Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: «Я собираю мгновения». Актёр Геннадий Бортников - Наталия Сидоровна Слюсарева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Бедность унизительна, если ее допустить до сердца. Борис Пастернак точно ее не осознавал: нарочитая голизна кабинета, несколько книг на полке, единственный костюм на выход, плащ, сапоги для распутицы, чтобы через переделкинское поле под маковки храма или на кладбище. Но у Пастернака кроме самодостаточности на его участке были грядки под картофель. У Бортникова вместо картошки были только божедомовские кошки, которым тоже надо было что-то снести.

«Бедность не порок», – поддакивает Мармеладов, – «бедность, милостивый государь, не порок, это истина. Нищета – порок-с.» Ну что ж, что не было спектаклей, все-таки не полная нищета – выдали же ему один раз материальную помощь по заявлению в целых двадцать пять рублей.

В девяностые годы актер Михаил Кононов торговал на рынке капустой со своего огорода, не желая сниматься в разной дури. Владимир Ивашов – Алеша Скворцов из фильма «Баллада о солдате», устроившись разнорабочим, таскал тачки на стройке.

– Так как же играть датского принца?

– А ты об этом не думай…

И опять совпадение ситуаций. Завадскому в голодные дни на пальто подвязывали кулечки с едой, Бортникову в худые перестроечные верные поклонницы оставляли в подъезде кастрюльки с супом.

После революции у нас повывелись все меценатствующие дамы из породы Тенишевых и фон-Мекк, а как бы подошла Бортникову скошенная мансарда в Париже с видом на Сену, на худой конец, горбатенький домик с мезонином над Окой.

Со смертью главного режиссера в театре закончились роли для Геннадия Бортникова.

В конце 90-х о долгоиграющей отставке Бортникова от сцены заговорили в прессе. Редкими осенними листочками слетали на читателей газетные статьи с красноречивыми заголовками: «Давайте подумаем об актере», «Бортников не за боротом», «Глазами клоуна» в ресторане», «Талант на стороне». «Дети райка» еще тянули руки с букетами к просцениуму, преданная Люся так бы и сидела в первом ряду партера, однако перестроечный экспресс несся вперед без остановок, безжалостно сметая не одну судьбу со своего стального прямо выстроенного маршрута. Судьба, в которую так верил Розов, казалось, забыла одного стареющего юношу на полустанке.

Бьют часы на башне двенадцатым ударом – время принцу превращаться в нищего.

Долгое время он знал два адреса: дом и театр. Теперь, когда он стал не нужен театру, он выходил из дома и шел просто по улице. Дойти до «Carrefour» и повернуть направо или дойти до «Carrefour» и повернуть налево. Акела промахнулся. Исполняя свой сомнамбулический романс, бродил без цели, как перебегает кошка с одной стороны улицы на другую. Кто-то видел его в сквере, кто-то в белом плаще в гастрономе Новый Арбат. Когда он шел в таком состоянии без театра, без любви, то в самом деле был похож на «марионетку с оборванными нитями».

Голос прохожего: «… ему было плохо уже в начале 90-х, как-то я стояла у мехового комиссионного на Пушкинской, ждала кого-то. И вдруг в приближающемся бедно и даже неряшливо одетом высоком человеке, прошедшем мимо магазина, я с удивлением узнала… Звезду театра имени Моссовета, знаменитого Ганса Шнира. Он шел быстро, с отрешенным взглядом, не смотря по сторонам, как будто был в это время в другом мире, как будто шел инопланетянин, настолько он был отрешен… Завернул налево, по направлению к Пушкинской, и исчез из вида».

Теперь две подружки – погружение и отрешенность водили его на привязи по бульварам. Надо было выгуливать сердце. «Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Ибо бывает такое время, когда непременно надо хоть куда-нибудь да пойти!»

А что, если бы он написал о материальной помощи не в местком, а напрямик Ален Делону. Во-первых, в Париже во время майских гастролей Делон первым пригласил его после спектакля поужинать в ресторане «Бильбоке», потом, у Алена у самого корсиканские корни и, просто симпатизируя, он мог бы выручить земляка. Может быть он уже представлял, как играет с ним на старой сцене театра Сары Бернар в «Сирано» или в пьесе Чехова. Допустим, Делон – Вершинин, Бортников – Тузенбах. Но наш недоученный семинарист не написал в Париж мсье Делону, он даже стеснялся ходить на обеды к Фаине Раневской, а она усиленно его приглашала, стеснялся и все.

И не одна только тень Жерар Филипа промелькнула над крышами Парижа… Тень Сержа Лифаря накрыла Бортникова по возвращении в Москву. Поползли слухи… В театре родные стены еще служили крепким щитом, да и главный Командор, что пока стоял у руля, надежно оберегал от внеочередного отпуска на Лубянке всех членов команды своего Моссоветовского корвета.

Ранняя смерть матери для ребенка – страшный, непоправимый удар, все равно, что сорваться в пропасть. Чувство к той, что призвана защищать любовью, в дальнейшем может обернуться обидой на то, что «подвела», ушла так рано, оставила одного с враждебным внешним миром. Чувство незаслуженной оставленности, одиночества может проявиться импульсом страха, подозрительностью, недоверием ко всем, особенно к женщине. Клубок всех возможных комплексов такой сложной творческой личности уже не распутать, но то, что они были у него в очень большой степени, это очевидно.

Обзавестись семейным укладом, окунуться в быт для Бортникова было равносильно тому, чтобы шагнуть в сумрак закулисья. Он так и не смог ступить за край светового луча прожекторов и софитов, в котором стоял на просцениуме, раздавая себя не столько театральному залу, сколько – пространству до самой дальней звезды. «Я рожден, чтоб целый мир был зритель /Торжества иль гибели моей», – недаром читал он Лермонтова на творческих вечерах. А потом было уже поздно. Он вообще всегда опаздывал в повседневной жизни: опаздывал на репетиции, опаздывал с раздачей дачных участков, именно на нем закончилась очередь. Опоздал приватизировать квартиру. Опоздал найти подругу. В пьесе «Поющие пески» его герой поручик читал стихи об одиноком лебеде. Таким лебедем с печатью непоправимого на сердце он и остался в жизни.

