Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Диспут - Сергей Наровчатов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— По-вашему ее можно было бы назвать листиками,— ответил фряжский гость,— но лучше взять чужеземное название. Die Karte — говорят немцы, а по-русски карты.

— Карты, карты! — захлопал в ладоши Рюрикович младшей линий.— Карты! Боже, как хорошо…

— Ну, бог-то здесь, положим, ни при чем,— ухмыльнулся итальянец.

В тот день Черчелли выучил князя и его домашних двум карточным играм — в пьяницу и дурака. Три более сложные — подкидной дурак, очко и свои козыри — он лишь показал, обещав князю в следующий раз достичь с ним необходимого совершенства.

Владимир Андреевич слыл человеком общительным и не умел радоваться один. Заплатив немалую толику денег, он купил сразу двадцать карточных колод и, оделив ими домашних и дворню, с широкой улыбкой на узком лице поглядывал на новокрещеных игроков. Даже сама Офросинья Андреевна, матушка князя, взяла из любопытства карты в руки. Осталась пьяницей, обиделась, но виду не подала: все же забава, а князенька скучать стал.

Ловкий итальянец без умолку болтал во все время обучения. Невесть когда, но он успел исходить всю Москву.

— Зашел я к вашему печатнику, что на Никольской сруб ставит.

— Треклятое дело,— отозвалась Офросинья Андреевна,— кому его книги нужны, жили без них.

— Предложил я ему,— продолжал Черчелли,— печатать мои карты, штука для него нехитрая, а деньги б я заплатил хорошие.

— Ну и что же? — спросил Владимир Андреевич.

— Наотрез отказал. Мол, у него это занятие высокое, а у меня низкое.— И тут же, сощурившись, спросил:— Может, станет вашей милости, чтоб Иван Федоров дал согласие на печатание карт?

— Нет,— отозвалась за сына княгиня-матушка.— Тем злохудожеством царь Иван Васильевич заниматься изволит, не будем ему мешать.

Итальянец понял, что здесь у него с домогательствами ничего не выйдет, и отстал.

Игру на деньги ловкий проходимец отложил на другой день. «Во всем нужна постепенность,— деловито решил он.— И завтра не поздно будет».

К обеду пришел боярин Челяднин с рассказом о сидении Избранной рады. Его выслушали еще до вкушения яств, заперев двери во внутренние покои. Карты были на время оставлены.

— Стало быть, когти-то выпущать начал? — со злорадством спросила Офросинья Андреевна.

— Года еще не миновало с промашки нашей,— отозвался Челяднин.

— Какая такая промашка? — вскинула брови боярыня.— Только силком поганцу Митьке крест целовать стали. Слава богу, прибрал господь его к себе в добрый час.

Челяднин промолчал. У него было лицо испостившегося изувера, где щека щеку задевала и лихорадочно блестели ввалившиеся глаза. Вопреки такой внешности был он человеком, знающим толк в хороших винах и редких яствах, ценителем женской красоты.

Когда зашла речь о новой прихоти государя, само собой сронилось с уст Владимира Андреевича имя Матвея Башкина. То было третье упоминание о нем в тот день.

— Да и я его знаю,— дополнила старая княгиня.— Пустой человечишко, но со скуки послушать можно. Все Библию толкует, а без Апостола и не ходит никуда. Коли б его навертеть, чтоб он царю Ивану разных подлостей наговорил альбо загадок ему головоломных наставил…

— Матюша — душа чистая,— вмешался князь Владимир.— На хитрость он не пойдет.

— Какие там хитрости? Надо лишь настрополить его, чтоб изо всех привычных ему слов говорил пригодные нам,— объяснила боярыня.— Мне вот известно, что он своих рабов на волю отпустил, а уж это близко к заволжским старцам, что нестяжательство проповедуют. Царь же Иван их на дух не принимает. Вот и направить Матюшу на тот разговор.

«Умно боярыня мыслит»,— усмехнулся про себя Челяднин, а вслух сказал:

— Ну да мы узнаем-разведаем, с какой кашей его едят. Токмо сегодня его имя и всплыло.

