В зале в тот вечер было, наверное, около двух тысяч человек, один из них – Марк Грейф, культуролог и исследователь, вспомнивший об этом концерте в проницательном эссе, посвященном его смыслообразующим, но сложным отношениям с панком и хардкором. Он обожал Fugazi и при этом был “загипнотизирован” и одновременно разочарован “бессмысленной энергией” хардкор-кидов в мошпите: “Я печалился, что все это было абсолютно недостойно группы, ее музыки, всего того невыразимого, к чему она стремилась”. Эти слова запали мне в душу, потому что у меня-то, по воспоминаниям, была обратная реакция. Напряжение в зале, грозившее обернуться настоящим насилием, завораживало меня тем, что благодаря ему я как будто не просто присутствовал на концерте, но наблюдал некую драму, причем необязательно со счастливым финалом. И мне казалось, что довольно рафинированную музыку Fugazi лишь обогащает (а не обедняет) то, что ее слушают в том числе люди, не до конца понимающие музыкантов и, в свою очередь, не вызывающие полного понимания у самих музыкантов. После этого песни ансамбля зазвучали для меня иначе – они стали крепко связаны с шумом и опасностью, которые я почувствовал на том выступлении. Неуправляемая толпа словно бы доказывала, что Fugazi и тогда продолжали быть не просто группой, а именно хардкор-группой. Люди в клубе, скорее всего, согласились бы друг с другом, что это различие имеет смысл – хотя и не факт, что пришли бы к общему мнению, в чем именно оно заключается.
Заклинание
Через год после того концерта, летом 1992-го, Fugazi выступали перед Капитолием в рамках протеста против “радикально-правого уклона Верховного суда”. Незадолго до этого, несмотря на обвинения в сексуальных домогательствах, в судейскую коллегию был принят Кларенс Томас – кроме того, решение суда упростило для отдельных штатов процедуру отмены права на аборт. Участники Fugazi играли на фоне баннера “Выключите телевизор!”, а одной из первых песен в сет-листе стала “Reclamation”, стартующая с принципиальной декларации о допустимости абортов: “Вот наши требования // Мы хотим сами управлять нашим телом // Теперь мы сами решаем, что с ним делать”. Музыканты держались не так замкнуто, как Minor Threat, и наоборот, были более явно нацелены на взаимодействие с внешним миром. В середине выступления Гай Пиччиотто, еще один фронтмен Fugazi, прямо высказался на тему Верховного суда: “Если их законы не отражают нашу реальность, то мы на хрен не обязаны им подчиняться”, – это звучало как речь лидера повстанцев, каковым он в определенном смысле и был.
Впрочем, внутри субкультуры панк-хардкора Fugazi принадлежали не к бунтарям, а наоборот, к истеблишменту – это была одна из самых популярных и влиятельных андеграунд-групп, способных продавать сотни тысяч экземпляров своих альбомов, выпущенных на частном лейбле Dischord Records, сооснователем которого Иэн Маккей стал еще в 1980 году. К 1992-му, когда состоялся протестный концерт около Капитолия, Маккей уже десять с лишним лет входил в элиту хардкора; как и многие самые влиятельные фигуры в мире хардкор-панка, и он, и его коллеги по группе были белыми мужчинами. Поэтому, возможно, реальными повстанцами на том протестном концерте была открывавшая мероприятие группа Bikini Kill – один юноша и трое девушек, игравших скоростной и осознанно примитивный панк-рок, а также порой менявшиеся инструментами между песнями. Центром внимания в Bikini Kill чаще всего оказывалась Кэтлин Ханна, находившая новые способы устроить провокацию – иными словами, новые способы быть панком. На зернистой видеозаписи можно увидеть, как она прыгает, дрожит в конвульсиях, трясет головой, а затем внезапно встает на цыпочки и объявляет: “Если бы я хотела, то легко торговала своим телом // Так же, как вы торгуете своим разумом”.
На тот момент Bikini Kill существовали менее двух лет и не могли похвастаться аудиторией, как у Fugazi. Однако они уже заработали репутацию одного из самых спорных – и, как с каждым днем становилось все яснее, самых важных ансамблей в США. Их музыка была саундтреком нарождающегося движения “riot grrrl”[46], основанного на мнении, что панк-рок и феминизм отчаянно нуждаются друг в друге. В 2010 году культуролог Сара Маркус выпустила книгу “Girls to the Front” (“Девушки на передовой”), несравненный документальный труд, фиксировавший то, как движение “riot grrrl” возникло одновременно в Олимпии, штат Вашингтон, где многие ключевые участницы, в том числе Ханна, учились в Колледже Вечнозеленого штата, и в Вашингтоне, округ Колумбия, где существовала мощная хардкор-сцена – источник одновременно вдохновения и обманутых ожиданий. Маккей поддерживал движение с первых дней – он выступил продюсером первой записи Bikini Kill, одноименного мини-альбома из шести песен, изданного во второй половине 1992 года. Но Сара Маркус выяснила, что Маккей при этом не хотел делить сцену с Bikini Kill на концерте около Капитолия: “Ему казалось, что две группы превратят мероприятие из политического митинга в концерт, а еще он считал, что наличие двух групп затягивает мероприятие и облегчает полиции возможность прийти и вырубить электричество”. Фоновый баннер тоже стал предметом споров: по свидетельству Маркус, Маккей хотел повесить плакат с фразой “30 лет”, подразумевая, что предстоящие президентские выборы определят уклон Верховного суда США на целое поколение, а представительницы движения “riot grrrl” настаивали на более конкретном лозунге, например, “Сделайте аборт Верховному суду!” (по поводу слогана “Выключите телевизор!” ни у одной из сторон не было явного положительного или отрицательного мнения – поэтому, видимо, именно на нем в конечном счете и остановились). Участники группы Fugazi стремились обрушить политическую иерархию, а участники группы Bikini Kill – заодно и иерархию хардкора.
Движение “riot grrrl” было не только музыкальным, но и, возможно, даже в большей степени литературным – настоящим его прорывом стала не какая-нибудь пластинка, а журнал, который так и назывался riot grrrl – первый номер вышел в свет в 1991 году. Его создательницами были девушки-единомышленницы, в том числе и Кэтлин Ханна. Кто именно заправлял процессом, оставалось неясным, но это, как объяснял один из следующих номеров, входило в правила игры: “У нас нет главного редактора, а также нет и не должно быть никакой конкретной редакционной политики”. 1990-е стали золотым веком самопальной прессы, поскольку это было время технологического междуцарствия: дешевые копировальные машины были повсюду, а интернет еще не сделал их устаревшими (несколькими годами позже один мой друг работал в копировальном салоне сети Kinko’s, откуда он воровал стодолларовые копировальные карты, которые затем продавал по десять долларов за штуку хардкор-кидам на концертах, мечтавшим печатать собственные флаеры и фэнзины). Первый выпуск riot grrrl красноречиво описывал уже вспыхнувшее восстание:
В последние месяцы широко распространились злые grrrl-журналы, потому что нам тошно от того, как мало женских голосов звучит и в обществе в целом, и отдельно в панк-рок-андеграунде. Этим долгим жарким летом некоторые из нас решили, что пора собраться вместе, канализировать нашу злость в мини-зин и выпускать его так часто, как у нас это получится.
Одной из целей движения было переписать историю панк-рока и продемонстрировать, что женщины играли в нем далеко не последнюю роль. Участницы “riot grrrl” превозносили своих предшественниц – таких как The Go-Go’s, выходцев с панк-сцены Лос-Анджелеса, со временем ставших поп-идолами 1980-х, или Поли Стайрин, ураганной фронтвумен группы X-Ray Spex, принадлежавшей к первоначальному британскому панк-взрыву, или Джоан Джетт, рок-звезды, в 1980-е познакомившей мейнстримное радио с панк-менталитетом (группа Bratmobile отдала ей дань уважения, записав заполошную кавер-версию “Cherry Bomb”, хита 1976 года в исполнении ее первой группы The Runaways). Другая цель – расширить представления о том, каким может быть панк-рок. В журнале, который музыканты Bikini Kill распространяли на концертах, было много советов и даже подстрекательства: как сколотить группу, что такое “белые привилегии” и как к ним относиться, как реагировать на гомофобские оскорбления, как противостоять сексуальным домогательствам и так далее. Самое главное, что участницы группы формулировали все это в веселом и озорном ключе – читатели ощущали, что их принимают в некое тайное общество. “Революция – это сходить на детскую площадку с подружками, – гласил один из их манифестов. – Ты висишь на турнике вверх тормашками, кровь приливает к голове. Ты чувствуешь эйфорию. Мальчишки видят твое нижнее белье, но тебе по барабану”. Самой популярной песней Bikini Kill была “Rebel Girl”, стартовавшая с блистательного отвлекающего маневра. “Эта девчонка думает, что она королева своего района!” – вроде бы с насмешкой кричала Кэтлин Ханна, но на поверку оказывалось, что композиция оправдывала и даже чествовала героиню: к финалу выяснялось, что “эта девчонка” абсолютно права.
Нетрудно понять, почему представительницы “riot grrrl” чувствовали себя чужими в панк-рок-андеграунде, где в основном действовали полностью мужские группы, а Fugazi, рассуждавшие на концертах о сексуальном насилии, были скорее исключением из правил. Мир панка был довольно агрессивной средой – не только фигурально, но и буквально: поп-мейнстрим казался многим панкам слишком мягкотелым и женственным, а свои собственные группы они, соответственно, наоборот, хвалили за крутой нрав и маскулинность (кажется, это отношение наследовало рок-н-роллу в целом, в котором термин “софт-рок” часто воспринимался как оскорбление – панки тоже были рады играть хардкор, но редко хвастались тем, что звучат как софткор). Собственно, в “riot grrrl” удивляло прежде всего то, что все эти девушки, как правило, хорошо знакомые с теорией феминизма и имеющие левые убеждения, при этом тяготели к такому реакционному, консервативному направлению, как панк-рок. В “Девушках на передовой” Сары Маркус Мишель Ноэль, радиоведущая из Такомы, штат Вашингтон, объясняла, что осознала свою панк-идентичность раньше, чем свою “riot grrrl”-идентичность: “Мне казалось, что я могу изменить панк, потому что я была одной из них. Изменить остальной мир было невозможно, потому что его частью я себя не считала”. А еще Маркус описывала вечеринку “riot grrrl” 1993 года, периода, когда энергия движения стала постепенно иссякать, на которой раз за разом звучала песня “Closer to Fine” фолк-дуэта The Indigo Girls. Это удивительная композиция, пылкая ода неуверенности, проникшая даже в эфир MTV, – сами The Indigo Girls порой ставили свою неожиданную известность на службу активизму (за несколько месяцев до описываемых событий они внезапно выступили во время Вашингтонского марша за равные права для лесбиянок, геев и бисексуалов). Тем не менее одна из посетительниц вечеринки осталась не впечатленной: “Если я еще раз услышу эту чертову песню с припевом «Я пошла к фонтану», то, кажется, кого-то тут убью”. То есть The Indigo Girls, несомненно, были феминистками – но им явно не хватало панка.
Имело ли это значение? Было легко согласиться, что панк-рок нуждался в феминизме. Но работало ли это в обратную сторону – нуждался ли феминизм в панк-роке? В начале 1990-х недостатка в музыке, записываемой и исполняемой женщинами, не наблюдалось. Почему бы либерально, профеминистски настроенным слушателям не обратиться к фолку, госпелу, R&B, афропопу или другим жанрам, не ассоциирующимся в первую очередь с крикливыми белыми мужчинами? Эти соображения волновали и некоторых представительниц движения “riot grrrl”. В изданном в 2013 году компендиуме самопальных журналов и прочих графических артефактов, связанных с движением (“The Riot Grrrl Collection”), можно прочесть списки вопросов, которые Кэтлин Ханна записала в своем дневнике в 1991-м. Первый из них метит в самую сердцевину философии движения, у руля которого она оказалась: “Как мы можем сделать нашу сцену менее белой – и с точки зрения численного состава, и по идеологии? Как мы можем взаимодействовать с феминистками за пределами панка – поддерживать их? Образовывать их? Вдохновляться ими? И стоит ли этим заниматься?” Спустя пару лет авторка фэнзина по имени Рамдаша Биксим описывала смешанные чувства, которые испытала на слете движения “riot grrrl”: “У меня было ощущение, что я одна из всего трех темнокожих девушек в зале. Вроде бы «riot grrrl» призывает к переменам, но возникает вопрос, кому здесь рады”. Теоретически движение было радо всем девушкам и женщинам, готовым противостоять сексизму. Но на практике его идентичность (и его энергия) была многим обязана вполне конкретному варианту рок-н-ролла. На флаере группы Heavens to Betsy 1994 года было напечатано искреннее извинение: “Мы часто сосредотачивались на сексизме белого среднего класса и на положении белых женщин среднего класса, поэтому невольно упустили в наших рассуждениях проблемы темнокожих женщин и женщин, принадлежащих к рабочему классу”. В по-настоящему инклюзивном движении наверняка было бы более широкое представительство американок – но в этом случае, вероятно, оно не имело бы ничего общего с панк-роком, а возможно, и с музыкой в целом.
В “riot grrrl” всегда было много теории: движение было вдохновлено теориями феминизма и помогло многим передовым академическим идеям о гендерном неравенстве проникнуть в мир популярной культуры. Но оно и само было скорее теорией: “«riot grrrl» существовали скорее на правах некоего заклинания”, – писала Сара Маркус. В действительности девушек-“riot grrrls” было мало, а видных рок-групп, связанных с движением, – еще меньше, и даже Bikini Kill, самая популярная из них, прожила годы своего расцвета, выступая на разогреве у других артистов или в совсем маленьких клубах, пока не распалась в 1998 году. Для большинства мейнстримных источников словосочетание “riot grrrl” означало прежде всего кашу из околопанковских модных поветрий (“платья с круглым воротником и поясом на талии”, “высокие тяжелые черные ботинки” – The New York Times), провокационных слоганов (“они фломастерами пишут на животе: «ШЛЮХА»” – Rolling Stone) и шума. Термин употреблялся по отношению к более-менее любой девушке с электрогитарой, особенно если ее хотя бы отдаленно можно было назвать злой или сердитой. В 1995 году журналист Rolling Stone осведомился у Аланис Мориссетт, называли ли ее когда-либо “позеркой, дешевой заменой «riot grrrl»”, – та со смехом сказала, что такого с ней не случалось. Для многих за пределами сцены идеальной “riot grrrl” казалась Кортни Лав, руководившая группой Hole. Она действительно была бунтаркой, однако к движению относилась враждебно: по слухам, однажды за кулисами рок-фестиваля Лав набросилась на Кэтлин Ханну с кулаками. А взрывной альбом Hole “Live Through This” 1994 года завершается филиппикой в адрес неназванных революционерок из Олимпии: “Все – одинаковые // и вы тоже!”
