Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений в семи томах. Том 5. На Востоке - Сергей Васильевич Максимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А рыбные промыслы в Василе?

— Ничтожны: капля в Волге.

— Однако сурские стерляди почитаются лучшими из волжских, не идут в сравнение ни с шекснинскими, ни с унженскими, ни с ветлужскими. Они уступают, говорят, одним только вятским, именно чепецким.

— Лучшее доказательство их достоинства вы видели сейчас в трактире: горячая вода, две луковки, две стерлядки, и — наполовину миски ржавчина — вкуснейший жир и такая уха, какой не подадут вам ни в одной из столиц.

— В Козмодемьянске мы ничего не найдем особенно замечательного?

— Ничего, да и там ненадолго остановимся.

На другой день, со светом, мы снялись с якоря. Острова по Волге стали попадаться реже, выплыл один, но заметно больший против тех, какие уже нам попадались десятками. Волга становилась замечательно шире: приближалось то место, где впадает в нее река Ветлуга своим широким, песчанистым устьем. Ветлуга — шестая большая река (от истока), впадающая в Волгу, шестая река, бегущая из лесов, стало быть, многоводная, и многоводная в той степени, что она из лесных рек уступает в величине одной только Каме — царственной реке всего Приволжья, последней из лесных волжских притоков. Остальные притоки Волги бегут из степных полос России, и между ними Ока является достойной соперницей Камы затем следуют: недавняя Сура и недалекая уже (для нас) Свияга; и затем степных притоков Волги нет, все остальные ничтожны и немногозначащи. Ветлуга, как Кострома-река, Унжа, как Керженец, как Кокшага, несут в Волгу лесные материалы в плотах, а нередко и в судах разных наименований, между которыми гусянкам принадлежит первое место. Правда, что подобного рода промыслы по рекам Унже и Ветлуге обездолили эти реки, засыпанные теперь песками и способные поднимать неглубоко сидящие барки только во время весеннего половодья. Ветлуга не выпустила даже в Волгу недавно выстроенного (собственно, для нее) парохода, скоро принужденного ограничить свои рейсы небольшими прогулками и затем — сколько помнится — совершенно прекратить их. Насколько между тем развита лесная промышленность в притоках Волги, можно судить по двум рекам, коротким в своем течении, каковы Керженец — некогда средоточие сильного раскольничьего толка, и Кокшага, при устье которой, в селе того же имени, в весеннюю и летнюю пору временно основывается целый город, шумный попойками, громкий сильной карточной игрой и другими делами, на какие падко богатое деньгами и праздное человечество.

Между тем «Телеграф», исполняя свое обещание — сегодня же доставить нас в Казань, спешит далее. Мы видим издали Козмодемьянск, видим Чебоксары, вдали белеет Свияжск — город Грозного. Видим тут, там и здесь белые и желтые старинные церкви, каменные дома. Видим барки, росшивы и другие суда, бегущие к нам навстречу. Несутся оттуда заветные бурлацкие песни, которых успеешь еще наслушаться под Нижним и которым не будет конца и за Казанью до Самары, и до Астрахани. Вот белеет вдалеке, в десяти верстах от Волги, разбросанная на горах и под горой Казань. Пароход останавливается на Бакалде. Извозчики-татары чуть не разрывают вас на части: некоторые в пролетках, другие с долгушками, но большая часть — ломовых в каких-то курьезно мелких телегах. Берем и того и другого и едем по отвратительно скверной дороге, едва возможной для езды, едва выносимой. Не дорогой, собственно, едем мы дальше — везут нас между кустами, по каким-то тропинкам, оврагам; деревья хлещут в лицо; колеса срываются в глубокие колеи и грозят ежеминутным падением. С трудом добираемся мы, обрызганные наполовину, измученные, до Адмиралтейской слободы, по которой предстоит новый ряд мучений, едва ли не тягчайших. Мучения не оставляют нас и на дамбе, связующей слободу с Забулацкой стороной города. Но отчего мучения эти переносим мы с меньшим ропотом? Отчего радует нас появление казанского памятника, в котором, кроме пирамиды, нет ничего бросающегося в глаза и особенно радующего? Отчего, наконец, бьется наше сердце, и тем сильнее, чем ближе придвигается к нам Казань? Отчего испытываем мы радостный трепет даже и в то время, когда являются печальные виды недавно погоревшего, несчастного города, обездоленного на большую свою половину? Отчего, наконец, мы начинаем испытывать ту лихорадочность нетерпения, какая так редко дается в жизни и становится дальним, туманным преданием темного детства, то приятное нетерпение, обливающее сердце кровью и наполняющее все помыслы, когда вы видите родной кров, родные лица, улыбающиеся вам после долгой разлуки, когда вы смотрите на тех существ, которые не покупаются ни за какие деньги в жизни, а даруются природой, как лучший ее дар, как драгоценное жизненное достояние? Прочь всякая преступная, задняя мысль! Прочь всякое сомнение, недоверие, скептицизм!..