Трижды вспоминалось на Москве в этот день про Матвея Башкина. В теремные светлицы солнечным лучом сквозь цветную слюду высоко забранных окошек проникали каждое живое слово, любая живая мысль. Да редкими гостями здесь они были! Томительная скука нависала над пяльцами, смешивалась с жужжаньем веретен, прорывалась в девичьих вздохах.

Матюша Башкин, пригибая голову, запросто проходил в низкие двери курных изб, где жили иные его знакомцы, но был он и желанным гостем на женских половинах боярских хором и царских дворцов. Легкое его сердце равно было открыто злейшим супротивницам — царице Анастасии и боярыне Офросинье. Никогда он не таскал сору из одной избы в другую, а потому всегда уживался в обеих.

Теремная скука не касалась таких высоких особ, как царица и боярыня. То были жены-воительницы. Офросинья, из древнего рода князей Хованских, была смутьянкой чуть не с колыбели. Небось еще в люльке тщилась переорать всех младенцев на Руси великой. Гордыне ее не было конца. А с тех пор как ее выдали за последнего удельного князя Андрея Старицкого, младшего сына Ивана III и родного брата государя московского Василия Ивановича, голова у нее вовсе закружилась. Науськанный ею князь Андрей в малолетство нынешнего самодержца поднял открытый мятеж против законного государя, но был схвачен и посажен за приставы вместе с Офросиньей и княжичем Владимиром. В тюрьме он и умер.

Боярыню с сыном выпустили, и с той поры быстро взрослевший великий князь, а потом и царь Иван Васильевич все время видел рядом с собой словно в кривом веницейском зеркале своего сверстника. Владимир Андреевич, коли б государство русское переживало ровные годы, мог бы спокойно править своим удельным княжеством, а при удаче вроде преждевременной кончины государя и воцариться на престоле, но в бурные и крутые времена оказался решительно неспособным к навязанной ему роли. Пустым орехом прокатился он по дворцовым палатам, пока не был расколот беспощадной рукой противника. Впрочем, четырнадцать лет отделяло его от того злого мгновения.

Офросинья Андреевна была человеком страстным и пристрастным. Мордатая, широкоротая, полногрудая, она могла перекричать кого угодно и была скора на руку в домашних ссорах. Однако свою постоянную утеху — вышивальные мастерские — она лелеяла умно и ласково. Способных мастериц выделяла и поощряла, делала им богатые подарки, придумывала трудные, но увлекательные заказы. Воображение у нее было щедрое, и его хватало и на добрую и на дурную сторону. Больше на дурную! Не было такой скверной и дрянной сплетни, которую не придумала бы и не пустила со двора Офросинья Андреевна. Разумеется, все сплетни вились вокруг ненавистного «цареныша», а потом «царюги» и его худородной женки. Захарьины-Юрьевы, Романовы то ж, чей род насчитывал едва ли двести лет существования, никак не могли соперничать с Рюриковичами, чья долгая лестница шагнула к семистам годам.

Болезнь Ивана Васильевича поманила редкой возможностью. Еще, казалось бы, день-другой — и воссядет на престол государем всея Руси Владимир Андреевич. Как ни хулила боярыня самозваный царский титул, а когда дошло до воцарения своего дитяти, решила ни за что не выпускать из рук засиявшее рядом величие: «Пусть не токмо Ивашка, а и мой Володенька царем побывает». Но все тогда рухнуло в тартарары с выздоровлением государя. Теперь надо было выжидать, авось еще что-нибудь приключится или содеется.

Подбросив злоехидную мыслишку Челяднину, Офросинья Андреевна повеселела и крикнула мастериц, чтобы они показали златотканый покров на раку Сергия Радонежского. Его только что кончили работой. Челяднин, перекрестясь, похвалил прекрасное шитье, где были изображены все святые подвиги преподобною. Боярыня, словно красная девица, зарделась от удовольствия.

Наступило время обедать. Челяднин поблагодарил, но от приглашения отказался, сославшись на неотложные дела. Его не удерживали, обед не был званым, и обиды здесь не усмотрели. Зато Чертилло Черчелли оказался тут как тут и, ничтоже сумняшеся, занял место на нижнем конце княжьего стола, благо Владимир Андреевич глазами указал ему на скамью.

