Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Конец «Русской Бастилии» - Александр Израилевич Вересов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В маленьком селе на Псковщине у него была дочь, учительница. Ею гордился.

— Ну, кто я? Как есть разбойник. А она учительша. Я и грамоту не разумею. А она людей учит. Видал?

Вспоминая о дочери, темнел от подступавшей тоски. Но тут же встряхивал головой и начинал рассказывать про свои разбойные дела. Ему не верили, он горячился:

— Истинная правда, чтоб мне свободы не видать!

У каторжных это самая большая клятва.

Красноглазого теперь часто поколачивали за злоязычие. Раз его побили за то, что он обозвал товарища по камере «орясиной», — ругательство в женском роде уголовники считали несмываемым оскорблением. Назови человека дураком — смолчит, назови дурой — полезет драться.

Но старшо́й не обидчив. Потрет синяк и забудет о нем. Через минуту уже разглагольствует в другом углу камеры:

— Орлова вся каторга знает. Одно слово — Орлов!

Вообще-то в каземате вражда бывала жестокой, но скоропроходящей. Красноглазый только к одному человеку питал прочную ненависть. Причина ненависти была в том, что он знатностью рода и мрачной славой мог действительно затмить славу Орлова.

Выглядел этот человек вполне безобидно. Пряменький старик, с индюшечьей, надменной головкой. Мягкое безволосое лицо скопца. Его полное имя — Патрик О’Бриен де Ласси.

Он называл себя потомком ирландских королей и, кажется, в самом деле был им. Инженер по образованию, он вместе с тем принадлежал к петербургской аристократии.

Преступление, которое привело де Ласси на остров каторжников, в свое время нашумело в столице. Чтобы завладеть крупным наследством, он решил отравить родственников своей жены, единственных претендентов на это наследство. Яд приготовил и дал, по наущению де Ласси, врач.

Заподозренный в отравлении, врач во всем сознался. «Потомок королей» до последней минуты отрицал свою вину.

Революционеров, политических каторжан, де Ласси считал интеллигентами и потому до некоторой степени «своими людьми». В камере он откровенничал с Жуком:

— Вы, молодой человек, как полагаете, в чем мое преступление? Убил? Подговорил на убийство? Ограбил? Отнюдь, молодой человек, отнюдь! На каждом большом состоянии, в любой знатной дворянской семье, если покопаться, найдете пятна пролитой кровушки… Деньги и кровь, они, знаете ли, всегда рядом… Не попадись я, и у меня были бы свои лакеи, выезд — шестерка рысаков. Но я попался, и вот я тут, вместе с вами. Я глупейше попался, и в этом мое преступление, молодой человек…

Он ходил по камере, гордо неся свою крохотную птичью головку. И на людей смотрел тоже по-птичьи боком, поворачивая дряблую, длинную шею.

Жук давно уже втянулся в тюремный быт, в котором было много неожиданного и даже занятного. Несмотря на частые обыски, у каждого арестанта имелось маленькое прятаное и перепрятанное хозяйство.

Мечтой каторжника было приобрести свое собственное «перо» — нож. В лезвие превращалась любая найденная или украденная железка: ложка, дверная петля, гвоздь. Их оттачивали и прятали от бдительного надзирательского ока. «Перо» Иустина было «утоплено» в асфальтовом полу в третьем корпусе. Мало было надежд на то, что удастся снова разыскать его.

Зато у Жука, как у многих в камере, была своя бритва. Правда, на настоящую бритву она ничем не походила — простая стекляшка с острым краем. Если очень захотеть, ею можно побриться. Хотя и надо запастись терпением, чтобы не взвыть от боли. Притупилась самодельная бритва — обломай кромку и снова брейся. Удобно.

Труднее всего было научиться добывать огонь. Но и эту науку Иустин освоил не хуже любого первобытного дикаря. Инструменты у каторжника имелись куда более совершенные: костяная пуговица, срезанная со штанов, и нитка, добытая там же. Нитка схлестывалась и двумя концами продергивалась в пуговицу. Дерни за концы — и все нехитрое устройство начинало жужжать, вертеться.

Поднеси к пуговке камешек — их на острове сколько угодно, только сумей тайно взять и пронести, — и посыпались искры на приготовленную бумажную труху. Вот она и затлела синим огоньком…

Замечательными мастерами на все эти выдумки были двое матросов: Письменчук и Демидов. Товарищи звали их просто по фамилии, имена отчества на каторге не в обычае. Оба они степенностью и серьезностью отличались от других обитателей камеры.