Несмотря на то что “riot grrrl” – девушки становились объектами нападок, в том числе изнутри панк-сцены, движение пользовалось широкой популярностью и оказало влияние на последующее развитие поп-музыки. Кажется почти очевидным, что оно заставило и слушателей, и деятелей шоу-бизнеса обращать больше внимания на женщин в рок-контексте – от Лиз Фэйр, появившейся на сцене в 1993 году, до Мередит Брукс, записавшей в 1997-м хит под названием “Bitch” (“Я шлюха, я любовница / Но я и ребенок, и мать”, – рычала она в микрофон; в целом месседж песни был скорее примирительным, лирическая героиня выражала благодарность и теплые чувства к мужчине, который ее любит). Вполне возможно, что без “riot grrrl” в Англии не появилась бы поп-группа The Spice Girls, приверженная идее “girl power”. Среди артисток, лично входивших в движение, дольше всех на сцене оставалась Кэрри Браунстайн, игравшая в “riot grrrl”-группе Excuse 17, а затем основавшая долговечный, пользовавшийся всеобщим уважением инди-проект Sleater-Kinney (а еще пародировавшая культуру тихоокеанского северо-западного региона США в сериале “Портландия”). И вряд ли можно придумать более яркий образец “riot grrrl”, чем Pussy Riot, российскую панк-группу, о которой многие слышали, но которую мало кто слушал. Самое невероятное ощущение от старинных “riot grrrl” – журналов и пластинок – это сколь современен их язык. “Белые привилегии”, “безопасное пространство”, злость по поводу “слат-шейминга”: тезаурус движения “riot grrrl” – это, по сути, тезаурус современного феминизма, современной политики, современной культуры. Музыка осталась известной далеко не всем, но заклинание звучит ничуть не менее громко, чем тогда.
Питаясь объедками
Всю историю популярной музыки можно рассказать вокруг концепции дефицита, недостачи. В 1970-е и 1980-е лишь немногие записи распространялись по всей стране и, соответственно, лишь немногие можно было купить в свободной продаже. Меломаны вынуждены были ориентироваться на вкусы диск-жокеев местных радиостанций и сотрудников музыкальных магазинов. В некоторых журналах публиковались смелые рекомендации, но большинство этих журналов тоже было непросто достать. Но главное, люди слушали только ту музыку, которую они могли позволить себе купить, и это финансовое ограничение вело к определенному эстетическому консерватизму: пробовать на слух новую группу или новый жанр было дорогим удовольствием. В 2000-е, разумеется, интернет позволил легко и практически бесплатно находить и дегустировать новую музыку, а в 2010-е многие меломаны освоили стриминговые сервисы, предлагавшие бесконечное количество записей максимум за символическую плату. Ретроспективно можно сказать, что 1980-е и 1990-е были переходным периодом, временем ограниченного изобилия – как будто рядом с мейнстримным шоу-бизнесом возникли параллельные кустарные промыслы. В маленьких музыкальных магазинчиках стали появляться всякие малоизвестные записи: как импорты из Британии и других стран, так и доморощенные, некоторые даже оформленные вручную. После того как я открыл для себя панк-рок, моим любимым занятием стали поездки в лавки с пластинками. Мы с Мэттом отправлялись в даунтаун Нью-Хейвена, чтобы прочесать тамошние предложения: сначала в четырехэтажный магазин “Strawberries”, входивший в местную сеть, оттуда – в “Cutler’s”, чудесную семейную лавочку, и, наконец, – в “Rhymes”, слабо освещенный панк-стор на верхнем этаже кинотеатра. Мама давала мне пять долларов на обед в “Subway”, но еды мне хватало дома, а вот пластинок – не хватало, поэтому я не обедал, а вместо этого инвестировал в свое музыкальное образование.
В Англии за панк-взрывом последовали вспышки яркой поп-музыки времен “новой волны”, которые порой производили на свет в том числе и новых звезд рок-мейнстрима. Среди них выделялись, скажем, The Police, покорившие стадионы ловкой смесью рока и регги, или Билли Айдол, бывший лондонский панк, превратившийся в несколько пародийную рок-звезду в США, – британские меломаны, кажется, очень удивились этому обстоятельству, но были рады от него избавиться. Другие осколки панк-взрыва – сумрачные, относительно популярные ансамбли вроде The Cure или The Smiths, вполне уверенно занявшие свою, пусть и не самую просторную нишу в музыкальном истеблишменте. Будучи новообращенным панком, я не испытывал к подобным записям особенного интереса – они казались мне одновременно слишком унылыми и слишком театральными (помню, что необоснованно, но уверенно проводил в то время грань между панками, такими как я, и готами, безнадежно серьезными, носившими все черное и слушавшими примерно что угодно – от синти-попа до хэви-метала или танцевальной музыки). Со временем я подобрал ключи и к этим британским группам – осознал, что они нашли способ остудить пылающую энергию панка и канализировать ее в более хитроумную, обманчиво спокойную музыку, а качество песен для них было важнее громкости шума. Панки привечали смелость, но не думаю, что существовала более смелая панк-группа, чем The Smiths, ведомая фронтменом, известным просто как Моррисси, который последовательно отказывался извиняться и за неуловимо крунерскую манеру пения, и за неуловимо ироничные тексты о страсти и отчаянии. Вместо этого он вовсю давил на жалость:
Теперь я знаю, как чувствовала себя Жанна д’Арк Когда стояла, объятая языками пламени; Вот они уже доходят до ее римского носа, А ее кассетный плеер плавится в огне. В США группа Talking Heads под управлением Дэвида Бирна провернула сходный фокус: зародившись на панк-сцене, она выпустила целую серию криволинейных, эмоционально неоднозначных постпанк-записей. А самым важным постпанк-ансамблем в Америке стали R. E. M., уроженцы Афин, штат Джорджия, сочинявшие необычные песни под аккомпанемент гитарного бренчания – одновременно загадочные и простодушные. R. E. M. были, казалось, полностью лишены пафоса – и тем не менее, к концу 1980-х превратились в одну из самых популярных групп в США; по этой самой причине я еще долго их не слушал и уж подавно не покупал их альбомы.
Большинство записей, которые покупали мы с Мэттом, издавались на гордых независимых лейблах, возникших на обломках панк-взрыва. Это не был сверхновый феномен: небольшие лейблы способствовали развитию ритм-энд-блюза, рок-н-ролла и многих других жанров; более того – некоторые крупные лейблы когда-то были независимыми, включая Atlantic Records, фирму, основанную в 1947 году и присоединившуюся к корпоративному конгломерату Warner Bros лишь двадцать лет спустя. Но обычно маленькие лейблы стремились к тому же, к чему и большие – к хитам и продажам, – иногда даже сильнее. По контрасту, у инди-лейблов эпохи панка (Alternative Tentacles, Dischord, Epitaph, Homestead, Lookout! Records, SST, Touch and Go и многих других) была парадоксальная миссия. Они хотели заниматься коммерцией, не превращаясь при этом в коммерческие предприятия. Успешный инди-лейбл, как любой малый бизнес, наращивал клиентскую базу, культивируя репутацию надежного поставщика качественных релизов. А вышеупомянутый дефицит предложения означал, что такой лейбл приобретал особое влияние: ограниченное, но достаточно существенное количество его продукции попадало на полки магазинов по всей стране, а значит, почти гарантированно расходилось, по меньшей мере, неплохо (иногда я тратил свои “обеденные” деньги на кассету неизвестной мне группы, просто потому что доверял выпустившему ее лейблу). Но при этом лейблам предстояло убедить клиентов и в том, что они занимаются всем этим не только ради денег. Так, компания Dischord намеренно устанавливала необычно низкую цену на все свои издания, распространяя таким образом убеждение, что другие, в особенности самые крупные лейблы занимаются обманом покупателей. Инди-лейблы предлагали клиентам хорошую сделку с подспудным месседжем: жизнь куда интереснее (и куда доступнее) на периферии.
Как это обычно свойственно владельцам мелких бизнесов, музыканты и дельцы, работавшие в этом мире, обычно бывали трудолюбивы и экономны. В книге 2001 года “Our Band Could Be Your Life” (“Наша группа может стать твоей жизнью”) о независимых американских лейблах 1980-х Майкл Азеррад отмечал, как много они работали. Безбашенность панк-рока 1970-х уступала место более прагматичному взгляду на жизнь, что очень ему нравилось. “Это было настоящим освобождением сразу на нескольких уровнях, – писал он. – Прежде всего освобождением от эгоизма, жадности и самоуверенности рейгановской Америки. Инди-андеграунд делал скромный образ жизни не просто привлекательным, а единственно нравственно верным”. Азеррад делал упор не на хаотической атмосфере концертов Black Flag, а на “самоотверженной работоспособности” музыкантов группы – гитарист Грег Гинн был также основателем и руководителем SST, одного из самых влиятельных лейблов на всей американской панк-сцене. Стив Альбини из саркастичной чикагской группы Big Black взял за правило запечатывать любое соглашение лишь рукопожатием – не подписывая никаких документов. И даже превратившись в одного из самых знаменитых продюсеров в рок-музыке, работавшего с Nirvana и другими популярными артистами, он последовательно отказывался определять себя как “продюсера” – это казалось ему претенциозным, в отличие от скромной строчки “записано Стивом Альбини” на задней обложке соответствующих релизов. Sonic Youth считались в США чем-то средним между панк-группой и арт-проектом – аккуратно диссонирующие, хитросплетенные гитарные партии сделались их визитной карточкой. Но Ли Ранальдо, один из музыкантов ансамбля, сказал в интервью Азерраду, что в европейских турах обратил внимание: тамошние группы куда менее трудолюбивы, чем американские. Он произносил это с гордостью, даже можно сказать – патриотично.
Я не был провидцем и не мог знать, что этот мир маленьких групп, маленьких лейблов и маленьких музыкальных магазинов не просуществует долго. В колледже я иногда паковал ненужные диски и пластинки крупных лейблов и оттаскивал их в местные рекорд-шопы, чтобы поменять на меньшее количество малоизвестных релизов, которые мы по-настоящему будем слушать. Эти лавочки так мне нравились, что я устроился на посменную работу сразу в несколько – первой стала Discount Records на Гарвард-сквер, позже превратившаяся в малопривлекательный корпоративный магазин компакт-дисков (“Нет скидок – нет записей”[47], – иронизировали мои панк-друзья). Главное воспоминание того периода – то, как я однажды продал альбом Hole “Live Through This” Пи Джей Харви, британской певице и автору глубоких, жестких по звучанию песен; Харви почти все время молчала, и я даже не был уверен, что это она, пока не прочел имя на ее кредитной карточке.
В какой-то момент я взял академический отпуск в Гарварде, чтобы проводить еще больше времени в мире аудиозаписей. На протяжении года я работал на пятидневке на складе местной розничной сети Newbury Comics: в мои обязанности входило приклеивать ценники к дискам. Параллельно я был сотрудником и покупателем небольшой музыкальной лавки на Гарвард-сквер, где мне выпал шанс не стать одним из типичных душных мужиков за прилавком. Вообще я не до конца уверен, что сотрудники музыкальных магазинов заслуживают репутацию “снобов” и “совершеннейших элитистов”, как выразился персонаж фильма “Фанатик” 2000 года. Даже в эпоху процветания этих торговых точек работа на кассе, как правило, оплачивалась скудно. А еще, подобно многим сотрудникам ритейла, мы, продавцы в музыкальных магазинах, иногда сталкивались с трудностями, пытаясь выполнить специфические и часто противоречивые пожелания клиентов. Многие из них, по моим наблюдениями, ждали, что я разделю их энтузиазм по поводу любой покупки: “Это потрясающий альбом, правда?” Это всегда был тяжелый вопрос, потому что на него нужно было найти ответ одновременно дружелюбный и правдивый, причем сделать это быстро. В подобном обмене репликами малейшая пауза уже может быть интерпретирована как знак осуждения.
Из-за прилавка я лучше понял, как устроена экономика музыкального магазина. Азеррад в своей книге неодобрительно отзывался о популярных инди-группах вроде тех же Sonic Youth, со временем заключивших контракты с крупными корпорациями: “Как только они подписались на мейджор-лейбл, важная связь с андеграунд-сообществом была навсегда утеряна”. Однако широкое распространение музыкальных магазинов в 1990-е было во многом отражением силы крупных лейблов. Для лавки вроде той, в которой я работал, новые записи с независимых лейблов были инструментом, привлекающим клиентов – двух– или трехдолларовая разница в цене была нерелевантна, особенно если вычесть общую стоимость релизов, которые ты заказал, но не смог продать. Б/у-пластинки и диски, в том числе мейнстримные, приносили больший доход, особенно если удавалось приобрести их по дешевке – если разорялся чей-то бизнес или просто человек расчищал завалы старья в гараже (помню странное чувство дежавю от прочесывания секции б/у-пластинок в другом магазине – поговорив с владельцами, я выяснил, что они выкупили весь ассортимент закрывшейся парой лет ранее лавки “Rhymes” в Нью-Хейвене, а значит, я разглядывал все те пластинки, которые с тяжелым сердцем не стал покупать еще школьником). Еще лучше для маленького магазинчика были промо-копии с “кат-аутами” – обрезанными уголками или дырочками в обложках, которые проделывались для обозначения товара, не предназначавшегося к продаже. Инди-лавочки вроде нашей игнорировали это, а существенная разница между закупочной и продажной ценой была нам только на руку, поэтому мудрые женщины, владевшие нашим магазином, поддерживали постоянную связь с таинственными личностями, добывавшими откуда-то полные коробки промо-копий самых горячих релизов. Даже в небольшом кембриджском магазинчике вроде нашего большинство покупателей приходили за популярной музыкой. И существовала целая индустрия, нацеленная на то, чтобы исполнить их запросы, – индустрия столь масштабная и столь рентабельная, что мелкие бизнесы всех мастей могли существовать в ее тени и питаться ее объедками.
Упрямые пуристы
Осенью 1994-го, через год после того, как я поступил в Гарвард, в Бостоне состоялся один из самых масштабных и печально известных панк-рок-концертов. Группа Green Day согласилась бесплатно выступать на мероприятии местной альт-рок-станции WFNX на открытой площадке “Hatch Shell” у берега реки Чарльз. Есть несколько гипотез, что именно пошло не так. Ретроспективно можно с уверенностью утверждать, что разрешать спонсору, компании Snapple, бесплатно раздавать всем желающим бутылки с соком было ошибкой – аэродинамические свойства этих бутылок превзошли все ожидания. Но главной проблемой было то, что Green Day были слишком популярны. Незадолго до выступления вышел их прорывной альбом “Dookie”, именно в те дни становившийся настоящим блокбастером – вскоре ему суждено было превратить ансамбль, вероятно, в самую популярную панк-группу в истории. В “Hatch Shell” собралось около 70 тысяч зрителей, которые быстро снесли сначала хлипкие барьеры, – а затем и музыкантов, успевших исполнить всего полдюжины песен, прежде чем скрыться за кулисами от бесконтрольно летающих по воздуху бутылок из-под сока. Десятки человек были арестованы, а местному телевидению пришлось объяснять зрителям, кто именно был виноват в хаосе. “Их называли «панк-кидами с синдромом гиперактивности»”, – распространялся один репортер, и, слушая его, некоторые зрители постарше наверняка испытали теплый укол ностальгии. Со встречи The Sex Pistols и Билла Гранди прошло два десятилетия, но панк-рок по-прежнему нарушал общественное спокойствие.