Оставалось два дня до начала великого поста, и просторный стол, накрытый красной камчатной скатертью, был полон яствами и винами. Слуги вносили перемену за переменой, но средоточием стола оказался ветвисторогий олень, собственноручно убитый князем в подмосковной роще. Крохотный шут в колпаке с бубенцами вскарабкался на стол и длинным блестящим ножом вполовину своего роста взрезал оленю брюхо, из него с шумом вылетели белые и сизые голуби. Восхищению присутствующих не было конца, а ловкий Черчелли — пострел везде поспел! — вскочил с места и, подняв кубок с густым кипрским вином, произнес и тут же перевел сладкозвучный стих в честь господина оленя, самой смертью своей рождающего жизнь в виде быстрокрылых птиц. Итальянец вовремя напомнил о себе. Все снова заговорили о превосходной, умной и благородной забаве, которой он поделился со сметливыми москвитянами. Когда обед завершился и миновал послеобеденный отдых, все присные князя, начиная от него самого и кончая последним поваренком, схватив все двадцать колод, сызнова занялись сим прекрасным и достойным делом. Офросинья Андреевна не выдержала и еще раз схватила карты, но усмотрев в короле виней сходство с ненавистным царем Иваном, сплюнула и на сей раз окончательно зареклась касаться карт рукой. На игре это, впрочем, никак не отразилось, все продолжали сдавать и метать что есть мочи.

Кстати, об Иване Васильевиче. Когда через два-три дня молва о новой утехе дошла до царских палат, синьор Черчелли неожиданно попал в затруднительное положение. Вызванный пред государевы очи, он неосторожно заявил, что проигравший будет именоваться пьяницей или дураком.

— Што-о? — захрипел царь и великий князь всея Руси.— Это я-то стану у тебя пьяницей и дураком? Ах ты тварь иноземная…

И тут бы конец пришел проходимцу, если бы не его изобретательность:

— Помилуй, великий государь, да никогда сии позорные прозвища к тебе не пристанут. Такой человек, как самодержец всея Руси, попросту не может проиграть столь низкому существу, как я.

И, быстро перетасовав колоду, так раскинул карты, что, сам оставаясь в дураках и пьяницах, ни разу не дал проиграть государю. Иван Васильевич усмехнулся и произнес:

— У тебя-то я и вправду в пьяницах и дураках не останусь, голову побережешь, а вот с другими-то неизвестно как станется.— И запретил карты в царских покоях.

Кроме государевых палат, к счастью для прощелыги и к несчастью для горожан, в распоряжении Чертилло Черчелли оказалась вся Москва. Стольный град всея Руси охватила карточная горячка. В тридцать или сорок игор, среди коих главенствующее место все-таки занимали первые пять, сражались, бились, дулись князья и пирожники, монахи и купцы, бояре и нищие, мясники и пономари, дворяне и холопы, дети и старцы, невесты и вдовицы, кумы и кумовья, воеводы и дьяки, писцы и рынды, попы и жильцы — все возрасты, сословия, занятия, чины и степени.

Черчелли был верен слову и обучил играть на деньги и вещи податливую и доверчивую столицу. Сапожник проигрывал последнюю дратву, боярин спускал имения, поп нес в заклад Библию, купец не дорожился лавкой. Монета имела и обратную сторону: нищий превращался в богача, пирожник надевал цветное платье, плотник заламывал на ухо бобровую шапку. Переписчики забросили богослужебные книги, день и ночь мастерили и разрисовывали игральные колоды. Чадный угар невиданной страсти плыл над Москвой, й среди разгоряченных лиц, судорожных жестов и хриплых голосов не спеша прогуливался Чертилло Черчелли словно дух того состояния, которое в будущих веках назовут азартом.

