— Из Питера еду на Амур: посмотреть тамошнее житье-бытье.
— Далеко же тебя Бог несет. Шибко, сказывают, далеко.
— Десять тысяч верст, дедушко, насчитали с хвостиком.
— Эдаких-то, поди, дальних мест и нету больше.
— Есть, дедушко, да мало.
— И что это там за Мур такой проявился? — вступилась хозяйка. — Недавно про него толковать стали: али его допрежь и на свете не было? Вон у нас тут мужичок туда же сбирается. Хорошо уж, что ли, там, на Муре-то на этом?
— Хорошо, хозяюшка; так, говорят, хорошо, что и сказать невозможно. Берега, слышь, кисельные, вода сытовая.
— Это что в сказках-то сказывают?
— Эту-то вот, хозяюшка, реку и нашли теперь.
— Так, родименькой мой, так. Оттого-то, стало, народ туда и охотится.
— Оттого и охотится, что и золота-серебра там много, и камнями многоценными пруд пруди; и птицы человечьим голосом молву ведут. Виноград растет, хозяюшка!
— Это какой же такой виноград растет?
— А вот большаки-то твои в кабаке водку покупают. А там, вишь, дерево такое растет, что и в кабак ходить не надо. Рви с него ягоду, жми ее — вино будет. Тигры, хозяюшка, водятся.
— Ну уж и это мне невдомек твое слово.
— А это зверь такой, что волка лютее, медведя сильнее.
— Так чем же стороне-то оттого лучше, что такое лютое зверье живет?
— А это зверье (велят понимать) благодатную сторонку обозначает. В худых местах не живет оно. Тем и начальство тамошное хвастает. С ихных слов и я тебе сказываю. За что купил, за то и продаю.
— Ну а еще-то что, родименькой мой?
— Да чего тебе больше? Будет с тебя и этого. Лучшего этого есть места, да не наши.
— А ты, баба, не слушай его! — вступился старик. — Не слушай его, потому сказывал ведь он тебе, что из Питера едет. Столичный народ — известно — на похвальбу озорной. Извини ты меня на этом крутом слове, а это дело так, верно оно. Сказывай ты лучше, какова земля-то там?
— Хороша земля, уж если виноград родится.
— Да он-от родится, для него-то она, может, и хороша, а для хлебушка, поди, и не споркая; хлебушка-то она, может, и не подымет, силы-то ему своей, соку-то и не даст. Всякая ведь тоже и земля у Бога живет. Наша вот ячмень родит хороший, рожь самую наилучшую. К Архангельскому городу купцы наши возят: немцы, слышь, не нахвалятся. А вот, к примеру, пшеницы хорошей земле нашей не поднять ни за что; на то есть там где-то, на низу такая земля, где пшено выходит, что янтарь, чистое, на свет прикинешь, так как бы стеклышко, чуть-чуть чужого глазу не видно. Верно, брат, это, ей-богу! А живал ли там, в земле твоей, допрежь этова народ какой?
— Нет, не живал; земля впусте лежала.
— А лежала земля в пустырях и народу в ней не жило — на землю ты на эту похвальбы большой не клади: подождем, посмотрим сначала, порасспрошаем. Знаешь ли ты, что нет для мужика крещеного того зла на свете злее, как вот с этими новями возиться? Так трудно, что и сказать не можно! Тут кажинный день чуть не зубом выковыриваешь, кажинной корешок чуть не ногтем окаличиваешь; а и поднимешь землю, зерно положишь — двумя засевами она тебя не порадует; ты так и знай, что многого она не даст; земля эта еще крепко набалована траву давать любит. Надо так, чтобы на Мур на твой народ шел со своим запасом на четыре года, а на Мур бы на твой не надеялся.
— За что же ты его моим, дедушка, называешь?
— А за то, что ты его уже крепко превознес, возвеличил.
— Да ведь я с чужого голоса тебе сказывал, а сам я его не видал. За тем вот и еду теперь.
— И поезжай, Господень ты человек, сам присмотри за всем, что там и как, да в добром здоровье к нам возвращайся и обсказывай. А допрежь ты того ничего не хвали, и не смущай ты своими насказами крещеного люда, не соблазняй...