Но отчего же именно Казань ласкает нас своим видом и охватывает все существо приятной радостью, навевает тысячи отрадных воспоминаний и ощущений? В Казани нет для нас ни одного кровного существа. В Казани нет для нас родительской кровли. То и другое там далеко, за Волгой, за дремучими лесами, в печальных местах дальнего Костромского уезда. В Казани мы прожили только два месяца своей скитальческой жизни, — жизни, сложившейся уже из трех десятков лет. И мы все-таки радуемся полной радостью, искренней и неподкупной. Мы блаженствуем, мы наслаждаемся. Забылось все прошлое, живется одним настоящим, всецело верится в будущее.

Поймет нас — может быть — тот, кому удалось уже в жизни не один раз сниматься с привычного, обсиженного места и толкаться между чужими людьми, где мало привету и нет места для душевного спокойствия, для сердечных наслаждений. Все дни, недели и месяцы сложились из цепи беспокойств, недовольств, неудобств — вещественных и нравственных. Начинаешь день в полном неведении того, что придется уловить, чем поживиться, продолжаешь день под влиянием в большей части случайностей (редко удается действовать наверняка) и кончаешь день почасту в неудачах, почасту ложишься спать измученным, далеко не удовлетворенным. Наступает иной день, полный бесконечных тревог и туманных, сосредоточенных ожиданий и в то время, когда новые места манят своей новизной, своим интересом. Эти же новые места, бездна новых лиц, обставленных знаменательной средой, иные нравы, иные поверья, суеверия, предрассудки, новые слова, пословицы, поговорки, неотступно преследуя, обязательно и всецелостно увлекая, обусловливают впереди новые дни; целый ряд рабочих дней, недель и месяцев, богатых тревогами и ожиданиями. Больше, чем когда-либо, понимаешь глубину нравственного смысла простой пословки: «Путь-дорога красна не сном, а заботой» — и не видишь иного исхода, кроме работы и заботы. И вот мелькнет приветный огонек, разогрет очажок для тебя; обступила тебя хлебосольная радушная семья людей добрых и честных; не жалеют для тебя заветного, вкусного куска, уделяют тебе много из того, чем высятся и красятся их добрые и честные души. Благословениями и неподкупно добрыми пожеланиями и с той же хлеб-солью провожают тебя за околицу.

Несешь ты о них свои лучшие, светлые впечатления, долго живешь воспоминаниями о них и ласкаешь себя ими потом, в минуты тоски и печали. И вот вновь счастливит тебе судьба и благоприятствует случай снова увидеть еще раз в жизни тех же людей, которых ты привык уже считать почти родными, своими. В ласки, в привет их веришь — и не ошибаешься. Такие минуты редки в жизни скитальца, но оттого-то они так и ценны, оттого-то они так и волнуют сердце!..