4

Карточное поветрие охватило и дом Матвея Башкина. «Каким ни будь христолюбцем и молельщиком, а и ты не избегнешь страстей человеческих»,— сокрушенно говорил потом Матюша. Отпущенные им на волю холопы никак не располагали уходить от тароватого хозяина. Ему бы прогнать взашей дармоедов, но вчерашние кабальники оказались настолько привержены к Священному писанию, что не могли и часу прожить без оного. Ну и читали бы на воле вольной евангельские книги, но как обойтись без помочи Матвея Алексеевича, да и Новый завет не укупишь, в копеечку станет. К слову сказать, копейка как разменная монета только что была введена в обращение, получив имя по всаднику с копьем на тыльной своей стороне.

Угарная затея Черчелли оказалась подлинным даром для разболтанной башкинской челяди. Сам Матюша тоже попробовал взять карту, но бесхитростная душа его никак не восприняла игорных премудростей. Он путал черви с бубнами, вини с крестями. Не вылезал, бедный, из пьяниц и дураков. Растерянно улыбаясь, встал он из-за стола и раз навсегда махнул рукой на всех тузов и королей, хлапов и краль. Как ни распущенна была Матюшина дворня, но, не встречая поддержки хозяина, переместила игру из горницы на кухню и перестала мозолить глаза посетителям башкинского дома.

Не один из доброжелателей Матюши указывал ему на незавидные последствия его доброты, но не так легко было сбить с толку храброго сына боярского. Он, пожалуй, и впрямь был самым храбрым из всех детей боярских на святой Руси. Так назывались поначалу младшие сыновья высшей знати, выделившиеся потом в отдельный сословный ряд. Он стоял несколько выше основной части дворянства. Ни отец, ни дед Башкина боярами не были, но тонкие голубые пальцы и гладкие розовые ладони, да и сами руки, худые и легкие, выдавали в нем человека, не меньше чем в трех коленах рода своего не знавшего ни сохи, ни заступа. Такое впечатление усиливалось правильными ушами с каплевидными просвечивающими мочками, редкой белокожестью, завершенным овалом лица, синими очами под темными бровями — не зря Матюша был баловнем теремных красавиц.

На все укоры, упреки, подсмеивания Матвей Башкин отвечал ясно и вразумительно: «Будь холопы мои вдесятеро хуже, ленивей, бездельнее, сама совесть не позволит мне владеть ими словно вещами, В Евангелии сказано: «Возлюби ближнего, как самого себя». Хороша любовь, коли он у меня в рабах ходит!»

Башкин принадлежал к взыскующим града, кои никогда не исчезали с лица земли русской. В тот день он ждал к себе своего духовника отца Семена. Шла уже третья неделя великого поста. В начале его Матвей Башкин пришел к священнику Благовещенского собора в Кремле и попросил себя поновить, то есть исповедать. Исповеди он сделал предварение, что является православным христианином, верит в отца и сына, и святого духа, поклоняется пречестным образам и всем святым, на иконах написанным. Заявив о своем православии, странный прихожанин повел себя дальше совсем не по-православному. Он как бы поменялся местами с отцом Семеном, несшим тогда службу в соборе.

— Ничего нет лучше, чем положить душу за други своя,— изрек молодой человек.— Вы, иереи, на то и поставлены, чтобы показать нам пример и научить нас, как жить в мире. Первое же научение — претворить евангельское слово в дело. Вот я отпустил на волю рабов своих, а дальше что мне делать?

Отец Семен растерялся. От него требовали такого путеводительства, к коему он был совершенно не подготовлен. Взятый по родству со всемогущим Сильвестром в кремлевский храм, он оставил сельский приход под Димитровой вовсе не для того, чтобы опять возвращаться туда. Хмуро и недоуменно выслушивал он жаркую исповедь Башкина. Тот же все больше расходился. Сам задавал вопросы и сам отвечал на них. Да и вопросы-то какие были! Касались они и единосущности Троицы, и причастия, и литургии. Нет, все суждения Башкина ни по букве, ни по смыслу не содержали в себе ничего крамольного и богохульного, но одно то, что исходили они из уст мирянина и допускали разнотолкования необсуждаемых истин, делали их подозрительными.

