Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: «Я собираю мгновения». Актёр Геннадий Бортников - Наталия Сидоровна Слюсарева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Боготворила Пастернака. Работала вместе с ним в театре над постановкой «Короля Лира» в его переводе, с Мордвиновым в главной роли. В 1968 году тайно привезла из Парижа эмигрантский томик «Доктора Живаго».

Ушла в один день, внезапно, как будто задули спичку, не успев поднести ее к папиросе.

Единственное свидание

Тем временем на экраны вышел фильм «Наш дом» (1965 г.). Бортников в роли одного из сыновей трудовой семьи Ивановых, подающего надежды пианиста, не потерялся среди своих родителей, заслуженных артистов: Анатолия Папанова, Нины Сазоновой. Выразительные кисти рук над черно-белыми клавишами в ноктюрне Шопена.

Через два года афиши добротной военной ленты «Взорванный ад» печатали профиль актера столичного театра. Главный герой – разведчик, чистая душа, – в логове фашистов. Кинокарьера, казалось бы, начала складываться удачно, однако, предложений сняться в кино на самом деле было не так и много. Театральные режиссеры в большинстве не приветствовали участие своих актеров в съемках. К тому же искусный дипломат Завадский, как только Бортников заикался о том, чтобы поучаствовать в кинопроцессе, тотчас объявлял, что для Бортникова есть главная роль в новой постановке, хотя чаще всего такие спектакли не осуществлялись. И все-таки, пленка не считывала всю тайну и магию Геннадия Леонидовича. Сцена оставалась его единственной Меккой.

Весть об особенном актере, с нервной изломанной пластикой, неслась по площадям и бульварам столицы со скоростью хмельного ветра. «Все тротуары у театра Моссовета в слезах от Генкиных поклонниц», – ремарка Фуфы. В дни спектаклей с его участием жаждущих попасть в театр Моссовета можно было отличить по выражению абсолютной безнадежности, разлитой на их лицах. «На Бортникова нет лишнего билетика?» – заискивающе повторяли мечтатели, сохраняя в дальнем уголке подсознания мысль о том, что надежда умирает последней. «…лишнего нет…?» – механически выпрашивали они за минуту до начала спектакля у выходящих из вагона метро пассажиров (а вдруг?) свое театральное подаяние. В саду «Аквариум», будто оправдывая это название, сбиваясь в стаю, как на нерест, плотным рыбьим косяком, томясь и тоскуя, кружило по кругу с пол тысячи поклонниц и поклонников. Разноцветными плавниками покачивались над толпой распушившиеся венчики букетов. Самые отчаянные, набившись в ближайшую подворотню, пытались оседлать водосточную трубу – внешний проход к окошку гримерки их кумира. После спектакля у служебного входа разыгрывались шекспировские драмы с потасовками, драками и приводом в милицию.

С противоположной стороны площади, ничуть не менее любимый москвичами, Олег Даль, лицедействующий в «Современнике», не без нотки едкой зависти, пожимал плечами: «…опять на него?». Хотя Олег Даль и выдрючивался на сцене в роли сэра Эгьючика в «Двенадцатой ночи» Шекспира, но в целом театр «Современник» был нацелен на обыденный реализм. Со стороны бывшего театра Варьете в камзоле Фигаро набирал обороты Андрей Миронов, но Бортников был недосягаем. Что все ванны Клеопатры по сравнению с теми ваннами любви, которые он принимал после спектакля, а этими «цветами для него» можно было выстлать всю Триумфальную площадь, тогда площадь Маяковского.

«Такое море цветов я видела только однажды, много лет назад. Сначала восторженные поклонницы пытались вручать их Бортникову в руки, и он наклонялся и наклонялся за пышными букетами. Потом их уже просто кидали ему под ноги, цветы летели с балконов, их выносили билетерши, вся сцена была ими застлана, и актеры, продолжавшие раскланиваться, ходили по цветам».[23]

Когда восторг зрителей выплескивал за борт, приходилось вызывать конную милицию. По отзывам некоторых критиков его выступление на театральной сцене выливалось в массовую истерию. Но много ли я знала актеров, которые могли спровоцировать у публики подобные состояния. Маниакальный восторг охватывал слушателей на выступлениях Паганини, в зале во время концерта особо чувствительные натуры теряли сознание. Гёте, будучи на одном из концертов Паганини охарактеризовал выступление виртуоза, как «столб пламени в грозовую ночь». Сам скрипач дьявола выразился проще: «Нужно сильно чувствовать, чтобы заставить чувствовать других».[24]

Я не ставлю в пример нашего великого певца Шаляпина, обладавшего по свидетельству Горького, чудовищной силой воздействия на зрителя. Но какую надо было создать эмоциональную волну, чтобы раскачать уставшего труженика или труженицу, на чьих подошвах в зал академического театра им. Моссовета вносилась и выносилась исключительно пыль социалистических соревнований.

Тайна его гипнотического влияния на зал во многом осталась за семью печатями. Бортников выходил на сцену и начинался приворот. Все работало на него: свободное ощущение себя в сценическом пространстве, ломанная пластика тела, акцентированные жесты рук, голос. Шлейф его голоса, который лизал языками пламени – то нежно, то яростно, надолго оставался в памяти. В спектакле «Затейник» он, то ли пел, то ли начитывал стихи Павла Когана.

