— Ведь сказал же тебе: недосуг! Время теперич горячее, не до тебя!
Максим Ерофеич отодвинулся от окна, осмотрелся, вокруг было безлюдно, тихо. Не успел он однако сделать и десятка шагов, как из подворотни Ефросиньиного двора выскочила кошка, шарахнулась и большими скачками помчалась через площадь к церковной ограде. Максим Ерофеевич вздрогнул, свернул в сторону — и в обход. Наперерез ему от маячившего в темноте плетня выскочила вторая кошка, мяукнула и тоже помчалась к церкви. Большов испуганно произнес:
— Ох, чтоб вам сдохнуть, проклятым! Чур, чур меня!
Встреча с кошками словно подстегнула его. Он пошел быстрее, все время держась ближе к постройкам, где было темнее, явно не желая с кем-либо встретиться.
Возле просторного двора Прокопия Юдина он несколько сократил шаги, зорко вглядываясь вперед и прислушиваясь, затем открыл калитку и исчез в ограде за высокими тесовыми воротами.
Валька лузгала семечки и с интересом слушала недружелюбный разговор Большова с Санькой. Большова она тоже не любила и даже побаивалась, потому что всякий раз, когда он появлялся у них, в доме наступала необыкновенная тишина. В такие дни иногда отец бывал добродушен и милостив, а чаще зол и гневлив.
Тем не менее после ухода Большова Валька осуждающе сказала:
— Чего ты, Санька, перед ним нос задираешь? Небось, не ровня! Он эвон какой, а ты…
— Мне с ним из одной чашки кашу не есть! Пусть не лезет. Дорога широкая, так и шел бы по ней.
— Ох ты какой!
— Какой уж есть!
— Это ты без отца вырос, потому так и разговариваешь. А попробовал бы моему отцу неуважение выказать! Прошлый раз наша Настя ответила ему что-то невпопад, так он, знаешь… нагрудным крестом ее по загорбку вытянул.
— Твой отец лучше, что ли, этого Большова? Только на вид тихой, а поди-ка, его колупни… Совести-то у него, как и у Большова, ни на грош. Народ богом обманывает. А ты меня спроси, какой он из себя, бог-то, я тебе расскажу. Я его на своем горбу испытал.
— Это когда ты по миру ходил?
— Тогда и после… Нужен он не нашему брату, а твоему отцу. Куда вы без бога-то денетесь? Я, к примеру, хоть коров пасу, а вы-то что станете делать, ежели бога у вас отобрать? Смотри, какие у тебя ручки белые и мягкие. Разве ты корову подоишь или, скажем, будешь полоть? Батю твоего, небось, даже делопроизводителем в сельпо не возьмут. Он, наверно, уже и писать разучился. Вот и кадит кадилом, врет людям про бога.
— Перестань! Ну тебя! Тошно слушать.
— Не обижайся, Валька! Тебе бы в другом месте жить. А так… пропадешь ты тут.
— Пропаду — тебе дела нет. Но отца не ругай.
— Ладно, не буду. Не обижайся. Это так, к слову пришлось. И ты тоже за Большова не вступайся. Ты не знаешь, какой он. А я его с детства помню. Сколько жить буду на свете, наверно, никогда не забуду.
— Досадил он тебе?
— Не досадил, а колесом переехал. Мял и топтал как мог.
Валька шмыгнула носом, бросила недоеденные семечки в темноту.
— Мстить ему собираешься? Да? Теперь ведь все в ваших руках.
— Может, и буду мстить. Либо только дождусь, когда он сам себе голову сломит.
— Страшно все ж таки! — поежилась Валька. — Как это люди живут и ненавидят друг друга? Я бы не могла.
Санька рассмеялся. Наивность Вальки показалась ему забавной.
— Ты же ничего еще в жизни не видела. Живешь с батей, как у Христа за пазухой, каждый день трескаешь готовые харчи, спишь до полден, выгуливаешься, как телка. Не тебе такие дела понять. Вот подожди, попадешь в чью-нибудь чужую колею, тогда и узнаешь, почем фунт лиха.
— А думаешь, легко мне жить?
— Не знаю. Наверно все-таки лучше, чем мне. Сама же когда-то говорила, какая меж нами разница.
— Ты все еще помнишь?
— Почему же не помнить? То были правильные слова.