Много лет у него не было ни одной роли в родном театре. Центральное телевидение готово было открыть для него доступ на экран при условии более короткой стрижки и приличного, не яркого пиджака. Но засчитывались приглашения участвовать в поэтических вечерах, выступать в музейных залах, записаться на радио. На радио, которое Бортников считал одним из самых чистых видов искусства, им было сделано около 200 записей, озвучен роман Стендаля «Красное и черное». Казалось, он не сдавался. Пытаясь раздвинуть глухие стены Моссоветовской камеры-обскура, одним из первых со своими спектаклями «Братья и Лиза» А. Казанцева и «Последняя лента Крэппа» С. Беккета проторил тропинку в камерное пространство «Под крышей» и в фойе. Какое-то время вел детские программы на телевидении, выступал в институтах – в последних частенько задаром. Поставил и сыграл в экспериментальном театре «Сфера» пьесу любимого драматурга Эдварда Олби «Случай в зоопарке». «Дело в том, что… Если не получается общение с людьми, надо начинать с чего-то другого. С ЖИВОТНЫХ! … Человек обязательно должен как-то общаться хоть с кем-нибудь. Если не с людьми… так с чем-то другим».[39]

Параллельно сам пристроил на Птичьем рынке в добрые руки около двухсот кошек, пару дюжин собак и не просто так, а с приданым.

Тем временем сюжет «В дороге» развивался по своему сценарию. На полустанке с названием «Перестройка» на фоне враз открывшихся во все стороны зазывающих указателей: «пойдешь направо – станешь бизнесменом, налево – рэкетиром» на развилке русского перекрестка он никогда не сворачивал с дорожки искусства. Оглядывая пространство, повторял формулу своего друга поэта Г. Поженяна: «Я старомоден, как ботфорт на палубе ракетоносца». В одном из интервью с каким очаровательным простодушием перечислял он новомодные словечки-ярлыки из лексикона лихих 90-х, сдергивая флер со всех этих «кланов Сопрано».

«Рэкет, киллер, рэкетир … Да, ты назови его прямо – мерзавец!»

«А Бог с ним» …, – отмахнулся он как-то на одной встрече – и от вопроса, и от интервьюера, – «тот потенциал, который живет в актере, которого я уважаю, дает право играть королей и принцев. Я никогда не был скалолазом»; точнее, он хотел сказать – всадником.

В пьесе Виктора Розова «С вечера до полудня» есть размышление о таких всадниках, мол, «все мы в детстве хотим вскочить на коня и мчатся на нем к успеху, но некоторые, вскочив на коня, лупят во весь опор, не замечая, куда их лошадь ставит копыта». … «А как же мне не быть честным! Меня всю жизнь учили быть честным».[40]

Он навсегда остался верен заповеди своего первого драматурга Виктора Розова: «Нравственность – не только главное богатство человека, но главная радость его существования!» Виктору Сергеевичу самому в юности приходилось месяцами спать в столице на садовых скамейках по бульварам. И еще его крестный сказал почти мистически: «Талант падает с неба».

Да, бедность, осознавал ли он ее? Если и осознавал, то никого не винил. Внутренний свет всякий раз перевешивал наступающую извне тьму. Восклицательный знак в конце ставил Александр Сергеевич Пушкин: «Да, здравствует солнце! Да, скроется тьма!»

Отыграв в театре Советской армии, на свет в окне забегал приятель. Сам он никуда не ходил, писал портреты, лики. Да, это глаза Завадского с вечной грустинкой аристократа-эстета в гуще пролетариата, а это – старческий жалостливый взгляд седой Фуфы. Любил гостей, для себя не готовил. Себе заказал одиночество, глаза – за выпуклыми темными линзами очков.

Виталий Вульф в передаче «Серебряный шар», посвященной актеру, упомянул, что он пробовал пить: «И перья страуса склоненные, / В моем качаются мозгу…».

Это очень верно, что пробовал, но ни вино, ни иной дурман не делали его счастливым, поэтому не задерживались надолго в его ауре. Сцена была его главным наркотиком. Петрарка был беззащитен перед взором Лауры, Данте – перед улыбкой Беатриче. Бортников оказался беззащитен перед театром, который есть чудо. И за это чудо он сносил свое сердце, как сносят башмаки, и расплатился за него своим сердцем… Между тем, минуты складывались в часы, часы в дни, а дальше – недели, месяцы, годы… Еще один творческий вечер в клубе, на котором Бортников читает стихотворение «Старый принц» Александра Галича.

Карусель городов и гостиниц,Запах грима и пыль париков…Я кружу, как подбитый эсминец,Далеко от родных берегов.… … … … … … … …Видно, старость – жестокий гостинец,Не повесишь на гвоздь, как пальто.Я тону, пораженный эсминец,Но об этом не знает никто!Где-то слушают чьи-то приказы,И на стенах анонсов мазня,И стоят терпеливо у кассыТе, кто все еще верит в меня.Сколько было дорог и отелей,И постелей, и мерзких простынь,Скольких я разномастных ОфелийНавсегда отослал в монастырь!… … … … … … … …Я один! И пустые подмостки.Мне судьбу этой драмы решать…И уже на галерке подросткиЗабывают на время дышать…

И все-таки даже в самые тяжелые годы, благодаря своей природе, он был избавлен от «черного человека» внутри себя, оставаясь простым, добрым, деликатным, как его определяли многие, из тех, кто знали лично. И даже, никем не укрощенная, Фаина нежно прижималась к его щеке.

«О, по каким морям и городам тебя искать?»

На вечере памяти Народного артиста Российской Федерации Геннадия Бортникова в театре им. Моссовета актер Александр Леньков, обращаясь к залу, спрашивал, несколько даже недоумевая: «Скажите, ну что вы находили в нем такого особенного?»

Да, и я до сих пор не понимаю, что было в этом худеньком, тоненьком мальчике? Из прочитанного им на встрече со зрителями из Есенина: «…как бабочка лечу я на огонь и огненность целую»… вот та «огненность»?