Простые слова простого вятского человека до сих пор звучат для меня всей простосердечной истиной и до сих пор памятны для меня, переданные почти в том виде, в каком были получены. Прошел тому уже не один месяц; многое я уже мог забыть; помню, что в летучей, наскоро надуманной и затеянной беседе не было с моей стороны ничего, что могло бы заставить старика находить в простых моих словах значение соблазна. Снимаясь с места, я видел в Амуре новую страну — интересный предмет для изысканий, вот и все. Тогда только начинались еще споры с двух противоположных сторон, несогласных во многих положениях. По временам и урывками доходили и до меня на дороге остальные подробности этого интересного спора: враждующие стороны не сходились уже между собой ни в чем. Амур принимал для меня вид загадки, истинный смысл решения которой заключался в хитром сплетении фраз, противоречивших друг другу фактах. Путаясь в дельных и недельных подробностях, вопрос об Амуре завязывался сложным узлом, развязать который желалось ежечасно, но могли это сделать только время и самое место. Препятствия были ничтожны, хотя и огромное расстояние отделяло меня от цели моей поездки; но там, где существуют в России правильно организованные средства к переездам, переезды эти легки и возможны. Нет, правда, тех удобств, которыми так комфортабельно обставилась Западная Европа, множество лишений сопровождают еще до сих пор каждого, кто решится на дальнюю дорогу, но и против этих злых и непримиримых врагов существует верное специфическое средство — привычка. И я ехал вперед, ехал и думал: «Счастлив я буду, когда наконец судьба приведет меня к тому месту, к которому давно уже стремятся и около которого давно уже вращаются все мои помыслы; и трижды-четырежды буду счастлив я тем, когда та же судьба и случай поставят меня в возможность внести и свое слово в решение того вопроса, каким так занято было на тот раз все русское общество. Но пусть это мое слово будет твердо и истинно!
Там, на Амуре, — думалось мне, — совершается теперь и долго будет продолжаться интересный, поучительный процесс перерождения разных национальностей во имя новой страны, по степени влияний климатических, физических, административных; тот процесс, который до сих пор ускользал от истории, с трудом наслеженный по ту сторону океанов: в Соединенных Американских Штатах и в Новой Голландии. Там — на Амуре — работы много, и работа эта несет и заботу, и наслаждение».
— Ищите там, — говорили мне одни, — того развеселого русского горя, которое... сказывается песней, какой нет уже ни у какого другого народа.
— Ловите слова, пословицы, — советовали мне другие, — да нет ли такого нового слова и новой пословицы, в которых бы так же всецело и неподражаемо мастерски улеглась добытая умом и жизнию какая-нибудь интересная сторона житейской мудрости. Пусть она дышит тем же горьким юмором, как и все другие, без того наш русский человек и не высказывается, и чем больше этого юмору, тем лучше: стало быть, есть еще надежда на будущее.
— Собирайте, — говорили мне третьи, — и собирайте старые предания, собирайте все, что ни попадется интересного, — во всем амурском есть для всех уже что-то притягательное, что-то обещающее и даже, может быть, обновляющее.
И я снова ехал вперед, ласкаемый надеждой на святость дела, в котором и мне предлагается малая крупица, полный веры в неопровержимую пользу того края, которым судьба хочет соединить нашу Россию в Восточным океаном — этим Средиземным морем будущего, как условились и привыкли говорить об океане в то время.
«На Амуре сталкивается Россия с Китаем, — опять думалось мне. — То и другое государство сходятся лицом к лицу; то и другое неизбежно должны выставить свое для сравнения, для поучения. Одно упорно держится за старые верования, за высиженное веками взаперти на своих правилах; но и имеет вследствие того уже многие застывшие формы, облеченные в форму закона и религии. Другое, также упорно державшееся за старые предания, теперь готово обновиться... Борьба между этими двумя незнакомыми элементами неизбежна, и притом неизбежна на первых же порах: может быть, она уже и началась на Амуре. Кяхта не пример: там и цель, и самый характер сношений должны быть до крайней степени дружелюбны. Коммерция начиналась оружием, но никогда не сопровождалась им. Другое — дело Амура, взятого наскоро, только теперь обставляемого, как собственность России, как такая страна, на которую одна только Россия и имеет право».