Панк-ривайвл 1990-х начался по чистой случайности еще в 1986 году с запуска одного независимого рекорд-лейбла. Он назывался Sub Pop и базировался в Сиэтле, где культивировал, как это свойственно инди-лейблам, особый, узнаваемый стиль. Группы, подписанные на Sub Pop, отличались от окружающего их мира постпанка своими очевидными симпатиями к тяжелому року, и они на новом витке воскрешали те самые мясистые, блюзовые риффы, которых остальные панки привыкли сторониться. В 1989 году, как раз когда Sub Pop постепенно превращался в популярный инди-бренд, один из музыкантов, выпускавшихся на лейбле, сказал в интервью, что местный саунд – это “тяжелая музыка, сыгранная в медленном темпе”. Интервьюера звали Эверетт Тру, он специально приехал из Англии, чтобы написать отчет о сиэтлской андеграунд-сцене. А музыканта звали Курт Кобейн, и он любил панк-рок, хотя и не стремился непременно играть именно его. В мире независимых лейблов, из которого произошла группа Nirvana, термин “панк” использовался как буквально, по заветам Мэтта, записавшего мне когда-то пестрый “панк-микстейп”, так и в более узком смысле – в том, который имели в виду The Exploited, крича: “Punks not dead!” В интервью канадскому кабельному телеканалу MuchMusic 1991 года Кобейна спросили о том, принадлежит ли его группа к панку, и он выдал подобающе противоречивый ответ. “Не думаю, что нас когда-то причисляли к панк-року, мы просто выступали на андеграунд-сцене, – довольно угрюмо начал он. А потом пожал плечами, его лицо вдруг прояснилось, и он сменил направление: – Панк-рок нравится нам больше, чем любая другая музыка, так что – да! Мы панк-рокеры!”
К этому времени Nirvana уже покинули Sub Pop ради мейджор-лейбла и превратились в знаменосцев сиэтлского саунда, который обозначали как “гранж”, хотя никому из представителей этого направления термин не нравился, и сами они его не использовали. Правда, иногда казалось, что, чем больше Кобейн отдалялся от панк-сцены, тем более по-панковски он себя ощущал. Внезапный всемирный успех Nirvana сделал его спикером по всем темам, хоть как-то связанным с группой, – включая и тему панк-рока. В 1992 году он был запечатлен на обложке Rolling Stone в футболке с рукописным слоганом: “Корпоративные журналы по-прежнему отстой!” (старые фанаты Nirvana наверняка были в курсе – а новые наверняка нет, – что это была отсылка к панк-лейблу SST, продававшему футболки и наклейки с лозунгом “Корпоративный рок по-прежнему отстой”). А еще Кобейн был готов на многое ради того, чтобы раскрутить менее известных артистов из панк– и постпанк-андеграунда. В сопроводительном тексте к сборнику Nirvana “Incesticide” 1992 года он поведал трогательную историю о том, как искал и нашел участницу давно распавшейся, полузабытой британской группы The Raincoats, певшей тонкие и извилистые песни. Я открыл ее для себя годом позже на радио WHRB – а раньше не знал о The Raincoats, потому что не читал сопроводительный текст к “Incesticide” и вообще не слушал Nirvana, заранее решив, что они точно недостаточно панки. Этот ханжеский панк-пуризм довольно сложно оправдать – и все же я попробую.
Сиэтлская сцена, из которой вышла группа Nirvana, была довольно праздной, поэтому на успех Nirvana и последовавшее за ним назойливое внимание медиа и рекорд-лейблов многие ее представители отреагировали с сарказмом или неприятием (в 1992 году информатор, принадлежавший к этой компании, отправил в The New York Times “словарик гранжа”, который газета послушно напечатала – но это оказалось всего лишь удачным пранком, потому что крутые парни из Сиэтла, увы, никогда не говорили “давать ваньку-встаньку” вместо “тусоваться”). Однако Green Day происходили из Калифорнии, и тамошняя панк-сцена как раз была подчеркнуто антимейнстримной. Полный клякс черно-белый фэнзин из Сан-Франциско MAXIMUM ROCKNROLL, или MRR, выполнял в американском панке функцию законодателя мод – и иногда арбитра по вопросам морали. Его создатели также владели панк-клубом “924 Gilman Street” по ту сторону Залива, в Беркли; правила заведения – без возрастного ценза, без алкоголя и наркотиков, строго на волонтерской основе, против иерархий и корпораций. А среди лейблов никто не документировал калифорнийскую панк-сцену полнее и ярче, чем Lookout! Records. Среди его клиентов выделялась, к примеру, группа Operation Ivy, смешивавшая неистовый панк-рок с несколько менее неистовым звучанием ска, бодрого ямайского жанра. Или те же Green Day, с 1989 года выпускавшие свои на редкость дружелюбные к слушателям поп-панк-записи. Если Operation Ivy были знамениты страстными песнями о насилии в обществе и на панк-концертах, то любимыми темами Green Day были любовь и присущие ей страдания. Фронтмен Билли Джо Армстронг пел с легким английским акцентом, как будто отдавая дань уважения старинному панк-року 1970-х, – но тексты его песен, надо думать, вызвали бы у ветеранов панка приступ тошноты: “Я смотрю на тебя через комнату // Ты уже уходишь? // Дай мне еще немного времени”.
Музыка Green Day, очевидно, была широкодоступной, и музыканты этого не стеснялись. А после прорыва Nirvana в 1991 году и деятели шоу-бизнеса внезапно стали заинтересованы в том, чтобы делать звезд из других вдохновленных панк-роком исполнителей. Поэтому никого по идее не должно было шокировать то, что Green Day покинули Lookout! Records и подписались на мейджор-лейбл Reprise. И тем не менее для многих это стало шоком: ансамбль запретили в магазине “924 Gilman Street”, который раньше был для артистов фактически вторым домом. MRR, прежде хваливший группу за “цепкие припевы и неотразимые хуки”, не оставил от группы камня на камне и поклялся больше никогда не рецензировать ее записи. Тим Йоханнан, основатель и главный редактор издания, писал, что панк-группы с мейджор-лейблов типа Green Day были частью корпоративного “захвата панк / инди / андеграунд-сцены” и сравнил захватчиков со скинхедами-неонацистами, пытавшимися сделать себе имя в панк-роке в 1980-е (“Между ними нет разницы, кроме того, что нынешние умнее и богаче”). Один из авторов поставил знак равенства между Green Day и Билли Айдолом, что должно было звучать как сокрушительная критика. Популярность альбома “Dookie” могла бы сгладить положение, но Армстронг рассказывал, что это было не так. В книге “Smash!” (“Смэш!”), о взрыве поп-панка 1990-х, он вспоминал, что успех ощущался им как ссылка, в которую группу отправила калифорнийская панк-сцена: “Я чувствовал, что меня выгоняют из родного города. Все смотрели на меня с видом: «о, рок-звезда приперлась». Это было невыносимо. Я просто хотел быть обычным панком, как все”. “Dookie” принес Green Day успех в мейнстриме отчасти потому, что немного приглушал патентованную жизнерадостность: хит-синглы с альбома повествовали о тревоге (“Basket Case”), мастурбации (“Longview”) и, в целом, о тоске и упадке. Пару лет спустя группа выпустила необычно жесткую, бранчливую композицию “Platypus (I Hate You)”, кажется, посвященную Йоханнану, редактору MRR. В тексте упоминался “мудацкий урод”, умирающий от рака, – Йоханнан действительно умер от рака в 1998-м.
Можно было бы предположить, что калифорнийские панки сделают исключение для такой исключительной группы, как Green Day. Но эгалитарная идеология движения означала, что правила едины для всех, “своих и чужих”, по выражению Йоханнана. MRR позиционировал себя как журнал одновременно инклюзивный и эксклюзивный: он предоставлял платформу для высказывания всем панк-группам мира – и никому, кто не относился к панку. История с Green Day развернулась как раз в годы длительной, многолетней полемики о сущности панк-рока на страницах фэнзина. Запрет на сотрудничество с мейджор-лейблами не вызывал споров, но в целом строгость антикорпоративной политики панк-рока была предметом для обсуждения. В одном из выпусков Йоханнан критиковал Bikini Kill за то, что те выступали на одной сцене с The Go-Go’s – причем спонсором концерта был пивной концерн Budweiser. Других авторов интересовало прежде всего то, где провести сугубо музыкальные границы: если MRR – это панк-журнал, то должен ли он писать только о группах, звучащих примерно как Ramones? В октябре 1992-го Йоханнан объявил, что записи “в более металлическом ключе, или более хард-роковом ключе, или более фолковом ключе” отныне не будут рецензироваться, даже если они выпущены уважаемыми независимыми лейблами. Один из колумнистов, Кент Макклард, возразил против подобной демаркации границ, посчитав, что “честность и политические взгляды” должны быть важнее чисто музыкальных характеристик. Вскоре Макклард покинул MRR и основал собственный зин, HeartattaCk, утверждавший, что “хардкор – это состояние души, а не музыкальный стиль”, и обещавший, таким образом, писать обо “всех пластинках и дисках, присылаемых на рецензию, вне зависимости от стиля”, если на них не было универсального товарного кода (“Штрих-коды – примета большого бизнеса”, – объяснял редактор). И тем не менее Макклард, разумеется, тоже не был равнодушен к вопросам музыкального стиля. Вдобавок к журналу он руководил лейблом Ebullition, выпускавшим яростный, ревущий хардкор-панк. Представляется вероятным, что он вообще не обсуждал бы штрих-коды, если бы этот вопрос не был так тесно связан с любимым им жанром. А музыканты Green Day, надо думать, не сколотили бы группу и не посвятили бы ей жизнь, если бы не столкнулись со сценой, в которой “панк” означал нечто большее, чем просто музыку. Музыка и идеализм могут не просто сосуществовать, но подпитывать и укреплять друг друга, делать друг друга привлекательнее.
Скандал с Green Day привел к появлению сразу нескольких лучших выпусков в истории MRR, и он же означал финал золотого века журнала. Многим казалось, что виной всему излишний догматизм Тима Йоханнана – но MRR всегда был предельно догматичным изданием. Разница в том, что в 1980-е существовал консенсус – что является панком, а что нет. Поэтому жесткие правила и ограничения журнала стали бросаться в глаза только после того, как этот консенсус стал рассыпаться: когда крупные лейблы повадились выпускать достойные панк-записи, когда панк-лейблы принялись экспериментировать с не принадлежащими к панк-року артистами, когда к жанру обратились обыкновенные меломаны, привлеченные популярностью Nirvana, Green Day и других (через два месяца после “Dookie” группа The Offspring из южной Калифорнии выпустила альбом “Smash”, тоже разошедшийся миллионным тиражом и покоривший мейнстрим; “Неужели весь мир стал панковским?” – задавался вопросом журналист Rolling Stone). Панк-андеграунд тоже никуда не исчез – журнал MRR потерял часть влияния, но продолжил выходить в свет, и то же самое касалось клуба “924 Gilman Street”, в котором даже смогла после долгого перерыва вновь выступить группа Green Day – в 2015 году, без предварительных анонсов, на благотворительном концерте. Но золотая лихорадка панк-рока 1990-х неизбежно меняла сами представления о панке, разрывая напряженную, но плодотворную связь между упрямыми пуристами вроде Тима Йоханнана, мечтавшего о единой равноправной сцене, и беспокойными артистами вроде Армстронга, самопровозглашенного “обычного панка”, который при этом не мог не быть исключительным.
Я не присутствовал на суматошном концерте Green Day в “Hatch Shell” по одной простой причине – я понятия о нем не имел. В дихотомии “панк-мейнстрим – панк-андеграунд” я прочно выбирал последний, и мне казалось, что у меня нет ничего общего с толпами фанатов, бесновавшихся в тот вечер в Бостоне. Осенью того же года я попытался сколотить в том же Бостоне нечто вроде сообщества хардкор-панка, собрав идеалистически настроенных хардкор-кидов со всего города. Первое заседание нашего общества проходило в чьей-то спальне, где мы ели купленную в складчину вегетарианскую еду – возможно, это напоминало по духу ранние встречи движения “riot grrrl”. Мы дискутировали о группах и лейблах, арт-проектах и политических кампаниях (помню, что на одном из следующих заседаний я был поражен тем, что некоторые участники внезапно стали увлеченно обсуждать поход в цирк, – к счастью, не успев сказать по этому поводу что-нибудь глупое, я понял, что они собирались пойти туда протестовать против жестокого обращения с животными). Это сообщество изменило мое восприятие панк-рока, сделав меня частью разветвленной городской сети друзей и союзников. Но сам проект был неудачей, и встречи вскоре прекратились, потому что выяснилось, что есть лишь одна объединяющая всех цель – организовывать панк-концерты. Этим мы и занялись, вместе и поодиночке работая над тем, чтобы в разных неожиданных местах вроде подвала магазинчика здоровой пищи или трапезной дружественной церкви иногда проходили дешевые дружелюбные выступления для всех возрастов. На некоторых из них я выступал и как музыкант – у меня было тогда несколько групп, ни одна из которых не производила ни на кого особого впечатления (в MRR однажды написали, что один из моих проектов играет “одну визгливую колючую хардкор-песню за другой” – кажется, именно тогда я подобрался ближе всего к тому, чтобы получить первый в жизни музыкальный комплимент). Со сцены я видел, как вдалеке от соблазнов мейнстрим-индустрии панки-единомышленники создают свой собственный мир. Но одновременно я понял и кое-что новое о панк-идеализме. Мы объединились в сообщество, потому что верили, что хардкор-панк – это не только музыка. Но для многих из нас он все-таки именно музыкой и был.
Обратная сторона панка
После взлета Green Day многие мелодичные панк-группы смогли донести свою музыку до слушателей за пределами панк-сообщества. Самой успешной из них было веселое трио из округа Сан-Диего под названием blink-182. Эти люди еще охотнее, чем Green Day, воплощали идеал поп-панка, исполняя цепкие, беззаботные рок-песни, призванные не отталкивать публику, а потакать ей. Если участники Green Day считали себя серьезными и амбициозными музыкантами, просто играющими порой непритязательные песни, то музыканты blink-182 были рады производить впечатление кучки идиотов (весь конферанс в их концертном альбоме сводится к словосочетанию “собачья сперма”). В клипе на песню “All the Small Things” 1999 года они прикидывались неумелым бойз-бэндом, но, когда композиция стала карабкаться все выше и выше в чартах, достигнув в итоге шестого места, пародия стала выглядеть скорее как пророчество. Успех blink-182 означал новое, более дружелюбное взаимодействие панк-рока и поп-музыки: в отличие от Green Day, участники этого ансамбля абсолютно не интересовались своим панк-реноме, а те, кто следил за панк-реноме других групп, в свою очередь, не интересовались ими.
