Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Диспут - Сергей Наровчатов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Между тем Иван Васильевич давно уже стал тяготиться опекой Избранной рады. Крестное целование у его постели усилило и обострило начавшуюся неприязнь. Тогда Сильвестр проявил такую недальновидность, которая сказалась много лет спустя жестокой опалой. Увидев, как перепугались Захарьины, он тут же должен был сообразить, что подобных соперников ему легко будет в бараний рог скрутить, прежде чем они овладеют властью. Ему бы принять облик благочестивого иерея, преданного государю до последнего его и своего дыхания, а там видно будет! Подымется царь со смертного одра — он его верный слуга, не поднимется — Захарьиных всегда можно подмять либо отодвинуть в сторону. Наконец, у него всегда были добрые отношения с родом Старицких. Поторопился тогда протопоп, поторопился!

Государь проявил завидное самообладание в месяцы после своей болезни. Внезапная смерть царевича Димитрия тоже не отразилась на нем в той степени, в какой можно было ожидать. Все свое внимание царь сосредоточил на одной длительной задаче. Мало-помалу он решил освободиться от неверных советников. Пока что они обладали большей силой, чем он полагал. Надо было до поры вобрать когти, притушить голос, унять подступавший гнев. Властный протопоп, исхищренный в дворцовых переменах, недооценил злопамятности государя. Крупным человеком был Иван Васильевич даже в самих своих пороках.

Великой землей была и богоданная Русь. Случайная блажь царя-государя жадным зерном упала в подготовленную почву. Казалось, все только и ждут часа, чтобы ринуться в жаркую словесную брань, в нескончаемый диспут. Самое дивное, что вовсе неприметные люди оказались готовыми к умственным состязаниям. Чем не Демосфен печник Фома, чем не Цицерон бондарь Игнат, чем хуже Иоанна Златоуста сын боярский Матюша Башкин?

Опытный Сильвестр, услышав от попа-колобка подробное сообщение о скрытных делах, окончательно стал утверждаться в мысли, что зане университетов на Москве никогда не бывало, самым удобным местом для при словесной, сиречь диспута, о высоких материях станет собор. Он заметил, что Ивану Васильевичу не понравилось даже предположение о нем, но отступаться не захотел. Новые сведения, полагал он, убедят государя в правильности решения.

Следующим днем Сильвестр на заутрене в Благовещенском соборе, напомнив государю об известном ему деле, подтолкнул вперед попа-колобка, чтобы тот передал царю свое доношение. Государь бегло просмотрел его и сказал отцу Семену:

— Вели Матюше изметить те слова в Апостоле, что вызывают у него сомнения, и подать мне.

Поп-колобок ответил, что Матвей Башкин сейчас во храме, Апостол у него с собой и, буде такое царское желание, сын боярский собственноручно передаст его государю. Башкина поставили пред царские очи.

— Вот каков ты, Матюша,—сказал Иван Васильевич, взяв Апостол, при сем он пытливо поглядел ему в глаза.

Ласковость царя обнадежила Башкина, и он насмелился сказать:

— Правды ищу, великий государь.

Еще пытливее посмотрел на него В Троице славимый: «Вместе поищем, Матюша» — и отпустил взыскующего града.

Царь после сего в сопровождении Сильвестра и Адашева уехал вершить суд в Коломну. Чем больше и дальше думал государь о деле Башкина, тем сильнее выходила наперед противодержавность поступков сына боярского. «Ежели все примутся людей на волю отпускать, заколеблется само царство русское, — размышлял государь.— Сходно было и с ересями. Тут только потачку дай. Вон, по доносу, даже Лютера поминают». Так или иначе, царь Иван Васильевич возвратился из Коломны переменившимся к бедному Матюше.