Неустойчивый мартовский ледПешеходами изувечен.Неожиданно вечер придетДо усталости милый вечер…

Читал в своей единственной манере, с акцентом на звук «ч», который у него, отпечатываясь, звучал по-особенному плотно – «неустойчивый», «изувечен». Слово «вечер» он тянул так, что, пребывая в темноте зала, ты будто проваливался в еще более густые сумерки с одиноко тоскующим городским фонарем на горизонте. «…Фонарщик был должен зажечь, / да, наверное, спит, / фонарщик – то спит, моя радость…/ а я ни при чем».

Ах, все это ужасно. Он никогда не будет рядом, никогда. Он еще дальше и безнадежнее, чем Жерар Филипп. Я знаю, я помню: «Любить самоотверженно и беззаветно, с силой, равной квадрату дистанции – дело наших сердец …», но как не прорваться за запретную линию, как не захотеть сократить дистанцию?

Я не беру в расчет выходы из дома заполночь, чтобы по трамвайным путям, скатившись к готическому театру им. Дурова под похрапывающий присвист его всегдашних обитателей: мышей, свинок, петуха, вороны (та же театральная труппа), пялится на его окно, не хватало только начать каркать под стеной бывшего мужского монастыря.

День августовский тихо таялВ вечерней золотой пыли.Неслись звенящие трамваи,И люди шли.Рассеянно, как бы без цели,Я тихим переулком шла.И – помнится – тихонько пелиКолокола.Воображая Вашу позу,Я все решала по пути:Не надо – или надо – розуВам принести.И все приготовляла фразу,Увы, забытую потом. –И вдруг – совсем нежданно! – сразу! –Тот самый дом…М. Цветаева

Да, следует признаться еще и в сочинительстве зонгов. Единственный куплет начинался строчкой – «Какой большой ветер над домом твоим, / Где вместе с… вдвоем мы стоим». После «вместе» был пропуск, таланта не хватило подставить нужно слово – ну, «не с вареньем же стоим»? Неуклюжее четверостишье заканчивалось вопросом: «Какое из окон, какая из стен / Сейчас отражают высокую тень?».

Но мне ли тягаться с Мариной Ивановной. Все это могло быть смешным, под стать афоризмам Фаины Раневской, если бы не было так грустно.

Истерия, по мнению А. Лэнгле, австрийского психотерапевта – это страдание, которое происходит в поле между «быть собой» и «быть с другими». Не могу определить точно – между «собой» и «какими-другими», но, что это страдание – это точно. А быть конечно хотелось. Быть с ним, единственным, снести ему розу, весь розовый куст, подкараулить его в подворотне. Увидеть его лицо так близко, на расстоянии ладони. Можно было бы рухнуть к его ногам срезанным колосом или что-то в этом роде.

«Я вас люблю, моя любовь невинна, / я вас люблю как маленькие дети.» Нет, моя любовь не была невинной, она была с очень большой виной. И снова, припадая к «Сонечке»: «Ах, Марина! Как я люблю любить! Как я безумно люблю – сама любить! С утра, нет до утра, в то самое до-утро – еще спать и уже знать, что опять… Вы когда-нибудь забываете, когда любите – что любите? Я никогда».[25]

Привычные ночные образы, теснившиеся в кулисах, настраиваемые главным смотрителем дирижером Морфеем, изменились: Дон Гуан, обиженно завернувшись в плащ, больше не спешил на свидание, еще скучал под липами Жюльен Сорель, но все заслоняли эти невероятные глаза – огромные черные солнца в лучах ресниц. Как сбитому со своей орбиты космическому кораблю больше не суждено совершить посадку на земле, но вечно вращаться по оврагам вселенной, так и ко мне пришло осознание бессмертия моего состояния. Как ни сменялись внешние декорации – площади, люди, фонари, бульвары – и сколько раз не перевертывали песочные часы, маленький зверек чувства, как котенок, намертво вцепившись лапками, лежал на моей груди, небрежно выброшенной костью, оглушительным даром «невидимого» и тайной печалью «видимого» – щедрым подаяньем от обоих миров.

Сколько раз, проходя аллеями парка ЦДСА, попирая, можно сказать, останки Гришки Отрепьева, я думала о безысходности ситуации. В конце концов я написала ему на адрес театра исключительно заумное письмо с цитатами из Ницше и Сартра, не затрагивая пока Сигизмунда Фрейда. Это был некий вариант Марии Башкирцевой, чтобы заинтересовать знаменитость, и я серьезно пожалела, что у меня нет чахотки. Через неделю, прикинув, что почта по Москве должна была дойти, я стала собираться на свидание. Я жутко накрасила глаза, вероятно бессознательно, чтобы приблизиться к подобью его огромных. Но в итоге перестаралась, на бледном перепудренном лице вместо глаз, зияли черные ямы, как у эксцентричной итальянской маркизы Казати; любой перепугался бы, так оно и вышло…

Подъезжая к площади Маяковского, я репетировала только одну фразу: «Ну, как вам письмо?» Предстояло еще одно испытание, надо было скользнуть мимо поклонниц под арку во двор и занять место в стороне у служебного выхода.