В этом контексте можно было бы посчитать дурным знаком то, что в 2003 году blink-182 выпустили довольно мрачный одноименный альбом – серьезность обычно не идет группам, привыкшим к бодрости и веселью. Однако именно в нем обнаружился один из самых долговечных хитов ансамбля, “I Miss You”, появившийся на радарах параллельно с тем, как новая волна панк-рока выходила на пик, – и это опять было панк-движение с пропиской в Вашингтоне. Его название впервые громко прозвучало в статье журнала для скейтбордистов Thrasher 1986 года, посвященной новой поросли групп, поющих по-настоящему страстные песни: “Толпы людей оказываются в слезах от эмоциональности этой музыки”, – писал ее автор и указывал, что новый поджанр известен как “эмоциональный кор” или “эмокор”. Это определение, часто сокращаемое просто до “эмо”, устоялось – к вящему ужасу многих деятелей сцены. Одним из них был Иэн Маккей, который между Minor Threat и Fugazi играл еще и в группе Embrace, как раз упомянутой в статье Thrasher. На концерте вскоре после выхода текста Маккей раскритиковал и его, и термин: “Слово «эмокор» – наверное, самое идиотское, что я когда-либо слышал в жизни. Как будто просто хардкор не эмоционален!”
Да, возможно, термин в самом деле был избыточен, но это вообще свойственно названиям музыкальных жанров (хардкор-панк действительно был “эмоциональным”, но можно сказать, что и панк-рок с самого начала был “хардкорным”). Подчеркивая ценность “эмоциональной” музыки и текстов, эмо научил несколько поколений рок-групп, что еще один способ быть настоящими панками – это максимально подсвечивать, даже преувеличивать чувства музыкантов: как радость, так и (чаще) душевную боль или меланхолию. Первым – и по-прежнему одним из лучших – эмо-альбомов был одноименный дебют 1985 года вашингтонской группы Rites of Spring, ведомой Гаем Пиччиотто, который несколько лет спустя присоединится к Маккею в составе Fugazi. Это была нестабильная, раздерганная запись – Пиччиотто выкрикивал слова, которые другой артист бы предпочел прошептать: “Этим утром я проснулся с кусочком прошлого, застрявшим в горле // Затем я задохнулся”. В последующие годы другие эмо-ансамбли нашли свои способы быть по-настоящему пылкими: кто-то сочинял изящные приглушенные песни, кто-то закатывал в своих записях маловразумительные истерики, кто-то писал тексты о любви, еще более сентиментальные, чем у Green Day. В 2000-е, когда blink-182 выпустили “I Miss You” стиль эмо находился на подъеме: беспокойные и артистичные группы вроде Fall Out Boy, My Chemical Romance, Panic! at the Disco и Paramore рулили эфирами MTV, записывая бесстыже коммерческую и столь же бесстыже подростковую музыку (самый известный припев Fall Out Boy представлял собой едкую ремарку в адрес бывшей: “Я лишь засечка на стойке твоей кровати // Но ты лишь строчка в моей песне”). Популярным эмо-сердцеедом оказался Крис Каррабба, татуированный автор-исполнитель, издававший записи под псевдонимом Dashboard Confessional. Другим – Конор Оберст, взъерошенный трубадур во главе состоящей из одного человека группы Bright Eyes, певший настолько эмоционально обнаженные песни, что они по-новому откалибровали все мое восприятие музыки. Взлет эмо обозначил новый разрыв поколений внутри панк-рока: седеющие поклонники Green Day порой презрительно относились к этой музыке, определенно испытывая те же чувства гадливости и превосходства, что и многие панки в 1980-е в адрес самих Green Day.
Ни одна из эмо-групп 2000-х не добилась такой же популярности, как Green Day и Nirvana. К концу десятилетия рок-музыка скукоживалась, телеканал MTV умирал, и эмо не казалось новым большим стилем. Но, хоть “эмо” и глуповатое словцо, оно указывает на тренд настолько широкий, что, наверное, никогда не выйдет из употребления. Как не вышли из употребления некоторые группы: Fall Out Boy прожили все 2010-е на правах демократичных рок-хитмейкеров, а Брендон Ури из Panic! at the Disco затеял параллельную карьеру на Бродвее, продолжая при этом петь в родном ансамбле. При желании дух эмо можно было учуять в печальных, иногда укоризненных по интонации песнях кантри-поп-звезды Тейлор Свифт, которая, как и многие ее ровесники (она родилась в 1989-м) выросла на эмо, а в 2019-м записала хитовый дуэт с Ури. Он же мог помститься нам и в расплывчатой, меланхоличной музыке Поста Мэлоуна, который как-то признался мне, что контрабандой пронес атмосферу песен Bright Eyes в свои хип-хоп-хиты. Собственно говоря, среди самых популярных молодых музыкантов 2010-х были целых три поющих хип-хоп-звезды – Лил Пип, XXXTentacion и Juice WRLD, – отразившие в своих записях сумрачный, порой ожесточенный дух эмо. Эти три имени, наверное, навсегда останутся связаны друг с другом – не только из-за похожего творческого подхода, но и из-за того, что они все рано умерли: XXXTentacion был застрелен в 2018 году во время ограбления, а Лил Пип и Juice WRLD погибли от передозировки опиоидов соответственно в 2017-м и 2019-м. В этом тоже горькая ирония эмо: традиция, поначалу связанная с вашингтонской стрэйтэйдж-сценой, десятилетия спустя стала крепко ассоциироваться с опиоидной эпидемией в США.
В эмо всегда было что-то неловкое – и в термине, и в самой музыке, которая часто оказывалась избыточно экспрессивной и прочувствованной и, соответственно, звучала категорически немодно. Меня эта чрезмерность даже привлекала, хотя я понимаю, почему многим, особенно тем, кто постарше, неудобно такое слушать – на эмо-концертах в 2000-е я иногда чувствовал себя (и уж точно выглядел) не одним из эмо-кидов, а скорее “старшим”, с которым они пришли в клуб. В нашумевшем, весьма проницательном эссе 2003 года “Эмо: там, где нет девушек” критик Джессика Хоппер писала, что весь стиль, по ощущению, состоит из песен о распаде отношений, которые мальчики поют для девочек (в том числе для девочек в зрительном зале) – для них, но не про них:
В сегодняшних эмо-песнях у девочек нет имен. Мы идентифицированы только нашим отсутствием, наши контуры определяются только болью, которую мы причинили. Нашей повседневной жизни здесь нет, мы вообще никак не прорисованы. Наши действия видны только через призму невротического зацикленного на себе взгляда мальчика-певца – единственная область, в которой мы оказываемся на что-то годны, это наше влияние на его романтическую жизнь.
Текст Хоппер выявлял солипсизм, который был присущ эмо-музыке всегда, а также несколько подлый характер, присущий ей иногда. Она соглашалась, что проблемы эмо во многом были эхом проблем рок-н-ролла в целом, столь же актуальных и для музыки The Rolling Stones. Но она не понимала, почему бы панк-сообществу не заняться их решением. Впрочем, когда Хоппер писала свое эссе, эмо потихоньку отдалялся от этого сообщества. А когда Juice WRLD стал эмо-идолом следующего поколения, его песни о несчастной любви оказались еще более злобными, чем те, о которых писала Хоппер за полтора десятилетия до этого. В главном хите, “Lucid Dreams”, артист стонал: “Ты была фейком, сделана из пластмассы // Ты затянула меня в свой водоворот // Кто знал, что самые красивые личики – у самых жестоких девушек”. Творчество XXXTentacion шокировало еще сильнее: его поразительная музыка располагалась в диапазоне от полуакустических песен для хорового исполнения до демонического рэпа, а болезненные тексты отражали довольно жестокую жизнь, в которую поместились тюремные сроки по статьям о незаконном лишении свободы, подкупе свидетелей и избиении беременной бывшей подруги. Эта мрачная сага закончилась с его смертью – но лишь для него самого, а не для его поклонников и не для его жертв. Так или иначе, его умение сочинять популярные (и, на мой взгляд, убедительные) песни было гротескным напоминанием о том, что порой за эмоционально нестабильными текстами прячутся реальные проблемы, реальный абьюз, реальная боль.
По сравнению с Juice WRLD и XXXTentacion, собиравшими миллиарды стримов на платформах типа Spotify, группы, продолжавшие вдохновляться панк-роком, вели в 2010-е более скромное и незаметное существование. Они играли в подвалах и небольших клубах, возвращаясь к старинному панковскому идеализму. На сайтах вроде AbsolutePunk, ранее документировавших эмо-бум 2000-х, авторы и комментаторы все чаще с беспокойством писали об абьюзивном поведении на панк-сцене, а также рефлексировали на тему того, что панк-рок – это жанр, который на протяжении всей истории оставался вотчиной гетеросексуальных белых мужчин. Следствием этой рефлексии стало появление в конце 2010-х инициатив вроде “Safer Scenes”[48], пытавшихся бороться с сексуальным насилием и домогательствами на панк-концертах и не только. Другим следствием было то, что панк-музыкантов теперь стали привлекать к ответу за плохое поведение. Одна из самых популярных эмо-групп 2000-х, Brand New, фактически прекратила существование после того, как выяснилось, что ее фронтмен клянчил интимные фотографии у фанатки, не достигшей возраста согласия, – еще несколько менее известных ансамблей тоже были раскритикованы и внесены в черные списки, иногда за менее очевидные злодеяния.
Посещая в то время панк-концерты, я бывал попеременно то поражен, то тронут, то разочарован этой новообретенной добродетельностью – но чаще всего она меня забавляла. Я видел на сцене группы энного поколения эмо, вроде Hotelier и Modern Baseball, которые исполняли вдумчивые (и вполне запоминающиеся) песни для чрезвычайно вежливой публики – эти люди уже явно не уравнивали “панк” с дурным поведением. Идея, что панк-рок может отличаться от мейнстримной музыки именно своей особой благопристойностью, надо думать, перепугала бы первопроходцев жанра из 1970-х – они-то, наоборот, гордились хулиганским нравом. Не менее странным им показалось бы и утверждение, что панк-концерт призван быть более “безопасным” местом, чем остальной мир, – новая панк-сцена во многом противоречила старой. По сей день существует множество групп, стремящихся возродить шум и ярость старых недобрых времен, но в целом одно из лучших свойств панк-рока в XXI веке – это то, что он не зациклен на десятилетиях собственной истории. В некоторых версиях он привечает бодрость духа и прогоняет безнадегу; в других частично возвращается к идеализму (но не к саунду) The Clash. Эти киды уверены: “панк” – это просто то, что они таковым назначат.
Хипстеры повсюду
Книга Майкла Азеррада об американских инди-лейблах 1980-х заканчивалась на разочарованной ноте. Нет, лейблы никуда не исчезли, и, хотя многих популярных артистов переманили к себе крупные компании, другие остались. Более того, внезапная популярность так называемого альтернативного рока увеличила аудиторию (или потенциальную аудиторию) любого ансамбля, желавшего заработать себе на жизнь за пределами мейнстрима. Однако Азеррада беспокоило, что лихой и шумный мир, который он документировал, становится скучнее. Раньше группы типа The Butthole Surfers терроризировали клубы по всей стране ревущим гитарным фидбеком и выкрикивали в микрофон тексты черт знает о чем, иногда устраивая пиротехнические шоу или демонстрируя со сцены гениталии (в старших классах я повесил на стену спальни гигантский и довольно неприятный на вид плакат The Butthole Surfers, на котором было четыре зернистых изображения предельно истощенного человека с вывалившимся животом). “Инди-рок, – писал Азеррад, – чем дальше, тем больше становится вотчиной более привилегированных слоев американской молодежи, которые высоко ценят вдумчивых, ироничных музыкантов вроде Лиз Фэйр, Pavement или Palace Brothers”. В определенном смысле рынок андеграундной музыки научился слишком хорошо удовлетворять запросы слушателей. А слово “independent”, “независимый”, означавшее панковский метод ведения дел, сократилось до “indie”, “инди-рока”, означавшего приятный на слух музыкальный жанр с узнаваемым саундом. Этот процесс также можно засвидетельствовать, обратив внимание на постепенное исчезновение термина “постпанк”, в свое время – полезного зонтичного определения, которое оказывалось куда менее полезным на фоне того, как большинство групп становились в меньшей степени “панком” и в большей степени “пост”.
В 2000-е безобидная обыкновенность инди-групп стала одним из отличительных свойств направления – и иногда объектом для шуток. В знаменитой сцене из фильма “Страна садов” 2004 года героиня Натали Портман проникновенно смотрит на героя Зака Браффа и говорит: “Ты должен послушать одну песню, я клянусь, она изменит твою жизнь”. После чего протягивает ему большие наушники и выжидательно наблюдает, как он впервые слушает “New Slang”, малость странную, но не слишком выразительную композицию группы The Shins, популярность которой помогла возродить лейбл Sub Pop, когда-то ассоциировавшийся с Nirvana. Инди-рок в 1990-х часто был напрочь лишен иронии и сарказма – ты покупал компакт-диск Death Cab for Cutie, Feist или Wilco не потому, что хотел тем самым сделать какое-то заявление или похвастаться своим вкусом (никого бы это не впечатлило), а просто потому, что тебе нравилось слушать эти группы (этот “инди-рок” даже необязательно издавался на независимых лейблах – Wilco записывались для Reprise Records, а затем со скандалом покинули его и подписали контракт с Nonesuch Records, подразделением той же самой крупной фирмы Warner Music). В фокусе музыкантов здесь, как правило, было качество песен, что делало стиль довольно консервативным: вместо того чтобы соревноваться, кто больший бунтарь или смелый экспериментатор, инди-артисты просто стремились писать как можно более захватывающие, запоминающиеся песни – примерно как кантри-сонграйтеры из Нэшвилла. Эпоха походов в музыкальные магазины в поисках сокровищ заканчивалась, потому что музыка переходила в онлайн, концепция дефицита стремительно устаревала. Инди-рок-записи было легко найти, и чаще всего они и слушались тоже легко.
К кому обращалась эта музыка? Панк-рок в разных версиях оставался клановым жанром – открыв его для себя летом 1990 года, я почувствовал, что присоединяюсь к племени единомышленников, отворачиваясь от остального мира. Безусловно, он ощущался как клан и для Билли Джо Армстронга несколько лет спустя, когда его изгнали из панков (или ему так показалось). Но в 2000-х инди-рок был музыкой распространенной и несколько бесформенной – ей не требовались экзамены на чистоту. Она идеально подходила для участников аморфного сообщества, которые внезапно оказались повсюду – для хипстеров. Это сленговое словечко восходило еще к эпохе джаза, но в 2000-е его возродили для удовлетворения вполне насущной необходимости. Города полнились молодыми людьми, которые явно были модными и зримо не принадлежали мейнстриму, однако не входили и ни в какую конкретную субкультуру. Их и стали называть хипстерами, почти всегда в пейоративном значении – в отличие от “панк-рока”, хипстерским флагом никто размахивать не спешил. Все издания, декларирующие свое “хипстерство”, делали это пародийно – как The Hipster Handbook (“Справочник хипстера”), довольно чахлая сатирическая книжка 2008 года, или “Hipster Runoff”, грубый, часто жестокий сайт, высказывавшийся об окружающем мире от лица душнилы, озабоченного одновременно своим инди-реноме и корпоративными соображениями (“Сделает ли покупка банджо мой персональный бренд более аутентичным?” – интересовался характерный пост). Слово “хипстер” оказалось эффективным обвинением, потому что его невозможно было опровергнуть, а те, кто пытались, тонули еще глубже – ведь кто, кроме хипстера, решит вылезти из кожи вон, доказывая, что он не таков?