Казань больше, чем какой-либо иной русский город, похожа на восточный город: может она соперничать в этом смысле с Москвой одной, но во всяком случае перещеголяет и Астрахань, и Симферополь — необлыжные восточные города. В Забулачье (на этот раз заваленном грудами погорелых развалин) встречает вас та же грязь, которая была бы даже впору хоть и самому Константинополю. Грязь эта по набережной Булака лежит глянцевитой массой, как жидкий овсяный кисель, и расплывается на всем длинном пространстве до озера Большого Кабана, из которого, как известно, вытекает Булак, из которого (также всем известно) казанцы пьют отвратительно грязную воду, наполненную живыми, приметными даже невооруженному глазу инфузориями. Один досужий человек вычислил математическими говорят — очень верно), что на каждую живую душу в Казани приходится в год слишком по полпуда грязи. Чтобы уменьшить, а по возможности и уничтожить эту пропорцию, вот уже десятый год усидчиво думают умные люди и — пока ничего не придумали. Более достаточные и, конечно, счастливые пьют недурную воду из колодцев, между которыми колодезь, принадлежащий Духовной академии, почитается лучшим (но он лежит на противоположном краю города, чрезвычайно далеко; там же есть еще два-три колодца, но и только). Самый Булак — тоже грязная полоса, та же грязь, только заметно пожиже; рекой и даже речонкой назвать его нельзя, потому что высокие берега, в которые он глубоко заключен, искусственная, вытянутая в линию прямизна, с каковой Булак идет в Казанку, скорее дает ему вид и форму канала, чем реки. Это далеко уже не тот Булак, мутный и тинистый, через который переходил Иван Грозный — решитель судеб татарских царств.

Чрез Булак перекинуто несколько мостов: выбирайте любой для переезда в самый город — встречаете ту же грязь и на Вознесенской улице, и на Проломной, которые тянутся параллельно друг другу в замечательную даль и кончаются замечательной грязью на рыбных площадях, — грязью, превосходящей всякое вероятие. Это — подгорная часть города; над ней высятся горы; на этих горах разбросаны хорошо распланированные и постоянно сухие лучшие улицы города. Между ними Воскресенская — Невский проспект Казани, Невский проспект потому даже, что на ней существуют еще до сих пор остатки торцовой мостовой. В конце ее — и клиники, и здание университета; была до давнего пожара семинария, до сих еще пор стоящая в развалинах, — длинное здание с замечательной по архитектуре Петропавловской церковью во дворе.

Воскресенская улица ведет в кремль с Сумбекиной башней, с старинным Спасским монастырем, в котором низенькая церковь, постройки Грозного, — первая православная церковь в Казани. В крепости же этой дворец и замечательно длинное полуразрушенное и грязное здание присутственных мест, с неопрятностью которых могут еще спорить стоящие напротив их казармы. Из кремля можно любоваться на разбросанный по горам и под горами город, на картинную группу казанского женского монастыря, на единственный в городе бульвар, между зеленью которого видится озеро, справедливо прозванное Черным. За Черным озером недалеко театр, еще дальше и значительно дальше Арское поле с Духовной академией, военным госпиталем и Родионовским девичьим институтом. Собственно Казань ушла за Булак и Большой Кабан. Там-то именно старая Казань, где и каменные мечети, и каменные дома татарских князей — купцов и татарского плебса, который и по городу ездит в извозчиках, и на домах русских в найме исправляет всегда крупные ломовые работы, и на Волге сидит в веслах, и частицей ходит в Москву и Петербург с именем бухарца и с халатами... Таков внешний вид на Казань, при беглом взгляде на нее проезжего...

Многое и весьма многое иное просится теперь на перо, но обязуя себя правом и долгом говорить о Казани отдельно, я оставляю ее ради дороги, а с ней и вольной почты, которая преследует едущего в Сибирь далеко за Уральский хребет.

— Согласитесь, что может быть лучше и удобнее вольной почты! — говорил мне один из моих знакомых. — Вы приносите свой билет, выданный вам на проезд, платите деньги вперед, получаете квитанцию в получении денег и билет из конторы. С билетом этим не терпите остановок, лошади для вас всегда готовы; экипажи удобные: вы уже не получаете тех мучительных телег, какими до сих пор еще щеголяют обыкновенные почтовые тракты.

— Но за все это — прибавьте — плачу я по 3 коп. на версту и на лошадь, т. е. ровно по 1 1/2 коп. лишних против обыкновенного положения.

— Вас целую дорогу не беспокоят. Вам нет нужды расплачиваться на каждой станции.

— Но я могу иметь мелкие деньги готовыми, иметь товарища-спутника, помощника, прислугу. Он платит ночью и спит днем или наоборот.

— Вы можете взять напрокат экипаж в конторе...

— Но всего лучше я могу иметь свой экипаж. Это так нетрудно.

— Но за взятый экипаж напрокат вы платите только по 1 коп. на версту...