В своей жизни в очередь он испытал великую славу, любовь, безденежье, безвестность – все в самом совершенном виде. Его истинное я, его тайная духовная жизнь, существование самое яркое и самое полное проявлялось на сцене. Он и сбежал в театр, чтобы жить. Сцена была для него не местом работы, творческой лабораторией, а способом дышать, в повседневной жизни он скучал и томился, как лермонтовский герой. Только театральный воздух надувал паруса его души.

И еще за что я навсегда благодарна ему – за камертон, за ноту судьбы, которая по его ответу на вопрос о назначении человека, есть порядочность. Он был идеальным проводником света со своим личным кодом. Спектакли – «В дороге», «Глазами клоуна», «Петербургские сновидения», в его совершенном исполнении, стали и для него, и его зрителей сакральной Троицей.

Я никогда специально не поднимала его образ на поверхность. Я знала, что он умер, скорее всего узнала, спустя года три, после его ухода, о котором верная подружка на сцене Сима на вечере его памяти сказала, что он в какой-то момент видимо устал, никому ничего не сказал и попросту сбежал. Сбежал, как сбегал от поклонниц под арку служебного выхода, как в детстве сбежал из класса машиностроительного техникума. Сбежал в какую-то небесную келью читать Блока, Пушкина, Превера этим своим уникальным голосом. Летящий жест, ладонь, подставленная под чашу:

В моей душе лежит сокровищеИ ключ поручен только мне…

На одной из встреч со зрителями, читая стихотворение Есенина «Песнь о собаке», на строчке – «Покатились глаза собачьи / Золотыми звездами в снег» эмоция перелилась через край сердца-чаши. В его огромных глазах засверкали бриллианты во столько-то карат, и ему пришлось, немного смущаясь, стирать их указательным пальцем, как бы незаметно. Плакала мать, месяц и он.

В памяти встают слова Бунюэля, сказанные им об испанском поэте Федерико Гарсиа Лорке: «Я не знаю человека, который обладал бы такой же магический и легкой властью… Если он начинал читать стихи, более уже ничего не существовало… Он был явлением природы, произведением искусства. В нем была радость, страсть и юность. Он был как пламя.» … Однажды Лорку спросили: Зачем ты пишешь? Он ответил: «Чтобы меня любили».[41]

Я хожу гулять в дождь. Когда на улице идет дождь, я называю это днем Греты Гарбо. Гарбо, шведская киноактриса, обладательница самого красивого лица 30-х годов, вызывающая массовую истерию у поклонников, любила гулять в дождь. Надевала резиновые сапоги и бродила по городу под большим зонтом, радуясь, что ее никто не узнаёт. Мне не нужны резиновые сапоги, я не сторонюсь людей, и у нас нет таких проливных дождей, но зонт я беру. Через полчаса пешей прогулки я – у дома, в котором мой, не Дон Гуан, (но любимый, больше, чем сто тысяч дон Гуанов, собранных вместе на центральной площади Севильи) провел свою юность. В сущности, этот «гений места» ужасен. Это – дом, стоящий на костях убогих людей из Убогих домов. Здесь бродят тени семейства Мармеладовых. Вдоль изгороди, ограждавшей бывшее кладбище для убогих людей, шныряют кошки. И сейчас их подкармливают, продолжая ритуал, возможно, постаревшие поклонницы.

За три дня до смерти он внезапно почувствовал себя плохо – сильные боли в сердце, давление – однако на все уговоры близких вызвать «Скорую» отвечал отказом. В итоге звонить в «Скорую» все же пришлось. Диагноз – обширный инфаркт. В Институте кардиологии медикам удалось стабилизировать состояние актера, перевести из реанимации в обычную палату. Утром 24 марта его навестили друзья, с которыми он даже походил в коридоре, покурил. Потом вернулся в палату, прилег отдохнуть… «Он умер во сне», – как сказал один из врачей.

Я думаю о том, что надо съездить на кладбище, отвезти ему розы. При жизни я не носила ему букетов, он и так был завален ими по самую макушку. Я ведь смогла одной весной добраться до Парижа и положить две розы Петрушке Нижинскому на Cimetiere de Montmartre. Неужели в Москве я не доеду до Введенского?..

Я не сразу нашла тебя. Как будто, забыв театральный билет, я кружила между рядами бельэтажа и амфитеатра сначала правой стороны, потом левой, и мне не попалась билетерша, как положено, у входа в зал. И уже отчаявшись, неожиданно очутилась в партере; просто, сделав несколько шагов вперед по аллее, оказалась лицом к лицу с тобой, твоим портретом. Лицом к твоим глазам, все тем же единственным глазам. На груди твоей барвинок малый, как пишут на табличках в ботаническом саду, на самом деле цветки очень даже не маленькие, сине-фиолетовые и прекрасно вьются в приглушенной зелени. В ногах у тебя ландыш – сувенир от Notre-Dame de Paris. Большой деревянный крест украшен красными розами. Наверное, ты был рад меня видеть на нашем втором свидании, потому что включил соловья. Все так и сошлось: крест, роза и соловей. Еще один Орден вечно юной любви.

Что там говорил барон Тузенбах в «Трех сестрах» – выпускной спектакль Школы-студии МХАТа, в котором ты играл эту роль, говорят необыкновенно, незабываемо: «Какие красивые деревья и, в сущности, какая должна быть около них красивая жизнь! … вот дерево засохло, но все же оно вместе с другими качается от ветра. Так, мне кажется, если я и умру, то все же буду участвовать в жизни так или иначе».

Большой артист, как и великий поэт – сердце поколения. Сила актера в памяти зрителей. Когда поколение зрителей уйдет, родится звезда-легенда, которая будет светить… Нет, не может быть, они вернутся. Сохраненные лучами любви от тления, вечные актеры: Сонечка, Жерар Филип, Гена Бортников, отгастролируют на других площадках и вернутся. Они – на сцену, я – в зрительный зал – souffrir – страдать и любить.

«Знаете, для чего существуют поэты»? – спрашивала своего собеседника Цветаева в той самой повести о Сонечке, – Для того, чтобы не стыдно было говорить – самые большие вещи». Самые большие вещи – это его нечеловечески обнаженная, распахнутая и распятая за нас душа, невероятная радость и невероятное страдание, которые я получила от него и за которые я не поблагодарила его.