— Следите же, — говорили мне многие, — чья возьмет. На чьей стороне будет больше победы, хотя бы признаки ее были пока мелки, едва уловимы. Способны ли мы иметь силу национального влияния на чуждые народности; не осилит ли нас крутая, упорная национальность маньчжурская и останется в целостности своей и особенности; возьмут ли они от нас что-нибудь и нет ли у них того, чему бы и нам самим можно было поучиться? Так же ли устойчивы и самобытны останутся другие племена приамурские, как остаются крымские татары и черемисы, или так же падут под влиянием славянского элемента, как пали другие племена: вотяки, мордва и вогулы?..
Все эти вопросы и предначертания, преследуя один другого, уясняли и создавали новые в последовательной связи, в замечательном количестве. Время между тем уносило пространство. Мелькнул чистенький, каменный Екатеринбург; торговый и хлопотливый Шадринск. Дорога вела по настоящей Сибири, хотя пермяки отказывались от названия сибиряков, уклончиво и наивно указывая границу Сибири с Россией там, где она сошлась с границей губерний Тобольской и Пермской. Вот и Сибирь, и сибиряки и — ничего резкого, ничего бросающегося в глаза на первых порах. Круто завертывали октябрьские морозы, бойчее бежали лошадки; народ глядел несколько веселее и толковал посвободнее: ни дать ни взять, как в благословенных странах Архангельского края. Изумляет поразительное сходство говора в названии предметов первой необходимости, относительная чистота домашних помещений и еще немногое. Вот и могила Ермака, исторический Иртыш, на днях только остановившийся и еще не успевший затянуться в зимний саван: ребрами стоял лед, запружая дорогу и являя ту же безобразную картину, какую имеет и Нева после первого ледостава. Бурлила вода быстрого Иртыша в тех местах, где лед оставил полыньи, еще не успевшие затянуться даже салом. Мы въехали в гору крутым обрывистым оврагом; за горой раскинулась деревушка.
— Далеко ли у вас тут Бараба-то? — спрашивал я.
— Да вот Бараба все и пойдет от нашей деревни. Мы уж в степи живем.
— Чем же ваша степь отличается от той, которую мы сейчас проехали перед Иртышем?
— Ничем не отличается, да, видишь, уж так прозвали. Бараба, стало быть, и пошла от нашей деревни чуть ли не до самого Томска.
Как бы то ни было, но вот и Барабинская степь — одна из тех степей, которыми вообще богата Россия; только эта — самая большая из них, но едва ли меньше их скучная, тоску наводящая. Уныло глядят чахлые деревья, редко расставленные по сторонам, по большей части сиротливыми кучками; но чем дальше в степь, тем меньше этих перелесков. Большими, бесконечно длинными полосами легла прихваченная морозом и пожелтелая ковыль-трава, до которой, может быть, от веков не касались коса и грабли. Иногда по годам проходят тут палы, при представлении которых у редкого сибиряка не дрожит сердце; редкий сибиряк их не любит. Быстро перебегают эти лесные пожары с одного места на другое огненными змеями и — говорят — поразительны по своей картинности и по опасности: иногда сгорают огромные годовые запасы сена, а иногда и (весьма нередко) целые деревни.
В 1761 году приступлено было к заселению большого почтового тракта по Барабинской степи на 600-верстном протяжении. Только три форпоста до того времени служили станциями для курьеров, и по степи пролегали чуть приметные тропы. В четыре года сибирский губернатор Чичерин — один из энергичных и замечательных администраторов этого отдаленного края — успел заселить степь, и преимущественно теми помещичьими крестьянами, которые присылались сюда за развратное поведение, в зачет рекрут. В эти четыре года они успели расчистить леса, построить дома, устроить мосты, гати, запастись земледельческими орудиями благодаря строгой дисциплине и расправе с ссыльными, о которых еще много в народной памяти свежих преданий. И вот через сто лет трудно уже наследить приметные признаки новых поселений. Деревни людные и длинные; крепко поддержанные дома и прочно устроенные хозяйства резко бросаются в глаза даже при беглом обзоре, при такой быстрой езде, про которую давно уже на целую Россию прошла слава и вошла даже в азбучные картинки под названием: «сибирский ездок». Еще до сих пор с честью поддерживают славу барабинские «дружки», хотя уже и нет тех докучливых криков и драк, с какими некогда выбегали они на дорогу и каждый из поселенцев тащил проезжего на свой двор. Операция эта производится теперь гораздо проще, и для того, чтобы воспользоваться ее приложением, надо непременно с почтового тракта свернуть на проселочный, «на дружков», как называют там. Тракт этот, по которому возят дружки, на 150 верст короче почтового. Выигрывая во времени, проезжий лишен докучливых формальностей и избавлен от неприятности видеть самые тоскливые из тоскливейших городов русских и сибирских, каковы Ишим и Ялуторовск; даже казенный, форменный Омск остается в стороне и не показывается.