Демидов был угрюм. Любил плести что-нибудь из припрятанных веревочек или лепить из хлебного мякиша человечков, а то лошадь с телегой. На того, кто подойдет взглянуть его рукоделье, посмотрит искоса, спросит:

— Чего тебе?

И по уже готовой фигурке — хлоп ладонью. Все сомнет.

Растянется на нарах, руки под голову, и смотрит в одну точку.

Зато Письменчук — открытой души человек. Располагал он к себе спокойствием, с каким переносил свою беду, простым и ясным дружелюбием. Для него самое большое удовольствие — сделать какую-нибудь занятную вещицу и подарить товарищу.

Лучше всего получались у Письменчука кораблики. Он их строгал и выделывал до тонкости. Тут в дело шли и щепочки и рогожка. Он любовно обтачивал борта, ставил парусную оснастку — хоть сейчас в плаванье!

Письменчук был уже не молод. На его смуглом, обдутом соленым ветром лице, годы не оставили заметных следов. По морю он тосковал. В осенние дни, когда на Ладоге свирепствовали штормы, приникал ухом к стене.

— Семь баллов, не меньше.

Цифру эту он произносил благоговейным шепотом, с серьезным и строгим выражением глаз. Товарищи не расспрашивали, но каждый понимал, что человек жизни бы своей не пожалел, только очутиться на зыбкой палубе, под грозовым небом.

Природным моряком был Письменчук. На Черном море родился, рыбачил, не страшился штормов. А как пришел срок воинской службы, надел бескозырку да отведал офицерских зуботычин, — начались для него мытарства. Побывал в штрафном батальоне, в плавучих тюрьмах. Все не мог понять, за что мордуют, убивают живую душу?..

Характер у черноморца смирнейший. Письменчуку надо постоянно заботиться о ком-то, выхаживать, кормить. В крепости он сильно привязался к Жадановскому. Наверно, матроса поразило в нем несоответствие силы духа и телесной слабости. Письменчук ухаживал за Жадановским, как нянька: штопал куртку, клал заплаты на проносившиеся сапоги, в переплетной мастерской в печурке варил для него вкусные каши.

У матроса и сейчас недоумение стыло в глазах, когда он рассказывал, как «Борись Петрович» рассердился на него и запретил что бы то ни было делать для себя.

— Потом ничего, — говорил матрос, — отошел Борись Петрович, помягчал. А за что вспылил, не пойму…

Слушавший этот рассказ Иустин хорошо представлял себе, что Жадановский не мог одобрить прислужничества. Но не мог и обидеть черноморца, который выражал свое уважение как умел.

Теперь Письменчука перевели в четвертый корпус, и он сильно скучал без своего «подопечного».

— Это ж такой человек, — кручинился матрос, — ведь офицер, а за нашего брата рядового под пули пошел. Вот оно как бывает…

Не в первый раз Жук слышал имя Жадановского. Почти всегда рядом с ним называли доктора Петрова. Чувствовалось, что эти два имени для шлиссельбургской каторги значат многое. Нередко случалось, что заключенные, решая для себя тот или иной вопрос — об отношении к прокурору, который должен был посетить остров, или о том, заявлять ли претензии, — спрашивали:

— Что решил Жадановский? Как поступил Петров? Ну, и я так же.

Жуку очень хотелось повидать этих людей. Но в третьем корпусе он постоянно попадал в другую смену прогулок. А теперь на встречу тем более было трудно рассчитывать.

Неужели не удастся пожать руку или хотя бы обменяться взглядом с теми, кто сумели вызвать к себе такое общее уважение, такую любовь? Пожалуй, на каторге дороже человеческой теплоты и нет ничего…

— Поди, он теперь совсем отощал, — сокрушался Письменчук, — баланда тюремная сам знаешь какая, а сготовить ему на мой манер никто не сможет. Плохо, совсем плохо. Он ведь как дите.

— Кто как дите? — спросил Иустин.

— Да все он, Борись Петрович, — горестно заключил матрос.

Лампа за толстым фонарным стеклом горела, почти не давая света. Мгла начиналась тут же, рядом с лампой.

В камере говорили, спорили, галдели. Очень неодинаковые люди, сведенные судьбой под тюремную крышу.