……И ветер дул, и лестница вилась…От ваших губ не отрывая глаз,Полусмеясь, свивая пальцы в узел,Стояла я, как маленькая Муза,Невинная – как самый поздний час –И ветер дул, и лестница вилась.М. Цветаева

Я же стояла в проходе их театрального двора перед ним отнюдь не как муза, а как дура, не отрывая глаз от его дернувшегося кадыка, ибо он испугался и сглотнул. Фраза «Ну, как вам письмо?», повиснув в воздухе, так и осталась там без ответа, а, впрочем, какие–то доли секунд, прежде чем отступить, я смотрела в эти, сказать по правде, все же потрясающие глаза. Гена, прости меня.

И было сразу обаянье.Склонился, королевски-прост.И было страшное сияньеДвух темных звезд.М. Цветаева

После того свидания, будто сорвавшись с петель, упал занавес моего театра, но любовь не прошла. Любовь не прошла, любовь жалила и кусала еще долгие годы. Но слишком большое страдание. Если ее продолжать, она могла бы перелиться в «Митину любовь» и как доходили слухи, у кого-то это перешло за грань жизни; о, пусть, это будут только слухи.

Роман с бёллем

«Мне хотелось плакать, но было жаль грима – он был наложен очень удачно: мне нравились и трещины и то, что в некоторых местах белила начали сходить; слезы все испортят. Поплакать можно потом…»

Г. Бёлль «Глазами клоуна»

Прибой снова выбросил его к нашим ногам с постановкой в театре на Большой Садовой пьесы «Глазами клоуна» по роману Генриха Бёлля в 1968 году. Убежденный пацифист и гуманист Бёлль потянулся к перу в возрасте семнадцати лет. Во время Второй мировой войны воевал на Восточном фронте солдатом. Из окопов написал 2000 писем жене, что стало для него приглашением в мир литературы. На одной из творческих встреч в Москве получил записку из зрительного зала: «Я воевал на том же направлении, я рад, что я вас не застрелил».

На центральной улице Горького в то время существовало два явных портала для виртуального прохода за Железный полог, то бишь, за границу – книжный магазин «Дружба» и ближе к метро Белорусская – джазовое кафе «Молодежное», откуда тонко тянуло западным ветерком. Третий портал – для Андрея Тарковского и конечно Андрона Кончаловского – кафе-ресторан «Националь». Когда швейцар в ливрее распахивал перед иностранцами дверь, оттуда вырывался наружу настоящий «герлен-шанелевский» сквозняк. Здание гостиницы «Интурист», стального цвета, возвышающееся заставой-прологом к главной улице столицы, хмуро смотрелось зловещей пещерой Волан-де Морта, мимо этой заставы следовало проходить с низко опущенной головой, не поднимая глаз.

В просторном зале кафе «Молодежное», вслушиваясь в импровизации под Дэйв Брубека и Чарли Паркера, в завитках сигаретного дыма незаметно пролетало джазовое время. В книжном магазине «Дружба» рассеянно листался альбомчик по живописи, изданный в дружественной ГДР или в Венгрии. Источником литературных веяний оставались толстые журналы: «Новый мир», «Москва», «Вопросы литературы» (Вопли), «Театр», и, разумеется, журнал «Иностранная литература».

Бортников прочитал роман «Глазами клоуна» в третьем номере журнала «Иностранная литература» за 1964 год и, по его признанию, тотчас в него влюбился. Он подготовил из него небольшой отрывок на полчаса, устроил показ в ВТО, как говорится для своих, с мыслями о том, что в будущем не плохо было бы сделать спектакль по полюбившемуся роману. А вот Ирина Сергеевна Анисимова-Вульф тут же сказала, как отрезала: «Давайте, ставьте, вы рисуете, сможете оформить».

Жан Вилар, руководитель Национального театра Франции, дважды просил Жерара Филипа, молодого человека, едва достигшего тридцати лет, ставить спектакли для Авиньонского фестиваля.

«В течение шестидесяти дней я наблюдал краем глаза за действиями этого человека. Я слышал недовольство в его голосе и то, как нежный тембр едва скрывал гнев и раздражение. Я видел, как он, сдерживая себя, занимался с непослушной актрисой, как со временем черты лица его обострялись, а глаза выдавали усталость. Видя, как его волосы стали седыми от пыли театра, как дрожат руки, я понял, что профессия руководителя театра – это профессия человека молодого с хорошим здоровьем, не ограничивающим дерзание. Да, театр, который не доверяет молодежи ответственность за важные дела, является мертвым театром».[26]

За получением прав на инсценировку романа было отправлено письмо в Бонн, практически без адреса. Письмо дошло, и разрешение от автора было получено. Выступая впервые в роли режиссера постановщика, сценографа, художника по костюмам, Бортников оказался лицом к лицу с большим коллективом.

До Бёлля доходили слухи о том, что в Москве существует инсценировка его романа. Он боялся постановок, так как по его мнению чаще всего из этого ничего хорошего не выходило. Однако в очередной приезд в Москву в марте 1970 года, отринув навязываемую ему обширную экскурсионную программу по Золотому кольцу, писатель первым делом отправился в театр им. Моссовета.