Саньку Субботина и Вальку связывала дружба со школьной скамьи. С первого до четвертого класса они сидели за одной партой. Учительница Анна Петровна, несомненно, видела, как Санька, склонив голову к парте и стараясь быть незамеченным, подсказывал Вальке ответы на вопросы, но поповской дочери подсказки прощала. Валька была белокожая, упитанная, от нее всегда пахло душистым мылом, и вызывала она у парнишки ощущение какого-то необыкновенного радужного света и чистоты. Однажды, вероятно, под влиянием этого ощущения, он написал и подсунул ей записку о том, что она хорошая, красивая, похожая на цветок и что он ее очень любит. В этой записке, на его взгляд, не было ничего дурного. Но она, прочитав, прыснула на весь класс и ответила ему вполголоса: «Дурак!» Во время большой перемены в школьной ограде, когда Санька не успел еще пережить обидную выходку Вальки, она подошла к нему и свое отношение разъяснила подробнее: «Ты вон какой тощий, да и штаны у тебя все в заплатках, как я такого буду любить?» Санька и верно — одет был худо: старые штаны, домотканая рубаха, заляпанные заплатами валенки. Посмотрел на себя, махнул рукой и ушел. С неделю дулся, не разговаривал, не подсказывал, потом все как-то само собой сгладилось. Но все-таки сказал Вальке: «Выучусь, теперича власть наша, советская! Стану не хуже тебя!» Валька снова посмеялась над ним, но на этот раз он не обиделся и дружбу с ней не порвал.
Кончив школу, Санька нанялся в пастухи и виделся с Валькой редко. Стадо надо было угонять на выпас рано утром, с восходом солнца, а пригонять из поскотины поздним вечером. Ходил он к Вальке главным образом за книгами. У отца Никодима в амбаре валялась библиотека, оставленная бежавшим с белыми дьяконом. Сам поп книг не читал и не спрашивал, кто их берет. Валька доставала книги без разбора, и Санька читал их подряд, какая попадет. В поскотине, когда коровы ели траву либо отдыхали, пережевывая жвачку, чтение у Саньки было первым занятием. Не брал он лишь книги церковного содержания. Жития святых казались неинтересными, вызывали зевоту. Зато если попадали сочинения Тургенева, Чехова, Толстого, Некрасова, а попадали они редко, то он радовался им, как празднику. Люди в книгах были красивые, сильные, либо несчастные, но все равно очень умные и добрые.
Валька, как и отец, ничего не читала.
— Жить, конечно, тебе легко, сытно, но здорово скучно! — сказал Санька, продолжая разговор. — Безделье, как наказание.
— Одна тоска! — подтвердила Валька. — Ты не поверишь, а от тоски иной раз тошнит. Я с сестрами уж сто раз переругалась. Я дура, а они совсем дуры, как мухи, безмозглые.
Она понизила голос и доверительно, почти на ухо Саньке, произнесла:
— Знаешь, я тебе расскажу, только дай слово молчать.
— Говори!
— А никому не откроешь?
— Ну, вот еще! Я же не баба, сплетни разносить не пойду.
— Я замуж решила… Если так никто не возьмет, сама убегу.
Санька удивленно присвистнул.
— Эко выдумала! В семнадцать лет — замуж!
— Не хочу больше жить дома. Тоской изойду!
— Замужем-то, пожалуй, еще хуже будет.
— А все ж таки я пойду!
Она топнула ногой, как своевольный ребенок.
— Никто меня не удержит!
— Что же, иди, раз охота пришла, — согласился Санька. — А я вот еще года два коров попасу и учиться поеду. Возьму с собой мать и поеду. Сначала устроюсь где-нибудь на завод, а потом на рабфак.
Валька вздохнула.
— Ну, чего вздыхаешь-то? — по возможности веселее спросил Санька.
— Почему все ж таки люди такие разные? Время, что ли, иное настало?
— Люди всегда были разные.
Его угнетало решение Вальки, и он с сожалением добавил:
— Наверно, никогда бедные и богатые не роднились между собой. Разница меж ними так и осталась. Вот и ты тоже. Небось, за бедняка проситься замуж не будешь.
Валька бросила на него быстрый взгляд, отвернулась. Санька встал со скамейки, нерешительно потоптался на месте, тихо, про себя, посвистел.
— Ну, ладно! Пожалуй, мне надо идти.