Благовещенский пастырь еле развязался с новоявленным правдоискателем и на другой день сказался больным, чтобы отдохнуть от утомительных речений. Какова же была его досада, когда в окно его избы, срубленной на спуске к Боровицким воротам, постучался незваный гость, То был неугомонный Башкин. Впрямь поверив болезни отца Семена, он пришел его навестить. Священник был тронут такой заботой и приказал попадье накрыть стол к обеду. Матвей, однако, отказался от угощения, сказав, что по средам и пятницам, а сей день был среда, кроме хлеба и воды, ничего не вкушает. Благовещенский поп снова почувствовал неловкость: чада духовные показывали пример пастырю.

Башкин опять стал пытать отца Семена неразрешимыми загадками, встававшими чуть ли не за каждой евангельской строкой. Пастырь, сославшись на нездоровье, отмолчался. Успокаивал отца Семена незлобивый нрав Матюши. Он показал ему Апостол, измененный восковой свечкой по таким местам, кои вызывали на размышление. Наиболее залистанной выглядела страница, где воск отметил слова: «Яко кроток есмь и смирен сердцем, иго бо мое благо и бремя мое легко есть». Матвей, обезоруживающе улыбаясь, пояснил:

— Что же нужнее человеку, как быть смирным, кротким, тихим?

За первым посешением последовали другие. Отец Семен слабо оборонялся от умствований Башкина. Толкование Евангелия в расширительном и потаенном смысле было недоступно застоявшемуся разуму благовещенского попа. Неуемный прихожанин, одначе, стал сильно занимать отца Семена: ни на кого он не походил, никому не соответствовал. Уступая приглашениям Матвея, священник согласился побывать у него на дому.

Навещая прихожанина, отец Семен выполнял свой пастырский долг. Все же шел он к сыну боярскому и ради того надел рясу доброго коричневого сукна, а поверх нее на цепи из крупных звеньев тяжелый серебряный крест. Дом Башкина стоял тут же в Кремле на покатом приречном склоне, откуда виднелись маковки замоскворецких церквей. Просторный и удобный, он был выстроен еще дедом Матвея, служившим в посольском приказе и ведавшим нуждами иноземцев на Москве. За постройкой дома по дружбе следил, говорят, сам Аристотель Фиоравенти, и палаты, переходы, окна и двери сохранили меты и знаки заморских хитростей. В палатах было больше света и воздуха, переходы между ними просторнее, окна и двери выше и шире, чем в других московских домах. Слюдяные окна разных расцветок были разграничены изогнутыми свинцовыми решетками. Синий, красный, желтый, зеленый цвета составляли радугу, игравшую на половицах. По расписным стенам палат сирины и алконосты свивали живые узоры. Изразцовые печи рассказывали в голубых рисунках на белом поле историю Петра Золотые Ключи. Спустя два поколения все красоты и художества изрядно обветшали, задымились и закоптились, но прежняя стать дома, в коем возрос Матюша, была еще видна.

Чувствовалось все же в дому некое неустройство, которое тут же учуял опытный нюх благовещенского иерея. Оно ощущалось в припоздалых поклонах и небрежных ответах челяди, в паутине за иконами и соре у печей. Челядь, кстати говоря, сразу себя проявила: не стесняясь приходом гостя, заспорила между собой в горнице. Башкин попытался угомонить ругателей:

— Если вы себя грызете и терзаете, смотрите, чтоб совсем не растерзать друг друга.— И, обратясь к отцу Семену, пояснил: — Вот мы христовых рабов держим своими рабами. Христос же нарицает всех братией. Я все кабалы изодрал, держу людей у себя добровольно. Хорошо ему — у меня живет, а не нравится — пусть идет куда хочет.— Дальше он опять сел на своего конька и возвратился к сетованиям о пастырском долге, изрядно надоевшим отцу Семену.

Матвей добавил на сей раз лишь то, что иереи должны, мол, показывать пример, как им в дому людей своих держать. «Смех и грех! — подумал благовещенский поп.— Сам кабалы изодрал, распустил дворню так, что она едва в драку при нем не лезет, а теперь спрашивает, как ему тех бездельников обратить».

— Ты скажи,— продолжал настаивать Башкин,— как мне евангельское слово в сем дому с малыми сими претворить в дело?