Сам исполнитель главной роли Ганса Шнира переживал больше за вставные номера: эксцентрику, пантомиму. На поклонах Бёллю устроили такой шквал аплодисментов, что он даже испугался, заметив, что его по ошибке вероятно приняли за космонавта. После спектакля уроженец Бонна долго молчал, а потом за кулисами сказал еще не разгримировавшемуся актеру: «Бортников, а вы знаете, мой герой похож на героя Достоевского».

Этот разговор происходил до постановки «Петербургских сновидений», которую позже он также специально приезжал смотреть в Москву. Теперь в шумных компаниях с застольями Бёлль беспокоится: «Сейчас придет Бортников после спектакля, оставьте ему гуся».

Клоуны – это, конечно, другой подвид людей, сотворенный из сверх хрупкой материи, чье искусство целиком обращено к чувству. Белый плат грима, магнетическое притяжение глаз-клякс в черных ободах-колесах, молчание, если клоун еще и мим, придают их ремеслу особую выразительность. И Ганс Шнир в исполнении Бортникова был одним из самых пронзительных клоунов.

Широко открывающийся – потянуть за ниточки вниз – рот куклы. Долгая кисть руки из-под манжета, то бессильно свисающая, то взлетающая, чтобы откинуть непослушную прядь со лба, как непрошенную волну. Пластичное тело актера легко отзывалось на нужную эмоцию и быструю смену состояний. Не пойди он в актеры, он мог бы стать настоящим цирковым клоуном, участвовать сегодня в шоу Славы Полунина. К тому же его душа как-то быстро всплывала на поверхность. У нас у всех она утоплена, вечный стон Аленушки с бережка: «Тяжел камень ко дну тянет, шелкова трава ноги спутала, желты пески …». А вот его исповедальный монолог поднимал на поверхность. Открывались старые раны, душа, кровоточа, очищалась.

Голос зрителя тех лет: «Скажи мне после спектакля, что не сам Ганс Шнир ходил по сцене, произносил свои пронзительные монологи, плакал, смеялся, звал Марию – я бы не поверила такому человеку».[27]

Неужели кто-то мог отказать ему в чувстве? Уму непостижимо. А если и отказал, то он хотя бы познал отчаянье сотен русалочек, взирающих из пучин океана на своего принца.

«Люди отлично знают, что жизнь клоуна не всегда бывает веселой, но, что у клоуна на самом деле меланхолия, люди никогда не догадаются».[28]

В конце спектакля зал вставал в едином порыве.

В те же времена удивительным образом в нашем пространстве, как будто спустившись со сцены в зал, материализовался настоящий клоун, чудесное существо. Одним вечером в дверях квартиры на восьмом этаже объявился Боря Амарантов чуть ли не в котелке Чарли Чаплина. В Москве мы знали его как талантливого мима. Выиграв какой-то международный конкурс, он участвовал во всех значительных концертах, жонглируя белыми шариками под неаполитанскую песенку, поражая публику своей пластикой. Да и точно, Майкл Джексон обязан был ему своей лунной походкой. После гонений на бедного советского Ганса Шнира, после того как закрыли его театр, он вынужденно пошел в сторожа. И вскоре задумался о том, чтобы выехать за рубеж, в чем полагался на помощь Лениной мамы.

Боря объявился на пороге нашей волшебной квартиры, одаривающей счастьем любого, и был очень похож на нелепого Лариосика из «Дней Турбиных» М. Булгакова. Он что-то мямлил тихим голосом про то, кем рекомендован, и от кого послан, кажется, даже про затерявшуюся телеграмму. Мим был настолько трогательным и беспомощным. В нем был тот самый инфантилизм, в котором обвиняли критики Бёлля по поводу его «эстетики гуманного» – определение, данное им самим, а также произнесенной им однажды формулы: «теология нежности», которая в очень большой степени была у Гены Бортникова, иначе откуда это чрезмерное служение «братьям нашим меньшим»?

Все бросились опекать настоящего клоуна. Боря прибился к нам настолько, что был оставлен жить на восьмом этаже. Спал на кухне. Летом мы взяли его с собой в Крым в Коктебель, еще одно место силы.

Одним вечером он устроил представление прямо на открытом воздухе на пологом склоне холма. Он изображал пантомиму с зонтиком. Ветер, который всегда присутствует на коктебельских просторах, стал его партнером. О его гибкости я не говорю, он гнулся золотым ковылем от земли до тучки. Своим зонтиком и искусством он проткнул наволочку неба, еще секунда и, казалось, он взлетит. Присутствующие на бесплатном представлении местные планеристы, задубевшие от ветров, своих побратимов, не могли поверить в то, что видели. Они соединялись с небом, благодаря своим аппаратам, а он просто так по хотению: «раз, два, три – лети…». Он действительно выехал в США, потом какое-то время жил во Франции, но его карьера не заладилась. Вернувшись из-за заграницы, мим так и закончил свою жизнь на воздушных путях. В один несчастный день он вылетел в окно и разбился. Бедный «пикколо бамбино».

Вспыхнет рампою мгла,Зеркала занавесят товарищи.Зеркала, зеркала…,Мой последний приют и пристанище.

Отход

«Я брошен в жизнь, в потоке дней… и мне кроить свою трудней, чем резать ножницами воду».