Первый дружок, принимая проезжего с почтовой тройки, обыкновенно торгуется о количестве прогон и непременно на тройку; на паре, сколько я мог заметить, дружки ездить не любят. Торговля о цене происходит недолго: сибиряк сговорчив; в переторжке его нет того упорства, той досадной сделки с другими, которая московских ямщиков в уговорах с седоком доводит до упрямства, до острот вначале и даже до дерзких слов потом. У Рогожской и Крестовской застав проезжие нередко кончают разговоры в ямщичьих кружках тем, что ведут ямщика в полицию или тут же на месте производят короткую расправу собственноручно. Там уж как-то ямщики и привыкли к этому. Мне не раз — к крайней досаде — приводилось слышать от них ответ на это такого сорта: «Где дело идет о деньгах, там без крику, без драки — нельзя! Деньги — дело жаркое и щекотливое. Мне меньше взять не хочется, седоку дать больше не трафится: вот мы и снимемся, подеремся и поругаемся. А тот и ямщик — не ямщик, который на съезжей не ночевывал». Совсем не таков сибирский дружок. С ним перекинешься двумя-тремя словами, и дело в шляпе. Дружок даже спешит с вами кончить сделку, зная и как бы боясь, что вот-вот тотчас же из-за угла выскочит его сосед, да не один и не два, а целый десяток, которые тотчас же пойдут с ним наперебой, возьмут дешевле, и он не повезет. Главное дело, кажется, тут не в том, чтобы взять дешевле, а именно в том, чтоб самому везти, а не передавать этого дела в чужие руки. Кончивши дело таким образом с одним, вы уже кончили в то же время дела со всей Барабой и остальным трактом до Томска. У первого дружка отличная тройка, но плохой экипаж, какая-нибудь разбитая, мочалами связанная кошевка или легонькие саночки; у него — неисправимое поползновение ехать вскачь и, что называется, и в хвост и в гриву, насколько хватит у лошадей духу и силы; и в то же время — редка хорошо выезженная тройка. Большая часть лошадей беганые, какие-то угорелые, непослушные. Мне всегда почти случалось садиться у крыльца в сани в то время, когда ворота на улицу были заперты и тройку, сильно храпевшую и рывшую ногами снег, держали двое-трое под уздцы. Ямщик бросался в кошеву наскоро, иногда опрокидывался вверх ногами, оправлялся, обматывался вожжами. Отпирались ворота: сподручники отскакивали в сторону, тройка бешено вырывалась на улицу; редко успевал ямщик уснаравливать ее вдоль улицы, прямо на выезд; по большей части тройка налетала на соседний дом, в ближайшие открытые ворота, через двор в огород, из огорода в соседний овраг, куда выкидывала и меня, и ямщика, и мои чемоданы, и его теплую оленью или козулью доху. Таким образом случилось со мной два раза. Постромки и вся упряжь путалась, с трудом лошади выводились на тракт и на улицу, при помощи брата, сына ямщика, который откуда ни брался на помощь, размахивая руками и нещадно ругая и лошадей, и овраг, и соседа, который, на беду, растворил ворота, словно тот и не мог этого-де сделать после. Полдороги потом лошади мчали нас вскачь, редко по главному полотну дороги, большей частью по степным кочкам и рытвинам, и только с половины пути, усталые и измученные от собственной безрассудной рьяности, начинали вступать в права настоящих разъезжих лошадей, с крупной и быстрой рысью.
— Отчего ваши лошади такие шальные? — спрашивал я барабинских ямщиков.