Конечно он был грешен, искушаем, как и все мы, «движениями плоти и духа». Но, если в последний момент отхода от этой земли, какое-то темное крыло и протянулось к его душе, чтобы перетянуть на свою сторону, я точно знаю, сотни тысяч его зрителей, которые через него узнали, что такое настоящий театр, в тот же миг в едином порыве вознесли своего любимого актера на самое высокое небо.

Осыпались листья над Вашей могилой,И пахнет зимой.Послушайте, мертвый, послушайте, милый:Вы все-таки мой.Смеетесь! – В блаженной крылатке дорожной!Луна высока.Мой – так несомненно и так непреложно,Как эта рука.Опять с узелком подойду утром раноК больничным дверям.Вы просто уехали в жаркие страны,К великим морям.Я Вас целовала! Я Вам колдовала!Смеюсь над загробною тьмой!Я смерти не верю! Я жду Вас с вокзала – Домой.Пусть листья осыпались, смыты и стертыНа траурных лентах слова.И, если для целого мира Вы мертвый,Я тоже мертва.Я вижу, я чувствую, – чую Вас всюду!– Что ленты от Ваших венков! –Я Вас не забыла и Вас не забудуВо веки веков!… … … … … … … … …М. Цветаева

Геннадий Бортников

Настоящее время прошедшего

* * *

Я капризный, может, даже самовлюбленный человек, за что и расплачиваюсь всю жизнь. Но меняться уже поздно. Да и трудно кому-либо на меня повлиять. Так сложилось, что у меня никогда не было семьи. Я лишился матери совсем рано. Не знал отца до более или менее сознательного возраста. Меня, как шарик в пинг-понге, постоянно перебрасывали с одного места на другое. Так что ни о каком «изящном» воспитании говорить не приходится. Я и в школе-то пробыл всего лишь неполных семь лет. Я всегда существовал и существую сам по себе. Как кот…

Кстати, первый кот появился у меня еще в дошкольном возрасте, я взял его с улицы и, преодолев сильнейшее сопротивление родителей, водворил в нашей квартире. Назвал Гоги в честь героя одного грузинского фильма. Крошкой я гонял соседских кошек, и они отвечали мне ненавистью. И только позднее начал понимать, какие они – хорошие друзья… Будучи капризным, я часто пугал родителей уходом из дома, однажды в холодную погоду оказался в заброшенном подъезде, где решил скоротать несколько часов. Там меня окружили бездомные кошки и коты, с которыми я поделился, предусмотрительно захваченным из дома, ужином. Среди их теплых тел я даже сладко вздремнул. С тех пор я с ними подружился и стал подкармливать.

Еще был случай, который окончательно романтизировал мое отношение к этим животным. Мы с отцом поехали на юг в Крым. Однажды я наблюдал за рыбаками на молу, вокруг которых терлись несколько котов; им доставалась мелкая рыбешка. Один из рыбаков, видимо, решив подразнить кота, бросил рыбку в море. И кот прыгнул в воду. Но вовсе не за рыбкой. Он просто поплыл… ему одному известно куда. В этом было что-то пронзительно-трагическое: одинокий кот плывущий в морскую даль. И мне близкое.

Я люблю и собак, но предпочитаю кошек – за их природную независимость, за красоту и грацию, за необыкновенное чувство материнства у кошек и за некую безалаберность у котов…. Питомцев было много. После незабвенного Гоги, уникальным был снежно-белый сиамец, которого подарил мне брат. Я тогда был неимоверно загружен в театре и в кино, но при этом ужасно одинок и плыл по жизни, как тот бедный крымский кот по морю, неизвестно куда. А тут вдруг появляется такое, божественной красоты, чудо, за которое я должен быть в ответе. Его только оторвали от мамы, и первое, что я сделал – прижал его к груди…

В нашем районе меня даже величают городским сумасшедшим, потому что я стараюсь ежедневно кормить всех окрестных котов и кошек. Породистое животное, это хорошо, но если можешь дать кров бездомному, накормить голодного – еще лучше.

В детстве кроме возни с животными я был очень привязан к книгам, карандашам и телевизору. Маленький голубой экран в моем представлении был полон неизъяснимого волшебства. Таинственная информация, которую можно было извлечь из этого ящика буквально будоражила душу. Влекло все: показ фильмов тридцатых, сороковых годов и особенно малоизвестных в ту пору зарубежных кинолент. Фрагменты из фильмов Чаплина я воспринимал как откровение.

За голубым экраном, в жизни все у меня складывалось как-то поперек: меня пытались подготовить в Суворовское училище, а мне захотелось попробовать себя в неизвестных областях жизни, например, в религии. Поскольку меня не слишком опекали, со школой удалось расстаться без проблем. И я отправился в Загорск поступать в духовную семинарию, правда, там мне объяснили, что без согласия родственников принять меня не смогут. Но я все-таки побыл там какое-то время, что-то понял, попробовал руку в написании икон. Любовь к изображению ликов сохранилась у меня с тех пор. Потом вернулся отец, который в то время жил за границей, и просветил меня, что Бога нет. Пришлось идти на производство.

При Первом государственном подшипниковом заводе тогда существовало учебное заведение с очень романтическим названием: «Машиностроительный техникум имени Ф. Э. Дзержинского». Какое отношение имел Дзержинский к машиностроению, не знаю, но в этом техникуме я и оказался. Мы не только учились, но сразу же стали работать. Там я тоже столкнулся с определенными сторонами жизни, которые мне, к сожалению, не часто пришлось потом воплощать в театре и кино. Уже на втором курсе, вычерчивая какую-то схему, я вдруг понял, что занял не свое место. И не только, потому что был ленив и меня не устраивали нагрузки по геометрии. Просто это было «не мое». Бросил учение, стал работать слесарем-инструментальщиком на ГПЗ–1 (Государственный подшипниковый завод). Мое пребывание на заводе, короткое по времени, но сильное по эмоциям закончилось через год с небольшим. Потом меня еще куда-то пристраивали, где-то я еще проболтался какое-то время.

