Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Шум. История человечества. Необыкновенное акустическое путешествие сквозь время и пространство - Кай-Ове Кесслер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Возможно, знаменитая песенка «Лети, майский жук» связана с Тридцатилетней войной. Утверждение не бесспорное, однако это весьма вероятно. Песня могла появиться вскоре после окончания войны, поскольку образ отца, ушедшего на войну, входит в противоречие с бродячей жизнью солдат и их семей, зато вполне вписывается в картину раннебуржуазного мира начала XVIII в.

Лети, майский жук! Отец ушел на войну. Мать в Померании, В сожженной Померании[118].

Именно в раннее Новое время война стала такой, какой мы привыкли ее представлять: гонка вооружений, использование техники с высокой боевой эффективностью, громкие взрывы, огромные армии, поле боя напоминает картины ада. В промежутке с 1600 по 1815 г. характер войны изменяется радикально. Она становится более технологичной, механизированной и анонимной. Орудия дальнего боя – легкие и среднекалиберные пушки, мортиры и гаубицы – стали определять исход сражений, а с изобретением легких мушкетов на поле боя стало активно применяться огнестрельное оружие. Повысилась скорострельность: если в середине XVII в. мушкет с фитильным замком мог выстрелить только один раз в минуту, то усовершенствованный кремневый замок позволял выпустить за то же время уже три пули[119]. Гренадеры бросали первые ручные гранаты, которые выглядели как дымящиеся пушечные ядра и часто взрывались слишком рано. Их конструкция была проста: пустой шар из глины, стекла или чугуна наполняли порохом и снабжали коротким шнуром для поджигания заряда[120]. Для полноты картины следует упомянуть карабины, кавалерийские пистолеты, шрапнель и первые гранатометы. На фоне их ужасающего грохота звучали музыкальные сигналы пехотных барабанов, гренадерских литавр, флейт и кавалерийских труб.

Начался век поистине масштабных и многолюдных сражений.

Акустический обмен: как за Колумбом последовал шум

Моряк Родриго де Триана (ок. 1469–1525), севильский еврей, был первым, кто увидел берег Америки. В бортовом журнале Христофора Колумба записано, что в ночь на 12 октября 1492 г., в 2 часа, на борту прозвучал громкий крик Родриго, оповестивший команду «Пинты» о том, что впереди суша. Он увидел свет на горизонте. Тогда «Пинта» подала звуковые сигналы другим кораблям. Впереди лежал один из Багамских островов – ученые до сих пор спорят, какой именно.

Наряду с изобретением печатного станка и Реформацией открытие Америки Колумбом стало третьим событием, радикально изменившим мир. Последовавшая за ним эпоха Великих географических открытий продлилась с XV до XVIII в. и показала людям, как велика, разнообразна и прекрасна Земля. Через пять лет после путешествия Колумба Васко да Гама смог найти искомый морской путь в Индию. В 1500 г. первый европеец, португалец Педру Алвариш Кабрал, ступил на берег Бразилии, а в 1519–1522 гг. Фернан Магеллан совершил кругосветное путешествие – приключение всемирно-исторического значения, за которое он заплатил собственной жизнью. За ними последовали Жак Картье, Джеймс Кук и Александр фон Гумбольдт. Пораженные чудесами природы, обликом заморских земель, запахами, они обнаружили, что мир за пределами Европы и звучит совсем по-другому.

Слуха завоевателей и переселенцев касались звуки незнакомой речи и просто незнакомые звуки. В той же ситуации были аборигены – и они страшились, потому что принесенный из-за моря шум был гораздо громче всего, что они слышали до сих пор. В итоге и в Старом, и в Новом Свете началось формирование новой акустической среды, которое проходило с невиданной до тех пор скоростью. Первое знакомство аборигенов с завоевателями сопровождалось звуками еще нежными, тихими, безвредными и даже соблазнительными. Итальянец Джованни да Верраццано (1485–1528), высадившийся на территории современной Северной Каролины в 1524 г., рассказывает о своей встрече с местными жителями. Они были настроены мирно, а латунные колокольчики, поднесенные им мореплавателями среди прочих подарков, привели их в полный восторг. «На берегу мы видели множество людей, которые разными знаками показывали нам свою дружбу и приглашали причалить… Один из наших молодых матросов поплыл к берегу, взяв с собой подарки – колокольчики, зеркало и разные другие побрякушки, и когда он был от них на расстоянии 4 фаденов, он бросил им эти вещи»[121].

Тогда никто не мог подумать, что нежный звон колокольчиков станет для индейцев началом шумного ада. Открытие Америки европейцами запустило механизм культурного обмена, который в 1970-х гг. получил название «колумбова обмена»[122]. Особенно сильно переменился Новый Свет, куда хлынули новые виды животных и растений, благородные металлы, товары, люди, технологии, культура, идеи и, наконец, болезни. Все это достаточно быстро сформировало совершенно новый облик континента. Америка тоже влияла на Старый Свет, но значительно меньше. За прошедшие 50 лет проблемы биологического, технологического и культурного трансфера были глубоко разработаны в науке, однако последствия обмена для акустической сферы еще не стали предметом внимательного изучения.

А между тем акустический обмен шел – его предметами были иностранные языки, звуки природы, голоса зверей и птиц, гром оружия, шум станков и транспортных средств. В 1519 г. испанский конкистадор Эрнан Кортес (1485–1547) отправился на завоевание Мексики. Триста его солдат с лошадьми пробирались через джунгли Центральной Америки, гремя оружием. У них были мушкеты, арбалеты и пушки. Звуки ружейных выстрелов, гром пушек, звон железных доспехов испугали индейцев и сразу дали им понять, насколько опасны для них эти завоеватели. В то же время европейское огнестрельное оружие привело их в восторг. Непонятные поначалу штуки, которые громко стреляют и могут убивать на большом расстоянии, быстро стали объектом вожделения. На завоевателей же воздействовал акустический ландшафт местности. Свист, рык, крики, фырканье зверей – джунгли Центральной Америки наверняка впечатляли и устрашали людей Кортеса, и не только ночью.

Позже, когда конкистадор начал продвигаться к Теночтитлану (в черте современного Мехико), правивший там Монтесума II (1466–1520) уже мог догадаться, что с ним идут насилие, смерть и большие перемены. Несколькими днями ранее Кортес уже вступил в ожесточенные бои с одним из местных племен, приведя противника в ужас и смятение громом мушкетных выстрелов и даже самим запахом пороха. Посланные к Монтесуме ацтеки описывали произошедшее так: «Поднимается великий шум, когда они идут. Их железные рубахи, железные мечи, железные шлемы – все их снаряжение гремит, подобно трещотке. Некоторые из них с головы до ног одеты в блестящее железо. Вид этих сияющих железных людей наполняет ужасом любого»[123].

Впрочем, континент, на который прибыли завоеватели из Европы, жил отнюдь не тихо и не мирно. В течение столетий инки, майя и ацтеки вели многочисленные войны и жестоко угнетали покоренные народы. Лишь теперь всем пришлось уступить европейцам, вооруженным мощным и шумным оружием, пушками и мушкетами. Завоевателей не везде встречали девственные леса и сельская идиллия. Хотя многие народы еще оставались кочевниками и охотниками, отдельные регионы уже наполнял шум больших городов – в первую очередь это была Центральная и Южная Америка, а также юг Северной Америки. Начиная с XI в. индейцы анасази строили каменные города с многотысячным населением. По предположению исследователей, в принадлежащем к этой культуре городе Меса-Верде (штат Колорадо) могли проживать до 40 000 человек. Для сравнения: население Кёльна в это время было вдвое меньше. Дома в Меса-Верде тогда были самыми высокими в Северной Америке, их рекорд будет побит только в конце XIX в., с возведением небоскребов в Чикаго. Звуковой ландшафт этих метрополий был типично городским. Его формировали многолюдные рынки, оживленная торговля и пути сообщения между городами и деревнями.

Акустическая обстановка в Америке, а потом и на других континентах менялась не только в ходе войн и захватнических походов. Новые звуки входили в быт индейцев вместе с ввезенными из Старого Света животными, техникой и формами жизни. Колонисты привезли с собой мычащих коров, хрюкающих свиней, блеющих коз и овец, жужжащих пчел. Зазвонили колокола, застучали мельничные колеса, загрохотали по дорогам упряжки и грузовые повозки. Визга железной пилы и звона разбившегося стекла здесь тоже еще не слышали. В джунглях Центральной Америки впервые зазвучали пианино, скрипка и литавры.