Хорошие ли они люди, плохие ли? Может быть, трудней всего сказать о человеке, какой он…

17. «Собачий куток»

Молодость, да еще заботы Эйхгольца помогли Жуку восстановить здоровье. Врач появлялся в камере, осматривал Иустина. По тому, как улыбка трогала тонкие губы Эйхгольца, видно было: все идет на лад.

Иустин возвращался к жизни совсем другим человеком. Пережитые испытания переплавили его, вернее сказать, не его самого, а ту призму, сквозь которую он смотрел на мир. Каторжанину казалось, что в одиночке и в карцере он пробыл не недели и месяцы, а годы. Настолько он стал старше.

Глазами зрелого человека смотрел Иустин на свое прошлое. Городищенское подполье виделось ему теперь совсем по-новому. Не слишком ли много там было ребяческого, похожего на игру в «казаки-разбойники»? Впервые пришла мысль, что революция требует не только самопожертвования, подвига, но работы. Прежде всего — работы, неприметной, невидной, которая может навсегда остаться неизвестной.

Да и люди революции теперь казались ему другими. Не сплошь героями, какими они представлялись в дни раздумий в лесном убежище.

Сложность жизни озадачивала. Но Иустин учился понимать ее. Он уже знал, что среди людей, кажущихся хорошими, бывают предатели. И в человеке, будто бы злом, вдруг золотой крупицей проблеснет доброта.

Жизнь камеры, во всех смыслах замкнутая жизнь, раскрывалась перед Жуком неожиданными сторонами. Он понял, что на острове у осужденных законом есть свои законы, мораль и неписаный кодекс.

По этому кодексу допускалось оправдание тех, кого толкнула на преступление нужда, тяжелая жизнь. Украсть у богатого, ударить, даже убить обидчика можно. Украсть в тюрьме у товарищей по камере и профессиональные воры считали недопустимым. Самое тяжелое преступление — переход на сторону тюремщиков, выдача им побега или заговора.

За это каторжане жестоко наказывали. Меру наказания устанавливали сами. Была у них даже тюрьма в тюрьме.

О существовании «собачьего кутка» Иустин узнал таким образом.

В камеру привели новенького. Он не унывал, казался даже веселым. Но впечатление на всех произвел отталкивающее. У него прыщавое лицо в мелких желтых гнойничках. Когда смеется, двигаются уши. Антон Куликов был приговорен к пятнадцати годам каторги за убийство ребенка. Убийце дали бы больше, но он оказался участником «черной сотни», в пятом году в Гавани помогал полиции расправляться с рабочими.

Как раз то, что судом было принято к смягчению вины, здесь, в крепости, камнем повисло на шее Куликова.

В камере устроили над ним суд. Зрелище это было так необычайно, что Жук запомнил его до самых мелких подробностей.

Судей никто не назначал. Судила вся камера. Куликов сначала не верил в серьезность происходящего. Когда ему велели повторить казенный приговор, вынесенный «именем его величества», он ухмыльнулся во весь рот:

— Слава богу с петли сорвался.

— Погоди радоваться, — пробасил кто-то.

— Рассказывай по порядку, — поддержал другой голос, — почто ребенка загубил? И слышь, бобы не разводи. Тут присяжных нет.

Куликов не побледнел, а весь стал землисто-серым. Поднялся, но плечи распрямить не мог. Он посмотрел на суровые, исполосованные морщинами и шрамами лица каторжан, и голос его дрогнул:

— Только не бейте!

При допросе в Петербурге у настоящего следователя Куликов запирался. Сейчас рассказал все.

Защищать и обвинять подсудимого было поручено двум «политикам», Доценко и Богданову, как людям образованным.

Богданов, пощипывая бородку и по-адвокатски жестикулируя, старался разжалобить своих слушателей. Он обращался к их милосердию, говорил, что Куликов уже пострадал за свою вину, а страдание очищает человека.

Молоденький Доценко очень волновался в своей роли «прокурора». Голос его от гнева звенел. Доценко подчеркивал беззащитность жертвы. Он сказал далее, что преступление, как цепь, состоит из многих звеньев, и подчеркнул принадлежность убийцы к «черной сотне», а то, что «черная сотня» связана с полицией, — известно всем.

Каторжане слушали, сидя на нарах. Со второго яруса свисали босые ноги.