Я стал приближаться к тому возрасту, когда надо было выбирать что-то конкретное. И совершенно случайно попал в драматический кружок. Просто пришел кто-то со двора, девочка какая-то, и рассказала, что по соседству, при Доме пионеров нашего района есть такой кружок. «За компанию» я оказался там и буквально за год страшно увлекся этим делом. В драмкружке всегда царила атмосфера праздника и веселья. Моя жизнь наполнилась новым содержанием.

«Странный, но оригинальный экспонат»

Не хочу показаться «не от мира сего», но в пятнадцать-шестнадцать лет, когда шла передача о театре, когда по телевидению шел показ спектаклей гастролировавшего у нас английского театра, например, трансляция целиком «Гамлета», улицы для меня уже не существовало, я до полуночи просиживал у совсем малюсенького экрана. Примерно в те же годы я ощутил себя – помню это четко – музыкально необразованным, некультурным что ли. Моя семья была весьма далека от музыкального профессионализма. Но музыку любили все. Отец брал в руки балалайку и домру, и у него неплохо звучали итальянские песни. Мать очень любила петь. По слуху. За столом. Я потянулся к классике. Хотя меломаном-фанатиком, не пропускающим ни одного знаменитого концерта в консерватории или Зале Чайковского, я никогда не был, но счастлив, что какой-то период жизни посвятил музыкальному самовоспитанию, пока окончательно не втянуло меня в омут моей профессии.

Театр и живопись всегда тесно переплетались в моем сознании, подростком я долго не мог выбрать, кем быть. Еще года в четыре я заявил, что буду художником, очень любил рисовать. Я представлял, что художник, скульптор должен много работать, чтобы достичь результата, профессия же актера мне казалась более заманчивой и легкой. К тому же, магический смысл запомнившейся фразы «Театр – это Чудо», видимо, возбудил в душе тайное и непоколебимое желание – вкусить это «чудо». В итоге, театр перевесил.

Драмкружком руководила очень мудрый педагог, актриса московского ТЮЗа Варвара Ивановна Стручкова. Она не раз убеждала меня в том, что нужно получить какое-то образование. В конце концов я поступил в вечернюю школу. Еще учась в школе рабочей молодежи, я подал документы «безнадежно», (понимая, что не примут без окончания 10 классов), в Школу-студию МХАТ. Приемную комиссию в тот год возглавлял ректор Вениамин Захарович Радомысленский. За столом среди экзаменаторов сидела Вера Юлиановна Кацнельсон и другие актрисы театра. Одно из напутствий для поступающих, озвученное в коридоре, заключалось в том, чтобы при чтении обязательно общаться с приемной комиссией, смотреть членам комиссии прямо в лицо. Войдя в комнату, я сразу начал с монолога «Скупого рыцаря» А. С. Пушкина и тут же бросился общаться: «Как молодой повеса ждет свиданья» – выразительный взгляд в сторону Веры Юлиановны – «С какой-нибудь развратницей лукавой», – разворот к другой актрисе из комиссии – «Иль дурой им обманутой, так я весь день минуты ждал, когда сойду в подвал мой тайный, к верным сундукам…». В конце монолога вытащил из кармана связку больших ключей, заготовленных заранее, якобы от сундуков с золотом. Ходят легенды, что на анкете Радомысленский начертал: «Странный, но оригинальный экспонат. Обратите внимание!»

В итоге меня приняли, и школьные экзамены я сдавал экстерном. Я был очень рад, что выбрал Школу-студию МХАТ, хотя был уже зачислен во ВГИК. Хохлова, знаменитая актриса немого кино, допустила меня без экзаменов до последнего тура. В Школе-студии я сразу окунулся действительно в благородную атмосферу. Мне удалось прикоснуться к мастерству и интеллекту таких знаменитых мхатовцев как Алла Тарасова, Алексей Грибов, Михаил Кедров, последний, сын священника, окончил Московскую духовную семинарию. Из актеров моим идеалом были Михаил Чехов, Николай Симонов.

Первый выход на студенческой сцене состоялся в спектакле «Золотой мальчик» К. Одетса вместе с Владимиром Семеновичем Высоцким. Я уже тогда был под обаянием его индивидуальности, но он не был еще так знаменит. В перерыве между занятиями, когда мы спускались вниз покурить, Высоцкий с гитарой обычно показывал свои песни. Когда я перешел на второй курс, выпускной курс Высоцкого готовил дипломный спектакль, и у них не хватало исполнителей. Володя подошел ко мне и сказал: «Хочешь играть в моем спектакле?» Это был спектакль о спорте, сам он играл боксера, я по своей субтильности согласился на роль тренера-массажиста. Помню, он за меня очень волновался, нервничал, подсказывал какие-то ходы.

Актер Художественного театра Леонидов как-то сказал, что работа актера – это отдых, а отдых – это его работа. Мне кажется, что точнее определить жизнь людей нашей профессии невозможно. В театре, как и в любом другом искусстве, нужен мир художественных иллюзий, куда бы актер мог погружаться каждый день. Ну а жизнь – это, конечно, не только источник всех проблем, но и источник вдохновения. Я с удовольствием играю своих сверстников: то, что волнует их, – это и мои проблемы. Мне очень повезло, что я начинал с розовских пьес. Тогда не было более симпатичного драматурга, который мог бы вывести на сцену людей моего возраста – девятнадцати – двадцати двух лет.

Я очень люблю зрительный зал. Но стараюсь не идти у него на поводу: ведь не всегда успех бывает заслуженным. Он всегда разный и неожиданный, а неожиданность манит. Чувствовать зал, верить, что это твой собеседник, – моя обязанность. Бывает очень обидно, когда зритель не пытается понять твое искусство. А ведь единение с ним – это, пожалуй, самое дорогое и желанное.