— Да не знаю я, господи! — взмолился незадачливый пастырь.— Я простой поп, и по мне бы выдрать на конюшне всю твою шатию, враз бы поумнели.

— Ты, отче, ври, да не завирайся,— прорезался вдруг голос у веснушчатого белесого смерда с зелеными разбойничьими глазами.— Нашелся один такой на конюшню слать. Смотри как бы самого не выпороли.

— Не серчай, Яша, ради Христа,— увещательно обратился к нему Башкин.— На отце Семене духовный сан, да к тому же он гость наш.

— Разве что гость,— покривился Яша.— А так много ли твой поп знает, чтобы с ним здесь хороводиться. Бражники, скоромники да неучи — весь их поповский разносол.

— Тише, тише,— угоманивал Башкин расходившегося смерда.— Беси тебя во гнев вводят, Яша, одни беси. Сотвори лучше молитву, чадо мое непутевое.

Но Яша молитву творить не стал, а, махнув рукой, с шумом вышел из горницы.

Отец Семен слишком оторопел, чтобы так вот с ходу отвечать веснушчатому разбойнику. Да и не стоил того охальник языкатый. Кроме всего, благовещенский иерей берег себя. Невысокого роста, приземистый и полный, он наверняка таскал на себе пуда полтора с лишним веса и страх боялся остаться без речи и движения, как его родитель. Тот через полгода оклемался, но скривил рот и вместо «господь» стал говорить «каспуть», и церковную службу ему пришлось оставить. Нет, не хотел для себя подобной участи отец Семен, а потому не ввязывался в злые ссоры, всегда чреватые дурными последствиями. И он лишь головой покрутил в знак решительного неодобрения холопьей выходки.

Тем временем пришли другие посетители. Из тех, что попроще,— печник Фома и бондарь Игнат, из тех, что познатнее,— братья Волковы, Иван и Григорий, сразу видно по одеже и повадке, что дворяне. Башкин назвал их даже по отчеству — Тимофеевичами, что означало большую степень почета в те времена.

Завязался разговор, в коем речь уже пошла о вещах божественных. Одначе среди евангельских речений вскоре начали с неуследимой быстротой мелькать странные имена и названия. «А ты помнишь, о чем стригольники говорили?» — напоминал густой бас Григория Волкова. «Жидовствующие пошли много далее»,— продолжал Иван, старший брат его. Особенно поразили отца Семена печник и бондарь. «Ну, те-то дворяне, грамоте сведомы, а эти откуда набрались?» — подумал благовещенский иерей. Фома с Игнатом мало того что Новый завет знали от доски до доски — все время ссылались на ветхозаветные книги, особенно часто поминая речения пророков. За столом носились и перекрещивались ведомые и неведомые имена ересиархов Схарии, Курицына, Косого и самого Лютера. Лжеучения их никто не защищал, но они как бы переворачивались с изнаночной стороны на лицевую, просвечивались насквозь и откладывались до следующего спора.

На протяжении беседы появлялись новые лица, в том числе два иноземца, литвин и мадьяр, судя по крестному знамению, коим они себя осенили, прямые латинники. Они больше слушали, чем говорили, наверное, по дурному знанию языка.

Сам Матвей Башкин выглядел среди собравшихся не вожаком и предводителем, а скорее первым среди равных. Он направлял беседу, вставлял замечания, гасил ссоры. Его слушались.

Смерд с разбойничьими глазами возвратился с кухни и в разговор не вмешивался, только один раз, недобро усмехаясь, выронил: «А как же Христос сказал: «Не мир я вам принес, но меч»?» И, не дожидаясь ответа, опять ушел прочь.

Как ни пытался отец Семен увидеть хотя бы след тайности в речах и замашках спорщиков, он его не находил. Говорили люди в открытую, без оглядки, как о делах, кровно их затронувших, но заговором, чего опасался благовещенский поп, здесь и не пахло. Спорить спорили нещадно, все выступали вразнобой, даже братья Волковы то и дело бранились между собой.