Особое значение для коренных жителей Америки имела лошадь, которая обитала в этих местах, но вымерла 10 000 лет назад по неизвестным до сих пор причинам. Кони пришли вместе с завоевателями в XVI в. и стали, таким образом, первыми животными из Старого Света, которых увидели и услышали индейцы Центральной Америки, – ржание, фырканье, тяжелое дыхание, топот копыт были им, конечно, в диковинку. Впоследствии кони стали предметом импорта, особенно важным для североамериканских прерий, где они полностью изменили образ жизни местных племен: оставив постоянные поселения, индейцы стали кочевать и заниматься конной охотой на бизонов и других зверей. Потом европейцы пытались обратить их в христианство и заставили вновь осесть на землю – это была одна из множества катастроф, выпавших на долю индейских культур. Естественные звуковые ландшафты лесов, степей и прерий сменились городскими, личная свобода и автохтонная культура – вынужденно оседлым образом жизни, который к XX в. индейцам пришлось вести в резервациях, бичом которых остаются бедность и наркозависимость.

Поневоле Америка превратилась в площадку экспериментов с акустической средой. Те изменения, которые обычно длились веками, здесь проходили за года, самое большее – за десятилетия. Вскоре после появления лошадей в Америке некоторые животные оказывались на свободе и там дичали. Так что стада мустангов, с топотом мчащиеся в прериях Северной Америки, – это прямое следствие европейской колонизации. С другой стороны, по вине завоевателей стихали другие звуки, ранее звучавшие на широких равнинах Нового Света. В XIX в. навсегда исчезли огромные стада бизонов. К 1850 г. в Северной Америке насчитывалось около 30 млн этих животных, а уже к 1890-му их популяция оказалась на грани полного исчезновения. В настоящее время их численность составляет 30 000 особей – всего лишь 0,1 % первоначального числа. Когда массовая охота еще не началась, один европеец стал свидетелем великолепного зрелища: «Всюду, до самого горизонта, были бизоны, их громоподобный топот нарастал, как морской прибой»[124]. Затем, в течение всего 40 лет, были убиты миллионы животных – ради шкур, охотничьих трофеев и просто так, чтобы поупражняться в стрельбе. Когда по прериям проложили железнодорожные пути, пассажиры первых поездов развлечения ради стреляли в бизонов из окон.

Перенос звуков шел и в обратном направлении, пусть это и не означало таких радикальных перемен, которые переживал Новый Свет. Европа знакомилась в первую очередь с голосами экзотических зверей и птиц. Многих европейцев приводили в восторг как хриплые крики (а затем и первые заученные слова) пестрых попугаев, так и характерный писк морских свинок. Весьма впечатляли громкие крики обыкновенных, или синих, павлинов, привезенных из Индии и украшавших сначала дворцы правителей, а потом вольеры и парки, доступные буржуазии. Пронзительные вопли индюков Европа узнала не раньше, чем эту птицу привезли из Нового Света. Невозможно не упомянуть также музыку и песни африканских невольников, из которых выросли сначала блюз и джаз, а потом рок-н-ролл, поп и хеви-метал.


https://youtu.be/OTuADcNMrz0?si=S8YXuwUW1JtuhBt9

11. Паническое бегство

Стадо бизонов в Йеллоустонском парке

Плотность населения на новообретенном континенте и без того была невысока, так что удачливым завоевателям было куда податься. В 1683 г. в Пенсильванию прибыл один из первых немцев на этой земле, юрист Франц Даниэль Пасториус (ок. 1651–1720). Он постоянно поддерживал связь с основателем колонии Уильямом Пенном (1644–1718), а впоследствии написал книгу о Пенсильвании, в которой описывал, помимо всего прочего, природные богатства этой земли и ее звучание: «Тенистые заросли и кустарники полны птиц диковинной окраски, на разные голоса поющих славу Творцу. И прочие птицы здесь в изобилии – дикие гуси, утки, индюшки, куропатки, дикие голуби, кулики и прочие»[125]. Вскоре после прибытия новых переселенцев в Пенсильвании заработали первые мельницы. Трещал огонь в печах для обжига кирпича, обеспечивавших материалами строителей первых домов. Стучали станки суконщиков. Уже в 1690 г. на первых рынках Джермантауна собирались сотни поселенцев. В целом это был регион спокойный и мирный. Тишину не нарушали «ни громкий голос врага, ни барабанная дробь, ни гром выстрелов»[126].

Пасториус описывает коренное население Америки и его обычаи с необыкновенным для тех времен уважением и симпатией: «Они стараются в своей словоохотливости оставаться честными, верны данному слову, никого не обманут и не оскорбят… В прочем же они серьезны и немногословны и бывают удивлены, когда слышат христиан, болтающих без умолку, и видят их легкомысленное поведение. У каждого из них только одна жена, они всей душой ненавидят распутство, поцелуи и ложь»[127]. Своих земляков Пасториусу похвалить особо не за что: они «ссорятся и кричат», живут в «раздорах» и «пьянствуют». Им следовало бы брать пример с индейцев. В свое время Пасториус был одним из немногочисленных проповедников человечности.

Происходил акустический взаимообмен и взаимопроникновение разных культур. Африканские напевы смешивались с музыкальными традициями испанцев, англичан и португальцев, а также оказывали влияние на культуру оставшихся индейцев. В свою очередь, миллионы молодых африканцев, схваченных и увезенных в Америку, оказывались в мире совершенно незнакомых звуков. Кузнецы прибивают подковы. Молотилки с громким стуком вытряхивают зерна из колосьев. Грохочут господские упряжки. Тикают и бьют первые напольные часы, приводя в ужас невольников, попавших на работу в дом богатого рабовладельца.

Европейцев влекла в Новый Свет не только жажда золота или перемены места, но и желание увидеть и услышать чудеса природы. Например, водопады. Шум и грохот мощного потока достигали ушей первопроходца или искателя приключений задолго до того, как становился виден их источник. Зимой 1678 г. французский миссионер Луи Эннепен (1626 – ок. 1705) стал, насколько нам известно, первым из европейцев, кому довелось увидеть Ниагарский водопад. «Обрушиваясь в бездну, воды пенились и клокотали так жутко, как только можно себе представить; шум был неслыханным, ужаснее грома, а если ветер дул с юга, то отголосок его рева был слышен более чем за 15 миль [24 км]»[128].

Французский первооткрыватель Анри де Тонти (ок. 1649–1704) побывал в этих местах всего на несколько недель позже. Его команда увидела водопады в ходе экспедиции к Великим озерам 1 февраля 1679 г. Впечатленный путешественник описывает открывшийся его глазам вид, а также услышанный шум и грохот: «От них поднимается пар (туман. – Авт.), который виден уже за 16 миль [26 км], а в безветренную погоду и слышно их на таком же расстоянии»[129]. Поражен был и Пер Кальм (1716–1779), первооткрыватель и ботаник финско-шведского происхождения, который достиг Ниагарского водопада 13 августа 1750 г. Рев бушующего исполина он описал в письме Бенджамину Франклину, с которым познакомился два года назад в Пенсильвании. «Вода же, срываясь с этой исполинской высоты, кипит и бурлит, образуя пену, будто от мыльного раствора, и создавая зловещий громоподобный шум. Иногда он еще усиливается, по этому признаку индейцы – по их собственным словам – узнают о приближении бури. Они называют эту реку Oni-aw-ga-rah, что означает “грохочущая вода”»[130].

Описание Ниагарского водопада, вышедшее из-под пера Кальма, облетело весь мир и прославило это чудо природы. Бенджамин Франклин опубликовал его в своей Pennsylvania Gazette. Затем, в январе 1751 г., материал был перепечатан в лондонском «Журнале джентльмена» (Gentleman’s Magazine) – первом периодическом издании, в названии которого появляется слово magazine в значении «журнал». Бушующий водопад изобразили граверы. Материалы о нем публиковались во Франции, Германии, Нидерландах. Так родился миф Ниагары.