Легко смеяться над тем, что произошло с культурой, описанной Майклом Азеррадом. Кипящая, гордящаяся своей автономностью андеграунд-сцена за пару десятилетий превратилась во всемирный альянс околомодных хипстеров, не лояльных ни одному конкретному жанру. Но я понимаю, как это случилось – отчасти потому, что это случилось и со мной. Подростком я находил панковский дух отрицания неотразимым, но одновременно дестабилизирующим. Сначала я тяготел именно к панк-року, потом – к музыке, которая звучала еще более странно, жестко, экстремально. Что это означало? Например, то, что в школе я полюбил так называемую “нойз-музыку”, экспериментальные композиции, состоявшие порой просто из треска статического электричества (большинство таких записей происходили из Японии и были доступны только на импортных компакт-дисках – думаю, что мне доставляло извращенное удовольствие платить по 25 долларов за час музыки, которая звучала примерно как мусоропровод в подвале родительской кухни). На радио WHRB я научился слушать панк-рок как мутировавшую форму рок-н-ролла, научился ценить его буйный, беспафосный дух; оказалось, что многие панк– и хардкор-группы тоже записывали “нойз-музыку”, причем не всегда осознанно. Со временем, однако, я неминуемо стал интересоваться другими жанрами. Я узнал о существовании хаотичной танцевальной музыки, которая называлась “джангл” – британского жанра со столь скоростными и непредсказуемыми ритмическими рисунками, что их приходилось игнорировать и танцевать вместо этого под партии бас-гитары. Я услышал диковинный хип-хоп-альбом за авторством человека по прозвищу Доктор Октагон, который вернул меня к рэпу – музыке, которую я любил ребенком. Однажды я попал в Бостоне на выступление звезды регги и дансхолла по имени Баунти Киллер, которое оказалось мощнее любого панк-концерта в моей жизни. Билет я купил заранее, и это позволило клубному охраннику выдернуть меня из бурлящей толпы на входе и втащить в зал аккурат в тот момент, когда Баунти Киллер вышел на сцену. За 15 минут он на нечеловеческой скорости, с криками и визгами, прогарцевал через двенадцать треков, после чего устремился прочь со сцены, забрался в кузов грузовика и был таков – артиста увезли с парковки до того, как кто-либо понял, что произошло. По крайней мере, я помню этот концерт именно таким – одним из самых потрясающих и сбивающих с толку из всех, на которых я когда-либо был; он научил меня, что некоторые другие жанры бывают в большей степени “панк-роком”, чем сам панк-рок.
Да и разве можно остаться верным жанру, основанному на протесте и отрицании? И зачем так делать? Панк-рок программно непоследователен, это антитрадиционная традиция, обещающая “анархию” или хотя бы ее призрак – и при этом все же предоставляющая поклонникам нечто достаточно четкое и узнаваемое, чтобы это можно было считать музыкальным жанром. Вернувшись в университет после годового отпуска, проведенного в музыкальном магазине, я стал все чаще слушать хип-хоп, R&B и танцевальную музыку и поменял внешний вид на менее жанрово определенный: сбрил всклокоченные дреды, освоил майки-поло вместо панк-футболок (иногда в метро я останавливал взгляд на каком-нибудь парне в панк-прикиде, а потом вспоминал, что я уже не выгляжу как его единомышленник – я выгляжу как враг). Спустя годы я потеплел к кантри-музыке, которая олицетворяла еще более радикальный разрыв с радикальными идеалами панк-рока, а следовательно, парадоксальным образом, более глубокое их воплощение. Я слушал все виды музыки, мои антенны всегда были настроены на внезапные триумфы и неожиданные маневры. Другими словами, я стал хипстером, и когда я задумываюсь об этом сегодня, то не вижу причин отвергать это звание. Многие идентичности, гордо признаваемые их носителями, поначалу были оскорблениями. Наверное, те немногие рок-музыканты, которые полвека назад добровольно стали идентифицировать себя как панки, тоже выглядели странно.
Разница, разумеется, в том, что у хипстеров нет своего сообщества, поэтому хипстерская идентичность не сопровождается каким-либо чувством общности. Я думаю, что одна из причин, по которой люди так негативно реагируют на этот термин, заключается в широко распространенном страхе, что старые музыкальные сообщества – кланы – больше не функционируют так, как когда-то, сменившись туманным мегасообществом знатоков, ценящих все на свете и ничего в отдельности. Но, конечно же, хипстеры тоже могут быть всерьез одержимы той или иной музыкой (уж я-то знаю). И странно, что наши клановые музыкальные границы распадаются именно тогда, когда люди тревожатся об усилении трайбализма, особенно политического. Возможно, это не просто совпадение. Я иногда задумываюсь, не подменяют ли сегодня политические убеждения музыкальные как некий постоянный маркер субкультурной идентичности. Возможно, те же люди, которые когда-то спорили о достоинствах безвестных рок-групп, сегодня обсуждают экстравагантные политические кейсы. И, возможно, политические организации сулят им то же чувство принадлежности к сообществу, которое они раньше получали, присоединяясь к сплоченным панк-сценам. Это совсем необязательно плачевное развитие событий, хотя в наши дни, как и тогда, среди истинно верующих наверняка обнаружится немало позеров. Однако подростковый импульс, ставший для панка топливом, не исчез – и то же можно сказать о популярной музыке в целом, по-прежнему главенствующей в умах. Именно в те моменты в истории, когда все, казалось, слушали одно и то же, всегда находились юные смельчаки, посылавшие все это к черту и запускающие что-то новое или хотя бы отчасти новое. Думаю, это всегда будет казаться мне отличной идеей.
5. Хип-хоп
Рэп не обязан ничему вас учить
На середине первой стороны дебютного альбома хип-хоп-дуэта Black Sheep, “A Wolf in Sheep’s Clothing” 1991 года, музыка прерывается протестующими голосами. “Йо, чувак, почему бы тебе не зачитать что-нибудь о подъеме темнокожих?” – говорит один человек. Другой интересуется, почему Black Sheep молчат о “поедании дельфинов”. Еще кто-то упоминает “э-зоновые дыры”, превращая высказывание о загрязнении окружающей среды в скабрезную шутку, возможно, ненамеренно. В ответ на все эти предъявы участники Black Sheep лишь усмехаются. Слушатели хип-хопа часто ожидают услышать в нем важные, правильные слова – сам жанр вроде бы к этому располагает. Но Black Sheep просто записали отличный альбом – чего еще от них требовать?
Люди спорили о хип-хопе с самого момента его рождения, в 1970-е годы в Бронксе. Очень скоро он превратился в самый скандальный жанр в стране, причем этот знак отличия сопутствует ему по сей день, невзирая ни на прошедшие годы, ни на огромную популярность. Становясь сначала просто успешным, затем мейнстримным и, наконец, доминирующим, хип-хоп оставался небезупречен. Он появился в бедных черных кварталах Бронкса и за все годы так и не потерял связи с теми же самыми бедными черными кварталами – только уже по всей стране, а также с бедными и необязательно черными кварталами – по всему миру. Эта связь объясняет некоторые предъявляемые к музыке требования: многие слушатели считали и считают, что жанр должен быть политически сознательным, недвусмысленно революционным, и расстраиваются, когда рэперы оказываются непоследовательны или невнятны в расстановке приоритетов. Хип-хоп-инсайдеры и сторонние наблюдатели часто согласны, что с жанром что-то всерьез не так, но редко согласны, что именно. А рэперы испокон веков склонны произносить речи, которые оборачиваются для них большими неприятностями – для хип-хопа очень важно понятие уважения, или респекта, но закрепился и расцвел он, как раз саботируя требования респектабельности. Лучшие образцы жанра нередко оценивались одновременно как неотразимые и непростительные, причем одними и теми же слушателями, а иногда и самими артистами.
Как и многие другие хип-хоп-герои, участники дуэта Black Sheep были виртуозными трикстерами: эти ньюйоркцы, выросшие в Северной Каролине, слишком горячо любили хип-хоп, чтобы в полной мере принимать его всерьез. Миста Лонж, постоянный продюсер ансамбля, создавал искрометные биты из кусочков старых рок– и R&B-записей. А Дрес, основной рэпер, балансировал между лукавыми остротами и неожиданными проявлениями эрудиции. Даже для описания подернутой алкогольным туманом сцены в ночном клубе он мог подобрать совершенно непредсказуемые слова, а затем произнести их с напускной официальностью:
Когда в свете стробоскопа тебе является красотка, Чувак, надеюсь, ты видишь ее четко, Ведь красотка на твоей дороге, Как в шекспировском монологе, Может быть или не быть таковой Несмотря на всю фанаберию, участники Black Sheep хорошо осознавали свое место в меняющейся иерархии хип-хопа, и это не было исключением из правил. Рэп подразумевает осознанность. Певцы могут спрятать слова за мелодией – неважно, банальны они, туманны или таинственны (Пьер Бомарше, французский драматург XVIII века, превратил это свое наблюдение в афоризм: “Что недостойно быть сказанным, может быть спето”). Но тексты рэперов более обнажены, поскольку сама их подача напоминает речь. Именно поэтому рэперы тратят столько времени, объясняя, кто они такие, чем занимаются и почему заслуживают нашего внимания. Ранние рэперы были фактически церемониймейстерами, которых нанимали вести вечеринки, и они-то и ввели в обиход традицию развернуто представляться. Первые строчки первого же куплета первого когда-либо выпущенного хип-хоп-хита, “Rapper’s Delight” проекта Sugarhill Gang 1979 года, включали приветствие: “Я Уандер Майк, и я хочу сказать привет вам // Черным, белым, красным, коричневым, желтым и фиолетовым”. Спустя двенадцать лет в альбоме Black Sheep обнаружилась более гладкая версия того же самого сантимента: “Дрес, Д-Р-Е-С, да, пожалуй, мне пора начать // Если вы не против, я собираюсь в клочья эту песню порвать”. Упоминание собственного имени может быть расценено как хвастовство, но также и как жест учтивости, способ познакомиться со слушателями и настроить их на позитивный лад, как сделал бы любой хороший ведущий.
По тем же причинам рэперы знамениты стремлением вступать во взаимодействие со своими хулителями – они больше, чем певцы, озабочены своей позицией на социальной лестнице, потому что именно эта позиция дает им право (и кредит доверия) высказываться и быть услышанными. Песня “Rapper’s Delight” вызвала гнев рэпера по прозвищу Грандмастер Флэш, чей текст оказался использован в ней без разрешения, – он не преминул выразить свои эмоции и в музыке, и в многочисленных интервью. А двое из самых легендарных рэперов всех времен, Тупак Шакур и Ноториус Б. И. Г., в 1990-е оказались втянуты в яростную распрю. Однако бывали и более тонкие способы реагировать на критику. Участники Black Sheep знали, что их альбом, содержавший песню “Hoes We Knows”[49], может быть сочтен сексистским, поэтому по соседству разместили скит[50], заранее отыгрывающий эту тему: к чести музыкантов, феминистски настроенные журналистки в ските представали более симпатичными, чем сами рэперы. В 1991 году жанр, да и вся страна, были заворожены взлетом так называемого гангста-рэпа, поэтому группа решила начать пластинку с гангста-пародии, высмеивавшей концепцию “уличной аутентичности” до того, как кому-то пришло бы в голову обвинить в ее недостатке самих артистов. В этой пародии Дрес предстает в образе хладнокровного киллера, поглощающего завтрак и готовящегося пойти в школу: “Голодный как волк, прочел молитву // Поп продолжал вопить, и я пальнул ему в тыкву”. В финале лирический герой просыпается и сбрасывает наваждение: “Мне снилось, что я крутой”.
Подставные протестующие, прервавшие альбом Black Sheep с жалобами на “э-зоновые дыры”, отражали несколько иное понимание хип-хопа, чем то, которое входило в моду в описываемый период. В конце 1980-х группа Public Enemy выработала воинственную, раскаленную добела, прямолинейную форму хип-хопа – чтение рэпа в их трактовке было действительно серьезным делом. С тех пор всегда находились слушатели, считавшие Public Enemy не просто отличным хип-хоп-ансамблем, а идеалом, к которому должен стремиться весь жанр. Подобно Бобу Дилану, который сделал обиходным представление о том, что певцы должны быть правдорубами, Public Enemy научили мир, что рэперы должны быть революционерами. Дуэту Black Sheep тоже была порой свойственна пылкость – между подколками в альбоме “A Wolf in Sheep’s Clothing” обнаруживались и строчки о тяжелом наследии расизма или о важности верить в себя на фоне заниженных ожиданий. Но в 1992 году в интервью The Source, долгие годы – самому авторитетному хип-хоп-журналу, Миста Лонж сетовал, что слишком многие хип-хоп-артисты спешат удовлетворить спрос на “музыку с месседжем”: “Никто и никогда не определял другие жанры как музыку, призванную кого-то чему-то учить. И рэп тоже не обязан ничему вас учить”. Хип-хоп – это, несомненно, развлечение, но от него в большей степени, чем от других жанров – кантри, ритм-энд-блюза, даже рок-н-ролла – ждали, что он будет предоставлять нечто большее, чем просто развлечение.
Уверен, что главный хит Black Sheep, “The Choice Is Yours”, я услышал еще в школе – кажется, диджей включил его на школьной дискотеке. Но с остальными песнями с их альбома я смог ознакомиться лишь несколькими годами позже, когда заново открывал для себя хип-хоп. Ребенком я покупал и заучивал наизусть кассеты Run-DMC, Кертиса Блоу и The Beastie Boys. Эту музыку, как правило, не ротировали на нашей районной радиостанции, ориентированной на хиты из топ-40, но она, тем не менее, была широко известна – ее слушали и все остальные ребята в моем классе. Почти все они были белыми, но не помню, чтобы меня удивляла их одержимость “черной” музыкой. И хотя в моем классе был и темнокожий парень, прямо-таки источавший хип-хоп-крутизну, не думаю, что кто-то мог бы сказать нечто подобное обо мне – хоть и я пробовал сделать себе рэперскую прическу: “ежик”, правда, недостаточно острый и недостаточно плоский по сравнению с персонажами с хип-хоп-обложек. Хип-хоп, без сомнения, был афроамериканской музыкой. Но мне тогда он казался скорее просто американским – он принадлежал не миру моих родителей-африканцев, а миру моих друзей. Само собой, это было частью его обаяния: рэперы казались мне непохожими на меня самого ни по происхождению, ни даже по внешности, хоть я и был с ними одной расы. Они были намного круче.