Реальность и легенда

В силу своего юного возраста и легкомыслия я не подозревал, что судьба может распоряжаться человеком. В Школе-студии на нашем курсе наставниками были именитые мхатовские актеры: Евгения Морес (знаменитая травести), Александр Комиссаров (исполнитель роли Скамейкина в кинофильме «Цирк»), Софья Пилявская. Мог ли я предположить тогда, что эти уважаемые люди с молодых лет были связаны с теми, с кем судьба распорядится связать и мою творческую жизнь. В их разговорах рядом с именами Станиславского, Вахтангова, Мейерхольда звучали имена Юрия Александровича Завадского и Ирины Сергеевны Анисимовой-Вульф. И мог ли я в самом радужном сне увидеть себя на одной сцене с Мордвиновым и Пляттом, Раневской и Орловой? Чувствовать присутствие в полумраке зрительного зала за режиссерским столиком И. С. Анисимову-Вульф, проходить репетицию с самим Завадским? Конечно, нет. Я тогда мало верил в судьбу.

Истинный Театр немыслим без Творца. В театре им. Моссовета такой личностью, что творит в искусстве, был Юрий Александрович Завадский. Признанный ученик Станиславского и Вахтангова, яркий художник, заявивший о себе как о режиссере с изысканным чувством вкуса и яркой фантазией, – вот что знал я о Завадском, переступая порог студии Художественного театра. А позднее познакомился с фрагментами его легенды. Магнит, притягивающий женские сердца. Аристократ духа. Равнодушный красавец. Надменный Онегин, перед которым когда-то склонила голову даже неистовая Марина Цветаева! Волшебник Театра…

Он умел создавать удивительную атмосферу вокруг себя. Когда Завадский появлялся в Доме актера, в зрительном зале своего театра, в консерватории – люди вставали, обменивались восторженными взглядами. Это было что-то реликтовое, почти ушедшее из нашей жизни и удивительно прекрасное. Это был спектакль! Спектакль – контакт, который запоминается навсегда. «Волшебная взаимность», – как любил говорить об этом сам Завадский. Но как рассказать о Завадском людям, которые не соприкоснулись с ним, не наблюдали его на репетициях, не видели лучшие его спектакли? «Разве разъяснишь словами музыку?» – говорил он.

Каким он был? Очень разным. Но главное в том, что от него шла аура высокой культуры, духовности, интеллигентности. Завадский – последний романтик театра. Конечно, если бы я, скажем, попал во МХАТ, то, может, в «Сталеварах» бы и сыграл. А я попал к Завадскому. Тогда в его театре шли «Виндзорские насмешницы», «Бунт женщин», «Маскарад», «Отелло». После окончания Школы-студии предложения у меня были разные, и во МХАТ меня звали. Но почему-то меня больше привлек Завадский, и не только своей аристократической внешностью, а скорее конкретным предложением работы. Мне кажется знаменательным, что, когда я вошел в театр, первым, кто меня встретил, был Юрий Александрович. И я почувствовал, что его доброжелательная простота – не просто любезность интеллигентного человека, но обязывающая простота, требующая ответственности с моей стороны. Не думаю, что, приглашая меня в свой театр, Ю. Завадский преследовал цель, чтобы молодой актер Бортников занял в его коллективе положение, обозначаемое каким-либо амплуа. Ему был нужен актер близкий по духу, способный участвовать в воплощении его далеко идущих планов. А тогда Юрий Александрович уже приближался к своему семидесятилетию.

Работая с Завадским, я понял, в чем состоит сущность современных взаимоотношений режиссера и актера в процессе работы над спектаклем и ролью: полное творческое доверие актеру, его интуиции. Завадский никогда не навязывает актеру своего решения. Почувствовав индивидуальность исполнителя, угадав его замысел, он тонко и незаметно направляет его к верному решению. Юрий Александрович не умирает в актере, а живет в нем. Еще репетируя роль Раскольникова, я часто досаждал мастеру своими вопросами: «Где же грань между воплощением замысла по методу Станиславского и зрелищностью вахтанговской школы?» Завадский долго водил меня по кругу своих размышлений, и где-то с третьей попытки я получил его внятный ответ.

«В юности мне представлялось так: существует мой замысел – и все! – говорил Завадский. – Актеры обязаны его выполнять. Как и все молодые, я увлекался всякими новациями и жадно впитывал их. Тогда в моде был режиссер Гордон Крэг. В сущности, Крэг явился родоначальником режиссерского приоритета в театре. Для него актеры – марионетки, и в идеале ему нужно было, чтобы актеры только покорно воплощали его замысел. В дальнейшем я понял и мой опыт подсказал, что мне ближе другой путь: путь живого взаимодействия с актером, когда холодный расчет уступает место инициативе актера, импровизационному самочувствию, озорству, свободной атмосфере».

Общение с Завадским обогащает тебя и как человека. Проповедуя хороший вкус в искусстве, он покорял чистым и светлым отношением к миру. «Ненавижу мелочность, ложь, цинизм», – говорил он. Часто повторял, что самое страшное – это равнодушие. «Равнодушие – это позор в искусстве. Его оборотная, торговая сторона, начало ремесленничества».

Когда Завадский приходил в театр в великолепном настроении – это означало, что он сделал для себя какое-нибудь открытие. Например, в «Новом мире» опубликованы стихи Расула Гамзатова, с которым он очень сблизился, и Завадский по-детски счастлив! Помню его знаменитые еженедельные «беседы» с актерами, своеобразные лаборатории, где он теоретизировал, рассказывал об интересных встречах. Он умел найти подход к каждому, но иногда и сам робел перед своими «звездами». Так, почему-то всегда боялся Серафиму Бирман. Если в театре изредка появлялась Фаина Раневская, он немного передергивался, опасаясь, что начнутся ее остроты.

Он всегда был на равных с человеком любого сословия. Несмотря на то, что в театре существует очень жесткая иерархия, даже в буфете. А ведь Завадский происходил, между прочим, из старинного рода, – среди его предков – Аренский, Баратынский. Однажды на очередной беседе в театре, рассказывая о своем замысле спектакля по рассказам Горького, он заявил, что очень близок к народу и даже сам «из народа». На что Вера Марецкая немедленно среагировала: «Какой, к черту народ? Вы же – потомственный дворянин!» «Да, – ответил Завадский, – но я помню, что в нашем имении я дружил с сыном конюха».