— Оттого, что степные. Все они у нас лето в степи гуляют на вольной воле, где хотят, оттого и сердитые такие.
— Где же вы их покупаете?
— У киргиз покупаем, в Петропавловске, рублей пятьдесят на серебро за самую уж наилучшую платим. Лошадку киргиз продаст, а уздечку ни за какие тысячи не отдаст. На деньги он сговорчив; деньги ему любы, а лошадей у киргиза довольно. Степи ихние лучше наших.
— Однако если лошади ваши все бешеные, то и езда с вами на охотника!
— Да вот на такого, как и ты же!
— Я другой раз с вами не поеду.
— Поедешь, брат, не рассказывай. Эдак-то вот толковал красноярский купец в прошлом году, когда ему Фомка в овраге шею сломал, а нонче вот опять пробежал в Рассею на наших лошадках. Кому дело к спеху — такие завсегда с нами; почтовые возят хуже, а степь-то наша, вишь, она скучная какая!
Действительно, скучная степь: убийственное однообразие окрестностей, голые пространства, малая населенность, полное — зимнее — отсутствие всяческой жизни: все против вас. Однообразие степных пространств сбивается даже до того, что, уж если показалась впереди роща после долгой степной глади, за рощей этой непременно раскинется деревенька; и непременно роща эта тщательно расчищена, деревенька неправильно разбросана, улица кривая и узенькая; дома крепко поддержанные, и опять-таки непременно ямщик везет к своему дружку. Там в четверть, много в полчаса, запрягут лошадей, дружка старого усадят чай пить, накормят за дружбу и побратимство всякой съестной благодатью, в которой замечается изумительное обилие. В Филиппово заговенье я увидел у них за ужином плошку с бараниной, другую — с поросенком; жирные щи со свининой, пироги с рыбой, бессмертные пельмени, пельмени на всем тракте от Екатеринбурга, и вечный, почти бессменный чай, чай в тех неистовых размерах, с какими услаждаются этим китайским напитком одни только московские купцы в трактирах и ресторациях на Никольской улице и на Нижегородской ярмарке. С избытком живут барабинские поселенцы, и редко можно встречать такой достаток в других местах России и Сибири.
Остальные впечатления Барабинской степи ничтожны и утомительны: всегдашние длинные обозы с местами чаю; всегда распущенные, несвязанные возы; лошади вразбродку по всем местам, где только можно проехать встречному. Валит в снег ваши сани, вашу тройку, летит ямщик ваш, летите в сугробы вы сами; перебраниваются извозчики с ямщиками — и все одно и то же по несколько раз в день. Попять «станок», и опять вы в чистенькой, теплой избе дружка вашего ямщика. К другому вас не повезут, да другие уже и не выбегают. Иногда робко, исподтишка подойдет к кошеве вашей, когда вы в ней одни сидите, какой-нибудь молодец в дохе или полушубке и спросит:
— Почем вы за тройку платите?
— По три копейки серебром согласились.
— А мы бы и по две копеечки взяли с твоей милости, да и лошадей-то бы получше впрягли, не таких одров.
Да тем и удовольствуется, и отойдет, положа напраслину на своего соседа, — может быть, во всех других случаях его закадычного приятеля. У нового ямщика вашего такие же хорошие лошади из степей, от киргизов; он и сам такой мастер и охотник быстро ездить, как и все прежние. Недаром же про них про всех идет такая слава; недаром же их считали долгое время (а многие и до сих пор) потомками коренных русских ямщиков: московских, тверских и новгородских. Хуже лошади становятся по Барабе после того, как мелькнет мимо вас печальнейший город Тюкала, а особенно когда проедете Колывань, город без крыш, беспорядочно разбросанный, исключенный из числа (уездных) окружных городов Томской губернии.