Всего за 40 лет люди практически уничтожили естественные звуковые ландшафты девственных лесов, прерий и тропических джунглей доколумбовой Америки. Взамен они построили мегаполисы, которые вплоть до настоящего времени остаются самыми шумными местами на Земле.

Шум снизу: революция угнетенных

В эпоху абсолютизма в последний раз расцвели пышным цветом роскошь, расточительность и безжалостная эксплуатация рабочих, крестьян и мелкой буржуазии. Свое угнетенное положение они не только видели, но и распознавали на слух. Турниры, маскарады, балы, банкеты и охоты – придворное общество сформировало свою, особую звуковую культуру, предназначенную для узкого круга элиты, но слышную всем. По всей Европе – в Англии, Италии, Германии – в моду вошли фейерверки. Даже мелкие государи старались держаться наравне со всеми. Шумные балы сопровождались роскошным застольем и дорогостоящим маскарадом, а в кульминационный момент праздника раздавались хлопки, треск искрящегося пламени и грохот взрывающихся ракет. В XVII и XVIII вв. фейерверки пользовались наибольшей популярностью и были наглядным (а также хорошо слышным) выражением придворной роскоши и могущества абсолютного монарха. Первыми профессиональными пиротехниками были военные, минеры и артиллеристы. Теперь их знания пригождались для организации гремящих, искрометных огненных зрелищ.

Самый грандиозный фейерверк эпохи был организован Людовиком XV в 1770 г. в парке Версаля. Более 20 000 ракет взрывались, рассыпая искры. Трещало пламя, пожирающее подмостки с декорациями из ткани и папье-маше. Несколько тысяч вулканов шипели, извергая яркое пламя. От вращения доброй сотни потрескивающих огненных солнц голова шла кругом. А вот Георга Фридриха Генделя (1685–1759) буквально преследовали неудачи. На открытую генеральную репетицию его знаменитой «Музыки фейерверка» 21 апреля 1749 г. в лондонском парке Воксхолл-гарденз собрались 12 000 зрителей. Многочисленные упряжки, устремившиеся к Лондонскому мосту, создали первую в истории города транспортную пробку – предположительно, дело дошло даже до ругани и рукоприкладства. Однако подлинным фиаско стала премьера, состоявшаяся шесть дней спустя в Грин-парке. Подмоченные затяжным дождем фейерверки и балет с ошибками были только началом катастрофы. Знаменитый тогда пиротехник Гаэтано Руджери не смог вовремя зажечь свои ракеты. Затем, когда у него все-таки получилось, огонь перекинулся с фейерверков на сценические постройки, из-за чего разъяренный архитектор бросился на пиротехника со шпагой. В конце концов в воздух взлетело сразу такое количество ракет, что зрители побежали прятаться в деревьях[131]. Тем не менее «Музыка фейерверка» стала всемирно известным шедевром.

Не обошлось без несчастных случаев с ранеными и погибшими. Почти одновременно с громким огненным празднеством в Версале Людовик XV повелел организовать для народа гигантский фейерверк на современной площади Согласия – подарок в честь бракосочетания королевского сына с Марией-Антуанеттой Австрийской. Туда собрались тысячи людей – пешком и верхом, буржуа и аристократы в каретах, и даже возницы всматривались в небо, нетерпеливо ожидая начала представления. А потом произошла катастрофа. От горящей гирлянды воспламенились ракеты, стоявшие в ожидании своей очереди. Они начали с громким треском взрываться и полетели в разные стороны, в том числе в зрителей. Многие были ранены, началась паника. Официальное число погибших – 139 человек, большинство которых были задавлены или затоптаны толпой, заполонившей улицы. Эта катастрофа была недобрым предзнаменованием. Всего 19 лет спустя Французская революция уничтожит и блеск, и могущество абсолютной монархии.

Кстати, как звучала революция? Сейчас с помощью телевидения, радио и интернета мы можем услышать шум переворотов из любой точки земного шара, но от главного протеста в истории человечества не осталось ни одного фонодокумента. Известно, что задолго до революционных событий 1789 г. в Париже было уже неспокойно. В предшествующем году люди, возмущенные ростом цен на хлеб – им приходилось платить втрое больше, чем прежде, – вышли на улицы. Однако подлинная буря поднялась 11 июля 1789 г., когда король отправил в отставку популярного в народе министра финансов Жака Неккера (1732–1804) – он один при дворе считался защитником интересов третьего сословия. Адвокат Камиль Демулен (1760–1794) встал во главе движения протеста: «Отставка Неккера – это набат, объявляющий варфоломеевскую ночь патриотов! <…> У нас остается лишь один выход – к оружию!»[132] Пять тысяч человек собрались перед государственной тюрьмой – Бастилией, где и начались эпохальные события.

На современные представления о событиях 14 июля 1789 г. еще очень сильно влияют описания, вышедшие из-под пера британского историка Томаса Карлейля (1795–1881). «Начиная с девяти часов все утро повсюду раздаются крики: “К Бастилии!”»[56]. Толпы стекаются к пресловутой крепости-темнице «по каждой улице, набаты яростно бьют, все барабаны выбивают общий сбор». Разъяренных горожан не остановило даже то, что солдаты привели в боевую готовность пушки, стоящие за зубцами крепостных стен. В результате переговоров во внешний двор крепости были допущены депутации горожан, но, поскольку они не смогли ничего добиться, комендант Бастилии велел открыть огонь. Парижане отчаянно отстреливались. «Все сильнее накатывают людские волны, их бесконечный рокот все громче и громче, в нем различимы проклятия и треск одиночных выстрелов, которые безвредны для стен толщиной 9 футов [2,75 м]»[133].

Несколько часов спустя гарнизон Бастилии сдался и вывесил белый флаг. Несмотря на договоренность о том, что солдатам и коменданту крепости Бернару-Рене Журдану де Лоне (1740–1789) будет позволено беспрепятственно дойти до ратуши, этого не произошло. Комендант, под надзором которого в Бастилии находились всего семь заключенных, был схвачен восставшими и убит. Его кололи ножами и штыками, а в конце концов застрелили. Под улюлюканье толпы мясник отрезал ему голову, которую затем насадили на пику и так донесли до ратуши. Де Лоне стал первым из знаменитых жертв Французской революции, за ним последовали еще тысячи. «Братья, гнев ваш жесток! Ваша Гревская площадь становится утробой тигра, исполненной свирепого рева и жажды крови», – восклицает Карлейль[57][134].

Вскоре агрессия, долго таившаяся под спудом, выплеснулась и в других местах Франции. В течение трех недель после штурма Бастилии крестьяне, по большей части безземельные, нападали на замки, усадьбы и монастыри. Вооруженные вилами, саблями и копьями люди с великим шумом штурмовали оплоты сильных мира сего, разоряли, грабили и сжигали архивы, уничтожая документы, закреплявшие привилегии дворян и клира. Франция была охвачена мятежом.

Брауншвейгский писатель и издатель Иоахим Генрих Кампе (1746–1818) стал свидетелем первых заседаний французского Национального собрания в Версале. Там он слушал жаркие дебаты и громкие прения. 14 августа 1789 г. он пишет из Парижа: «Лишь немногим обладающим поистине зычным голосом удается перекричать все это столпотворение». Воздух наполняют «противоречащие друг другу голоса, то возгласы одобрения, то аплодисменты, то общий смех». Ораторы сражаются, «как настоящие атлеты», «потрясая в воздухе сжатыми кулаками, раздувая щеки, с напряженными лицами и взглядами, пылающими гневом»[135].

21 января 1793 г. около 20 000 человек собрались на нынешней площади Согласия. Толпа зашумела, когда к месту казни, погромыхивая, подъехала телега, в которой везли короля Людовика XVI. Тысячи людей напряженно всматривались в то, как бывший богоравный государь поднимается на эшафот. Революция дала ему новое имя – Луи Капет. Когда палач собрался связать ему руки и завязать глаза, он воспротивился: еще немного. Последняя попытка отсрочить неизбежное. Громким голосом король воззвал к толпе: «Мой народ, я невиновен! Я прощаю…» Дальнейшие слова потонули в грохоте барабанов национальной гвардии. Люди невольно затаили дыхание, когда лезвие гильотины со скрежетом поднялось, затем упало с глухим стуком – и отрубленная голова короля полетела в корзину. Палач вытащил ее и поднял ввысь, а народ оглушительно заревел, слышались крики «Да здравствует нация!». В деревне, по свидетельствам современников, новость о казни короля не вызвала восторга. И в то же время не было ни траура, ни протеста – так глубока была пропасть между властью и подданными.