У хип-хопа появилось посольство в мейнстриме в 1988 году, когда MTV запустил шоу “Yo! MTV Raps”. Помню, как увидел его фрагменты по телевизору у друзей, а год спустя стал и сам его смотреть, после того как к нам провели телевизионный кабель. Хип-хоп в то время постепенно осваивался в чартах: MC Хаммер выпустил вездесущий хит “U Can’t Touch This” в январе 1990-го, а Ванилла Айс – свою песню “Ice Ice Baby” в августе; впрочем, к этому моменту я уже был новоиспеченным панк-рокером, свежим, но горячим приверженцем идеологии “антимейнстримизма”. Хип-хоп был музыкой для тусовок, музыкой с MTV, “попсой”, хип-хоп слушали мои популярные одноклассники (в те минуты, когда не слушали классик-рок). Мейнстримная “американскость” хип-хопа, так привлекавшая меня в детстве, теперь виделась поводом для того, чтобы отвергнуть жанр. Да, возможно, музыка была интересной – но больше не для меня. Я считал, что перерос ее.
Альбомом, вернувшим меня к хип-хопу, стал не какой-то мощный блокбастер и не кроссовер-запись – именно поэтому он и стал казаться мне столь соблазнительным. Я тогда учился в Гарварде (а точнее, не учился – это как раз был год моего академического отпуска и работы на складе аудионосителей). Стереосистемой на складе мы управляли вахтовым методом, и однажды весной 1996 года кто-то из моих коллег включил новый альбом музыканта, называвшего себя Доктором Октагоном. Позже я узнал, что таков был очередной псевдоним ветерана хип-хопа, известного как Кул Кит и добившегося определенного успеха в 1980-е с культовой группой Ultramagnetic MCs. Под вывеской “Доктор Октагон” Кул Кит сформулировал свою абсурдистскую версию хип-хоп-приветствия: “Доктор Октагон, фельдшер-эмбрион с Востока // Со своим священством я принадлежу к Церкви Операционной”. Его альбом буквально ослеплял техничными жаргонизмами и бессмысленной бравадой; он позволил мне с опозданием понять, что хип-хоп тоже бывает смелым и странным – собственно, он всегда умел таким быть, просто я этого не замечал.
Рэперы и их поклонники часто превозносили хип-хоп за аутентичное отражение жизни в беднейших районах Америки и за незаменимую хронику афроамериканского опыта. “Рэп – это телевизионная станция черной Америки, – утверждал Чак Ди из Public Enemy в интервью журналу Spin в 1988 году. – Единственный достоверный источник фактов о том, что чувствует черная молодежь, – это рэп-альбом”. Это может быть эффективным аргументом в защиту хип-хопа, но в качестве анализа музыки это как минимум не исчерпывающее суждение – хотя бы потому, что хип-хоп в его контексте производит впечатление чего-то довольно невеселого. А на самом деле жанр далеко не всегда говорил своим слушателям правду; практика рэпа зачастую предполагала не столько репортаж, сколько вдохновенный гон. Хип-хоп продолжал развиваться десятилетие за десятилетием прежде всего благодаря его настойчивому стремлению нас развлекать. Легко понять, почему многие неравнодушные музыканты и слушатели (в том числе Чак Ди) пытались трансформировать его в жанр, более недвусмысленно позиционирующий себя на стороне добра и прогресса. Однако он сопротивлялся – и параллельно продолжал привлекать все новых слушателей. Возможно, именно хип-хоп – квинтэссенция современного американского искусства, главный вклад страны в мировую культуру. И тем не менее на протяжении всей истории жанра его воспринимали как музыку, которую любят вопреки ее якобы очевидным недостаткам – как стыдное удовольствие. В каком-то смысле это высшая похвала: свидетельство того, как много радости он способен принести.
(Новый) звук молодой Америки
Изобретатели хип-хопа не считали, что создают новый жанр – они были слишком поглощены организацией вечеринок. Главным изобретателем среди них считался диджей Кул Херк, иммигрант с Ямайки, живший в Бронксе и знаменитый тем, что включал на своих вечеринках музыку, которую нельзя было услышать больше нигде. Это была заря эпохи диско: в манхэттенском даунтауне всего в десяти милях к югу от Бронкса первопроходцы диско придумывали собственную форму танцевальной музыки. Но нарождающаяся диско-сцена была рафинированной и космополитичной: геи и натуралы, белые, темнокожие и латиноамериканцы – все могли комфортно чувствовать себя за диджейским пультом или на танцполе (правда, не всегда одинаково комфортно). Атмосфера тусовок у Кул Херка (некоторые из них проводились прямо в общем зале его многоквартирного дома) была другой – более черной, более гетеросексуальной, более жесткой. В книге “Yes Yes Y’All” (“Да-да, именно вы”), важной хронике ранних лет жанра, еще один хип-хоп-диджей той эпохи, Диско Уиз, вспоминает, что был “быдловатым подростком” в поисках гостеприимного места, чтобы потусоваться. “Мы не были социально приемлемы для диско-баров, мы фактически были сегрегированы, – вспоминал он, латиноамериканец по происхождению (правда, его псевдоним – свидетельство того, какое влияние на него, тем не менее, оказал сам жанр диско). – Когда на сцене наконец-то появился Кул Херк, мы сразу врубились: теперь все будет по-другому”.
Если диско-диджеи перемикшировали и удлиняли их любимые ритм-энд-блюзовые пластинки, чтобы те можно было проигрывать бесконечно, то стиль Херка был менее гладким. Среди его любимых треков выделялись “It’s Just Begun”, фанк-песня с лидирующим саксофоном проекта Jimmy Castor Bunch, а также “Apache”, упругий инструментал малоизвестной группы Michael Viner’s Incredible Bongo Band. А излюбленным фрагментом Херка в каждой композиции был так называемый “брейк”: тот отрывок записи, где почти весь инструментальный состав замолкает, а звучит только мощный синкопированный ритм. Используя две вертушки, он нашел способ проигрывать брейки еще и еще к восторгу танцующих – брейкдансеров, как их вскоре начали называть. Одним из поклонников Херка был юный самоучка, взявший себе псевдоним Грандмастер Флэш и сообразивший, что может привлечь слушателей, если сделает из своих вечеринок настоящее шоу. Диджей стал еще быстрее менять вертушки: пока звучала одна пластинка, он прокручивал другую в обратную сторону и в итоге мог доставить танцорам удовольствие, повторяя их любимые музыкальные фразы непрерывно, без пауз.
Я переехал в Нью-Йорк в 1999 году, уже будучи автором и редактором текстов, отчаянно нуждавшимся в рабочем пространстве. Через некоторое время я снял угол в Челси у парня по имени Билл Адлер, меломана и исследователя музыки, в чьем резюме была в том числе работа главой пиар-отдела знаменитого хип-хоп-лейбла Def Jam Records в 1980-е. Круг друзей Билла впечатлял не меньше, чем истории с его военной службы, и на протяжении нескольких лет третьим человеком в нашем коворкинге был хип-хоп-ветеран Кул DJ AJ, хорошо помнивший бронксскую сцену 1970-х, но на собственном примере узнавший, что известность в хип-хоп-мире не всегда конвертируется в большие деньги (в то время основным его бизнесом была спекуляция билетами на концерты – это неодобрительно называлось “скальпингом”). AJ, позже, в 2015 году умерший от рака желудка, гордился своим статусом хип-хоп-пионера: на обложку книги “Да-да, именно вы” попала именно его фотография – он запечатлен на ней склонившимся над вертушками. Но при этом он не испытывал иллюзий насчет собственных возможностей: в отличие от Грандмастера Флэша, он не был ни виртуозом, ни даже одержимым знатоком и коллекционером пластинок. У AJ было много связей и полезных знакомств – он считался человеком, который проследит за тем, чтобы вечеринка закончилась без эксцессов, все гонорары были выплачены, а оборудование никто не спер. Для него хип-хоп был социальным феноменом – не в меньшей степени, чем музыкальным. “Я не приходил на тусовку послушать Херка, – вспоминал он в устной истории раннего хип-хопа, – я приходил на тусовку потусоваться!”
Первые диджеи быстро сообразили, что для того, чтобы тусовщики тусовались, с ними нужно было общаться. Поэтому они стали брать с собой “церемониймейстеров”, или просто MC, “эмси”, которые работали с микрофоном как сверхбодрые радиоведущие, выдавая на-гора энергичные кричалки: “Ну-ка, в ритм!”, “Да-да, именно вы!”, “Продолжаем до рассвета!”, “Хип! Хоп! Не останавливаемся!” (прежде чем стать музыкальным жанром, “хип-хоп” был сигналом для танцующих). К 1978 году самые популярные диджеи работали с целыми группами эмси, обменивающихся рифмованными строчками. Группа Грандмастера Флэша со временем получила название The Furious Five; участники восхваляли самих себя, а также своего босса: “Флэш – чувак, которого победить невозможно / Слово «поражение» в связи с ним будет ложным”. А Грандмастер Кэз, знаменитый своими рифмованными историями, выступал с разными командами, пока не присоединился к The Cold Crush Brothers. Большинство этих исполнителей зарабатывали вполне неплохие деньги, заполняя клубы в Бронксе и Гарлеме, и необязательно мечтали превращаться в музыкантов, выпускающих записи на рынок, тем более что тогда ни у кого не было уверенности, что их искусство вообще может существовать в записи. Их работой было проигрывать чужие пластинки, а также на протяжении пары часов общаться с людьми на танцполе. Можно ли сделать из этого песню?
Симптоматично, что многие самые ранние записи в хип-хопе, жанре, так высоко ценящем подлинность, были в каком-то смысле фальшивками. В 1979 году прифанкованная R&B-группа Fatback Band решила отдать дань уважения новому танцевальному помешательству из Бронкса и выпустила песню “King Tim III (Personality Jock)”, в которую вошел вполне качественный рэп-куплет в исполнении приятеля одного из музыкантов. Некоторые считают, что это вообще самая первая рэп-запись, несмотря на то что к бронксской хип-хоп-сцене она не имела прямого отношения. Но и “Rapper’s Delight” Sugarhill Gang, хит-однодневка, вышедший парой месяцев позже, – тоже не имел. Три участника ансамбля, собранные продюсером записи, Сильвией Робинсон, не были рэперами: один из них, Биг Бэнк Хэнк, какое-то время служил менеджером Грандмастера Кэза, и когда приятель спросил, не хочет ли тот записать собственный сингл, принес в студию несколько текстов Кэза (в строчке “Я К-А-З-Н-О-В-А, а все остальные – Ф-Л-А-Й” Биг Бэнк Хэнк на голубом глазу произносит прежний псевдоним Грандмастера Кэза, Cas [a] nova Fly). “Rapper’s Delight” не был полноценной хип-хоп записью, но это была идеальная песня: цепкая, веселая, познакомившая мир с новым жанром, услужливо упомянутым прямо в припеве: “Я говорю: хип, хоп, хиппи, хиппи / Под хип, хоп, хип, хоп мы не останавливаемся”.
В те годы хип-хоп, несомненно, казался многим слушателям скорее необычным, чем радикальным: напыщенная поэзия, которая декламируется под диско-записи. Ранние хиты подтверждали это впечатление. Кертис Блоу стал первым рэпером, подписавшим контракт с крупным лейблом: вышедший спустя пару месяцев после “Rapper’s Delight”, его первый сингл фактически представлял собой рождественский джингл: “Christmas Rappin’”. Blondie, поп-группа эпохи панк-рока, заняла первое место в чарте в 1981 году с песней “Rapture”, построенной вокруг дурашливого потока сознания вокалистки Дебби Харри, который был подан как рэп. Читать рэп казалось простым и веселым занятием – мимо него не прошли и комики, в том числе Мел Брукс, у которого были рэп-выступления от лица Людовика XVI и Гитлера; Стиви Уандер также зачитал несколько строчек в сингле “Do I Do” 1982 года. Среди всех, кто популяризировал ранний рэп, успешнее и последовательнее многих была группа The Fat Boys – трое артистов, функционировавших как посланники хип-хопа, использовали свой лишний вес как удачный панчлайн (впрочем, шутка оказалась не такой смешной, когда в 1995 году Даррен Робинсон по прозвищу “Человек-битбокс”, придумавший музыкальную идентичность трио, умер от сердечного приступа в возрасте всего 28 лет). Несколько песен The Fat Boys проникли в R&B-чарт, включая и “Jailhouse Rap”, шутливый трек о воровстве еды. Кроме того, они сотрудничали с The Beach Boys над кроссовер-хитом “Wipeout”, а еще в какой-то момент неожиданно запустили карьеру в кинематографе – ее кульминацией стало участие в эксцентрической комедии “Безалаберная”.
Успех “Rapture” продемонстрировал всей стране, что такое рэп, но не вывел жанр в музыкальный мейнстрим. Более того, в 1984 году Billboard рапортовал, что некоторые ранее дружелюбные к рэпу радиостанции на родине жанра, в Нью-Йорке, стали ротировать эту музыку лишь “спорадически”, вероятно, решив, что мода потихоньку проходит. Однако каким-то непонятным образом жанр нашел поклонников в моей младшей школе в Кембридже, Массачусетс – и, насколько можно было судить, чуть ли не во всех младших школах страны. Я купил кассету с альбомом Кертиса Блоу “Ego Trip”, потому что в нее вошла песня “Basketball”, хорошо подходящий для детей панегирик знаменитым баскетболистам (еще там была песня “AJ Stretch”, трибьют диджею, с которым работал Блоу, и моему будущему соседу по офису, AJ; хип-хоп умеет налаживать связи между людьми даже сквозь время и пространство). Самой любимой моей группой были Run-DMC – в их дерзком стиле достаточно простые биты порой сочетались с ревущими электрогитарами. Это была неслыханная ранее смесь, а также хитрый способ привлечь в том числе и поклонников рок-музыки, хотя в тот момент я не знал, что электрогитары для хип-хопа нехарактерны. В основном меня цепляло то, как рэперы выкрикивали в микрофон свои энергичные тексты – выразительные и легкие для запоминания. В одном из четверостиший “King of Rock”, заглавной песни с альбома Run-DMC 1985 года, Ран начинал каждую строчку, а DMC решительно ее заканчивал:
Сегодня мы вламываемся через стены // И пробиваем полы Валимся на вас с потолка // Заполняем все углы И когда мы на кассете // Свежей, только что из коробки достал То ты можешь услышать наш саунд // Из квартала в квартал Для еще не успевшего возмужать 11-летнего ребенка, каковым я был в 1987 году, хип-хоп казался жанром, придуманным специально, чтобы меня веселить. У всех моих друзей (и у меня тоже) были экземпляры “Licensed to Ill”, дебютного альбома 1986 года группы The Beastie Boys, трех белых рэперов, который начинали с хардкор-панка и чей цвет кожи интересовал меня намного меньше, чем то, что они казались хулиганствующими младшими братьями Run-DMC (я был слегка шокирован самыми скандальными строчками с альбома, описывавшими то ли любовное свидание, то ли акт насилия: “Шериф гонится за мной за то, что я сделал с его дочкой // Я делал с ней и шито, и крыто // И даже бейсбольной битой”). А на обложке школьной тетради я разместил тексты с первого альбома диджея Джаззи Джеффа и Фрэш Принса, известных многословными рифмованными историями, напоминавшими мультфильмы. Если бы кто-то рассказал мне, что через пару лет Фрэш Принс (он же Уилл Смит) превратится в звезду ситкомов, я бы не удивился – а вот в его дальнейшее перевоплощение в героя боевиков было поверить сложнее.