Жук смотрел на подсудимого. Куликов уже не ухмылялся. Он как-то странно тянул воздух сквозь сжатые зубы.

Иустин был поражен самой картиной этого суда, и в особенности тем, что справедливости, мудрой человеческой справедливости в нем гораздо больше, нежели в любом коронном судилище под зерцалом.

Приговор выносился поголовным опросом. Каждый должен был высказать свое мнение. И каждый сказал одни и те же слова:

— В «собачий куток»!

Приговор не произвел на Куликова большого впечатления. Он еще не понимал его сути.

Но каждый следующий день и час доказывали приговоренному, что теперь само существование для него невозможно.

С ним никто не разговаривал. Его прогнали с нар, потому что никто не хотел спать с ним рядом. Отказывались есть с ним из одного котелка. А когда он первый жадно набрасывался на щи или кашу, его били.

Избивали Куликова часто: кандалами, до крови, до полусмерти. Он боялся жаловаться. Но надзиратели видели его синяки и понимали, в чем дело. Наконец ради избавления от верной гибели его перевели в другую камеру.

Вот это и был «собачий куток».

Конечно, комендант крепости не признавал собственного суда заключенных, их приговоров и наличия «собачьего кутка». Но на деле не считаться с неписаным законом каторги не мог.

В какую камеру можно было перевести Куликова? Имя осужденного тотчас — стуковкой и через банную почту — становилось известным во всех корпусах, всюду его ждали презрение и побои. Его можно было поместить вместе с такими же, как он сам, исключенными из среды каторжан, предателями и полицейскими наушниками.

Начальство к обитателям этой камеры относилось снисходительно, иногда с поощрением. Но позор «собачьего кутка» оставался несмываемым. Тот, кто попадал сюда, никогда больше не возвращался в обычную товарищескую среду.

Приговор каторжан не знал ни обжалования, ни отмены, ни пощады.

Обо всем виденном Жук много думал. Он старался представить себе, какими могли бы стать эти люди, не изуродуй их жизнь, не толкни на каторгу. Однажды он попробовал поделиться своими мыслями с Орловым. Старшо́й не балагурил, не шутил, как обычно. Ответил с глубокой серьезностью:

— Ты говоришь про какую-то там нашу жестокость. А ты спроси, я за свои полвека слово человеческое слыхал? Видел я, чтобы со мной по-людски обошлись? С чего мне добреньким-то быть? Уж такая житуха…

Во время этого разговора дверь камеры вдруг открылась. На пороге стоял Лихтенштадт. Он неловко прижимал локтем узелок и старался протереть запотевшие очки.

У Владимира был такой вид, будто он очень виноват, что не может как следует рассмотреть своих новых товарищей по камере. Глаза смущенно мигали.

Иустин подбежал к двери. Как ему не хватало «очкастого», его соседства, его стука. Он обнял Владимира, ткнулся щетинистой бородой в щеку товарища.

Орлов юлил здесь же. Он ощупывал узелок Лихтенштадта.

— Баринок, табачку нету? Больно тощее у тебя имущество. Ась?

— Ива-ан! — предупреждающе протянул Жук.

18. Школа

«Мама! Письмо это неожиданное и по времени и по содержанию. Вероятно, оно несколько огорчит тебя, но что делать — жизнь учит мужеству причинять близким огорчения, когда это необходимо… Может быть, эгоистично? Да, эгоист, и в каком смысле, я скажу дальше. Но ведь это же вечная истина, что „умирать можно за других, жить — для себя“…

Существо: мое положение в тюрьме и ваша опека. Я должен принять крайние меры, чтобы отстоять свою свободу.

Свобода! Свобода в тюрьме! Да, в тюрьме больше, чем где бы то ни было.

Чтобы сохранить себя в тюрьме, нужны не яйца, какао, фуфайки и прочее, а нечто совсем иное, гораздо более трудное и более действенное…

Хочу я вот чего: за исключением двух вещей — хлопот о выдаче рукописи и о моем переводе в Сибирь… ни о чем, касающемся меня, ни в каких присутственных местах не разговаривать. Иначе… я перестану писать, как это мне ни будет больно.

Все это может со стороны показаться несколько комичным и „мальчишеским“. Что касается „мальчишества“, то я надеюсь сохранить его всю свою жизнь, чего и вам желаю…»



Поделиться книгой:

На главную
Назад