6

Библиофика царская насчитывала много сотен книг. Тяжелые тома отцов церкви соседствовали с летописными сводами, латинские и греческие сочинения — с болгарскими и сербскими. Печатные издания с друкарскими знаками Иоганна Гутенберга, Швайполя Фиоля, Альда Мануция стояли особо, напоминая о новшестве, кое государь порешил ввести на Руси. Совсем отдельно стояли «Домострой», Четьи-Минеи, «История о казанском царстве». Они вышли последними из рук переплетчиков и, блестя неугасимыми застежками, а раскрой страницы — златом и серебром, киноварью и чернью заглавных букв, многоцветными изображениями святомучеников и страстотерпцев, радовали взгляд такого книжника, каким являлся Иван Васильевич.

Он в сие время, раскрыв сочинения Максима Грека, писал старцу наинужнейшую эпистолу. В ней государь просил инока с великим бережением приехать на собор и сказать вразумляющее слово. Иван Васильевич уже составил мнение о Матвее Башкине и, ничтоже сумняшеся, облекал его в подобие приговора. Злосчастный Матюша, к коему так ласков был на первых порах государь московский, именовался здесь богопротивным и лукавым еретиком, отступником православной веры, нарушителем божеских и человеческих законов. Ему вменялась хула на господа бога и спаса нашего Иисуса Христа, изобличался он также в отрицании причастия, святых икон, исповеди и покаяния.

Иван Васильевич не утруждал себя розыском провинностей сына боярского. Поразмыслив, он целиком стал придерживаться доношений и докладов духовных отцов. Из доноса отца Семена он взял все недоумения Башкина и переименовал их в отрицания. Правда, диспут стал выглядеть несколько односторонним. Не совсем было ясно, что оставалось делать Башкину. Видимо, он должен был благодарить за науку и каяться.

Самому государю все казалось простым и очевидным. Именно так виделись ему вины Матюши. Томление духа, зыбкие сомнения, взыскание вышнего града — все это были нетовые цветы по пустому полю, как выражались в те времена, обозначая зыбкие мечтания. А Иван Васильевич хотел пожать осязаемые злаки человеческих заблуждений. Кроме всего, царь имел поводы к подозрениям, как обладал бы ими любой логически мыслящий ум. Разум же самодержца всея Руси, несмотря на всю свою прихотливость, умел выводить следствие из причины. Аристотеля государь читал.

Ведь Матвей Башкин на основании евангельских слов сделал точный жизненный вывод: изодрать кабалы и отпустить рабов на волю. Что же помешает ему и в других случаях перейти от слов к делу? Сегодня он подумает, что почитание образов недалеко ушло от идолопоклонства, а завтра возьмет да порубит иконы топором или сожжет в печке? Нынче ему токмо метится, что святое причастие — лишь кусочек пресного хлебца и глоток сладкого вина, а завтра, глядишь, он у всех на глазах с глумлением выплюнет его в божьем храме. Нет, надо упредить подобное непотребство, где мысль и деяние равнозначны!

— Поскачешь к святой Троице и передашь из рук в руки иноку Максиму. Дождешься ответа и в сей же миг обратно, — сказал царь, протягивая готовую эпистолу Федору Писемскому, юноше заметному в посольском приказе: Федя знал по-гречески и по-латыни, говорил на польском и шведском, знаком был с немецким и французским языками.

Запечатав сургучом царское послание, гонец стремглав спустился па дворцовой лестнице и, вскочив на коня, помчался к Троицкому монастырю.

По пути Федя размышлял о новоявленной ереси, о Матюше Башкине, о Максиме Греке и своем властелине. Большое чтение далеко не всегда рождает вольномыслие, но широкомыслие его обязательное следствие. И молодой Писемский, читавший очень много, имел возможность сравнивать, выводить и заключать. В отличие от Матвея Башкина он никак не подвигался на поступки, шедшие вразрез общепринятым нравам и обычаям. Да и то сказать, такие, как Башкин, рождались не часто. Федор Писемский ограничивался более безопасными занятиями. Он спокойно проигрывал в уме затейливые шахматные партии, в которых участвовали знакомые ему персоны. Он был одним из немногих на Москве, кто читал еретические сочинения самого Лютера. Тому помогало его знание немецкого языка и знакомство с заезжими ганзейскими купцами — никакого влияния на его правоверность сие чтение не оказывало. Все мысли, возникавшие по сему поводу, Федя держал при себе, да и просто не давал им разыграться.