Скрежет и лязг гильотины, тупой удар и следующий за ним рев толпы стали акустическим символом революционного террора. Этот звук, словно удар тока, заставлял вздрогнуть многие тысячи людей, которые не дыша следили за происходящим на эшафоте. Лезвие падает, иногда еще слышен стук и треск корзины из ивовых прутьев, куда отлетает отрубленная голова, – и на какое-то мгновение наступает мертвая тишина, краткий момент ужаса и отвращения перед тем, как возбужденная ужасным зрелищем толпа начнет реветь, торжествуя над былыми угнетателями. Изобретатель гильотины, французский врач Жозеф Игнас Гильотен (1738–1814), один из первых членов новоиспеченного Национального собрания, настаивал на том, что неизбежные смертные казни должны быть модернизированы, чтобы уменьшить страдания приговоренных – никаких топоров, мечей, костров и виселиц. Его поддержал главный палач Парижа Шарль-Анри Сансон (1739–1806), любитель игры на скрипке и горячий поклонник оперы, а также убежденный монархист – что, впрочем, не помешало ему собственноручно обезглавить короля Людовика XVI. Этот церемониймейстер смерти провел 2918 казней.


https://youtu.be/sV20zTot2ts?si=mtCj63TsVvnJxhoW

12. Приближение смерти

Раннее Новое время. Звуки работающей гильотины (реконструкция)

Вакуумом власти, возникшим на завершающем этапе революции, умело воспользовался артиллерийский офицер Наполеон Бонапарт (1769–1821), невысокий (всего 1,68 м) корсиканец с итальянскими корнями. Будущий император Франции считался человеком, довольно чувствительным к шуму: «Десяток говорунов производят больше шума, нежели десять тысяч, которые молчат»[58], – якобы произнес он однажды. Гром сражения был для него сладчайшей музыкой, а вот звучание повседневности вызывало отвращение. Впоследствии писатель Оноре де Бальзак, издавая сборник максим и мыслей Наполеона Бонапарта (1838), вложил в уста императора следующие слова: «Народу нужны шумные празднества; дураки любят шум, а толпа состоит из дураков».

Паровая машина – рождение индустриального шума

Паровая машина является символом промышленной революции XIX в., но ее история началась значительно раньше. Начиная примерно с XVII в. похожие устройства работали в мастерских и цехах в разных уголках Европы, с шипением испуская дым и пар, треща и стуча в случае сбоя. Еще обычным делом были взрывы – паровой котел трескался и мог взлететь на воздух вместе с мастером. Лопнувшие трубы и разорванные изнутри котлы были частью повседневности отважных изобретателей тех времен, поэтому соседи старались держаться подальше от их домов и мастерских. Все время доносившиеся оттуда зловещие звуки могли закончиться страшным грохотом. Но даже это не мешало людям восхищаться новинкой: речь шла о машине, которая двигалась словно по волшебству и обладала нечеловеческой силой. «Не могу думать ни о чем, кроме этой машины», – пишет Джеймс Уатт (1736–1819) своему другу врачу Джеймсу Линду 29 апреля 1765 г.

Прославленный на весь мир шотландец Джеймс Уатт был вовсе не первопроходцем и, строго говоря, не изобретателем паровой машины. Он лишь усовершенствовал разработки своих предшественников, но это были гениальные поправки, так что именно его версии шипящего парового чудовища в конце концов удалось изменить мир. Учась на ошибках своих предшественников, он перенес процесс охлаждения горячего водяного пара из цилиндра в отдельный конденсатор. Таким образом он смог в один прием повысить уровень эффективности паровой машины. Наконец большой труд окупился – и дорогостоящее производство паровых котлов, и топливо, и риск для здоровья и жизни. Паровая машина Уатта потребляла на 60 % меньше каменного угля, чем последняя разработанная на тот момент модель. Поэтому 29 апреля 1769 г. в Англии был выдан патент № 913 на «Новый метод уменьшения расхода пара и топлива в огненных машинах» (New Invented Method of Lessening the Consumption of Steam and Fuel in Fire Engines)[136] – свидетельство о рождении современной индустрии, а вместе с тем – нового этапа всемирной истории шума.

Изобретение паровой машины стало квантовым скачком Нового времени. Оно стоит в одном ряду с такими техническими революциями, как появление колеса, водяной мельницы и компьютера. Теперь человек мог не зависеть ни от силы тягловых животных, ни от погоды. Кроме того, машины не были привязаны к определенному месту. Поскольку они не нуждались ни в реках, ни в озерах, ни в плотинах, фабрику можно было построить где угодно, лучше всего – в густонаселенных городах. В округе распространялся шум, уровень которого отныне неизбежно должен был расти по экспоненте вместе с ростом фабрик, вплоть до конца XIX в., когда молох индустриализации превратил жизнь горожан в акустический ад.

Триумфальное шествие паровых механизмов началось с изобретением пыхтящего парового насоса британцем Томасом Севери в 1698 г. и первой водооткачивающей машины серийного производства, сконструированной его земляком Томасом Ньюкоменом в 1712 г. и предназначенной для осушения шахт. Ньюкомену, бывшему кузнецу, приходилось бороться с множеством других проблем. В принципе, его машины работали, однако были несовершенны и непопулярны. В ретроспективной оценке, «она работала медленно, со скрипом и ужасно шумела»[137]. Эффективность изобретения Ньюкомена была невелика, к тому же клапан, впускающий и выпускающий горячий пар, приходилось открывать и закрывать вручную. Этим занимались преимущественно старики и дети – они сидели у шипящей и пыхтящей машины, обеспечивая ее бесперебойную работу. И вышло так, что своим дальнейшим развитием паровые машины оказались обязаны маленькому мальчику Хамфри Поттеру. Возможно, ему наскучило сидеть в угольной шахте Корнуолла, или он просто хотел поскорее пойти играть с другими детьми. Так или иначе, находчивый малыш при помощи веревки соединил клапан с ходящим вверх-вниз балансиром[138], огромной качающейся балкой, придающей машине Ньюкомена сходство с современным небольшим станком-качалкой для добычи нефти. Теперь клапаны открывались и закрывались автоматически – и паровая машина впервые смогла работать самостоятельно, без человеческой помощи. «Как бы это ни оскорбляло нас, гордых мужчин, – писал сто лет спустя французский физик Франсуа Араго (1786–1853), – следует признать, что одно из важнейших технических нововведений было подарено нам неграмотным маленьким мальчиком, которому очень хотелось пойти поиграть». Нет полной уверенности в том, что эта история правдива, и тем не менее она прекрасна.


https://youtu.be/Z28BOAv3dy0?si=2_XkstgsO2jxVyN0

13. Шум машин

XVIII в. Двигатель колесного парохода

Индустриализация начала заметно набирать обороты примерно с 1750 г. Главную роль в этом процессе играли три фактора: каменный уголь, значительное увеличение масштабов выплавки чугуна благодаря доменным печам и открытие мануфактур – предшественниц современных фабрик. Корни индустриальной революции уходят в маленькое местечко Коулбрукдейл в Уэст-Мидлендсе, Англия. Именно там в 1709 г. британца Абрахама Дарби I (1676–1717) посетила идея, как наладить массовое производство чугуна. Желая отказаться от использования редкого и дающего мало энергии древесного угля, он начал экспериментировать с каменным – первое время безрезультатно. Но когда ему удалось снизить содержание серы и фосфора в угле путем коксования, это был успех. Наконец-то он смог выплавить из железной руды чугун благодаря дешевому и дающему много энергии каменному углю. Для Абрахама Дарби, квакера, это имело самые приятные последствия: он стал сказочно богатым графом Коксом. Для всего мира это был гигантский шаг вперед, объемы выплавки чугуна колоссально возросли. Этот металл стал двигателем экономического развития. Отныне облик многих английских, немецких, бельгийских городов определяла металлургическая промышленность и ее главные героини – доменные печи. Чугун был повсюду. Из него отливали церковные колокола, пушки, печи, каминные решетки, посуду, подсвечники и отопительные приспособления. Восторг публики достиг высшей степени, когда Абрахам III, внук упомянутого выше Дарби, в 1779 г. организовал постройку моста из чистого чугуна через реку Северн, неподалеку от своего родного города. На глазах изумленных деревенских жителей и множества зевак рабочие стучали, клепали и ввинчивали – и собрали конструкцию всего за три месяца. Это был кульминационный пункт ранней индустриализации.

