего-то страшного сзади. Это страшное больно бьет меня в спину, будто прожигая насквозь, и тут… я падаю в траву.
Приподнявшись, оглядываюсь. Рядом нет ни тетеньки хирурга, ни мамы Зины, а только трава зеленая, да лес шумит. Я не понимаю, что произошло, но тут вижу сидящих прямо в траве ребят. Они выглядят подростками, но при этом все в нашей форме, ну в той черной и с бескозырками. Я поднимаюсь, чтобы подбежать к ним.
— Здрасте! — здороваюсь я с ними. — А где санбат? Почему вы тут?
— Убили нас, — вздыхает один из них. — И тебя тоже, так что садись рядышком.
Убили? Нет! А как же мама Зина? Как тетеньки? Я еще фашистам не отомстила же! Я не хочу!
Невилл
— Глянь-ка, какая большая… — комиссар, разглядывавший что-то в перископ, выражается военно-морским непечатным языком, уступая мне место.
Я приникаю к перископу, видя действительно большой корабль типа «Бисмарк» или «Тирпиц», а вокруг него корабли поменьше. Выглядит лакомой, но очень опасной целью. Я знаю, куда они такой толпой намылились, и комиссар мой знает. Конвой из Америки идет, в нем многое, что фронту нужно, очень нужно, учитывая, где проклятый фриц стоит. Значит, выбора у нас нет, сегодня абсолютно точно наш последний бой.
— Боевая тревога, торпедная атака, — командую я, звучат звонки. — Бэ-че три! Полный заряд!
— Понял, полный, — откликается командир минно-торпедной боевой части.
Ну, с Богом. Говорят, Бога нет, но нам сейчас очень нужно попасть, чтобы смерть наша не была напрасной. Бегут минуты, одна за одной бегут, лодка прицеливается. Впереди у нас четыре торпеды, позади две. Вот сейчас и придется. Ну что же, пожил я достаточно, жалко только сын без отца расти будет, ну на то и война.
— Носовые… Пли! — резко командую я. — Полный ход, лево руля! — и лодка разворачивается на месте. — Пли! Погружение! Тишина в отсеках!
Подлодка ныряет, при этом комиссар держит секундомер включенным, а мы почти падаем на дно. Вот, наконец, максимальная глубина. Электромоторы отключены, все матросы и командиры замерли. Есть маленькая надежда, что во всеобщей панике нас не найдут, но она почти исчезающа.
Вода доносит до нас три взрыва, а затем еще один. Значит, две торпеды промахнулись, но даже четыре попадания — удача великая. Не знаю, в кого попали, сейчас-то уже и не посмотришь. Теперь надо ждать сколько сможем и надеяться, что неверно оценят фрицы направление торпед. Но нет… Слышны все приближающиеся с двух сторон взрывы глубинных бомб.
Мы знали, что рано или поздно это случится, поэтому я решаюсь. Стронув лодку с места, отрабатываю задний ход, хотя лампочки лопаются от детонаций, но при этом я подвсплываю, находясь в акустической тени охотника на таких, как я. Есть еще вариант тарана снизу, но это на самый крайний случай. Руки работают быстро, лодка пока еще отзывается, шансы есть. Сдаваться мы по-любому не будем.
Видимо, я где-то ошибаюсь, потому что чувствую что-то очень горячее, как будто меня в кипяток окунуло, и в следующий момент оказываюсь лежащим на траве. Подняв голову, припоминаю свои сны, осознавая, что умер, — ведь эта поляна так же выглядела и во сне. Другого объяснения нет, негде взять зеленую траву в холодном зимнем море. Прощай, любимая. Прощай, сынок.//
Викки
Увидимся ли мы еще… Кто знает. Военного корреспондента переводят в госпиталь, а он… Мы прощаемся навсегда, обещаем писать друг другу, но знаем — вокруг война, страшная, жуткая война, выжить в которой — большое чудо. Но мы выживем, ну, постараемся.
— Я буду помнить тебя всегда, — говорит он мне на прощанье, и эхом звучат в ответ мои слова.
— Я люблю тебя, — признаюсь я ему, и слышу от него ровно те же три слова.
Полуторка увозит его от меня, а кажется — сердце рвется на части, ведь как я без него? Как дышать, не видя этих глаз? Я плачу, меня успокаивают девочки наши. Они все понимают, много нас таких. Но плакать это не мешает, а закончив, я сажусь писать ему письмо. Теперь это моя судьба на долгие месяцы войны — писать письма и ждать весточки в ответ.
А мы идем дальше, отступая, пятясь, уходя с родной земли. И слезы падают на холодную почву, вернемся ли? Кто знает… Так не хочется пятиться, но выхода нет, а потом гремит битва, мы в это время в совсем другом месте оказываемся. Ну от приказа же все зависит, мое дело не рассуждать, а вытаскивать солдатиков.
— Сестренка! Сестренка! Скорее! — боец бежит, а глаза у него полны слезами.
Я, предчувствуя беду, бегу вслед за ним до самой железнодорожной станции. Он почти тащит меня к вагону, а там… Дети! В вагоне лежат мертвые и пока еще живые израненные дети, и я кидаюсь к ним, приказав бойцу бежать в санбат. Я не знаю, откуда они здесь взялись, да еще в таком вагоне, что за цифры у них на платьях и рубашках, просто перевязываю, уговариваю, останавливаю кровь.
Ну потом девчонки набегают, всех, кого получается, спасают, и лишь затем я узнаю, что поганые фрицы сделали с этими детьми. Теперь и я готова уже зубами рвать. Гитлеровцы должны быть мертвыми, все! До единого человека! Чтобы ни одна тварь больше не поганила воздух!
Я прихожу в себя в траншее. Голова гудит, мыслей нет совершенно. Привстав, я оглядываюсь — мертвые лежат. А пулемет, кажется, цел! И я бросаюсь к нему, чтобы остановить черные тучи, будто клубы дыма, накатывающиеся спереди. Я стреляю, почти ничего не видя. Контузило меня, видать, очень сильно.
Меня вдруг отбрасывает от пулемета, вдавливая им же в землю. Я чувствую боль… Сильную, разрывающую меня на части боль, осознавая — это танк, не увиденный мною. Боль становится все сильнее, хрустят мои кости, и исчезает мир.
Прощай, любимый.
Колин
Вот он, гад. Я его уже неделю выпасываю, гада эдакого с радиостанцией. Он самолеты наводит на наши тылы, вот и нужно мне его поймать. Кто бы мог подумать, что вражеским авианаводчиком окажется повар? Вот и я даже предположить не мог. Но брать его надо с поличным, поэтому в первую очередь мне к особистам надо.
Вот их землянка. Постучавшись, вхожу, меня просят подождать. Ничего, не баре, подождем. У них своя работа, у меня своя, и заодно есть возможность удостоверение приготовить. Через некоторое время меня приглашают, я спокойно захожу, оглядевшись. Пусто, очень хорошо.
— Здравствуйте, товарищ корреспондент, — улыбается мне начальник особого отдела. — Что вас приве…
Он осекается, глядя в бумагу, что лежит перед ним. А в ней написано, что младший лейтенант ГУГБ НКВД… Ну и что обычно в таких бумагах пишут. Веселость моментально пропадает с лица особиста. Он внимательно вглядывается в мои глаза, затем вздыхает, жестом предлагая садиться.
— Выпас я наводчика, — без обиняков сообщаю ему.
— Кто? — лаконично спрашивает он.