— В сельсовет, что ли? — спросила Валька не меняя позы. — Зачем ты лезешь в мужицкие дела? Пасешь коров, ну и пас бы. А то лезешь! Еще кто-нибудь в поскотине пристукнет. Вон Большов-то как тебе заявил. Попадешь ему один на один, он и вправду завернет голову затылком наперед. Иди с него взыскивай: кто видел? И чего вам всем дался этот хлеб? Чего вы трясете первоулочных мужиков?! Кому надо хлеб, тот пусть бы и сеял его.
Переубеждать Вальку Санька не стал. Уходя, помахал ей на прощание рукой.
У ворот поповского дома в наступившей темноте еще долго маячила фигура Вальки. Потом где-то на задах дома раздался негромкий призывной свист, она нехотя поднялась со скамейки и, не торопясь, пошла туда…
В конце июня вечера становятся темнее. Из огородов несет запахом картофельной ботвы и начинающих цвести огурцов. Возле плетней стоят ростом с человека густые, непролазные заросли крапивы, лопухов, чертополоха и лебеды. Во дворах потревоженно взбрехивают псы. В воздухе, где-то над домами, в густой тьме, слышится свист крыльев и кряканье селезней, стайками перелетающих с заозерного берега Октюбы на поскотинные болота. А дальше, за Октюбой, в башкирских степях, как отсветы далеких костров, время от времени вспыхивают зарницы. Посевы ржи стоят высокой стеной, и зарницы как бы предвещают хороший урожай.
Оставив Вальку, Санька тем же переулком, что и Большов, вышел на Первую улицу.
Встреча с Максимом Ерофеичем его ничуть не расстроила. Зато намерение Вальки выйти замуж отозвалось больно.
Была Валька все-таки особенная, не то что остальные поповские дочери: Настя и Агния. Те, как откормленные гусихи: сонные, толстые, квелые. А эта и в клуб ходит, на игрищах бывает, кадриль пляшет не хуже любой деревенской девки.
К кому же она решила бежать? Если уж выбрала, то либо Алеху Брагина, либо Мишку Чеснокова с теченской мельницы. В их домах горниц много, а всю черную работу делают батраки и батрачки.
Вспомнив Алеху, Санька сжал кулак. Давно у него чешутся руки против этого выродка. Купил он гармонь и думает, что стал в Октюбе первым парнем. Сам, как оглобля, тощий и длинный, рыло у него, как у петуха, только гармонь и красит. Девки неразборчивы: пусть хоть козел, лишь бы умел на гармони лады перебирать. За то и сажают его на игрищах в середину, на видное место.
Ненавистен Саньке Алеха Брагин. И за гармонь, и за чванливый вид, а больше всего за издевки:
— Эй ты, консомол! Рваные штаны! Хошь, подарю тебе семишник на бедность?
Мысли о Вальке и Алехе занимали, однако, Саньку не долго. Решительно тряхнув головой, он заторопился в сельский совет. Там дела были более нужные. По вечерам под диктовку Павла Ивановича писал он очередную сводку о количестве заготовленного хлеба, составлял донесения о самогонщиках и отправлял эти бумаги нарочным в Калмацкий райисполком. Сегодня же помимо всего предстояло собрать заметки для очередной стенгазеты, написать в нее о тех, кто прячет и портит зерно, рассказать о прибытии трактора. Да еще и с Федором Балакиным, избачом, нужно поговорить о том, что казалось в прочитанных книгах непонятным.
В домах уже гасли редкие тусклые огни. Перед окнами темнели густые палисады с неподвижными тополями и ветлами. Куда ни посмотри, всюду благость и мир. Но дальнейшие события, начавшиеся с этого вечера показали, что мир и благость были обманчивы.
На площади возле сельсовета ребятишки играли в чехарду. Когда Санька подошел, они вдруг, будто стайка воробьев, снялись с места, кинулись к переулку, круто уходящему к озеру. Оттуда послышались тревожные мужские голоса и глухой сдавленный стон. Чуя недоброе, Санька тоже побежал, сбивая ребятишек.
С берега озера двое рослых мужиков вели под руки третьего. Этот третий шатался, голова у него была низко опущена. По голосам Санька сразу узнал деда Половскова и Илюху Шунайлова. Пробившись через толпу ребятишек, вглядевшись, он скорей догадался, чем узнал в третьем Федора Балакина.
У Саньки все похолодело внутри, когда он услышал, как дед Половсков сказал выбежавшему из сельсовета Рогову:
— Здорово Федьку-то ухамаздали. Должно, вдарили в голову. Ишь ты, сердешный, как стонет и голову клонит.