Б. Пастернак

Одной дождливой осенью у входа в парк на стене дома Советской армии имени Фрунзе я наткнулась взглядом на скромное объявление, информирующее о том, что в ближайшую субботу здесь состоится творческий вечер актера театра им. Моссовета Геннадия Бортникова. Вытянутый зал на верхнем этаже бывшего Института благородных девиц с обеих сторон был огражден колоннами. До строительства несуразно большого театра в форме звезды, напоминавшего римский амфитеатр, он считался площадкой театра Красной Армии. На его сцену неоднократно выходила Фаина Раневская в 1930-е годы.

На творческую встречу с любимым актером в зале собрались постоянные поклонницы с неизменными букетами. Наши места оказались крайне неудобными в заднем ряду. Массивная колонна перед глазами застилала вид и не давала возможность разглядеть актера, да и программу я толком не помню. Он читал стихи Блока, Есенина, возможно, отрывки из спектаклей, определенно был Пушкин.

После чудных глаз другой его драгоценностью был голос – сильный, глубокий, богатого тембра, вибрирующий разными частотами. Истинный инструмент Гварнери. Кто-то из старых актеров угадывал в нем обертоны Качалова. Этот голос равно мог передавать лермонтовскую тоску, носиться блоковским туманом, пролиться есенинской слезой. Но в тот вечер ведущий актер театра им. Моссовета, декламируя классику несколько отстраненно, особенно себя не расточал и этого мы ему не простили. «Гена умеет играть скверно», – пенял ему в одном из интервью его драматург Виктор Розов. В оправдание премьера вспомним, что и солнце, порой, скрывается в тучах. Скверно не скверно, но в тот вечер Бортников был явно не на пушкинской высоте. Стоя, будто на льдине, он стал отдаляться в некую туманную даль.

Над бульварами Садового кольца лихими куплетами наотмашь под гитару уже хлестал Владимир Высоцкий. На столичные экраны только что вышел тонко-ироничный фильм «Женя, Женечка и Катюша» с Олегом Далем, сразу полюбившийся публике. На побережье Ла-Манша в курортном городке Довиль Клод Лелюш отснял очередной дубль своего фильма «Мужчина и женщина». И, в конце концов, в ящике моего рабочего стола в библиотеке одного научного издательства, где я работала младшим сотрудником, то есть перевязывала бечевкой пачки книг для отправки, уже лежал журнал «Москва» с только что опубликованным романом Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита». К моему столу выстраивалась очередь из сотрудников, самые отчаянные, подсовывая плитку шоколада, заикались о том, чтобы продвинуть их в длиннющем списке на чтение загадочного романа. Жизнь определенно куда-то сворачивала. Единственный опыт, вынесенный мною из недавнего прошлого, заключался в том, что, посещая другие театры, не получая от иных актеров великой таинственной силы, обещавшей сверх наполненную жизнь, можно сказать, поврежденная Бортниковым, высоким градусом его исполнения, я нередко покидала театральные залы после первого действия.

Мы отдалялись от него, он отдалялся от людей. Федор Чахонков, возвращаясь после спектакля из театра Советской Армии, в котором играл, замечая свет в его окне, заглядывал к нему поболтать. Гена сидел один в полумраке своей комнаты среди картин, звучала музыка. Удивительно, но он почему-то не стремился увидеть спектакли своих известных коллег. Не ходил ни на Андрея Миронова в соседний театр «Сатиры» на «Женитьбу Фигаро», ни на «Двенадцатую ночь» с Олегом Далем в «Современник». Да, он никуда не выходил, и в то же время в его однокомнатной квартире уже на Новом Арбате постоянно роился самый разнообразный народ, с удовольствием приваженный на удочку его гостеприимства. Настолько разношерстный, что критик Вульф, заглянувший как-то на его день рождения, засомневался: стоит ли ему оставлять свое пальто в прихожей. Актера окружали странные личности, на людей с неустойчивой психикой он действовал как двойное полнолуние.

Его астеническая природа раскачивалась только к полудню. Когда премьер в очередной раз опаздывал на репетицию, Ирина Сергеевна Вульф лично отправлялась к нему на квартиру, чтобы привезти в театр. В театре выговора за опоздания перемежались с благодарностями, например, за проведение в один день двух спектаклей: «Глазами клоуна» и «Петербургские сновидения». Наряду с букетами принимал, единственно, что побледнев, свою порцию оскорблений в лицо. На концерте в Риге кто-то упрекнул его в том, что он читал стихотворение французского поэта в собственном переводе не будучи профессиональным переводчиком. Другому зрителю не понравилась программа вечера, на это он спокойно отвечал, что, возможно, они пришли не на того актера. Непритязательный в быту, перед житейской прозой, пасуя, обычно он отступал в тень, но в то же время ему хватило дерзости, вступив в прения с комиссией ЦК, отстоять право на правительственном концерте к юбилею любимого поэта, прочесть «Незнакомку» Блока.