Наконец Матвей Алексеевич, как именовали здесь хозяина дома, вспомнил об отце Семене и спросил его мнение о разбираемых предметах, то есть Троице, евхаристии, божественности Христа. Встрепенувшийся священник благоразумно отвечал, что верит так, как предписывает православная вера, а сверх того он, поп Семен, ничего не знает.

— Ну, раз не знаешь, — со вздохом сказал Башкин,— то не спросишь ли о том протопопа Сильвестра? Самому тебе некогда об этом мыслить, в суете мирской ни день ни ночь не ведаешь покоя.

Такие слова были, естественно, в обличение отцу Семену, но он уже привык к мимоходным укоризнам своего духовного сына.

Согласились на том, что Сильвестр будет оповещен о недоумениях Матвея Башкина, а там уж его дело, как к тому отнестись. После сего, прочитав краткую молитву, благовещенский иерей покинул беседу взыскующих града.

Едва он скрылся за углом, как в дверь постучали. На пороге стоял статный человек в легкой овчинной шубейке, перетянутой синим атласным кушаком. Из-под куньей шапки выбивались кудрявые волосы, русая бородка заиндевела от мороза, синие глаза глядели весело и бесстрашно. Показывая на юношу, вошедшего вместе с ним, он сказал:

— Привел к тебе, Матвей Алексеевич, нового своего товарища Петра Мстиславца. Приехал вчера из Литвы помогать в устройстве печатных дел.

5

Толстоносый Сильвестр не зря привиделся Ивану Васильевичу во сне в виде султана. Властолюбием он не уступал Селиму I, тогдашнему турецкому повелителю. Кто раз прикоснется к чаше власти, тот не оторвется от нее, пока не отнимут силой, — это давнее правило, как никому больше подходило Сильвестру. Уже семь лет пил он из той чаши и все не мог остановиться.

В свое время его вызвал из Новгорода митрополит Макарий как человека благочестивого, книжного и решительного. Последнее его качество вскоре понадобилось. Лета 1547 от воплощения Слова, после праздника Троицы начались на Москве пожары. По сообщению летописца, 21 июня бысть буря велика и потече огонь, якоже молнья и пожар силен промче во един час две части города Занеглинье и Чертолье. Потом буря обратилась на Кремль, где загорелись церкви, Оружейная и Постельная палаты, а затем и царский двор. Сгорели в пламени «Деисус» Андрея Рублева и многочисленные иконы греческого письма. Страшно-ужасно было смотреть на ту геенну огненную, словно перенесенную из преисподней на московские улицы и площади. Всякие сады выгореша до черного угля, сокрушался летописец, и в огородах всякий овощ и трава. Семнадцать тысяч мужеска пола и женска и младенец погибли в огне. Митрополит Макарий сам чуть не разделил такую участь. Только ночью престала огненное пламя. Несчетное число людей, разоренных до подошвы, озлобленных и негодующих, остались без крова и без имущества.

Всем москвичам от вихрастого мальчонки до седого старика, от глупой бабы до ученого монаха стало ясно, что дело здесь непростое. Москва сгорела не иначе как волшебством. Находилось много свидетелей, видевших, как чародеи вынимали сердца человеческие, мочили их в воде, а той водой кропили по улицам — оттого пожар и поднялся! Пирожник Сенька Драный узрел над огнем сороку, а в той сороке узнал княгиню Анну Глинскую, она-то и была злодейкой — виновницей неслыханного дела. В клюве держала горящую ветку и зажигала ею крыши, старая негодница. В той же вине уличили ее брата Михаила. На Москве Глинских не любили. Черные люди охотно возводили на них вину, потому что те были у государя в приближении и жаловании, от их людей пошло насильство и грабеж, а хозяева своих слуг не унимали.

Такое страшное дело простить не позволялось. Надо было побить Глинских, а заодно всех дворян и детей боярских, выходцев из северской земли, пришедших на Москву вслед за знатными покровителями. Анна Глинская, одначе, являлась родной бабкой государя, и люду московскому нельзя было давать потачку к бунту против царской крови. Иван Васильевич, вышедший на паперть Успенского собора, не в силах был угомонить бунтовщиков. Бояре, сводившие счеты с временщиками Глинскими, подстрекали мятежников к расправе с ними. Одного из них толпа растерзала, а другие ожидали той же участи. Мятеж грозился перекинуться, как всегда бывает, вообще на знатных и богатых, а тогда бы несдобровать всему державному устроению.