И снова остальные впечатления сбиваются на одно: на бесконечные возы с чаем, на желтенькие домики этапов в каждом селении, домики холодные, отапливаемые только в назначенный день прихода кандальной партии. Изредка разнообразит впечатления и самая эта кандальная партия, но уж лучше, если бы она и не разнообразила. Медленным шагом, побрякивая цепями, тянется она во всю длину селения и мучительно тоскливым голосом поет свою так называемую «милосердну», и выбегает на песню эту народ из домов, и тянутся руки туземцев с подаянием грошика, семитки, куска пирога, черного хлеба. Партию утонят в острог и запрут там. Через час пойдет по селению один из кандальных — артельный староста — за новым, одиночным сбором. На третий — на четвертый день обгоняете вы новую партию, впереди которой на отдельной подводе в одну лошадку мелькнет мимо вас этапный офицер; он только обгонял партию, но не отошел от нее, верно служа свою трудную, беспокойную и опасную службу.
— А не бегут они из партии, не вводят в ответ офицера? — спрашивал я у ямщиков, и от всех получал один ответ:
— Да ведь они на сделке с ним. Хорош-де будешь и все станешь отдавать нам по положению, тебе же поможем. Было раз так, что трое бежали, а офицер-от хороший был, любили его. «Позволь, — сказывали, — ваше благородие: мы их сами поймаем!» Отпустил — согласился. Два дня проходили, на третий и сами пришли, и беглых привели. Они ведь, каторжные-то, смирны, когда в кандалах идут.
— Да ведь бегут же они, бегают часто?
— А уж это с местов бегут, где их посадят; из заводов бегут, а из кандальной партии это редко бывает. Вот начнет весна обогревать землю — жди гостей.
— И они для вас не опасны, вы не боитесь их?
— Смирной народ; его только не трогай, а он тебя не тронет; ты его только на родину-то пропусти: ее-то ему подай, о ней-то у него и забота. Мы вот летом-то на страду ходим, так на оконце (на полочке на такой) и хлебца выставляем, и молочка, и пирожка. Вернемся домой: все съедено; значит, варнаки были. А и в избу зайдем: все на месте, ничего не переворошено. Большими же они артелями бегают, человек по тридцати и больше.
— И вы их не ловите?
— А вот станут холода завертывать, он сам на завод придет, бери его руками. Одежонка у него, значит, поизмызгалась; холода-то сибирские — дело не слишком привышное, ну да и нагулялся. Возьмут его — постегают; а к весне — он опять уйдет, по осени — он опять придет. Много есть и таких, очень много. Да вон мужичонко сторонкой идет — видишь?
Ямщик показал на окраину дороги. Я увидел мужика с котомкой за плечами, в рваном полушубке. Он шел смело и не смотрел на нас, как будто даже ему проезжий — дело привычное. Шел он медленным, спокойным шагом.
— Какую ты мне поруку дашь, — спрашивал меня ямщик, — какую поруку дашь, что не варнак это? Спроси у него пачпорт — не отыщешь. А бредет вот он себе — и Христос с ним!
— А где он полушубок-то себе взял?
— Да стащил, поди, где. Не без того!
— Так вот, видишь же, не все они такие хорошие, как ты рассказывал мне.
— Ну да всякие же, всякие живут. Так ведь и опять тебе тоже молвить надо: на то человеку и глаза в лоб ввинчены, чтобы всякой за своим добром глядел, не отдавал бы добра своего лихому человеку. По пословице: плохо лежит — вору корысть. Эти варнаки еще что! Противу этих оборона есть; варнак тебя боится, потому ты его по начальству можешь представить. А ты меня научи, как вот нам с амурцами дела делать?
— Кого же ты амурцами называешь?
— Да вот года три стали новых гостей к нам гонять. Видишь, народ туда для сельбы понадобился, и стали вот из Расеи солдат отправлять... Партии большие, народ отпетой... А по мне какой уж в этом народе прок?
— Что же они такое делают?
— Да все, что неладно-то, чего бы не надо-то, то они и делают. Начать с того, что баб наших очень обижают, пристают. Ты вот от него отвернуться не успел, а уж он к твоей бабе лезет... Опять же скверно и то, что воруют. Ты отвернулся — а он у тебя и стащил что-нибудь...
И у ямщика моего даже улыбка скользнула по лицу.
— Что же такое они сделали?
— Ловко сделали, ей-богу, ловко: слышать даже приятно, пущай что неладное да скверное такое дело сделали.
— В чем же дело-то?
— Да и дело-то такое, что никак ты не надумаешься — никак ты не смекнешь: вот как чисто сделали!