Остальное довершает демографический рост. По окончании Средневековья начался колоссальный экономический подъем, оживилась торговля, на свет появлялось все больше детей. В Лондоне между 1650 и 1700 гг. численность населения выросла почти вдвое и приблизилась к миллиону жителей. Одни лишь ремесленные мастерские не смогли бы обеспечить всем необходимым такое количество людей. Переход к мануфактуре, а значит, и к фабрике был необходим. Для занятых в производстве мужчин, женщин и детей изменилось все. Паровые машины приводили в движение молотки, страшно грохоча. Мерно стучали первые автоматические ткацкие станки и прядильные машины. Чтобы выполнять новые операции – фрезерование, обточку, сверление, – все время появлялись новые механизмы, ускоряющие темп работы. Все сферы производства становились быстрее, эффективнее и громче. А самое важное, фундаментально изменился сам характер труда.

Масштаб перемен наглядно показывает знаменитый пример «булавочной мануфактуры» Адама Смита (1723–1790), британского философа и основоположника современной политэкономии. Описав принцип разделения труда на новых мануфактурах и фабриках в своем ключевом труде «Исследование о природе и причинах богатства народов» (1776), он заложил основы шумной индустриальной цивилизации будущего с характерным для нее массовым производством, в котором применяются высокопроизводительные машины и конвейеры. В прежних мастерских, писал Смит, все необходимые операции по изготовлению булавки выполнял один работник: он отрезал проволоку, заострял ее, надевал булавочную головку и производил, таким образом, максимум 20 булавок в день. Идея Смита подкупала своей простотой. Если человек будет специализироваться лишь на одной трудовой операции – тянуть проволоку, отрезать, заострять ее, монтировать головку и упаковывать, – производительность труда может вырасти в разы. А чем проще операция, тем больше вероятность, что ее сможет выполнить машина. Так была рождена идея массового индустриального производства и открыт путь к современным фабрикам, сдельной работе и не знающему предела шуму машин. Выводы Смита кружили голову: он утверждал, что предложенный им метод организации производства позволит 10 работникам производить не 200 булавок, а 48 000 – всего за один день. По тем временам – гигантская цифра. И сфера производства стала теперь звучать по-другому. Высокая производительность труда требовала быстрых движений, которые создавали больше шума. Этот шум был ритмичным и монотонным, ведь работники раз за разом, синхронно совершали одни и те же трудовые операции. Дополнительным источником громких звуков были машины – и шум рос, превращаясь в оглушительную какофонию.

С точки зрения акустики ранний этап индустриализации имеет существенные отличия от нашего времени. Тогда не было ни передвижных аппаратов, ни мобильных паровых машин – правда, вскоре они появятся. Первое транспортное средство раннего Нового времени, движущееся, как казалось, само по себе, было, скорее, не более чем обманкой. Его сконструировал примерно в 1649 г. нюрнбергский механик Ганс Хауч (1595–1670). Это была четырехколесная механическая колесница, которая якобы могла передвигаться самостоятельно, с помощью часового механизма. Вероятнее, однако, что в ней прятался человек, приводивший ее в движение. Роскошная колесница возбуждала всеобщий интерес – толпы людей собирались, чтобы взглянуть на нее. Тридцатилетняя война закончилась всего год назад, и старый имперский город был еще оккупирован шведами, когда искусный мастер трудился над своим изобретением. Наконец, великолепный экипаж смог проехать по нюрнбергской мостовой. По бокам его украшали фигуры трубящих ангелов, а спереди – изрыгающего огонь дракона. Движущаяся сама собой, будто по волшебству, колесница привела зрителей в величайшее изумление. «Искусно смастерив эту повозку, он успешно опробовал ее в год 1649-й в Нюрнберге, проезжая на ней по городу, поднимаясь в гору и спускаясь, либо один, либо с некоторыми ближайшими друзьями, причем повозка, к удивлению видящих ее, передвигалась сама собой и за час проезжала две тысячи шагов», – пишет хронист[139].

Свою колесницу Хауч уже снабдил неким подобием клаксона, помогающим в случае необходимости освободить ей путь. «Когда большое скопление народа каким-то образом могло воспрепятствовать движению колесницы, находящийся впереди ее дракон… при нажатии особой кнопки испускал сильную струю воды, прогоняя находящихся перед ней людей». Согласно свидетельствам современников, при помощи некоего сложного механизма дракон мог вращать глазами, а «пара ангелов поднимали свои трубы и трубили в них»[140], совсем как настоящий клаксон. В 1650 г. Хауч продал свой чудо-экипаж шведскому кронпринцу Карлу Густаву, который тогда находился в Нюрнберге в качестве командующего военными силами протестантского государства – гаранта порядка. Предположительно, он забрал покупку с собой в Стокгольм и торжественно продемонстрировал ее во время своей коронации под именем короля Карла X Густава, последовавшей четыре года спустя.

Первым автомобилем, который мог двигаться самостоятельно при помощи мотора, был отнюдь не знаменитый трехколесный экипаж Карла Бенца, сконструированный в 1886 г. Это было пыхтящее, свистящее, стучащее и дымящее чудовище, изобретенное одним французом ровно на 117 лет раньше. Уроженец Лотарингии Николя Кюньо (1725–1804), артиллерийский офицер и мастер на все руки, в 1760-х гг. получил заказ от военного министерства – разработать конструкцию устройства, способного тянуть за собой артиллерийские орудия. Он принял революционное решение: снабдить тремя колесами недавно изобретенную паровую машину. В 1769 г. он продемонстрировал свою самоходную машину в Париже. Это был настоящий гигант, более 7 м в длину и почти 4 т весом. Висевший впереди огромный паровой котел приводил в движение поршень, который, в свою очередь, с помощью шатуна заставлял вращаться переднее колесо.

Испытание началось. Паровая повозка зашипела, запыхтела, засвистела – а потом на глазах изумленных зрителей в самом деле сдвинулась с места и поехала. Она должна была передвигаться со скоростью примерно 3–4 км/ч. Однако в конце концов инженеры из министерства не оценили новинку: она была практически неуправляема и ехала только вперед, пока не врезалась в стену – только это и заставило ее остановиться. Кюньо просто забыл про тормоза. И все же, несмотря на ошибки, оплошность с тормозами и громкое столкновение со стеной в конце испытаний, паровая повозка Кюньо стала первым моторным транспортным средством – то есть автомобилем. Король Людовик XV оценил достижение Кюньо по достоинству и назначил ему ежегодную пенсию в размере 600 ливров за хорошую идею. Его фардье сохранилась, ее можно увидеть в Национальном музее искусств и ремесел в Париже.


https://youtu.be/hYwESVn_VxM?si=_tNajkvUNA3xiY2o

14. Шум на колесах

1769 г. Фардье – первая паровая повозка (реконструкция)

Начало было положено, паровые машины заработали. Пока никто не мог и предположить, какие радикальные изменения начинаются в мире и как сильно изменятся звуки.

Истерзанный слух: как Гёте боролся с Кегельбаном

Здесь жарко, душно и полным-полно людей. Наполняя все три этажа, они стоят вплотную друг к другу в деревянном круге, настолько новом, что он еще пахнет деревом. Толпа гудит, ведь на сцену только что вышел злодей. Однако стоило ему заговорить, как все внезапно умолкают, не желая пропустить ни слова. Я здесь только второй раз и весь обращаюсь в слух. Роскошное здание на берегу Темзы наполняется громовым хохотом, когда шут падает со стула. А когда на сцене появляется герой, ясно слышно, как вздыхают дамы. Играют целых три часа, а когда все заканчивается – раздаются оглушительные аплодисменты и овации. Я кричу и хлопаю вместе со всеми. В последний раз было совсем не так. Тогда зрители наперебой свистели и шикали, потому что пьеса валлийца оказалась ужасно скучной. Особенно оглушительно орали в третьем ряду, когда автор вышел на сцену. В него даже бросали капусту и всякую дрянь. Он точно не так представлял свою премьеру.