В определенные периоды жизни он стремился к экспериментам, к новаторству. Ему импонировали актерская заразительность, свобода выражения своей позиции, пусть иногда и основанная на недостатке опыта и наивной непосредственности. Он мучительно переживал наметившийся дисбаланс труппы – «взросление» его учеников, неспособность иных актеров поддержать его художественные принципы. Завадский рассказывал, как подобные проблемы преследовали его еще в далекие студийные годы. Как-то он решил поставить пьесу своего друга, впоследствии замечательного поэта, Павла Антокольского «Кукла инфанты». Это была поэтическая сказка, где действовали фантастические персонажи. Спектакль был задуман как величественное зрелище с филигранной нюансировкой, а оказалось, что при имеющемся составе труппы нет возможности сделать его таким.

Юрий Александрович был тонким ценителем «великой музыки» и не пропускал ни одного громкого московского концерта. Завадский познакомил меня с великим С. Рихтером. Несколько раз мы вместе оказывались на его концертах. Однажды, вспоминая один из концертов, я заметил, что гениальный пианист исполнил Бетховена совершенно по-новому. Завадский вспыхнул, в его глазах сверкнули молнии, он возразил: «Рихтер велик не тем, что каждый раз играет Бетховена по-разному, а тем, что, однажды найдя решение, он каждый раз играет как будто впервые, отчего его исполнение делается неповторимым». И чуть понизив голос, добавил: «Вот этой неповторимости мы и должны добиваться в каждом спектакле».

Вот он – Юрий Александрович Завадский. Он рядом – и не потому, что в моей комнате висит его портрет, написанный мною и подаренный ему к его семидесятилетию, а потом унесенный из осиротевшего кабинета Завадского в театре. Нет! Он рядом, но как бы во сне-реальности – по-юношески азартный, обидчивый, ревнивый, непосредственный, злой, душевно богатый, непредсказуемый.

Показ в театр Моссовета

Девушка с моего курса, Наташа Никонова, с которой я дружил, была дочерью знаменитой актрисы детского театра Валентины Сперантовой и директора театра им. Моссовета. Однажды Наташа сказала: «Хочешь пойти на премьеру?»

– Что смотреть? – спросил я. – «Короля Лира» Шекспира. Нас усадили в директорской ложе! Зазвучала музыка, открылся занавес, и я, как завороженный, стал смотреть на замкнутое пространство сцены, где закипали шекспировские страсти. Пространство сцены постепенно увеличивалось, и фантазия свободно парила в удивительном поэтическом мире Шекспира. Но вот закончился спектакль. Загремели овации в зрительном заде. Публика вызывала актеров и вдруг актеры тоже стали аплодировать вместе со зрителями, и на сцену вышла… та самая элегантная дама, которую я уже видел на премьерах спектаклей с Любовью Орловой.

Она почти не изменилась, только рядом с мощной фигурой Мордвинова – Лира – показалась какой-то эфемерно хрупкой, трогательно-беззащитной. «Это – Ирина Сергеевна», – шепнула мне Наташа. «Знаю! – гордо ответил я. – Это Анисимова-Вульф». Мы поднялись со своих мест и наткнулись на человека в очках, который стоял позади нас. «А это мой папа» – сказала Наташа. «Бортников», – представился я. «Знаю, знаю, наслышан, – улыбаясь, сказал он. – Мне говорил про тебя Радомысленский». И коротко произнес, протягивая мне руку: – Никонов, директор театра.

Заканчивая школу МХАТ, я играл в двух дипломных спектаклях – в пьесе К. Симонова «Под каштанам Праги» в роли Стефана и в чеховских «Трех сестрах» в роли Тузенбаха. Константин Симонов смотрел спектакль по своей пьесе, хвалил всех и персонально меня. Это было приятно. Поэт – личность, красавец-мужчина. Ходили легенды о его отношениях с любимицей публики Валентиной Серовой, служившей одно время в театре Моссовета и работавшей с И. С. Анисимовой-Вульф. Этот факт я уже персонально отметил для себя, ибо стал интересоваться историей этого театра и посмотрел ряд спектаклей.

Я заканчивал четвертый курс Школы-студии МХАТа. Мы, вчерашние школяры-студийцы, с волнением выходили на студенческую сцену, понимая, что беззаботная пора подошла к концу и завтра мы будем предоставлены сами себе. В антракте одного из спектаклей ко мне подошел человек и передал конверт с маркой Театра им. Моссовета. Я вскрыл конверт и обнаружил листок бумаги, на котором было напечатано: «С вами хочет познакомиться Ю. А. Завадский», и далее – номер телефона. Такая практика существовала – у меня уже лежали конверты из театра им. Станиславского, Малого театра; недавние выпускники студии, а ныне актеры «Современника», убеждали меня, что я без труда пройду конкурс в новомодный театр. Сам Михаил Кедров, режиссер МХАТа, присматриваясь ко мне, обещал, что если я пройду конкурс совета театра, то он будет не прочь попробовать меня на роль в своей новой работе.

У меня были интересные предложения и в кино. Голова слегка кружилась, я не торопился с окончательным выбором. А выпускники уже бродили по московским театрам, показываясь в приготовленных для этого драматических отрывках. Долгом каждого считалось помогать однокашникам и подыгрывать им в сценах из спектаклей.

Уже прозвучал третий звонок, в моем сознании возник таинственный образ человека, которого я один раз издалека видел в театре и раза два по телевидению. Я вспомнил, что пару раз мы с моей сокурсницей Н. Никоновой были в Театре им. Моссовета, где ее отец служил директором.

Я показал ей письмо и услышал: «Иди!» На другой день я позвонил по телефону, указанному в письме. Строгий женский голос ответил: «Театр Моссовета слушает». Я объяснил причину, по которой звоню. «Сейчас соединю», – смягчился голос. Через минуту в трубке раздалось: «Я слушаю!» Несвязно я сообщил, что мне пришло письмо от Завадского, который хочет со мной познакомиться. В трубке зазвучал заразительный смех, а затем: «Ты Бортников? А я – Завадский». Он разъяснил мне, что действительно хочет меня посмотреть: «Кстати, о вас очень тепло говорил Виктор Сергеевич Розов». Мы договорились о встрече.