— Рассказывай же, сделай милость!
— Стояли они, амурцы эти, в одной тут избе в нашей деревне, а у бабушки три внука с меня ростом: большие ребята. А вот ведь ухитрились, сделали же, сорванцы!..
С великим трудом наладил я ямщика своего на рассказ: так он был увлечен и очарован поступком амурца. И между тем все дело состояло в следующем.
Один из амурцев, успевший уже обрезать полы казенного полушубка до половины и заложить овчинки с подолу, признанные им за лишние, в ближайшем кабаке нашел свою овчинную куртку невыгодной в путешествии. Стоя в избе, на которую указал ямщик, амурец этот заметил на полатях новую хозяйскую овчинную шубу. Утащить ее смело и решительно он не мог: из избы не выходили хозяева во все время и зорко следили за гостями. Амурец пустился на хитрость: он лег на полати отдохнуть с позволения хозяев, успел в это время отрезать у шубы оба рукава и надеть их на ноги. Когда партия вышла из деревни, вышел вслед за другими и этот солдатик. Мужички из деревни, по обыкновению, провожали партию за околицу; провожали ее и хозяева солдатика. Этот не прошел и версты, как вернулся назад и побежал прямо в тот самый дом, где стоял на дневке. Там оставалась одна старуха и младший сын. Амурец вбегает впопыхах:
— А я у вас, бабушка, шубу забыл.
— Какую шубу? Не видала на тебе такой.
— Овчинную, бабушка, шубу забыл, новую.
— Да новая-то шуба ведь наша. Вечорась шведы дошивали.
— У тебя, бабушка, не бывает такой: моя шуба солдатская, без рукавов.
— Без рукавов у нас не живет шубы! — ворчит бабушка. — Коли найдешь без рукавов шубу — твоя шуба.
— Давай-ко я ее поищу; твою найду — тебе отдам. Я спрятал ее под вашу Лопатину на тот случай, чтобы наш же брат солдатик не стащил ее.
Стал искать и, конечно, нашел ее там, где сам положил, и, конечно, без рукавов. Увидел ее и парень — отдали шубу солдату:
— Твоя, солдатик, шуба, коли без рукавов шуба. Наша с рукавами была; зачем мы ее без рукавов шить станем?
Таким образом, пока они искали свою новую шубу с рукавами, солдатик уже был далеко.
На новом станке — новые рассказы про похождения амурцев. В третьем месте тоже.
— Куда же идут все эти краденые амурцами вещи? Что их понуждает на эти кражи? — спрашивал я людей опытных и присмотревшихся к похождениям амурских поселенцев.
— Да дальше кабака они вещей этих еще не носили! — отвечали мне. — Посмотрите вы на те селения, которые счастливят своим пребыванием питейные дома и пьющие гости из России: сколько в них шуму, историй; сколько в них бешеной, пьяной жизни, о которой наши смирные сибиряки и понятия не имеют; грязных подробностей, которых им и во сне не снилось! Бывают у нас в Сибири свои, домашние загулы с треском и визгом, но мы таких еще и не видывали. Раз в году бушуют наши промысловые партии, заручившиеся большой и бешеной копейкой на золотых промыслах. Но и те как-то год от году становятся заметно тише, пьют легче, бушуют меньше. Не слыхать уже, давно не слыхать безрассудных поливаний шампанским тех дорог, по которым благоугодно будет проехать нашему сошедшему с ума на золоте золотопромышленнику. Не ездят уже они на бабах, запряженных в сани, по улицам сел и деревень; не мечут уже они в толпу горстей серебра и золота. Глядя на хозяев, угомонились и промысловые партии. Есть еще у них загулы и пропойства, но далеко не в тех размерах, с какими производят ту же операцию амурские солдаты, которым удастся где-нибудь ловко поживиться чужим, плохо положенным добром. Против наших промысловых буянов и пьяниц приняты уже меры даже самими хозяевами, против амурских нужно принять такие же меры.
— На все это даст ответы время и обстоятельства; может быть, поблагоприятствует даже самая случайность. Ведь выросло же в Сибири из ссыльных поселенцев русских — здоровое, мыслящее и способное племя сибиряков, у которых есть хорошая и (может даже быть) блестящая будущность.