На творческой встрече в Доме ЦДСА в тот вечер он показался нам обыкновенным актером ничем не выделявшегося театра и ненужным. С верной подругой так было интересно торчать перед полотнами импрессионистов на Волхонке, шляться по мастерским знакомых художников на Чистых прудах, отказывать кому-то в свидании. В жизнь вплыл Коктебель с его остро изрезанными берегами, акварелями Волошина, сухими венками полыни, метелками цветущего ковыля и пикирующей белой чайкой. Через два года я встретила своего высокого красивого Дон Гуана и сама, облаченная в броню выстраданного чувства, легко и безжалостно театральным жестом повернула его сердце против часовой стрелки.

Отстранившись от «Сонечки», в жизни я любила любить только его одного. И все-таки, именно он выпрямил мою жизнь, навсегда освободив ее от шелухи быта. С ним и после него ничто не владело мной и не имело надо мной власти – ни карьера, ни политика, ни быт. Но только протянутая к нему рука – на его же протянутую ко мне – идем за мной, я покажу тебе новые миры, я открою для тебя новые звуки, новую красоту, новое вдохновение. «Я дам тебе все, все земное» … и неземное. Только, благодаря его завораживающему парению над всем, я навсегда привязалась к пространству, в котором воздух дрожит и звенит от творческого напряжения, где пребывают в основном чокнутые поэты и не менее сумасшедшие художники. Во всяком случае мне никогда не было скучно.

Я так резко оставила его, как в свой срок детеныш оставляет мать, безоглядно, потому, что уже сплела защитную рубашку из той жертвенной энергии, что он отрывал от своего сердца и бросал нам со сцены.

Приступ лени

«Гениальный актер ушел в легенду. «Гениальный» – не дежурный эпитет, я своими глазами видел доказательство – «Петербургские сновидения».

Лев Семеркин

«Преступление и наказание» Федора Михайловича Достоевского, можно сказать, был бульварным романом моей юности, в том смысле, что осваивался, познавался и прорастал внутренне на тех же бульварах. «Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти» – с лепета Мармеладова. Главный герой романа, Родион Романович Раскольников, студент, задумал через преступление доказать себе, что он из тех – «особенных», кто право имеет.

Замысел романа возник у писателя еще на каторге. Летом 1865 года, находясь в сложной финансовой ситуации, Достоевский обратился к ряду издателей с просьбой о выдаче ему аванса под еще не написанное сочинение. Откликнулся петербургский издатель Стелловский, который по характеристике самого писателя «довольно плохой человек и ничего не понимающий издатель». Тем не менее, получив приличную сумму, Федор Михайлович тотчас отправился заграницу. В Висбадене в казино за пять дней он проиграл все деньги, а также карманные часы. В гостинице неплатежеспособному постояльцу отказали в обедах, а потом и в освещении. Вот тут-то в тесном номерке без денег, еды и света Достоевский и приступил к написанию романа, который в будущем станет одним из величайших романов в истории мировой литературы.

В отрочестве Борис Пастернак, читавший Гегеля и Канта, поклонявшийся Скрябину, считал «к перепугу несчастных домочадцев всех их поголовными ничтожествами».[29] Не с такой безоглядностью, но ни у кого из моих домашних, перечислю: отец, мама, сестра никогда не наблюдалось столь сверх достойных состояний как у героев Достоевского, в частности у Раскольникова. А именно: презрение к окружающему миру, кардинальная смена настроений, крайняя раздражительность, переходящая в болезненную исступленность.

От персонажей великого писателя требовалась особая напряженность чувств, и, следует признать, автор никогда не подводил. Гаврила Ардалионович Иволгин застывал в столбняке перед жерлом камина, в котором пылала толстая пачка денег. Митя Карамазов рвал на себе рубашку. Повредившийся в разуме, переусердствовавший за перепиской герой «Слабого сердца» Вася, кликушествуя выкликал: «За что же, за что меня? Что я сделал?» Этого бедного Васю в телевизионном спектакле «Слабое сердце», просуществовавшем на экране совсем недолго, с пугающей искренностью играл Геннадий Бортников. Творчество этого актера, ремесло, искусство, называйте как хотите, всегда шло по исповедальной стезе, потому так ладно ложились на его проникновенный голос монологи Белля, Достоевского, особенно Федора Михайловича Достоевского.

Для самого автора, герой его нового романа, умный, образованный молодой человек, стал жертвой «модного безверия». В письме к редактору М. Каткову Достоевский пишет о том, что «Несколько случаев, происшедших в последнее время (исключенный из Университета студент, решившийся ограбив почту, убить почтальона; семинарист, убивший девушку в сарае и которого взяли потом через час за завтраком) окончательно убедили его в том, что сюжет его нового романа не эксцентричен, но отчасти оправдывает современность… Итак, некий студент, «живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шатости в понятиях поддавшись некоторым странным «недоконченным» идеям, которые носятся в воздухе, решился разом выйти из скверного своего положения. Он решился убить… Он – кончает тем, что принужден на себя донести. Принужден, чтобы хотя погибнуть в каторге, но примкнуть опять к людям…»[30]

Федор Михайлович с Божедомки знал, как затронуть чувствительные струны взрастающей души. Не прошел мимо отечественной классики и театр им. Моссовета. Замысел спектакля по роману Достоевского «Преступление и наказание» главный режиссер вынашивал долгие годы. Наконец Юрий Александрович Завадский окончательно убедил себя в том, что Достоевский не может быть отвержен в современном обществе, так как гениальный писатель всегда верил в Человека. Приступили к работе, то бишь, к репетициям, во время которых Бортников, исполнявший роль Раскольникова, и Леонид Марков, в образе следователя Порфирия Петровича, кричали со сцены в зал главному режиссеру: «Мы в тупике!»