В назначенный день мои сокурсники были мобилизованы мною, и шумная толпа отправилась в Театр Моссовета. На проходной меня поджидал завтруппой, но, увидав такое многолюдье, заволновался и остановил наше дальнейшее движение, объяснив, что это не показ, а скорее беседа. Он позвонил куда-то по внутреннему телефону. «Да, – сказал завтруппой, – нужен только Бортников, остальным спасибо». Впрочем, – добавил он, – пусть останутся партнеры для одного – двух отрывков, на всякий случай». И он пропустил меня в «святая святых», указав перстом вверх, чтобы я поднимался по лестнице.

Удивительно, что первый театр, куда все отправились, был театр Моссовета, появление в котором я откладывал на дальнюю перспективу. Но отступать было некуда, к тому же я должен был еще подавать реплики в сцене для моей сокурсницы.

Мои товарищи пошли в отведенное для них помещение, чтобы переодеться в костюмы и готовиться к показу, а я остался на лестничном марше, ожидать, так как сценка с моим партнером должна была быть показана в самом конце. Сверху я услышал голоса и увидел спускающегося по лестнице высокого человек в отличном сером костюме с венчиком белых пушистых волос на голове. Это был Завадский. Его сопровождали какие-то люди, и та женщина-режиссер, которую я заметил на давней премьере с Любовью Орловой.

Я поклонился и произнес: «Добрый день!» – «Здравствуй!» – сказал Завадский и протянул мне руку. «Бортников, студия МХАТ», – представился я. Дама что-то тихо сказала Завадскому. Он весело взглянул на меня. – «Так вот ты какой высокий. Ну-ка встань со мною рядом». Я встал. Завадский рассмеялся и как-то совсем по-детски заявил: «Ирина, а я все равно выше!» Тут все засмеялись, а Завадский, взяв меня за руку, повел всех в зал, где должен был состояться просмотр студентов.

В зале уже находились люди, видимо, молодые актеры театра. Я примостился на свободный стул среди незнакомых мне людей и показ начался. Честно говоря, я был взволнован, я проклинал себя, что попал в эту ситуацию. Ругал себя за то, что не подготовил к показу ни одного серьезного отрывка, что оделся не подобающим образом и, что волею случая, нахожусь сейчас не за дверью этого зала вместе с товарищами, а сижу почти рядом с комиссией, которая вынесет оценку каждому из нас.

Но когда публика начала бодро реагировать на происходящее на площадке, я, глядя на игру своих товарищей, стал просто зрителем и, осмелев, громко смеялся и пару раз пытался аплодировать, чем вызвал укоризненные взгляды некоторых экзаменаторов. Но вот дошла очередь и до меня. В щель двери выглянула растерянная физиономия моего партнера. Он делал мне какие-то знаки. Тогда я громко произнес: «Начинай, Толя! Я здесь! И, пробираясь между рядов публики, начал произносить свои первые реплики. Нашу сценку «Поэт» принимали очень хорошо. Завадский смеялся вместе со всеми. Режиссер Анисимова-Вульф улыбалась, держа в руке дымящуюся папиросу. Показ был закончен. Всех поблагодарили и предложили звонить в театр на другой день – узнать о результатах.

Наконец-то я оказался в окружении своих товарищей и стал объяснять, каким образом оказался среди экзаменующих. В это время из дверей зала появился какой-то забавный старичок с четками в руках и строго заявил: «Бортников, вернитесь в зал!» Первый вопрос, который мне задал Завадский, был о том, почему я не показал сцену из дипломного спектакля. Я стал нести какую-то околесицу насчет того, что внезапно заболела моя партнерша и, что, готовя к показу сюртук моего чеховского Тузенбаха, я случайно прожег его утюгом.

Я ждал сурового осуждения, но Завадский и Анисимова-Вульф не утратили хорошего расположения. Завадский произнес: «Познакомься, это Ирина Сергеевна, а это директор театра Михаил Семенович Никонов». – Я узнал Наташиного отца, с которым мы оказались в одной ложе на премьере «Короля Лира». – «Завтра в три я жду вас в дирекции» – сказал он. Оказавшись на улице (мои товарищи уже покинули театр), я долго не мог прийти в себя и не знал, что мне теперь делать. Все же я решил позвонить своему педагогу Е. Морес и рассказать о том, что произошло в театре Моссовета.

«Ирина Сергеевна – хороший режиссер, отличный педагог, а Завадский, что тут говорить, любимец Станиславского!» Эти ее слова меня окончательно добили. Я корил себя за то, что так легкомысленно познакомился с ними, что, видимо, у них сложилось не то должное впечатление обо мне, на которое я мог рассчитывать. И все же на другой день я появился в театре и был препровожден в кабинет директора Никонова. Его дочь Наташа, кстати, не показывалась в театр Моссовета. И впоследствии служила в Театре на Малой Бронной.

Итак, я вошел в кабинет директора. Никонов протянул мне руку и усадил в кресло возле стола. Сел сам. Поворошил какие-то бумаги на столе, махнул рукой и поднял телефонную трубку: «Зоя Ивановна, принесите-ка три чашечки кофе». Положил трубку и, подмигнув мне, извлек из ящика стола две небольшие рюмочки и бутылку коньяка. «За знакомство», – улыбаясь, сказал он. Мы выпили. В дверь постучали. Опять подмигнув, Никонов убрал рюмки и коньяк в стол. Появилась секретарь Зоя Ивановна, держа поднос с кофе, пропуская И. С. Анисимову-Вульф.

Вот тут между нами и начался разговор, который должен был решить начало моей театральной судьбы. Ирина Сергеевна сказала, что с начала нового сезона она приступает к работе над пьесой В. Розова «В дороге» и что роли в будущем спектакле уже распределены. Но, узнав о том, что Бортников был основной кандидатурой на эту роль в кино, руководство театра решило посмотреть меня. Мой «спонтанный» показ удовлетворил их, и Ирина Сергеевна считает, что моя индивидуальность и, как ей показалось, мой внутренний потенциал совпадает с ее видением героя этой пьесы. К тому же с нового сезона в театр приглашена молодая актриса, уже хорошо заявившая о себе в кино, ленинградка Нина Дробышева, которая представляется режиссеру отличной кандидатурой на роль Симы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад