— Самогонка-то, небось, к Петрову дню была наготовлена. Ну, в сердцах и того… мало чего бывает.
— Ты, Фома, зря языком не мели, — перебил его Федот Еремеев. — Милодора сама по вдовьему положению в черемушнике с камнем хорониться не станет. Кондрат тоже. Не велико у него богатство, чтобы с нашим братом воевать. Да и трусоват он, иная бабешка его за пояс заткнет.
— Тогда, может, это Фенька Кулезень?
— А вот Фенька, пожалуй. Ему, лешаку, все равно: что брат, что сват! За рюмку самогона на самого Исуса Христа с кулаками полезет.
Пока шли разговоры и пересуды, Павел Иванович продолжал сидеть за столом молчаливый, замкнутый. Его рябоватые щеки пылали. Гимнастерка была расстегнута, и видно было, как перекатывалась острая горбинка кадыка. По этим приметам Санька догадывался о душевном состоянии Рогова.
Слух о происшествии, несмотря на поздний час, быстро облетел улицы Октюбы. Без вызова вскоре собрались все остальные коммунисты: Платон Кузнецов, однорукий Ефим Сельницын, Кирьян Савватеич, учитель, выполнявший и обязанности представителя районного батрачкома. Запыхавшись, прибежал секретарь комсомольской ячейки Серега Буран. Серега был старше Саньки, шире его в плечах и чуть припадал на левую ногу. Однако это его не смущало: он успевал управляться со всеми домашними делами, не отказывался ни от каких поручений, много читал, и потому Санька уважал его ничуть не меньше, чем Федора Балакина. Оставив с трактористом Ивана Якуню, вернулся с поля Антон Белошаньгин. Затем подошел еще Михайло Чирок, не в пример другим середнякам принимавший общественные дела близко к сердцу. В конце концов, в помещение набралось столько народу, что Санька и Серега Буран оказались прижатыми в угол.
Федот Еремеев, наклонившись к Павлу Ивановичу, спросил:
— Может, зараз собрание проведем? Обсудим положение.
— Митинговать теперич ни к чему, — громко сказал Рогов. — Все ясно! Куда ни кинь, выходит одно: наверно, и впрямь нам без кровей не обойтись! Перед вёшной кулаки вроде примолкли, а сейчас мы их сызнова расшевелили, так что надо быть готовыми до любой пакости.
Но хоть и был Рогов против собрания, а все-таки оно началось. Без председателя. Без секретаря. Без протокола. Необходимость заставляла разобраться в положении подробнее, договориться друг с другом, почувствовать плечо товарища. В этот вечер никому не хотелось оставаться в одиночестве со своими мыслями, сомнениями и страхом перед расправой.
— Как готовыми-то быть? — выкрикнул ему в ответ нервный и горячий по натуре Ефим Сельницын. — Голову, что ли, перед кулаками на чурбак класть? Нате, мол, рубайте, гады! Мало вам Федьки Балакина, так нате и нас, мы готовы вам свою жизню отдать! — Затем грохнув кулаком по углу стола, со всей решительностью добавил: — Нет, шалишь, не дождутся этого! Довольно они нас в прежние годы калечили! Я с них еще за свою руку долг не получил.
— Подожди шуметь, Ефим! — более спокойно ответил Павел Иванович. — Головы свои мы, конечно, ни на какие чурбаки класть не будем. Но ведь кто знает, что у супротивников на уме? Наша новая жизня начинает их подпирать со всех сторон, и сила ихняя рушится. Даже подраненный волк сразу не подыхает, а старается кинуться на тебя, укусить. Но волк зверь, а кулак — человек, и потому хуже волка, хитрее, осторожнее. Ты знаешь, кто Федора вдарил? Кто бочку с бензином опорожнил?
— Откудов мне знать! Кабы знал, так последней руки не пожалел бы, но башку тому гаду оторвал.
— Вот и я не знаю. И дед Половсков не знает. И никто не знает. Может, то злое дело сделал Большов, может, Юдин, либо Саломатов, либо еще кто-то, о ком нам и догадаться не под силу?
— Тут догадываться нечего! — снова раздраженно выкрикнул Ефим Сельницын. — Пока будем турусы на колесах разводить, они еще кого-нибудь клюнут. Ты лучше подай нам их сюда, в совет, да позволь как следоват кое-кого за глотку взять, так мы живо концы найдем. Правильно я говорю, граждане мужики?
— Это, без сумления, правильно! — поддержал его Фома Бубенцов. — Давно бы пора их к ногтю. Все равно, слышь, пока не придавим, покою не будет. Да и хлеб по добру не получить.
Выступление Ефима Сельницына пришлось по душе многим. Каждому хотелось высказаться, особенно Илье Шунайлову. Он был молод, не боялся никакого черта и любил выказать лихость.
— Пойти вот сейчас, — напирая на Рогова, требовал он, — да пошуровать кулацкие гнезда. Все у них надо дотла обыскать, и коли хлеб попадет, выгрести. Но коли кто из энтих гадов хоть рукой шевельнет, того за глотку и из общества долой!
Слушая настойчивые выкрики мужиков, Серега Буран сказал Саньке:
— Пожалуй, я тоже с ними согласен. Закрутить бы первоулошным гайки покруче. Разве нельзя? По каким причинам? Закон не позволяет, да? Ну, ладно, пусть будет так: закон нарушать нельзя, в чужой амбар без хозяина заглядывать не положено. А ему, хозяину-то, разве положено зерно в ямы прятать? Греха не случится, если поприжать. Уговорами да нашей стенгазетой ни Большова, ни Юдина не прошибешь. У них шкуры толстые!
Павел Иванович терпеливо дождался, пока наговорятся расходившиеся мужики. Но вот на губах его промелькнула улыбка.
— Ладно, мужики, довольно шуметь! У кого руки чешутся, подержите-ка пока их в карманах. А тебя, Ефим, в порядке партийной дисциплины упреждаю: не смущай людей! Больно ты прыткий! Вроде спужался, что ли? Зачем панику наводишь? Разве ж нам это впервой?
— Меня не спужаешь!
— Да и храбриться ни к чему. Ты лучше, как добрый коммунист, прежде всего сядь да подумай, все взвесь: что к чему? А ежели у тебя своего уменья разобраться в деле не хватит, то поступи опять же, как добрый коммунист: обратись всем сердцем к товарищу Ленину! Какой совет дал бы тебе товарищ Ленин в данном положении?
Овладев вниманием, Павел Иванович, уже обращаясь ко всем присутствующим, продолжал:
— По моему разумению, товарищ Ленин ответил бы так: держитесь, мужики, крепче, смотрите зорче! Советская власть сильная! Она в девятнадцатом году супротив всех буржуйских держав не дрогнула, атаманам и белым генералам пинка дала, так ей ли перед кулачеством пасовать? Повадки им нельзя давать никакой, быть построже, однако же, в меру. Зря ломать дрова нечего. Всякую силу надо употребить с умом, на пользу, а не во вред!
— Насчет Федора надо все ж таки доискаться, — перебил его дед Половсков. — Не могет быть, чтобы следы совсем затерялись. Поспрошать бы хоть Большова.
— Так он тебе и скажет, Большов-то! — усмехнулся Павел Иванович.
— Тогда в милицию донести.
— Написали. Подводчик увез. Надо думать, к утру участковый здесь будет.
Не договорив, Павел Иванович прислушался. С улицы донеслась песня, затем похабные ругательства и резкий звук хряснувшей жердины.
— Это опять Феофан пьяный бродит, язви его в печенку! — высунувшись в открытое окно и вглядевшись в темноту, заметил Федот Еремеев. — Ишь ты, прясло ломает. Уж не собирается ли кому-нибудь рамы выбить? С него станет! Ну-ка, Саньша, выбеги на крыльцо, гаркни его сюда.
На зов Саньки Фенька Кулезень сразу не ответил. Но звук ломаемой жерди прекратился, и немного погодя появился он сам. Пошатываясь, поднялся на крыльцо.
— Чего тебе, консомол?
— Федот Кузьмич зовет!
От Феньки несло смрадным сивушным перегаром, скуластая физиономия его была помята, по небритому подбородку с толстых губ сочилась слюна, в давно нечесанных волосах торчала сухая трава.
Ни с кем не здороваясь, Фенька протискался к столу, нахально и вызывающе навалился на него широкой раскрытой грудью.
— Ну, вот я перед тобой, председатель! Сам Фенька Кулезень, первеющий бедняк, фулиган, горький пьяница! Пошто меня гаркал?
— Я тебе покажу пошто? — с отвращением отодвигаясь от него, сказал Федот Еремеев. — Где ты успел шары-то налить? Добрые люди делами занимаются, а ты, черт длинноногий, только и знаешь бражничать!
— Так ведь то добрые. А во мне добра нету. Во мне одно зло!
— Сказывай, сукин сын, у кого самогонку берешь?
— Где беру, там уже выпил всю. Я на завтра оставлять не люблю. Коли хочешь со мной погулять, пойдем, вино завсегда добудем.
— Дождешься у меня, — погрозил ему Еремеев. — Вот прикажу Бубенцову в каталажку тебя посадить, там живо по-другому запоешь.
— Фоме не совладать, — покачнувшись и осовело глядя на него, хвастливо произнес Фенька Кулезень. — Как вдарю кулаком — и вот твой Фома… Тьфу! Больше ничего! А пить буду, ты не остановишь, потому как фулиган я, пропащий человек. — Он вдруг сморщился, размазывая по грязному лицу слюни, всхлипнул. Воспользовавшись этой минутой слабости, Федот взял его сжатый кулак, затем наклонился и понюхал. При этом Федот и Павел Иванович переглянулись.
— Чего трогаешь, али силу спробовать хочешь? — вырвав руку, с прежним нахальством сказал Фенька.
— Ладные кулаки, да дураку достались! — стараясь не задирать его, полушутливо ответил Федот Еремеев. — За зря пропадают!
Фенька еще покуражился и ушел.
Когда стихли его шаги и пьяное бормотание, мужики опять загомонили. Одни утверждали, что Феньку не следовало отпускать, а тут же подвергнуть строгому допросу и посадить. Даже если он не кидал камнем в избача, то все равно надо зауздать, потому что эта язва давно всем надоела. Другие советовали с ним не связываться, но устроить наблюдение, найти, кто его поит самогоном, а потом уже и потянуть веревочку до конца. Третьи не видели никакого проку от ареста Кулезеня. Этих поддержал и Павел Иванович:
— С поличным его не поймали, значит, закон его не возьмет. Ну, посидит, Фенька, похлебает казенной похлебки, потом выйдет обратно. Тогда с ним совсем не управишься!
Между тем, мужики согласились с мыслью, высказанной Белошаньгиным, что если бы Федора ударил Кулезень, то, наверное, тому не удалось бы остаться в живых. Рука у Феньки тяжелая, сила бычья. Бензин вылит на землю тоже, по-видимому, без его участия. Ни от его рук, ни от одежды бензином не припахивало, что авторитетно подтвердил Федот Еремеев. В конце концов было решено дождаться результатов милицейского дознания.
По настроению мужиков Санька видел, что они не удовлетворены. По-прежнему не было никакой ясности, а неизвестность всегда хуже, чем прямая угроза.
В полутемной, слабо освещенной комнате председателя сельсовета они еще долго курили табак, строили домыслы, предположения. Состояние растерянности и нервозности постепенно исчезало, чему не мало способствовала спокойная рассудительность Павла Ивановича. По предложению Павла Ивановича были назначены два человека от комитета бедноты для охраны трактора, коммунисту Платону Кузнецову поручили срочно съездить в Челябинск за горючим, а все остальные мужики обязались с завтрашнего дня пройти по дворам Третьей и Середней улиц, поговорить с жителями и в ответ на происки кулаков организовать «красный обоз» с хлебом. Что касается богатых первоулочных хозяев, то надо потребовать от них категорически сдачи всех хлебных излишков.
Стояла неподвижная тишина, но в ограде у Юдина, за высокими тесовыми воротами, кто-то двигался. Похоже было, не спалось самому хозяину: лишь он так ступал — грузно и торопливо. Потом цокнули копыта, всхрапнула лошадь, упала на землю не то оглобля, не то дуга, и раздалось приглушенное ругательство:
— Н-н-но-о, ты, за-араза! Попробуй, лягнись! Я те вот как вдарю по ребрам!
Несомненно, это ругался Прокопий Ефимович. По-видимому, лошадь, которую он запрягал, шла в оглобли неохотно. «Дорогу чует либо корм не доела, вот и уросит!» — решил про себя Санька, направляясь мимо дома Юдина. Не прошел он и двух шагов, как в ограде кто-то осторожно кашлянул и неторопливо произнес:
— Кадушки-то, ты, Прокопий, покрепче на телеге уладь. Чтобы не плескалось. Да половиками, что ли, сверху накрой. Шибко духовито. Пока по переулкам проедешь, всю Октюбу провоняешь.
Санька присел на дорогу, но опасаясь, что его могут обнаружить, пригибаясь к земле, отполз в сторону, под крытый навес, где у Юдина стояла сноповязальная машина. Здесь темнота была гуще и, в случае необходимости, можно было надежно укрыться.
В ограде разговор прекратился. Немного погодя звякнул железный засов, с легким скрипом раскрылись ворота. Неясно проступили очертания лошади, телеги, нагруженной кадками, и затем фигуры двух мужиков. Вместе с Прокопием Ефимовичем был Большов.
Они о чем-то шепотом посовещались, Большов широко перекрестился.
— Ну, с богом! В добрый час!
Притаившись за сноповязалкой, Санька остро почувствовал запах прокисшей браги, приторно сладковатой и хмельной.
Большов мгновенно исчез, а Юдин тронулся в путь.
Вспомнив совет Павла Ивановича более зорко присматривать за кулацкими хозяйствами, Санька направился в сельсовет сообщить о поездке Юдина. Представлялся самый подходящий момент не только накрыть Прокопия Ефимовича за самогоноварением, но и вообще вывести его на чистую воду. Не далее как два дня тому назад, показывая Федоту Еремееву квитанции на сданное зерно, Юдин плакался: «Для советской власти я со всем желанием весь хлебушко вывез, под метелку в анбарах подмел, а теперича сам не знаю, как до нового урожая дотяну». Он при этом даже божился и крестился: «Пусть бог меня накажет, ежели хоть одно лишнее зерно в сусеках найдете! Можешь, Федор Кузьмич, лично убедиться, вот тебе ключи от закромов. Нету больше хлеба! Икону могу с божницы снять, любой клятвой поклянусь!» С тем и ушел, не дал ни зернышка. Выходит, что и бога обманул и власть!
В сельсовете свет был потушен. Бежать домой к Рогову или Еремееву далеко. За это время Прокопий Ефимович мог скрыться. Ехал он тихо, но дорог на поля было много.
Держась ближе к плетням, стараясь себя не выдавать ни единым звуком, Санька проследил за подводой Юдина до выезда из загумен. Там Прокопий Ефимович сел на телегу и погнал лошадь в сторону Черной дубравы.
Леса Черной дубравы славились волчьими гнездами, черноталом, болотами, наглухо заросшими камышом. Ни бабы, ни ребятишки не ходили туда за ягодами и Грибами, даже мужики, боясь волков, не оставались ночевать в одиночку. Проезжие пути, связывающие Октюбу с другими деревнями, лежали далеко в стороне. То, что Юдин поехал именно по этой дороге, а не к Чайному озерку, где находились все его поля и загородка, навело Саньку на вполне резонную догадку: значит, самогонный аппарат скрыт где-то там, в Дубраве, и не иначе, как в загородке Максима Большова.
Теперь можно было не торопиться. Зная место, Юдина нетрудно накрыть с поличным и при свете дня. Днем даже лучше, ничего от глаз не ускользнет!
Вернувшись из загумен, Санька постучался в окно своей избенки. Дарья, его мать, зевая, отперла сени.
— Наживешь когда-нибудь беды, — раздеваясь, неодобрительно заметил ей Санька. — Впустишь вот так-то, без спросу, кого не следует!
— Поди-ка нужны мы! Грабить у нас нечего, — равнодушно ответила Дарья.
— Эвон Федор Балакин тоже, вроде, не был нужон, а вечор его камнем по голове стукнули. Может, еще и не выживет.
— Матушка, пресвятая дева Мария, — всплеснув руками, сказала Дарья. — За что же его так?
— Кто стукнул, тот знает.
— Ты, Саня, тоже дошляешься по ночам. Где тебя носит? Вторые петухи скоро запоют, а ты только явился. Небось, опять в совете торчал?
— Где же больше-то? Не на завалинке же!
— Неужто Павел без тебя не обойдется?
— Всем работы хватает, — солидно ответил Санька. — Меня еще ладно, из-за пастушной днем не тревожат. Сереге Бурану достается куда больше. Дома отец лается, гонит в поле, а Серегу то в совет, то в участковую комиссию посылают. Дела с заготовкой совсем плохи. Первоулошные ничего не дают.
— Господи, да уж какой теперича хлеб, летом-то? — вздохнула Дарья.
— Зато на самогонку находят. Только вот сейчас Прокопий Ефимович в Черную дубраву поехал с бардой. Полную телегу кадушек понаставил.
— Видел его, что ли?
— Ага! А Большов его провожал. По всем видимостям, аппарат у него в дубравинской загородке стоит. Хотел я дотуда дойти, но уж шибко далеко, да и устал: надо, пожалуй, немного перед пастушной подремать. — Он сладко зевнул, как взрослый мужик солидно прокашлялся и, устраиваясь на лежанке, добавил: — Ты, маманя, как начнет светать, меня разбуди. До стада надо к Павлу Ивановичу сбегать, насчет Юдина и Большова предупредить.
Дарья вздыхая, что-то шептала про себя. Шепот был похож на шелест тополиной листвы: чуть слышный и беспокойный. Женщину мучили противоречивые чувства. С одной стороны, нельзя не сказать Павлу Ивановичу, которого она считала близким человеком, с другой — боялась: Большов наделал ей уже не мало бед, а от Юдина во многом зависело ее немудреное хозяйство. Наконец, последнее взяло верх:
— Узнает Прокопий, что ты на него Павлу донес, тогда мы с тобой совсем на бобах останемся. Надо вот скоро хлебушко с поля убирать, а куда снопы свезем? Кто нам их обмолотит? Придем к нему с поклоном, а он ведь злопамятный. Энти, богачи-то, без нашего брата проживут. Не меня наймут на молотьбу, так другого. Нуждишка многих загонит к нему на гумно. Лучше бы ты, Саня, смолчал. Кому надо, поймают его и без тебя.
— Эх ты-ы, маманя, несознательная. А комитет бедноты для чего? Небось, в беде не оставит. Эвон и трактор в село пригнали, пары начали пахать без поклона кулакам. Хочешь, и нам вспашут? С молотьбой как-нибудь обойдемся. Одни мы, что ли, такие?
— Ну, смотри сам, — не желая спорить, согласилась Дарья. — Тебе виднее: ты в доме хозяин! Но все ж таки боязно! А насчет Федора-то узнали чего-нибудь? Кто его вдарил?
— Кулаки, кто еще больше, — уверенно сказал Санька. — Мне вот тоже вечор Максим Ерофеич пообещал башку затылком наперед повернуть! — Он засмеялся, словно угроза доставила ему удовольствие. Но смех вышел не совсем искренний: где-то глубоко внутри сидел червячок и точил душу.
Дарья вскочила с постели, всплеснула руками, начала креститься:
— Господи спаси! Оборони против погубителя нашего! — Потом накинулась на Саньку: — Да еще зубы скалишь, бессовестный! Али ты Большова не знаешь? Забыл, поди, как он тебя без отца оставил?
— Про отца никогда не забуду! — сурово, по-мужски ответил Санька.
— Ну, а в совет об этом заявил?
— И заявлять не пойду! Пусть только попробует меня пальцем задеть!
— Ах ты, боже мой, боже мой! — произнесла Дарья с досадой. — Совсем ты, Санька, еще парнишка! Все-то тебе нипочем! Ох, наживешь греха, как и отец!
Дарья еще долго ворочалась в постели, вздыхала и шептала про себя. Саньке тоже не спалось. Он лежал с открытыми глазами, смотрел на погруженный в темноту потолок и думал. Напоминание об отце словно вернуло его в детские годы. Уже тогда Максим Ерофеич Большов заставил узнать, каким горьким и соленым бывает хлеб, политый слезами. Уже тогда встал перед ним зловещим призраком.
Это случилось когда Саньке шел девятый год.
…Поднималась утренняя заря. Высоко в небе висели розовые облака. Петух, хлопая крыльями, выпорхнул из пригона и посреди ограды, высоко задрав голову, закукарекал. На соломенной крыше гулили голуби. Возле плетней растворялись ночные тени. Санька стоял в ограде босыми ногами на сырой земле и, ежась от холода, испуганно смотрел на улицу.
По дороге бежал его отец, Никита Субботин. Рубаха на нем была в клочья разорвана. Нижняя губа, рассеченная пополам, свисала на подбородок. Кровь ручьем стекала на голую грудь. Следом, размахивая ременным поясом, громко стуча сапогами, мчался высокий бородатый мужик и орал:
— За-а-апорю!