— И заплачу огромные деньги, если, на беду, экипаж, взятый напрокат, изломается на дороге; могу даже вовсе остаться без экипажа и опять мучиться на перекладных. Свое, хорошо известное, лучше, чем чужое, неизведанное.

— Вам не нужно подорожной...

— Но я ее и не боюсь; я плачу за нее только по копейке на версту: полкопейки моих лишних остается еще за вольной почтой.

— За эти полукопейки вы избавлены от труда засиживаться на станции в ожидании лошадей.

— И дольше 6 часов не прожду — и это самое большое. Да я, сделавши по России несколько десятков тысяч верст, мало верю в эти сидения на станциях. Тут или стачка смотрителя и почтосодержателя с ямщиками, или простое желание взять на водку лишнее: лошади в хомутах и в конюшне, хотя они по книге и в разгоне. Да и бешеная скорость езды приятна и выгодна, может быть, иркутскому курьеру, нужна московскому купцу, поспешающему в Ирбит или в Тюмень, а долговременное сидение на станции неприятно, может быть, только нервному и раздражительному человеку, но таких люден почасту и самая скорая езда не удовлетворяет.

— Однако теперь по всей России берут уже по 21/2 коп. на версту.

— И никто на почтовых не ездит. В тех же деревнях, где стоят почтовые дворы, повезет за 11/2 коп. любой мужичок. По Вятской губернии делают даже ½ коп. скидки (в Сибири по Барабе берут семитку [2 коп.] на тройку). Я слышал даже, что многие почтосодержатели просили назначить прежнюю прогонную плату. Все проезжие повернули на проселки.

— Говорят, что вольные почты будут по всей России...

Сожалеем мы о России и спрашиваем: куда же денутся тысячи извозчиков, вольных ямщиков?

— Они тоже будут возить, потому что конторы вольных почт их же самих и нанимают...

— Но не всех желающих, а, вероятно, только тех, кого захотят.

— Не знаю.

— Я знаю даже больше: вольные ямщики, нанятые для вольной почты, жаловались мне на дальность очереди, которая до них доходит иногда раз в три недели на ничтожность заработной платы и проч. Вольная почта хороша во время ярмарок, когда творится и бойкий, и сильный разгон, и чем-то не достигающим цели, почти лишним является она в остальные 7/8 времени года и на том тракте, каков Сибирский, по которому сравнительно очень малый проезд. Да и три копейки очень дорого, потому что вы, едущий по собственной надобности, платите еще по 12 коп. сер. на каждой станции за экипаж. На квитанции вы, правда, видите еще новую для себя привилегию, которая гласит: «Ямщики на водку требовать права не имеют, но это предоставляется на волю проезжающего». Но, во-первых, кто же захочет отнять у ямщика право просить на водку, когда ему удалось — что называется — заслужить это, угодивши седоку скорой ездой и когда уже он сделал привычку без того не отпускать «барина» и, избалованный повадкой, в самом деле просит на водку на каждой станции. И кто же, во-вторых, поскупится дать ему 6 — 10 коп., как это давалось и даже по всей России, и когда все это составляет и в итоге десятков станций приметно — немного. Нет, как хотите, а путешествовать по России и дорого, и неудобно, и вольная почта нимало не достигает прямой цели, не исправляет этого недостатка.

— Но вы как будто сердиты на нее...

— Напротив! Но в то же время и не вижу в этом учреждении особых достоинств уже потому, что это — монополия. Из того города, где контора, возьмем хоть Казань: ни один заехавший сюда ямщик ни на какой тракт, даже проселочный, не может взять седока, иначе заплатит огромный штраф. Вольная почта взяла в исключительную привилегию возить на все окрестные станции — будут ли они на почтовом тракте, будут ли на глухом, проселочном. Для обратного ямщика это, пожалуй, и не особая потеря, но для меня скверно: я не знаю, где остановиться; я завезен в незнакомое место, как человек, которому, несомненно, надо ехать вперед и с которого, стало быть, любой ямщик имеет право требовать и взять, сколько ему угодно, без таксы, без совести. Поезжай я с ямщиком обратным и прямо с места, он привезет меня в знакомую ему деревню, к своему дружку. Этот непременно возьмет с меня дешевле, чем тот, который привез меня из города, но и этот всегда согласится, и скоро согласится, на половинную цену за провоз против назначенной от вольной почты. Не удивите вы меня ни этими круглыми бляхами на шляпе и левом плече ямщика (они ничего не доказывают и надеваются только для седока с крупным чином), ни этими двумя колокольчиками (перед ними так же не сторонятся обозы, как и перед заветным одним колокольцем всех остальных почтовых дорог в России). Что мне в большом помещении станционных домов вольных почт, где большая половина занята семейством смотрителя и ровно так же ничего нет, ничего не найдете из съестного, как и в тесных станционных домах других трактов. Я помню станцию Дебесы; помню прейскурант с весьма высокими ценами, — прейскурант, на котором написаны и супы, и щи, и соусы, и котлеты, и жареные рябчики, бекасы, и много другого, способного расшевелить и аппетит, и возбудить надежды.