Вот здесь-то и проявил себя Сильвестр. Яко новый пророк встал он с поднятым угрожающим перстом и жаркой обличительной речью. Речь была обращена равно к люду московскому и к его державному повелителю.

Долгие годы потом вспоминал Сильвестр начало своего восхождения к вершинам власти. Как бы вторым зрением видел он себя посреди мятежной толпы высокого и черного, мечущего жалящие стрелы против неслушников. Много страху нагнал тогда благовещенский протопоп на свою многоголовую паству. Не сразу, но исподволь усмирил он ее, мастерски используя «страшила» Ветхого и поучения Нового заветов, ссылаясь на грозные знаменья и чудеса. И чудо свершилось, свершилось чудо!

Пожар изгорел, бунт утих, Сильвестр поднялся над пожаром и бунтом как доверенный человек государя. Вместе с Алексеем Адашевым возглавил он Избранную раду, а затем потеснил и Адашева. Влияние его на молодого царя явилось значительным и весомым, поскольку вообще было возможным влиять на столь своенравного и самолюбивого повелителя, как Иван Васильевич. Все это сохранялась до злополучной истории с присягой, но Сильвестр пока еще не поступился ни одним из знаков и преимуществ своей власти.

Как ни был занят Сильвестр, он вскоре допустил к себе отца Семена, в чьем приходе находился, как ему было известно, Матвей Башкин. Быстрым колобком вкатился тот в строгий покой Сильвестра, делавшего пометки на Четьи-Минеях, но отложившего гусиное перо в сторону с приходом попа. Сочинитель «Домостроя» с неудовольствием оглядел тучного пастыря и желчно выговорил:

— Не по великому посту жизнелюбивая плоть твоя играет и веселится. Ишь пузо-то нарастил какое! Кажись, рано я тебя из-под Димитрова с племянницей вызвал. Что за пример прихожанам подаешь!

— Таким господь меня уродил, — смиренно потупив глазыньки, ответствовал отец Семен. — На строгом посту сижу, а брюхо все не убавляется.

— Врешь, поди!.. Ну да ладно, говори, с чем пришел.

Отец Семен подробно рассказал обо всем, что было связано с Матвеем Башкиным, не забыв присовокупить, что обращается к протопопу по собственной Матюшиной просьбе за разрешением недоуменных вопросов.

«На ловца и зверь бежит, — подумал Сильвестр. — Вот тебе и диспут, вот тебе и спор, вот тебе и суть спора. Почище, чем на Бычьем броде, выйдет. Одного страшусь: не слишком ли близко лежит здесь дело к ереси? Вон даже стригольников вспомнили, Схарию и Косого называли, треклятый Лютер у них на слуху».

— Все это слова для церкви нужные и важные,— вздохнув, заметил протопоп.— А посему надо запечатлеть их на бумаге. Иди-тко ты, Семен, домой и, ничего не прибавляя и не убавляя, пиши донос.

Поп-колобок согласно кивнул. По бесхитростному обычаю того времени бумаги подобного рода так и назывались доносами. Лучше или хуже от этого они не становились.

— Да, чтоб не забыть, — спохватился Сильвестр. — Когда встретишься с Башкиным, возьми у него Апостол с измененными местами. Скажи — Сильвестр велел.

И тут колобок выказал повиновение, а потом выкатился из дверей.

«Грехи наши тяжкие»,— удовлетворенно проговорил про себя Сильвестр.

Рано успокаивался честолюбивый протопоп! Если ты с кем-нибудь прожил сорок дней и не узнал подлинного его характера, то не узнаешь и через сорок лет. Целое семигодие Сильвестр был близок к государю, а натуры его так и не понял. Самодержец всея Руси до сих пор оставался для него перепуганным юнцом с пятнами сажи и копоти на бледном лице, с трясущимися руками, устрашавшимся яростных пророчеств протопопа едва ли не больше, чем самого пожара.



Поделиться книгой:

На главную
Назад