В раннее Новое время низшие сословия быстро сообразили, какой мощный протестный потенциал скрывается в шуме. Громкое публичное возмущение постепенно превращалось в оружие борьбы против все более чувствительной буржуазии – своего рода акустическое давление растущего пролетариата на более привилегированный класс. Поденщики, проститутки и извозчики вели себя вульгарно и грубо, перекрикивались через улицу и хохотали над непристойностями. Кучера особенно громко щелкали кнутами, проезжая на своих грохочущих экипажах через «хорошие» кварталы. Уличные музыканты шумели под окнами зажиточных горожан до тех пор, пока не получали от хозяев деньги – с тем, чтобы они наконец ушли. Шум стал оружием неимущих, ведь его можно производить совершенно бесплатно.

Шум становился признаком новых классовых различий. Прежде общество было разделено на аристократов, клириков и всех остальных. Сформировавшаяся затем буржуазия решительно отделилась от низших слоев общества. Богатые буржуа придавали все больше значения уравновешенности и благонравию, сдержанности и хорошим манерам – это был поворот к бесшумности, осознанное обособление от громогласных, грубых и шумных простолюдинов. Зарождающаяся интеллигенция и образованная буржуазия (бильдунгсбюргеры) хотела и выглядеть и звучать не так, как простые рабочие, подмастерья, челядь и поденщики, и уж тем более не так, как уличные торговцы и музыканты. Шум был дик, груб и отвратителен, он считался признаком человека невежественного, неотесанного, невоспитанного, безрассудного, ведомого инстинктами и склонного к насилию.

Интеллектуалы, ученые и философы-просветители почти физически страдали от нарастающего шума. «Приличия и благопристойность запрещают нам кричать и плакать»[59], – сказал Готхольд Эфраим Лессинг (1729–1781) в своем программном «Лаокооне». Когда он писал свои драмы и театральные сочинения, плавное течение его мыслей не раз нарушал шум. Так же было с Иммануилом Кантом, Иоганном Вольфгангом Гёте и Эразмом Роттердамским. Мыслителям раннего Нового времени приходилось приспосабливаться к реалиям эпохи и привыкать к новым звукам, врывавшимся в их комнаты и кабинеты. Эффективного шумоподавления еще не было. Единственное, что им оставалось, – терпеть или бежать в деревню, где должно быть потише. Однако и там ученому, погруженному в свои мысли, мешал грохот кузнечного молота или щелканье кучерского кнута. «Желал бы я знать, – жаловался немецкий философ Артур Шопенгауэр (1788–1860), – как много великих и прекрасных мыслей выщелкали уже эти бичи из мира»[60][141].

Уильям Шекспир (1564–1616) использовал грохот для создания драматического эффекта в постановке «Бури»: «Корабль на море. Буря, гром и молнии»[61]. Так начинается история о Просперо, герцоге Миланском, написанная мастером в 1611 г. Прославленный драматург мог быть уверен, что техники легендарного лондонского театра «Глобус», одним из владельцев которого был он сам, сделают все возможное, чтобы рокот прозвучал действительно мощно. В их распоряжении были дребезжащие металлические пластины, устройства для рассыпания искр и все обычные средства для изображения грома в театре. Для городской публики, уже привычной к шуму, громкие звуковые эффекты были изюминкой постановки. Во всех крупных европейских городах и в резиденциях правящих особ возникали частные или придворные театры, привлекавшие массы людей. Помимо стационарных театров, существовали бродячие труппы, известные со Средневековья, но к концу раннего Нового времени они полностью сошли со сцены. Остались только бродячие цирки, ярмарочные и гастролирующие театры.

В конце XVI в. в Лондоне начался настоящий театральный бум. В 1576 г. Джеймс Бёрбедж (ок. 1530–1597), столяр по профессии, открыл в лондонском предместье свой «Театр». За ним последовали многие другие, среди них – «Занавес» (1577), «Фортуна» (1600), «Лебедь» (1595) и «Глобус» (1599), прославленный на весь мир благодаря Шекспиру. Посетители внимательно следили за ходом пьесы, но они могли и кричать, и петь, и даже обругать автора вместе с актерами, если пьеса им не нравилась. Театры вмещали от 1500 до 3000 зрителей, в них же находились харчевни и трактиры. Квартал развлечений располагался в Бэнксайде на правом берегу Темзы, тогда еще практически на сельской окраине города. Туда стекалось множество людей, особенно по вечерам – тогда там кипела жизнь и было очень шумно.

Хотя в Лондоне XVI–XVII вв. театр был поистине массовым развлечением, существовали зрелища и более популярные. Например, травля быка и медведя – разновидность боев с участием животных, в ходе которых на медведей, быков, обезьян, лошадей и других животных натравливали агрессивных собак. В крупных городах многих стран были большие арены для подобных зрелищ. Там собирались многие тысячи человек, они делали ставки или просто глазели на жестокое зрелище. Такие арены имелись как в Вене (Хетцтеатр), так и в Берлине (Хетцгартен) или Нюрнберге (Фехтхаус). В 1708 г. в Вене открылся первый театр травли, за ним вскоре последовали другие. Самая большая арена Вены вмещала около 3000 человек. Она была деревянной, имела форму круга, зрители в ней помещались на трех этажах. В сентябре 1796 г. это сооружение полностью сгорело.

Лондонский Медвежий сад располагался в Бэнксайде на южном берегу Темзы, на том же месте, где сейчас находится Коллекция современного искусства галереи Тейт (здание бывшей электростанции). На травлю быка и медведя собирались до 3000 поклонников этого кровавого зрелища, в числе которых регулярно бывали дипломаты и знаменитости. Например, в 1601 г. среди посетителей арены был замечен путешественник и первооткрыватель Уолтер Рейли (ок. 1552–1618). Точная дата открытия сада неизвестна, однако вероятно, что она начала работать в те же годы, когда в Бэнксайде открывались большие театры. По словам очевидца, побывавшего на травле в 1639 г., «там вы можете услышать крики мужчин, лай собак, рев медведей и быков, сливающиеся в дикую, но естественную гармонию». Для верующих пуритан эти кровавые представления были как бельмо на глазу, однако популярность их была так велика, что никто не осмелился даже попытаться закрыть арену. Лишь в 1835 г. травля быка и медведя была запрещена постановлением парламента. Память о шумных и жестоких зрелищах сохранили названия двух улиц на юге современного Лондона, как раз в тех местах, где они происходили, – Беар-гарденс (Медвежьи сады) и Беар-лейн (Медвежий переулок).

Иоганн Вольфганг фон Гёте, король немецких поэтов, был очарован современностью. Вообще шум был ему противен, но в то же время он осознанно фиксировал звучание своей эпохи. Колоссальное впечатление на юного Гёте произвела проходившая в 1764 г. в его родном городе церемония коронации Иосифа II Габсбурга римским королем. 21 марта во Франкфурт торжественно въехал курфюрст Майнцский, один из тех, кому вскоре предстояло избрать будущего короля. «Его встретили пушечными залпами, нередко оглушавшими нас и в последующие дни», – писал Гёте в своих воспоминаниях[62][142]. Уже тогда его, четырнадцатилетнего подростка, переполняли эмоции – как и всех прочих зрителей. «Но наивысшего напряжения наше ожидание достигло при вести, что император и будущий король приближаются к нашему городу»[63]. Развевающиеся флаги, празднично украшенные шатры, бесчисленные музыканты стояли по обочинам дороги, по которой процессия двигалась к церкви Св. Варфоломея. Звон колоколов и гром пушек возвестили приближение кронпринца. По мощеным улицам стучали колеса множества карет, цокали копыта лошадей, маршировали гвардейцы и великое множество обычных солдат. Движение процессии сопровождали ликующие возгласы толпы. Беспрерывно звенели литавры и трубили трубы. Это был невероятно впечатляющий спектакль – демонстрация имперских претензий на вселенскую власть. «Богослужение, музыка, торжественные церемонии, зачитывание документов и напутственные речи в соборе, на клиросе и в конклаве – все это заняло столько времени, что до присяги избирательного капитула мы отлично успели перекусить и осушить несколько бутылок вина за здравие монархов – старого и молодого»[64], – вспоминает поэт.