«Никогда не думал, – признавался Завадский, – что будет так сложно перенести роман на сцену. Драматургия есть, диалоги готовы – легко на первый взгляд. А вместе с тем чудовищно трудно! … Чтобы играть Достоевского нужен большой темперамент, иначе этот гигант может нас задавить. Спектакль будет называться «Петербургские сновидения». Роман пронизан снами. Как только Раскольников совершает преступление, он теряет почву под ногами, он словно во сне, в полубреду. Раскольников все обдумал, но не мог предвидеть своего состояния после убийства».[31]

До этого обращения к защитнику всех забитых и убогих, в саду Аквариум под плоской крышей театра шла предсказуемая размеренная жизнь. Репертуар разбавляли пьесы, отвечающие социальным запросам общества. Диссидентским всплеском стала постановка «Петербургских сновидений».

Премьера спектакля состоялась 28 июня 1969 года. Спектакль ставился на Геннадия Бортникова.

В первой главе романа Достоевский дал описание своего героя: «Кстати, он был замечательно хорош собою, с прекрасными темными глазами, темно-рус, ростом выше среднего, тонок и строен».

Весь актерский состав спектакля был уникален. Опустившийся пьянчужка Мармеладов в прекрасном исполнении Георгия Слабиняка. Ирина Карташова – изможденная Катерина Ивановна. Роль следователя Порфирия Петровича замечательно подошла Леониду Маркову с эдакими сладко-язвительными интонациями в голосе. Поруганную Сонечку Мармеладову играла Ия Саввина.

Павел Антокольский, оценив «чудо таланта» Бортникова, не обошел своим поэтическим вдохновением и исполнительницу роли Сонечки.

Она как в храм, пришла на сцену,К высокой роли не готовясь,Чтобы свою назначить ценуНа Достоевского, на совесть.

Светло-озерные глаза Ии Саввиной – Сонечки – с ужасом и страхом устремленные на Родиона Раскольникова, с едва произносимым: «Убивать право имеете?» молили о пощаде, а сам он, Родя, был воплощенное страдание, устремленное куда-то вверх.

Лохмотья, в которые был облечен актер, как и всякие, должны были, унизив, уничтожить его, но нет, он по-прежнему оставался «один во всей вселенной» – красота была разлита внутри него. Если в юности его очарование было прелестью распускающегося цветка, то к роли Раскольникова его красота стала страшной. Если красота может быть страшной, разящей от нервного перенапряжения. И ее не портили ни мешки под глазами, ни выступающий кадык, ни капли пота в прорези белой рубашки.

«Ах, Соня…. – Да ведь как, убил-то? Разве так убивают?… Я себя убил, а не старушонку! Тут так-таки разом и ухлопал себя, навеки!..»

О, этот поток слов, словно стоишь под водопадом, все нарастающее возбуждение, предчувствие – выльется ли оно в эпилептический приступ или опрокинет в обморок? Внутренняя лихорадка переходит в сомнамбулический транс. Глаза – кострища с выжженным страданием.

Мое большое поражение – я не видела этот спектакль энное количество раз, в отличие от некоторых особо преданных и посвященных почитателей, к примеру, той же Люси, не пропускавшей ни одного спектакля с Бортниковым. Но мне и одного «приступа» хватило. Не существует телевизионной версии, чтобы пересмотреть этот спектакль Завадского, – несколько фотографий, два фрагмента любительской съемки и запись из фонда Гостелерадио. Есть голос… «а остальное», – с подсказки Лепорелло, – «воображение вам дорисует».

Мнительная Фуфа боялась идти на «Петербургские сновидения», однако, увидев серьезную работу, тут же позвонила Завадскому с поздравлением. В ее дневнике появилась запись:

«Гена должен забыть все: приятелей, знакомых, угощения, выпивки, Гена должен ходить в лес, смотреть на небо, на деревья… Гена должен сказать себе – я ничего не сыграл еще, я плюю на успех, на вопли девочек и мальчиков – я должен прозреть. Господи, помоги ему! Я ничего не требую от Гены, потому что роль эта делается годами, но что я хочу от Гены?.. Гена хорош, но он как надо заживет, когда поймет каждой клеткой, что он делает, когда перестанет вспоминать и говорить текст, а начнет кровоточить сердцем».[32]

Потрясенный исполнением роли Раскольникова, старейший актер Малого театра Игорь Ильинский устремился к нему в гримерную, чтобы поведать о своем впечатлении. В другой раз известный театровед Виталий Вульф, заглянувший к Бортникову после спектакля, застал его практически в коме – актер сидел, опустив руки, совершенно без сил, и только капельки пота катились по его лицу. Выдавив из себя полу улыбку, он только произнес: «Извините, Виталий Яковлевич, мне сейчас трудно говорить».

Одно из около творческих наблюдений: когда в театре шел спектакль «Петербургские сновидения», в зале работала специальная лаборатория, измеряющая затраты энергии исполнителей во время представления. По психофизическому напряжению роль Раскольникова оказалась равна затратам на пять ролей.