— Дайте мне самого простого: щей с говядиной, жареной говядины.

— Нету сегодня, не готовлено.

— Когда же ведется у вас этот обычай?

— Закажите яичницу-скородумку: поспеет.

Пришлось ограничиться стаканом молока, за который и заплачено было по таксе: 10 коп. сер. и в той губернии, где кринка молока стоит 5 и 6 коп.

Спрашивал молока на другой станции.

— Коровы не доят, — был ответ.

Спрашивал на третьей.

— Коров не держим.

На четвертой станции я бежал уже в соседнюю крестьянскую избу и находил там и молоко, и яйца.

Не знаю, замечали ли проезжие на вольных почтах особенную неприветливость, иногда даже грубость всех станционных лиц: мне она надоедала на всем пути до Перми и далее до Екатеринбурга, надоедала и за Екатеринбургом к Шадринску, но не бесила — от привычки, от готовности переносить мелкие мелочи, когда я успел уже примириться с самыми крупными.

Но вот и печальный Оханск; вот и Пермь, разбросанная, так редко обстроившаяся, как ни один из других губернских городов России. На ней кончаются пароходные рейсы по Каме, но не кончаются вольные почты, которые дают уже иные впечатления, носят иной характер. При выезде нашем из города нам попадаются конные казаки с калмыцким оттенком в лицах, с пиками в руках.

— Откуда они?

— С пикетов; очередные.

— Кого же они караулят, что стерегут?

— А недобрых людей.

— Что же это: беглых из Сибири?

— Нету, своих.

— Что же, пошаливают, что ли, здесь?

— Случается. Теперь реже, теперь только с возами; а вот ярмарка в Ирбите начнется, так уж со всеми тогда разбору нету.

— Однако и теперь тоже может случиться?

— Да ведь это как им вздумается: известно. Кто их думу поймет?

— Все-таки бывает и эдак?

— Редко, — и то больше к ночи, а то и наутро бывает. Недавно, сказывают, воз на свету подрезали — и сумерек еще не было. Опасна эта первая станция, потому она большая и все, вишь, лесом; дальше тише, зато бойся Кунгура-города.

Действительно, в Кунгуре посоветовали мне остаться ночевать. Город этот, хорошо обстроенный и церквами, и домами каменными, издавна славится теми мошенниками, которые в былые (и недавние, впрочем) времена выезжали на лихих тройках и, выезжая навстречу проезжей тройке, путали упряжь, кричали, суетились. В то время валявшиеся в канавах соучастники их выходили на дорогу и, прорезывая задок экипажа, подрезывали чемоданы, выхватывали саквояжи и все, что попадало под руку. В Кунгуре, говорили нам, многие купцы сделались богатыми и зажили в каменных домах именно от этого рода промысла. Промысел этот кунгурскими мещанами не покинут и теперь, хотя уже и производится в мелких размерах. Примеру их следуют заводские крестьяне следующих по дороге уральских заводов; занимаются тем же, как говорят, и татары деревень, расположенных в стороне от почтового тракта; мошенничают и беглые из Сибири (их также любят принимать и татары и заводские).

Чем глубже забираешься по этому тракту, чем резче местность принимает характер горно-уральский, чем чаще попадаются заводы в стороне и на дороге, тем рассказы о дорожных шалостях увеличиваются и принимают грозную форму.

Рассказывают, что на днях отрезали задок у тарантаса.