— Кто? — не вдаваясь в подробности, глухо спросил Павел Иванович.
— А пес их знает! Кто могет, окромя первоулошных? За хлебушко мстят, ироды! За хлебушко! Нашли-таки, где парня подкараулить.
— Где вы взяли его?
— Да вот здесь же, в энтом переулке, как раз в конце огорода, возля черемушника. С Ильей-то мы пошли к озеру охолонуться, а он, Федор-то, тут и есть. На четвереньках на угор ползет. Ладно, хоть не насовсем его!
Павел Иванович распорядился, чтобы Илья Шунайлов и еще трое мужиков из бедняцкого актива осмотрели место, попытались найти следы. Сам же вместе с дедом Половсковым и Санькой осторожно повел Федора в помещение.
При свете трехлинейной керосиновой лампы, слабо мерцавшей на столе председателя сельсовета, Санька рассмотрел страшное лицо раненого. Русые кудреватые волосы покрылись коркой запекшейся крови, глаза словно провалились в глазницы, а губы и щеки поблекли.
Федора положили на лавку, принесли из колодца ведро чистой холодной воды, послали Фому Бубенцова за полотенцами.
После того как Павел Иванович и Федот Еремеев обмыли Федору лицо, перевязали голову, он перестал стонать, открыл глаза и на вопрос Павла Ивановича, заметил ли он лиходеев, с трудом произнес:
— Не знаю. Кто-то из черемушника. Потом все сразу как провалилось.
Беспокоить его больше не стали.
Илья Шунайлов передал Павлу Ивановичу найденный в переулке увесистый камень с бурыми пятнами крови. Никаких следов больше не нашлось: их скрыли темнота и густой бурьян.
Все время, пока Федор лежал на лавке, Санька не отходил от него. Подавал пить, поправлял брошенный под изголовье пониток деда Половскова. На худом загорелом лице Саньки изредка поблескивали слезинки. Он отворачивался в сторону, смахивал их, чтобы никто не заметил, но они опять появлялись.
— Саня, — превозмогая боль, сказал Федор, — достань-ка у меня в брюках ключи от читальни и от книжного шкафа. Без меня тут с Серегой Бураном за всем присмотрите. А я вернусь скоро. Вот увидишь!
Наконец Санька взял себя в руки. Глаза его, уже просохшие от слез, стали суровыми, напряженными, как у Рогова, Еремеева, деда Половскова и других мужиков. Припомнилась угроза Большова. И эта угроза стала вдруг реальной, ощутимой, словно вот тут, на лавке, лежал с перевязанной головой не Федор Балакин, а он, Санька Субботин.
Пока он раздумывал над тем, стоит ли сказать об угрозе Павлу Ивановичу, на улице снова поднялся шум, а вслед за тем, в помещение вбежал запыхавшийся Фома Бубенцов.
— Еще беда! — еле переступив порог, закричал он. — Кто-то бочку с бельзином открыл, и весь запасной бельзин на землю вылил. Сорвется теперича подъем пара. Ох, язви их, душегубов!
Часть мужиков, бывших в сельсовете, тотчас же побежала в ограду, словно злодей, выливший бензин на землю, все еще находился там и его следовало немедленно изловить. Оставшиеся примолкли. Павел Иванович переменился в лице, но с места не встал.
— Так, так! Значит, снова начинается! — произнес он в раздумье. — Но все-таки кто же? Большов? Юдин? Или кто-то другой?
Федора Балакина увезли на дежурной подводе в Калмацкую больницу. Илья Шунайлов, выражая общее настроение, сказал:
— Ну, что же, мужики! Видно без кровей не обойдется. Иного выхода нету: либо кровя отдай, либо кулацкий хлеб не трожь!
Никто из присутствующих в этом, по-видимому, не сомневался: ни Федот Еремеев, ни дед Половсков, ни другие мужики. Лишь Фома Бубенцов попытался оценить случай с Балакиным несколько иначе. По его мнению, с Федором кто-то свел личные счеты из-за какой-нибудь девки, потому что он не только парень красивый, но главное — не здешний, а октюбинцы не любят, когда их девки заглядываются на чужих. Но если даже и не девка тут замешалась, то обязательно личные счеты. Он на прошлой неделе у Милодоры Кабанихи и Кондрата Пашнина самогонку разыскал и среди дороги вылил.