Один из самых удивительных фактов, связанных с этими успешными ранними хип-хоп-пластинками, – что ко многим из них приложил руку один и тот же человек: Расселл Симмонс, самая влиятельная фигура в хип-хопе 1980-х. Он был менеджером Кертиса Блоу, ставшего первой хип-хоп-звездой, хотя никто и никогда не считал его особенно умелым рэпером. Кроме того, он был менеджером своего родного брата, Джозефа Симмонса, он же – Ран из Run-DMC, а также диджея Джаззи Джеффа и Фрэш Принса. The Beastie Boys записывались для хип-хоп-лейбла Def Jam, который именно Симмонс и основал вместе с партнером, Риком Рубином, – и то же самое справедливо для Public Enemy и, скажем, ЭлЭл Кул Джея, рэпера и актера, запустившего одну из самых успешных карьер во всей истории хип-хопа. А вот менеджером группы The Fat Boys Симмонс не был – но менеджер Мадонны считал, что был, и как-то связался с ним, чтобы предложить сотрудничество; Симмонс вместо этого рассказал ему о The Beastie Boys и забронировал для группы место на разогреве в первом турне певицы. И The Beastie Boys, и Мадонна позже вспоминали, что опыт им понравился, чего, правда, кажется, нельзя было сказать о поклонниках артистки, свистевших и бросавших на сцену посторонние предметы.
Общий офис с Биллом Адлером, бывшим пиар-агентом Def Jam, сулил немало преимуществ, в том числе – возможность копаться в его шкафах, переполненных фотографиями и статьями из раннего периода истории хип-хопа, которые больше никто не догадался сохранить для вечности. Сегодня эта коллекция хранится к Корнелле, в специализированном “Хип-хоп-архиве Адлера”. Один из лучших ее экспонатов – черновик письма 1989 года, которое Адлер отправил Брайанту Гамбелу, ведущему шоу “Today” на телеканале NBC, который незадолго до этого интервьюировал диджея Джаззи Джеффа и Фрэш Принса. “Мы представляем всех топовых рэперов в шоу-бизнесе”, – писал Адлер от лица Симмонса и, если и преувеличивал, то лишь самую малость. Далее он утверждал, что эти рэперы – современный эквивалент The Rolling Stones, Элвиса Пресли, Джеймса Брауна и Боба Дилана, а также позволил себе стратегическое сравнение: “Мы с уверенностью заявляем о наших артистах в 1980-е то же самое, что Берри Горди говорил об артистах лейбла Motown в 1960-е: они – «звук молодой Америки»”. Несколькими годами ранее такое утверждение показалось бы неправдоподобным. Несколькими годами позже это уже была общеизвестная истина.
Музыка в каждой строчке
Люди иногда говорят “рэп и хип-хоп”, как будто это два разных жанра, однако в действительности чаще всего два термина считали взаимозаменяемыми. Если и есть разница, то лишь одна: “читать рэп” – это более или менее то же самое, что просто “разговаривать”. Поэтому история рэпа предвосхищает появление хип-хопа на годы, десятилетия или даже столетия, в зависимости от нашей точки зрения (декламация написанного разговорным языком поэтического текста в рамках любой эпохи и любой культуры может вполне осмысленно быть названа “рэпом”). До возникновения хип-хопа на R&B-радио существовали диск-жокеи с языком без костей вроде Фрэнки Крокера, который уже в 1960-е спрашивал слушателей: “Здорово же жить в городской хате / И подключаться к Фрэнки Крокера пати / Каждый вечер на закате?” Спустя несколько лет на Ямайке – родине Кул Херка – такие исполнители, как Ю-Рой, стали выдавать свободно текущие, полуимпровизированные рифмы под аккомпанемент инструменталов: “Я крут, словно лев, и это не блеф, ведь у меня пластинок целый хлев” (эта практика стала известна как диджеинг, вероятно, в честь вдохновивших ее диск-жокеев с американского радио). При желании истоки традиции можно найти и в многословном “разговорном блюзе” 1920-х или в переполненном сленгом вокальном джазе Кэба Кэллоуэя в 1930-е и 1940-е: “Ты же чувствуешь бит? Он тебя теребит? Ты танцуешь под этот хит?” Многочисленные проповедники и юмористы могут считаться проторэперами, как и Мохаммед Али, сообразивший, что рифмованные насмешки и провокации запоминаются намного лучше. Среди самых влиятельных предшественников рэп-саунда – комик Пигмит Маркхэм, записавший в 1968 году ритм-энд-блюзовый хит “Here Comes the Judge”: рифмованный юмористический монолог, произнесенный суровым голосом под не менее суровый бит; всем рэперам эта композиция была прекрасно известна.
Другие предтечи рэпа – темнокожие мастера устной поэзии с уличным бэкграундом и революционными воззрениями, чьи записи стали выходить в свет с 1969 года: The Watts Prophets, The Last Poets, Гил Скотт-Херон (даже те, кто никогда не слышал роскошную мелодекламацию Скотт-Херона с его записей, наверняка знакомы с его боевым кличем: “Революцию не покажут по телевизору!”). Они писали едкие, язвительные куплеты, иногда лишенные ярко-выраженной рифмы, что лишь подчеркивало серьезность текста. “Ниггеры боятся революции!”, “У белых комплекс Бога!” – кричали The Last Poets, словно втайне надеясь, что кто-то из случайных прохожих решит с этим поспорить. Беззастенчивая прямолинейность этой музыки предвосхищала не менее беззастенчивую прямолинейность рэперов следующих поколений – на фоне хип-хопа другие формы музыки неожиданно стали выглядеть скромно и непритязательно.
Самое удивительное, насколько “прото” в действительности были все эти проторэперы – то, что было создано в Бронксе, разительно отличалось от всего, что было раньше. Существует замечательная концертная запись Грандмастера Флэша и группы The Furious Five 1978 года, на которой хорошо слышно, где прошел разлом. Мелле Мел, заметный участник The Furious Five, был одним из самых изобретательных ранних рэперов, и, приветствуя танцоров, он звучал похоже на диск-жокея с радио:
Приветствуем вас и вашего покорного слугу в месте, где разлита элита Где происходит модный показ гордых нас Где весь городской люд чувствует уют Размер этих стихов довольно свободный и неровный, как будто Мелле Мел произносит тост (кстати, на Ямайке разговорчивых диджеев вроде Ю-Роя как раз и называли “тостерами”). Но затем он начинает обращать больше внимания на ритм и в какой-то момент идеально попадает в него. Если раньше казалось, что он просто конферансье в сопровождении ритм-секции, то теперь он сам – составная часть ритм-секции: ударные слоги подчеркнуто вписаны в фоновый бит, а некоторые слова как будто превращаются в удары малого барабана. За несколько строчек он превратился из парня с микрофоном в рэпера:
Я Мелле Мел, и я читаю как надо: От Уорлд-трейд-центра до глубин ада Это было ключевым моментом: теперь слушатели могли воспринимать рэперов как музыкантов, а не просто как людей, говорящих что-то под музыку. Необязательно было вслушиваться в текст и вообще понимать, о чем речь, чтобы трясти головой в ритме речовок (мало кто по многу раз слушает одни и те же аудиокниги или мотивационные речи в записи, но потенциал переслушивания в хип-хопе оказался не меньшим, чем в других музыкальных жанрах). Таковым отныне был стандартный рэп-шаблон: представься, заяви о себе, попади в ритм.
Поначалу рэперы выступали с улыбками на лицах. В конце концов, они были ведущими вечеринок, нередко позировали в гламурных кожаных костюмах и произносили что-то вроде “А теперь все вместе хлопаем в ладоши!” (так звучала первая строчка второго сингла Кертиса Блоу, “The Breaks”). У них были льстивые интонации, а паузы они нередко заполняли междометиями типа “э-хе-хе-хе”, словно чувствуя необходимость непременно избежать тишины – “мертвого эфира”, как говорят радийщики. С совсем другим настроем на сцену явились Run-DMC. “Когда пришли Run-DMC и все остальные, наступил конец нашей эпохи”, – вспоминал, рассказывая о раннем хип-хопе Грандмастер Кэз. Участники дуэта выросли в Холлисе, Квинс, то есть на существенном отдалении от клубов, где зарождался хип-хоп, и были подчеркнуто негламурны: носили джинсы, кроссовки Adidas и черные фетровые шляпы – а еще не улыбались и уж подавно не были милы и обходительны. Если старинная диско-музыка звучала тепло и маняще, то подход Run-DMC был радикально минималистским – с массой пустого пространства между битами и строчками. В 1984 году группа выпустила дебютный альбом, а историк музыки Дэвид Туп – книгу “The Rap Attack” (“Рэп-атака”), одну из первых, посвященных хип-хопу. Туп обращал внимание на “машинный бит” ранних синглов Run-DMC и утверждал, что они представляют “по-спартански строгую, жесткую разновидность жанра”. Сегодня записи проекта обычно не считаются “странными”, но не потому, что Туп ошибался, а потому что они изменили наше восприятие хип-хопа, отодвинув жанр в сторону от диско. Рэперы с тех самых пор, как правило, имели грозный вид.
Прошло несколько лет, и сами Run-DMC стали казаться старомодными – ведь в середине 1980-х жанр вступил в свой так называемый золотой век. Появилось новое поколение исполнителей – среди них были, например, Эрик Б. и Раким, дуэт, выпустивший в 1986 году дебютный сингл “Eric B. Is President”. Стиль Ракима был одновременно суровым и удивительно гладким, полным эффектных поэтических украшений. Ему нравились неожиданные нарушения ритма и рифмовки, а еще он популяризировал практику переноса фразы или мысли на следующую строчку – то, что поэты называют “анжамбеманом”:
Я ускоряюсь, это особенная ночь Вечеринка уже идет, я не могу сдержать строчки, вырывающиеся, как из жерла вулкана Это не обычный стиль и не обычные рифмы… Золотой век хип-хопа сделало возможным не радио, а возникновение большой и преданной аудитории, которой рэперы могли продавать свои записи без поддержки радиостанций (первый альбом Эрика Б. и Ракима, “Paid in Full”, вышел в 1987 году, разошелся тиражом около миллиона экземпляров и считается классикой жанра, однако песни с него редко звучали на крупных радиостанциях, и он занял всего 58-е место в чарте Billboard). Исключением из правила стал плодовитый дуэт Salt-N-Pepa, записавший один из самых запоминающихся синглов того периода, полный эротических намеков танцевальный трек “Push It” – первый из целой серии хитов, которая растянется на следующие десять лет. Другие рэперы делали карьеры (но совсем необязательно большие деньги) вдалеке от мейнстрима, пестуя собственную узнаваемую, порой довольно эксцентричную манеру. Слик Рик был умелым рассказчиком историй с несколько пижонским имиджем и врожденным легким английским акцентом: со своими родителями, выходцами с Ямайки, он в 11 лет переехал в Бронкс из Англии. МС Лайт из Ист-Флэтбуша, Бруклин, предложила другую линию развития хип-хопа в сингле “Paper Thin” 1988 года. Это была искренняя, лишенная каких-либо претензий песня, отповедь расплодившимся в хип-хопе крикунам и хвастунам, стартовавшая не с декларации, а с признания: “Когда ты говоришь, что любишь меня, это не имеет значения / Это просто проходит мимо моих ушей, как птичье пение”, – прозаично высказывалась артистка, как будто пыталась передать то, что она по-настоящему чувствует прямо сейчас. А KRS-One из бронксской команды Boogie Down Productions был царствен и велеречив, аттестуя самого себя как хип-хоп-“учителя”: “Заметьте, короли теряют регалии, а учителя всегда интеллектуальны / Они говорят важные вещи в микрофон, но все равно неактуальны”.
Расселл Симмонс и здесь сыграл главную роль. Его подопечный, Кертис Блоу, подытожил дебютный альбом до смешного бестолковой кавер-версией “Takin’ Care of Business”, рок-стандарта 1970-х. Но с лейблом Def Jam Симмонс и Рик Рубин стремились выпускать то, что Рубин позже охарактеризует как “грязные, непристойные хип-хоп-записи”, молодецкие и бунтарские по духу. Я не понимал этого ребенком, но Симмонс и его партнер Рубин, белый мужчина, выросший в эпоху панк-рока, добились успеха, не научив рэперов подражать поп-звездам, а наоборот, научив их им не подражать. ЭлЭл Кул Джей, первый хип-хоп-кумир и первый топ-артист лейбла, добился славы, держа поп-музыку на расстоянии вытянутой руки. Его дерзкий прорывной сингл был, можно сказать, антирадийной песней про радио: “I Can’t Live Without My Radio”, ода портативному бумбоксу (несмотря на популярность и очевидную харизму, в топ-10 ЭлЭл Кул Джей проник только в 1991 году с задорной песней “Around the Way Girl” с его четвертого альбома). И хотя про The Beastie Boys поначалу думали, что это группа-однодневка, они превратились в первых учеников хип-хопа, оставшись верными идеалам и звучанию 1980-х и после того, как жанр эволюционировал и многие их современники канули в Лету.
Среди важнейших достижений Def Jam – то, как лейблу удалось сделать из группы Public Enemy неожиданную историю успеха (причем успеха столь мощного, что он изменил общепринятое представление о том, что такое хип-хоп и как он должен звучать). Фронтмен ансамбля, уроженец Лонг-Айленда Чак Ди, обладал воинственным темпераментом и властной манерой. На момент дебюта Public Enemy он был уже относительно немолод (26 лет) и в лихом, разбитном мире хип-хопа выделялся своей серьезностью. Визитной карточкой The Beastie Boys был припев “you gotta fight for your to party”[51]; Public Enemy отреагировали на это песней “Party for Your Right to Fight”[52], пьянящим боевым кличем, в котором группа отсчитывала свою родословную от партии “Черных пантер”:
Власть и равенство – я стремлюсь к этому Знаю, что некоторые из вас не хотели бы этого Наша партия основана в шестьдесят шестом Мы радикальны в поддержке черных и стоим на том Эти строчки произносили одновременно два голоса: властный и здравомыслящий – Чака Ди, игривый и возбужденный – Флэйвора Флэйва. Флэйв, знаменитый своим ожерельем с часами гигантского размера и лихорадочными па на сцене, был довольно ярким персонажем – на его фоне Чак Ди выглядел еще серьезнее. Определяющий трек группы, “Fight the Power”, прозвучал в фильме Спайка Ли “Делай как надо”, и именно Ли снял на него клип: в нем группа возглавляла политическое шествие в Бруклине в апреле 1989 года, повторяя универсальный протестный слоган – “Мы должны бороться с властями”. Для нескольких поколений меломанов Public Enemy стали квинтэссенцией хип-хопа: яростный, политически неравнодушный ансамбль, который марширует по улицам, требуя перемен. Но на самом деле они были аномалией. В эволюции жанра прямолинейные социально-политические комментарии встречались часто, но играли далеко не самую важную роль. Выступая с конца 1980-х за то, чтобы хип-хоп вновь проявил свою политическую сущность, слушатели выдавали желаемое за действительное – и в очередной раз доказывали непреходящую востребованность музыки Public Enemy. А кроме того, это было результатом слуховой иллюзии: рэп-речитатив чем-то похож на политическую речь, особенно если он произносится мощным голосом Чака Ди. Но в целом хип-хоп – это музыка для пати, а не музыка для партий. Популярность жанра основана на способности рэперов отвлечь слушателей от текста и заставить их слышать прежде всего музыку в каждой, даже самой воинственной строчке.