— И тарантас-то был наш, напрокат брали, — говорит ямщик. — И какое важное железо крепило, а перерезали молодцы, ножом перерезали и так, братец ты мой, ловко: любо-два! Ножи, знать, уж у них такие острые, стальные.

— Ну да далеко ли у вас тут достать ножи хорошие?

— Это точно, что так! Заводов много. Вон, видишь ты хоть бы эту гору, в сторонке?

— Коричневая такая? Вижу.

— Все ведь медь, все руда.

— А вон в этих дальних-то, что лесом покрыты, есть руда-то?

— Да, почесть, все перерыты; все горы, почесть, на однех подпорках держатся. Меди здесь сила, а про железо и говорить нечего.

— Ну да и мошенников много.

— Много же и есть: верно твое слово.

На следующей станции новые рассказы. На один обоз, шедший с чаем, выбежала из лесу целая шайка, человек с десять, схватили воз с 6 местами, да и потащили в сторону и с лошадью. Возчики бросились защищать, началась драка: воз был отбит, но с потерею трех мест, из которых каждое заключает в себе от 21/2 до 3 пудов чаю и стоит приблизительно 100 — 120 рублей.

— Зачем же они по ночам ездят? — спрашивал я туземцев.

— Да как не поедешь, когда поставку на срок получил. Они, пожалуй, ночью-то и спят в деревнях, а ведь сумерек-то как избежишь? Тут-то вот их и накрывают.

— И следа нет пропаже?

— Опытные и бывалые знают, может, всех главных-то коноводов и нащупают, пожалуй, пропажу, да ведь деньгами надо выкупать, а судом поди ищи-свищи, — да и на другой раз не езди, коли затеял ссору: тогда весь обоз, пожалуй, вырежут и самому бока наколотят.

— Разбои бывали?

— Разбоев не слыхать, и примеров не было. Плетет народ сказки, да мы мало этому верим. Один, говорят, прорезал ножом кожу сзади да маленькому мальчику (посередине лежал) горлышко перерезал, нечаянно...

— Чего же смотрит начальство?

— Смотрит начальство, да как углядишь? Пикеты на каждых пяти верстах расставлены.

— Ну и усмотрят ли они, что на третьей версте делается?

— Известно, нет.

— А услышат ли?

— Да коли ветер оттуда, может, и услышат.

— А может, не услышат и при ветре?

— Чего доброго, пожалуй, и при ветре не услышат.

— Принимают ли сами извозчики какие-либо предосторожности?

— Принимают, да пользы мало. Самое лучшее — ночью не ездить, сказывают. У них на трех-четырех возах веревками крепко фонари привязаны, чтобы видно было недоброго человека. Так вор ихнего брата и тут перехитрил. Они, лежа в канаве, швыряют камушки так метко, что и в одном фонаре стекло разобьет (а ветер огонь задует), и в другом, и в третьем... Бросятся возчики к фонарю, глядят — назади один уж мастерит свое дело, подрезывает. Они туда, а там уж в другом месте другой режет. Нет им на такое дело хуже волчьих ночей этих, когда не глядит месяц. Нет того обоза, на котором бы на ту пору трех-четырех мест не срезали.

— Но когда же все это прекратится?!

— А Господь ведает: возчики-то и кистени с собой возят — не помогает...