Гёте жил на заре новой эпохи в истории шума – этот переходный период изобиловал техническими новинками, политическими бурями и вооруженными конфликтами. Ушей поэта достигал и шум Французской революции, и мерный стук первых машин; не избежал он и ужаса Наполеоновских войн. Гёте впервые услышал грохот ранних промышленных предприятий Нового времени в студенческие годы, когда жил в Страсбурге. В Саарланде он посетил мельницу-волочильню и мельницу-кузню, в которой было поставлено на поток производство кос – «сложный механизм»[143], по замечанию двадцатиоднолетнего Гёте. Новые источники шума оставались в поле его зрения и позже, когда он получил титул тайного советника в маленьком тихом герцогстве Саксен-Веймар-Эйзенах – теперь речь шла в первую очередь о машиностроении, о первых опытах с электричеством и новейших исследованиях в области химии. С 1776 г., будучи министром, он уже в силу занимаемой должности должен был интересоваться техническим прогрессом. На посту руководителя комиссии по горному делу он почти 20 лет курировал вопросы добычи железа, золота и меди в рудниках Ильменау. Одной из его задач было развитие в герцогстве собственной металлургической промышленности (выплавки железа и стали)[144]. Много хлопот доставляло ему затопление шахт, справиться с которым он рассчитывал при помощи самой современной техники. Так, посетив в 1790 г. Тарновиц (Верхняя Силезия), он познакомился с паровыми машинами – их мощность произвела на него большое впечатление. 12 сентября 1790 г. он писал из Бреслау своему коллеге-министру Кристиану Готтлобу фон Фойгту (1743–1819): «В Тарновце я утешился по поводу Ильменау; хотя глубина здесь не так велика, им приходится поднимать гораздо большую массу воды, и все же они надеются добиться успеха. Здесь работают две огненные машины, и к ним собираются присовокупить еще одну»[145].

С самой ранней юности Гёте с трудом переносил грохот и громкие звуки, и эта чувствительность осталась при нем до конца его дней. «Сильный шум мне противен», – писал двадцатиоднолетний поэт в 1771 г. из Страсбурга, где он, по желанию своего отца, изучал юриспруденцию. Однако молодой студент умел усмирять своих демонов. Он победил страх высоты, многократно поднимаясь на башню Страсбургского собора. Своей чувствительности к шуму он объявил столь же решительный бой – и регулярно приходил к казармам, где в завершение дня играл местный военный оркестр. «Вечером, когда играли зорю, я ходил около барабанов, от дроби и грохота которых у меня сердце готово было разорваться»[65][146].

Шумный Рим, напротив, очаровал подающего надежды писателя. 4 января 1787 г., описывая свое знаменитое путешествие в Рим юному Готтлобу Фридриху Константину фон Штайну, сыну его возлюбленной Шарлотты, Гёте сообщает не только о том, что несколькими днями ранее увидел папу, молящегося в соборе Святого Петра. «Бороды у него нет; напротив, он выглядит как известные тебе папы, только старше их годами». Гораздо более сильным впечатлением был массовый забой свиней, которому благоприятствовали наступившие прохладные дни. Животных согнали на площадь неподалеку от храма Минервы. Вооруженные длинными ножами мясники по специальному сигналу вошли на огороженную территорию, чтобы начать забой. «Шум, производимый людьми, и заглушающий его визг животных, околачивающиеся тут же торговцы, живое участие зрителей и еще множество деталей превращают эту бойню в совершенно особое зрелище»[147]. Тем временем приближалась весна, и Рим казался Гёте сказочно прекрасным – цвели миндальные деревья, а небо было словно из «светло-голубой тафты». Однако шум оживленного города понемногу начинал портить настроение погруженному в свои штудии поэту. Тогда шли карнавальные празднества, которые сопровождались громкой музыкой, конскими бегами, процессиями и необузданным весельем на маскарадах. В феврале 1787 г. Гёте пишет своему другу, философу Иоганну Готфриду Гердеру (1744–1803): «Карнавалом я сыт по горло! Шум невозможный, особенно в последние, столь прекрасные дни – а радости ни на грош»[148].

Тем более он не желал слышать шум Нового времени у порога своего дома. Уже долгое время рассказывают историю, будто Гёте в Веймаре купил предназначенный к сносу дом своего соседа, чтобы прекратить сильно беспокоивший его шум, который производили рабочие. Однако уже в 1951 г. члены Общества Гёте выявили истинный источник громких звуков, терзавших слух ученого и поэта: это были ткацкие станки его соседа. Мастерская Иоганна Генриха Хертера (ок. 1762–1815) по изготовлению льняных тканей находилась на улице Фрауенплан прямо возле дома Гёте и страшно действовала на нервы поэту, так что он вступил в ожесточенную борьбу с этим источником шума. Начиная с 1793 г. они с Хертером судились вновь и вновь. В конце концов Гёте потерпел одно из немногих в своей жизни поражений.

Поэта выводил из равновесия не только ткач Хертер. Ему сильно мешали оживленные праздники, развлечения и вечерний шум местных заведений общественного питания – особенно соседнего трактира с кегельбаном. 5 марта 1810 г. Гёте пожаловался своему коллеге и брату по масонской ложе Карлу Вильгельму Фричу (1769–1850), государственному министру Саксен-Веймар-Эйзенаха, что заведение Гауфа доставляет всем соседям «великие неудобства» и шум его с годами только усиливается. «Из одного кегельбана вышло два, – заявляет он, – и если когда-то по меньшей мере утром было тихо, а в послеобеденные и вечерние часы действовали некие ограничения, то в последнее время там играют в кегли с утра до ночи, так что крики, шум, свары и прочие бесчинства не прекращаются вовсе»[149].

Гёте также объясняет, почему не пожаловался раньше: во время войны (в частности, с Наполеоном) приходится переносить и более громкий шум, а кроме того, летом он часто путешествовал. «Я не отрицаю, что меня очень занимает это дело: ведь одной из главных причин, почему я проводил лето в путешествиях, было как раз это беспокойное соседство, которое не позволяло мне находиться ни в саду, ни во флигеле собственного дома». Хотя первая хозяйка трактира скоро уехала, а над кегельбаном построили крышу, неделей позже Гёте все равно покинул Веймар и направился в сторону Йены и Карлсбада. Как и в прошлые годы, он сбежал от шумного окружения. Вернулся он лишь через семь месяцев и обнаружил, что его связи сработали: за время его отсутствия кегельбан был закрыт по распоряжению начальника полиции.

Очевидно тем не менее, что было не так-то просто заставить отдыхающих вести себя тихо. 27 августа 1811 г. Гёте вновь пишет Фричу, что кое-кого нужно «призвать к порядку». В трактире опять шум, который мешает поэту «наслаждаться тишиной и покоем в собственном саду». Даже если в заведении нет гостей, в зале бесятся соседские дети. Гёте высказывает свое удивление: как может быть, что «вечерами, по воскресеньям и в праздничные дни бездельники производят больше шума, чем все деятельные люди в свое рабочее время». Он не хотел бы обременять своего коллегу и друга лишними просьбами, и это всего лишь небольшое, но очень важное для него дело. «Здесь, в предместье, я и без того стеснен ремесленниками: я живу среди кузнецов и гвоздильщиков, столяров и плотников, в пренеприятнейшей близости к ткачу. Хотя, конечно, если об этом поразмыслить, нельзя не признать, что ремеслом невозможно заниматься бесшумно»[150].

Нечто похожее происходило со многими философами раннего Нового времени. Уже нидерландский ученый и князь гуманистов Эразм Роттердамский (ок. 1466–1536) считался человеком нервным, совершенно не переносящим громких звуков. Например, до своей квартиры в Базеле он каждый день добирался кружным путем, готовый терпеть неудобства, лишь бы обойти самые скверные и шумные переулки. Об этом рассказывает его биограф Стефан Цвейг. «Любая грубость и суматоха причиняют адские муки его чувствительной натуре»[66][151], – пишет Цвейг в своей знаменитой книге об Эразме, изданной в 1934 г.