Как делать записи из других записей
Главными героями первой инкарнации хип-хопа были диджеи – они отвечали за музыку, основное топливо вечеринок. Но после того, как хип-хоп совершил переход от вечеринок к записям, верх взяли рэперы, а диджеи теперь играли разве что маргинальную роль. Согласно устоявшейся практике, они все равно шли во всех списках первыми, как будто они все еще звезды, а рэперы – лишь их помощники: сначала Грандмастер Флэш, затем – The Furious Five, сначала Эрик Б., затем Раким. Но в самих записях диджеи были не очень заметны. Те, кто хотел узнать, почему Флэш так крут, могли послушать сингл “The Adventures of Grandmaster Flash on the Wheels of Steel” 1981 года – это была запись артиста за работой, по-новому комбинирующего и трансформирующего свои любимые пластинки. Годом позже Грандмастер Флэш и The Furious Five издали “The Message”, международный хит и знаковое произведение для раннего хип-хопа: тяжелые хлопки ладоней и мерцающие партии синтезатора сочетались в песне с рифмами о жизни в гетто (“Бог улыбается тебе, но одновременно он хмур / Ведь только Бог знает, что сулит тебе мир”). Тем не менее для самого Грандмастера Флэша это было сомнительным триумфом, потому что, как ни посмотри, он не сыграл никакой роли в написании, продюсировании или исполнении композиции. По негласным, оформлявшимся именно тогда правилам хип-хоп-записей, рэперы, декламировавшие стихи, находились на переднем плане, продюсеры, сочинявшие музыку, – на заднем, а диджеи в этой конструкции оказывались лишними.
На протяжении некоторого времени звук хип-хопа 1980-х был волнообразным, стаккатным и отчасти пересекался с зарождающимся танцевальным жанром, известным как электро. Один из первопроходцев хип-хопа, Африка Бамбаатаа из Бронкса, записал в 1982 году всемирный клубный хит “Planet Rock”, в котором старообразный “рэп для вечеринок” сочетался с ультрасовременным битом на основе композиции немецкой авангардно-электронной группы Kraftwerk. Но во времена золотого века продюсеры находили другие способы делать новые записи из старых. Марли Марл из Квинса подвергал старый винил воздействию новых технологий, создавая в своих записях атмосферу бурной вечеринки – спустя годы он опубликовал серию видеозаписей, демонстрирующих его творческий метод. Для песни “The Bridge” рэпера МС Шана 1986 года Марл воспользовался цифровым “семплером”, с помощью которого записал жесткий бит с малоизвестной фанк-пластинки 1970-х, записанной группой The Honey Drippers, а затем пропустил эти звуки барабанов через драм-машину, задав нужный ему темп и ритмический рисунок. Параллельно он вырезал партию духовых со старой диско-записи и пустил ее задом наперед, так что получилась дезориентирующая вспышка звука, которая стремительно набирает силу, а затем внезапно прерывается. Эпоха семплинга превратила хип-хоп в жанр, в котором царствовали коллекционеры пластинок: твоя музыкальная идентичность определялась спецификой твоей фонотеки. Public Enemy славились хаотичными саунд-коллажами, созданными штатными продюсерами ансамбля – командой, известной как The Bomb Squad. “Fight the Power”, визитная карточка группы, стартует с объявления Чака Ди: “Еще одно лето, 1989-й номер / А что звучит? Звучит «Funky Drummer»”. Он называет год выпуска песни, но также и источник бита: “Funky Drummer”, сингл Джеймса Брауна из далекого 1970-го, в котором ближе к концу имеется великолепное восьмитактовое соло на ударных Клайда Стабблфилда. В хит-парадах песня “Funky Drummer” в свое время показала довольно скромные результаты (№ 20 в ритм-энд-блюзовом чарте, № 51 в поп-чарте), однако благодаря Стабблфилду она превратилась в один из самых часто семплируемых треков всех времен.
Освоив семплинг, хип-хоп перетасовал историю музыки, создал канон, в котором новую жизнь получили как крупные имена вроде Джеймса Брауна, так и прежде неизвестные широким слушателям артисты типа The Honey Drippers – в целом представление о том, какая музыка по-настоящему крута, заметно изменилось. В книге “Making Beats” (“Делая биты”) о хип-хоп-семплинге этномузыковед Джозеф Дж. Шлосс взял для примера “Say No Go”, гневную, хотя и довольно легкомысленную песню о наркозависимости с первого альбома группы De La Soul, “3 Feet High and Rising” 1989 года. В ней используется целая пригоршня семплов, среди которых лучше всего слышен отрывок воздушного поп-хита Hall & Oates “I Can’t Go for That (No Can Do)” 1981 года. Шлосс приводит академический анализ композиции De La Soul, в котором та названа блестящим образцом “иронического семплинга”, поскольку “самая слащавая поп-песня, которую вы только можете себе вообразить”, благодаря De La Soul начинает звучать “модно”. Однако, когда автор книги цитирует это суждение сопродюсеру трека, Принсу Полу, тот решительно возражает: в его теплых чувствах к Hall & Oates не было ничего “иронического”! “Это все довольно глубокомысленно, – говорит он, – но, в конце концов, главным было то, что это просто отличная песня”.
Подход De La Soul к семплингу, возможно, и не был ироническим, но точно был озорным. Выход альбома “3 Feet High and Rising” обозначил наступление нового периода в истории хип-хопа: эпохи самокритики. Это была игривая, странная запись, полная инсайдерских шуток и кажущейся бессмыслицы (один из участников ансамбля фигурировал на нем как “Голубь по имени Тругой”: голубь, “dove” – отсылка к его имени Дэйв, а “Тругой” – к тому, что он любил йогурт, каковое слово в этом псевдониме было зашифровано задом наперед). До той поры большинство рэперов стремились показать миру, что они лучше конкурентов, но De La Soul больше следили за тем, чтобы оставаться ни на кого не похожими. В одной из песен рэперы на разные лады божились, что “раскачают” аудиторию – экзаменовали слушателей по истории хип-хопа, а также, возможно, демонстрировали, насколько клишированным может быть жанр. Другая композиция высмеивала хип-хоп-моду – от кроссовок Adidas до курток-бомберов. Вместо того чтобы обещать привести толпу в восторг, участники De La Soul гарантировали им лишь собственную творческую цельность: “Правильно-неправильно, на De La Soul написано: фурор! / Стиль – сто пудов наше сильное место, а не фальшивый шоу-бизнеса декор”. Иногда группа обещала положить начало “эпохе D. A. I. S. Y.”; аббревиатура означала “da inner sound, y’all”[53], и эта формулировка подразумевала, что хип-хоп совершенно не обязан быть исключительно музыкой для тусовок.
В процессе перепридумывания хип-хопа у De La Soul нашлись и союзники: группа стала частью более широкого коллектива Native Tongues, который часто воспринимался как альтернативный мейнстриму. Другой проект из круга Native Tongues, The Jungle Brothers, выступал в африканской одежде и в целом находил нетривиальные способы связать хип-хоп с африканской диаспорой. В его второй альбом “Done by the Forces of Nature” вошел необычный семпл: голоса, повторяющие “уга-чака, уга-уга-уга-чака”. Многие слушатели наверняка подумали, что это какая-то запись прямиком из Африки, но на самом деле это была бессмыслица, вырезанная из шведской версии английской версии американской поп-песни “Hooked on a Feeling” (то есть, можно сказать, world music – только не в том смысле, в котором мы ожидаем услышать это словосочетание). Первый альбом Квин Латифы, “All Hail the Queen”, одновременно величественный и танцевальный, тоже вышел в свет в 1989-м. “Нет времени репетировать, дамы – вперед / Я богиня, и мой разум всю Вселенную берет”, – читала она; в следующие десятилетия Квин Латифа стала настолько широко известна как актриса и певица, что многие ее поклонники, возможно, даже не в курсе, что когда-то она занималась рэпом. Black Sheep тоже входили в Native Tongues, хотя Дресу и Миста Лонжу нравилось думать, что они отщепенцы даже среди отщепенцев – уже самое название их дуэта выдавало ехидное желание казаться “паршивыми овцами” в семье. Наконец, поблизости располагались и A Tribe Called Quest, выпустившие в 1989 году “People’s Instinctive Travels and the Paths of Rhythm”, альбом с длинным заголовком и довольно прямолинейным подходом: в нем использовались биты и риффы из джазовых и ритм-энд-блюзовых записей 1970-х для создания рафинированного, взрослого саунда. Под семпл с клавишными Леса Маккэнна, описание бесцельного блуждания по Нью-Йорку в исполнении участника группы Кью-Типа превращалось в буколическую сцену, будто из книжки:
В джипе на улице магнитола гремит Фанковые петли под тяжелый бит На утреннем небе расплескалась луна А минуты текут: одна, еще одна Порой семплинг использовался как способ сшить вместе кусочки малоизвестной музыки для создания новой композиции, которая будет звучать, как нечто отдаленно знакомое, но неопределимое. А иногда семплинг оказывался ближе по духу к респектабельной рок-н-ролльной традиции кавер-версий. В годы, последовавшие за выходом песни “Takin’ Care of Business” Кертиса Блоу, рэперы обычно избегали прямых кавер-версий, возможно, потому что слушатели в массе своей ожидали, что хип-хоп-тексты будут оригинальны: каждый куплет – уникальный слепок произносящего его человека (десятилетиями структура хип-хоп-треков оставалась примечательно однородна: восемь строчек припева, два куплета по шестнадцать строчек и, по желанию, еще один куплет из восьми или шестнадцати строчек; эта формула распространена так широко, что слово “sixteen”, “шестнадцать”, стало сленговым обозначением рэп-куплета). В 1986 году Run-DMC собирались записать песню по мотивам “Walk This Way”, старинного хард-рок-хита группы Aerosmith, отличавшегося заманчиво бодрым, хорошо подходящим для рэпа ритмом. Но вместо того, чтобы использовать кусочек оригинальной записи, они после уговоров продюсировавшего запись Рика Рубина решили переделать всю песню при участии Стивена Тайлера и Джо Перри из Aerosmith. То, что задумывалось как семпл, стало кавер-версией, коллаборацией и, в конечном итоге, хитом-блокбастером, перезапустившим карьеру Aerosmith, а самим Run-DMC принесшим горячие ротации на MTV.
То, что многие ранние блокбастер-хиты в мире хип-хопа были, как и “Walk This Way”, основаны на более старых песнях, – определенно не простое совпадение. В 1989 году рэпер по прозвищу Тоун Лок использовал рифф другой знаменитой песни, “Jamie’s Cryin’” Van Halen, в качестве фундамента своего хитового сингла “Wild Thing”. Чтобы дополнительно подчеркнуть связь с рок-музыкой, он также снял видеоклип, пародировавший “Addicted to Love”, песню британского рок-певца Роберта Палмера, возглавившую чарты в 1986 году. На фоне цветника топ-моделей, притворяющихся, что играют на электрогитарах, Тоун Лок кривлялся перед камерой, между делом отпуская рифмы о случайном сексе своим хриплым голосом: “Привез ее в отель, она сказала, что я бог / Я говорю: будь моей богиней, если понимаешь мой слог, пусти меня между ног”. Годом позже предприимчивый оклендский рэпер МС Хаммер довел искусство подобной музыкальной переработки до совершенства в песне “U Can’t Touch This”: дежурные рифмы, рефрен из четырех слов, лихорадочные танцевальные движения и неотразимый грув. Мне было 13 лет, когда “U Can’t Touch This” внезапно проникла во все теле– и радиоэфиры, и сначала я понятия не имел, что она основана на фанк-хите “Super Freak” Рика Джеймса 1981 года. Но для слушателей постарше (или поэрудированнее) обаяние песни было отчасти ностальгическим – она возрождала к жизни композицию, которая, по поп-музыкальным меркам, была уже не совсем новой, но еще и не слишком старой (лейбл МС Хаммера отложил издание кассетного сингла, чтобы побудить поклонников покупать полноформатный альбом – как следствие, песня заняла только восьмое место в хит-параде, зато лонгплей оказался первым хип-хоп-альбомом, получившим бриллиантовый сертификат за более чем 10-миллионные продажи в США). Через несколько месяцев после МС Хаммера буквально тот же самый трюк провернул Ванилла Айс: в его прорывном сингле “Ice Ice Baby” использовалась партия бас-гитары другого хита 1981 года, “Under Pressure” в исполнении группы Queen и Дэвида Боуи.
Две этих песни, “U Can’t Touch This” и “Ice Ice Baby”, повсеместно стали объектами соответственно насмешек и ненависти: МС Хаммер был обаятельным жуликом в широких штанах-шароварах, а Ванилла Айс – напыщенным красавчиком с обидчивым характером. Годами рэперы боролись с мнением, что семплинг – просто ленивый и неизобретательный способ записывать музыку (в 1988 году, после того как джазовый и R&B-музыкант Джеймс Мтуме раскритиковал семплинг, группа Stetsasonic выпустила песню “Talkin’ All That Jazz”, в которой зачитала: “Семпл – это просто тактика / Один из инструментов, часть моей методики / Нужная лишь тогда, когда она входит в мои задачи”). Повсеместная популярность “U Can’t Touch This” и “Ice Ice Baby” только усилили это представление. В показательной газетной рецензии на последовавший вскоре стадионный тур МС Хаммера утверждалось, что он полагается на семплы, потому что не способен сам ничего сочинить: “А когда он заимствует что-то ценное, – жаловался критик, – то редко знает, что с ним делать, упаковывая эти кусочки в однообразные, скучные до зевоты песни”.
Позиция поклонников хип-хопа по поводу семплинга была иной, поскольку авторами хип-хоп-треков в основном считались рэперы, а не продюсеры. Это означало, что соображения оригинальности касались, в первую очередь, именно их. Подрезать чьи-то тексты, как делал Биг Бэнк Хэнк, или имитировать чужой стиль считалось постыдным. Кроме того, серьезные почитатели жанра обычно презирали большие поп-хиты (в рецензии на альбом МС Хаммера журнал The Source объявил: “Мы не знаем ни одного фаната рэпа, который купил его или даже хоть раз его послушал”). Но зачитывать собственный текст под чей-то чужой бит, как правило, не считалось зазорным – более того, при удачном раскладе это даже могло служить для артиста способом самоутверждения. В 1990 году Айс Кьюб, экс-участник группы N. W. A., выпустил песню “Jackin’ for Beats”, в которой его рэп звучал на фоне чужой музыки. Композиция заканчивалась провокационно – отрывком первого трека, который N. W. A. выпустили без его участия. “Айс Кьюб возьмет фанковый бит и преобразит его / Найдет мощный брейк и поразит его”.