И между тем это лучшая дорога в России, дорога, усыпанная хрящиком, налаженная в былые поры и поддерживаемая до сих пор в состоянии самородного, естественного шоссе, ровная, гладкая, богатая разнообразными картинными видами; одним словом, завидная на Руси дорога отравлена такими тяжелыми, неприятными впечатлениями, запугивающими рассказами. Сколько хороша дорога эта осенью, столько увлекательна она должна быть весной и летом. Высокие горы — ближайшие отроги Уральского хребта, светлые, бойкие реки, людные селения, большой билимбаевский завод на дороге: все это рисует иную жизнь, неведомую, обхватывает новыми впечатлениями, неиспытанными. Равнина, бесконечная равнина преследовала вас сыздетства; попадались нам на путях-дорогах и такие горы, при спуске в которых ямщик ваш тормозил колеса, потому что эти горы были круты; но были ли они горами, смели ли, имели ли право называться они этим именем, которое так торжественно и с такой славой поддерживают именно вот эти горы, окружающие нас теперь? Вторую сотню верст преследуют они нас всем разнообразием своего строения; одни, говорят нам, богаты медью, другие железом, в третьих попадаются цветные камни, так любимые и в печатках, и в запонках; есть целая магнитная гора; вон под горой разбросалось людное селение, в селении этом ванны; из горы этой текут серные ключи, дающие целебную воду. Живописец обогатит здесь портфель свой до бесконечности разнообразными, картинными видами. Редко путешественника ввозят на гору, но и с низменностей, по которым идет большая половина дороги, виды являются во всем своем разнообразии и великолепии; и глаз не оторвешь от диковинок, когда дорога, незаметно поднявшись на гору, начинает спускаться с крутого обрыва; там, далеко внизу, рассыпались избы, стоит церковь; на кровлях их видна мельчайшая подробность, малейшая щепка, случайно попавшая туда. Серебристо-зеркальной ленточкой, как змейка в тысячу изгибов, прокладывается по зеленому полю речонка. Она под нашими ногами уже и вблизи превращается в порядочно бурливую, довольно широкую реку, которая оттого, может быть, по местам мелка и песчаниста, что обездолил ее какой-нибудь дальний завод, поживившийся и водой, и ее силой.

Так же незаметно везли нас от билимбаевского завода в гору: не чуялось нам ее присутствие, не давал и глаз никаких резких и разительных доказательств тому: высокие горы, по обыкновению, стояли далеко впереди. Проехали мы и вторую половину станции, к деревне Решетам, по той же равнине, по таким же низменностям, как это было несколько раз прежде.

— Где же Урал? — спрашивали мы у ямщика.

— А сейчас переехали. Он тут низок: совсем, почитай, не приметен! — отвечал нам ямщик, и хотя не сказал нам ничего нового, но сказал сущую правду. Еще учитель гимназии (бог весть, как давно!) говорил нам, что Урал так невысок перед Екатеринбургом, что переезд чрез него совсем не приметен. Тогда верили мы ему на слово; теперь убедились в том на самом деле и факте. В этом только и была наша находка и выгода!..

И вот географический рубеж между двумя частями света! Вот водораздел: вода в реках текла к нам навстречу, теперь потекла прочь, по направлению нашего пути. Следующую станцию от Решет мы ехали уже в Азии. Сердце наше екнуло и затем говорило нам многое; воображение рисовало туманные, безутешные картины. Все говорило нам, что мы в Азии, хотя туземцы и уверяли нас, что мы еще в России, а не в Сибири. Так ли это было на самом деле — должен решить Екатеринбург и следующее за ним длинное пространство Пермской губернии до рубежа Тобольской, которая уже по всем правам и положениям губерния сибирская.

Вот и Екатеринбург — пока в полусвете утренних сумерек, — объятый до последнего обитателя крепким и глубоким сном.

2. ПО СИБИРИ

Сильный осенний дождь, крепкий, порывистый ветер, изрытая колеями грязная почтовая дорога заставили меня остановиться в ближайшей деревне, войти в первую попавшуюся избу. Деревня была вятская; изба — как все православные избы. Дело клонилось к вечеру. В избе горит лучина, тускло освещая предметы. Стрекнет уголек, и зашипит в лохани и вспыхнет тотчас за ним яркая струйка пламени, освещая старые, давно мне знакомые и любезные виды и лица. Тускло глядит в правом углу на тябле Божие Милосердие: Казанская Владычица, Никола-угодник и праздники. Дедушка на полатях лежит, по временам кряхтит, по временам зевает, всякий раз прикрывая рот ладонью и затем осеняя его крестным знамением. Большак семьи туес гнет за столом из береста; жена его в левом уголку шумит веретеном — нитку тянет. Бабушка на печи закатилась от кашля, тяжелого, грудного кашля, которому и конца не видно: им она как будто в последние разы откашливает небольшие остатки силы и самую жизнь, тягостную для себя, тяжелую для семьи и для всех равно бесполезную. В избе еще два-три мужичка, без дела, забредших с улицы, и я — человек заезжий, жертва бесконечных расспросов: кто я, зачем и откуда?



Поделиться книгой:

На главную
Назад