Лучше столичных критиков Бортников сам сказал о своем герое: «То, что он сделал, убив старуху, есть введение в его душу антитела. Оно не может стать его органикой, освободить его. Это трагедия, катастрофа, от которой нет спасения. Убийство несовместимо с душой, если она есть».[33]

В музее Достоевского на вечере, посвященном спектаклю «Петербургские сновидения», театровед Асаф Фараджев заметил, что появление этой инсценировки стало прорывом в твердокаменной советской идеологии. «В эпоху уголовной наказуемости за веру в Бога, когда театр для многих полностью заменил собой церковь как место исповеди, Завадскому удалось создать сакральный спектакль. И заслуга в сохранении сакральности спектакля во многом принадлежала именно Бортникову».[34]

В исполнении Бортникова, по мнению критика, герой, утерявший гармонию, мучился тем, чтобы вернуть соответствие между внешним обликом и, искаженным убийством, внутренним миром. Но Раскольников – Бортникова не был поврежден своей красотой, как многие, очевидные красавцы. О, сколько их, не знающих ничего о том, чтобы служить другим, страдающих нарциссизмом, с осколком зеркала в сердца, смотрят на нас с белых экранов кинотеатров. Да, «красота страшная сила!». Удивительно, но Бортников со своей красотой не носился, как будто ее не замечал и в роли не делал на это акцент. Гармонию его героя восстанавливала жертвенная любовь Сонечки Мармеладовой.

Накануне своего окончательного отъезда заграницу Андрей Арсеньевич Тарковский нашел в Москве лучший спектакль – «Петербургские сновидения» – «истинно русский», с его слов.

Европейский зритель так и не увидел Бортникова в этой роли. Современные Порфирии Петровичи не выпустили Бортникова-Раскольникова за границу. Наметившиеся гастроли моссоветовской труппы в Венецию в 1971 году сорвались, как поползли по театру слухи, из-за того, что Гена Бортников мог там остаться.

За свою жизнь Бортников собрал ожерелье из ролей Достоевского. Этот каменный скорбный командор литературы из дворика Мариинской больницы, со странным наклоном головы, не выпустил его за пределы старой Божедомки, заставив работать исключительно на себя. Нелепый переписчик Вася из телевизионного спектакля «Слабое сердце», уездный учитель из «Дядюшкиного сна», Родион Раскольников в «Петербургских сновидениях», Смердяков в более позднем спектакле «Братья Карамазовы» и в нем же – инфернальное существо, черт. И как откликнулась критика: «актер победил амплуа».

Время рассеяло внимание к защитнику всех униженных и оскорбленных, современный воздух выстудил жилище классической литературы. Пароход «Достоевский», отчалив от родной пристани, где-то затерялся в океанских просторах. О том, насколько он не востребован сегодня можно судить по курьезу, которым поделился в информационном пространстве отец одного подростка. «Звонит сын, интересуется, где достать ему книгу, которую велели прочитать в школе. Я его спрашиваю, как название книги? Он мне шлет эсэмэску: «Приступ лени и на Казани».

Мир не слишком изменился с вечера последнего выхода Раскольникова на подиум, где в финале появлялось изображение бомбардировщиков на заднем фоне. В виду обострения политической ситуации во Флоренции уже сняли или собираются сбить табличку с дома, где жил и работал русский писатель. То, что у человечества сейчас приступ лени, еще можно снести, но наказывать Достоевского за его гениальность – чистое преступление.

Незаслуженная бедность

Как-то актер и режиссер беседовали вдвоем о роли Гамлета:

– Юрий Александрович, ну, скажите, как можно играть роль принца, короля или очень богатого человека, когда приходишь домой, а у тебя холодильник пустой и в кармане гремящая мелочь?»[35]

В бесплатной поездке по Финляндии, организованной театральным критиком Виталием Вульфом в перестроечные сезоны, из гардероба принца были только две рубашки, которые он менял, стирая их в очередь, там же заграницей был счастлив купить на скудные суточные радиоприемник, которого у него не было. Унизительная бедность, не знаю осознавал ли он ее.

Иосиф Бродский точно сознавал. «Я пришел к Рождеству с пустым карманом. / … Не могу я встать и поехать в гости / Ни к приятелю, у которого плачут детки, / Ни в семейный дом, ни к знакомой девке. / Всюду необходимы деньги. / Я сижу на стуле, трясусь от злости. / Ах, проклятое ремесло поэта».[36]

А, какая чудовищная бедность в доме Цветаевой. В памяти Павлика Антокольского в этом доме – страшная нужда. «Марина по природе и по призванию ночная птица, а сверх того никакая не хозяйка. Домовитость, чувство оседлости, забота о быте чужды и неприятны ей. К тому же, как уже сказано, она ужасающе бедна. На ее рабочем столе … черный, как деготь, кофе, согретый на керосинке, и черные соленые сухари… Это октябрь восемнадцатого года. Все мы одинаково бедны и голодны, как волки зимою, но мало от того страдаем».[37]

К. Бальмонт «В голодные дни Марина, если у ней было шесть картофелин, приносила три мне».[38]



Поделиться книгой:

На главную
Назад