«Невозможность видеть отделяет нас от вещей, а невозможность слышать – от людей», – якобы сказал Иммануил Кант (1724–1804). Впрочем, иногда кёнигсбергскому философу явно очень хотелось бы чем-нибудь заткнуть уши. Согласно знаменитой легенде, его настолько выводило из себя пение соседского петуха на утренней заре, что он попросту купил голосистую птицу, а потом велел зарезать ее и подать к столу. Документальных свидетельств правдивости этой истории нет, но она вполне соответствует тому, что мы знаем о жизни Канта. Автор «Критики чистого разума» отчаянно бранился с соседями, если ему казалось, что они ведут себя слишком шумно, и менял квартиру, если добиться тишины не получалось. Складывается такое впечатление, что больше всего ему мешала домашняя музыка. В одном из примечаний к «Критике способности суждения» он пишет: «Те, кто рекомендовал для домашних благочестивых занятий духовные песнопения, не подумали о том, что таким шумным (и именно поэтому обычно фарисейским) благочестием они причиняют большое неудобство публике, заставляя соседей либо петь с ними, либо прервать свои размышления»[67][152].

Французский математик и философ Блез Паскаль (1623–1662) жил в эпоху Тридцатилетней войны, но от мыслей и вычислений его отвлекала вовсе не поднятая ею суматоха, а, казалось бы, тихие звуки по соседству. «Дух этого царственного судии мира не настолько свободен, чтобы не зависеть от малейшего шороха рядом. Чтобы спутать его мысли, не надо пушечного выстрела. Достаточно скрипа флюгера или лебедки»[68][153].

Стоит упомянуть еще двух знаменитых друзей, также немало страдавших от шума, – Фридриха Гёльдерлина (1770–1843) и Георга Фридриха Гегеля (1770–1831), которые делили одну комнату на двоих во время обучения в Тюбингенском университете. Там они изучали теологию, однако ни один из них не стал пастором. Гёльдерлин совершенно не переносил вторжения громких звуков в поток его мыслей, Гегель был гораздо устойчивее к акустическим помехам. 10 июля 1794 г. Гёльдерлин писал Гегелю, который тогда получил место домашнего учителя и жил в Швейцарии: «Милый брат! Я знаю, что ты время от времени меня вспоминаешь… В отличие от меня ты живешь в мире с самим собой. Тебе необходимо слышать поблизости какие-то звуки; мне же нужна тишина»[154].

В музыке раннего Нового времени люди обрели не только совершенно новый акустический мир, но и неслыханный до тех пор уровень громкости. В том, что касается тональности и композиции, ренессанс и барокко были еще тесно связаны со Средневековьем, однако их сила и инновационность были признаком уже другой эпохи. Произведения, основанные на современной полифонии, слиянии нескольких самостоятельных мелодических линий, звучали необыкновенно и чарующе. В первых оркестрах Нового времени разнообразие инструментов было меньше, чем даже в эпоху Ренессанса, однако они звучали гораздо громче благодаря растущей популярности духовых и ударных. Такие композиторы, как Дитрих Букстехуде (1637–1707), Георг Филипп Телеман (1681–1767) и Иоганн Себастьян Бах (1685–1750), писали и тихую камерную музыку, и мощные оркестровые произведения.

Развитие музыки продолжается в классический период, когда оркестры становятся больше и формируется европейская академическая музыка с такими жанрами, как симфония, концерт и соната, и такой формой, как фуга. На фоне этой эпохи разыгрывается самая известная драма в истории музыки – гений против болезненной зависимости, творчество вопреки ужасным страданиям. О глухоте Людвига ван Бетховена (1770–1827) много пишут, она уже стала легендарной, как и тот потрясающий факт, что композитор, полностью потеряв слух, продолжал писать музыку. Первые симптомы болезни проявились у него в 28 лет: начинающаяся тугоухость, тиннитус и связанная с ним гиперакузия (сверхчувствительность к громким звукам). Чем именно страдал великий композитор, до сих пор в точности неизвестно. К настоящему моменту у историков медицины есть предположения, что это могла быть либо хроническая нейросенсорная тугоухость, либо отосклероз (окостенение тканей внутреннего уха), либо атрофия слухового нерва в результате неизвестного нам инфекционного заболевания.

Карьера гениального пианиста началась в 1792 г. в Вене. Энергичный стиль исполнения и новаторские сочинения вскоре сделали его звездой сцены. Он был образцовым учеником Йозефа Гайдна и упражнялся как одержимый. Тем больше хлопот доставляла ему постепенная потеря слуха. 29 июня 1801 г. он пишет другу своей юности, врачу Францу Герхарду Вегелеру (1765–1848): «Только завистливый демон – мое плохое здоровье – вставляет мне палки в колеса, а именно: вот уже три года, как я все хуже и хуже слышу… в ушах все шумит и гудит день и ночь»[69][155]. Ванночки, впрыскивания масла, чай и минеральные воды не помогли, состояние больного ухудшалось, тугоухость превращалась практически в полную глухоту. В октябре 1802 г., находясь на лечении в Хайлигенштадте (Тюрингия), композитор пережил самую острую фазу кризиса. Не в силах более терпеть шум в ушах и прогрессирующую потерю слуха, он помышлял о самоубийстве. Курс лечения вновь оказался безрезультатным. В полном отчаянии он написал письмо двум своим братьям, Каспару Карлу и Иоганну, однако так его и не отправил. В историю музыки оно вошло под названием «Хайлигенштадтское завещание». «Я должен жить как изгнанник, – пишет он, – потому что как только я приближусь к какому-нибудь обществу, меня охватывает жгучий страх перед опасностью обнаружить свое состояние… Но какое унижение приходилось мне испытывать, когда кто-нибудь, стоявший подле меня, слышал издалека звук флейты, а я ничего не слышал… Такие случаи доводили меня до отчаяния, недоставало немногого, чтобы я покончил с собой. Только оно, искусство, оно меня удержало»[70][156].

В 1814 г. регенсбургский мастер Иоганн Непомук Мельцель (1772–1838), изобретатель метронома, смастерил для Бетховена несколько слуховых трубок. Потеря слуха тем временем прогрессировала. Бетховен был и без того тяжелобольным человеком: всю жизнь его мучили колики, воспаления, боли в животе, а в последние годы жизни – цирроз печени, следствие неумеренного потребления алкоголя. Его знаменитая мизантропия была, вероятно, следствием постоянного недомогания. Бетховен был замкнут и угрюм, и даже встреча со второй титанической фигурой его времени оказалась весьма прохладной. В 1812 г. на богемском курорте Теплиц он повстречал Иоганна Вольфганга Гёте, несколько стихотворений которого он сам положил на музыку. «Его талант поразителен; жаль только, что он совершенно не умеет себя вести»[157], – записал Гёте после этой встречи. Король поэтов, в свою очередь, не угодил Бетховену. «Гёте уж слишком дорожит придворной атмосферой, больше, чем это подобало бы поэту»[71][158], – сообщил композитор чуть позже своему издателю Готфриду Кристофу Гертелю. 24 марта 1827 г. Бетховен скончался, измученный своим внутренним шумом и почти полной глухотой, с увеличенной от избытка алкоголя печенью и «сильно исхудавшими конечностями»[159], по свидетельству патологоанатома, сделанному 27 марта.

Совсем не удивительно то, что особую роль в истории звуков играет Вольфганг Амадей Моцарт (1756–1791) – эксцентрик, вундеркинд, поп-звезда своего времени. Если большинство его коллег не могли записать ни одной ноты, когда вокруг было шумно, у Моцарта дела обстояли, по-видимому, совсем не так. Во всяком случае, рассказывают, что он бодро сочинял даже тогда, когда прямо в его тесной комнате дети затевали игру с соседскими мальчиками и девочками. Предположительно, звуки разного уровня громкости даже способствовали творческому процессу. Лишь отдельные помехи могли оторвать его от сочинения. По свидетельствам современников, Моцарт был шумным человеком. Он с удовольствием устраивал домашние вечеринки, пел и музицировал со своими друзьями до поздней ночи. Очевидно, соседи частенько на него злились: в одной только Вене между 1781 и 1791 гг. ему пришлось переезжать 13 раз. «Пускают ветры еженощно – гром грохочет очень мощный»[160], – вульгарно шутит Моцарт в письме матери от 31 января 1778 г., состоящем из 47 отлично зарифмованных двустиший[72].

Жест отчаяния: первые законы о тишине



Поделиться книгой:

На главную
Назад