«До чего, господи, страшатся у нас на Москве любой новизны,— раздумывал молодой соглашатель. — Не верю я в Матюшину вину. Двадцать раз с ним беседовал, православный не хуже самого митрополита Макария. Какой он еретик! Отпустил по доброте души своих холопов на волю, а потом приплел для оправдания Евангелье. Он-то, впрочем, говорит, что все было наоборот: сперва Евангелье, а потом холопы. Да ведь добро, как и зло, вслепую свои пути ищет. Но это и не суть важно… А умствования его ведь одна болтовня. Если бы да кабы… Толкуют божье слово вкривь и вкось, а у стен уши!» Тут Федя, сдвинув шапку на лоб, чтоб не соскочила от встречного ветра, тихо выругался. «Но и то ведь, войти в их положение, — продолжил он свою мысль. — Книжная наука для них закрыта, а разум пищи требует. Матюша в руках книгу держит, разогнет и прочтет и каждому даст прочесть. Прямо нигде не говорится о запрете Библию читать, а попробуй без спросу — сразу на подозрении, а то, пожалуй, из рук вырвут. Мне великое счастье выпало все книги на всех языках иметь перед глазами, и я свою судьбу не упущу. А ведь на что люди не идут. Вон Гришка Матвеев, так тот притворяется, что вовсе языков не знает, а сам чешет не хуже меня. Токмо чтобы в чем не заподозрили. Держать надо замок на устах. Авось когда разомкнется. А не разомкнется, все равно услада уму и сердцу».

В таких мыслях, меняя лошадей на государственных подставах, доскакал Федя Писемский до Троицы. Начиналась оттепель. Влажный февральский ветер первый раз напомнил юному гонцу о весне и заставил вздохнуть его счастливой полной грудью. Откуда счастье в таком неустройстве, вестником коего прибыл сюда молодой дьяк? Но ведь Федя немногим перешагнул двадцать лет своей беспечальной, хоть и тревожной жизни. Однако ж какая юность без тревоги? Любит она их, сама ищет и находит… А так был Федя пригож лицом, статен и ловок, ему улыбались боярышни, а одна пуще остальных, своенравный повелитель благосклонно смотрел на него, как на ласкового кутенка, возящегося у державных ног. Это только начало его пути. Жизнь Федора Писемского потечет настолько спокойно, насколько это возможно в жестокие времена опал, ссылок и казней. Самым значительным испытанием станет в его зрелости шведский плен, из коего он, впрочем, благополучно выберется. Возглавит он посольство в Англию к королеве Елизавете. Старость принесет ему большие чины, награды, поместья. Все это на виду у подозрительного, вспыльчивого, гневного государя!

Федор Писемский не впервые посещал по царским делам Максима Грека и без труда нашел путь к многомудрому иноку. Просторная келья скорее напоминала владычные покои и носила все следы умственных занятий своего насельника, к исходу дней своих старец снова был взыскан царской лаской. Книги в поставцах и ларях, книги на столах и стульях, табуретах и подоконниках. Книги в закладках, настежь раскрытые и захлопнутые на медные застежки. Посланец государя застал инока в беседе с известным ему человеком, коего не раз встречал в кремлевских палатах, но близко с ним не знакомился. То был Иван Федоров.

Писемский с великим почтением, сообщив старцу о цели своего приезда, вручил ему цареву эпистолу. Инок перенес внимание со своего собеседника на юношу:

— Вот ты и прочтешь, Федя, что государь пишет, а то я на старости лет глазами ослабел.

Старец, как и говорили про него, был телом ветх, а душою юн. Невеликого роста, он казался еще меньше от привычной согбенности над книжными листами, смуглый от рождения, он выглядел вовсе темноликим из-за въевшейся в него многолетней копоти лампад и свечей. Выгоревшими бледными дланями в крупной коричневой гречке он передал обратно государево послание и ожидающе воззрился на Писемского. Тот прочел знакомое нам письмо.

— Вот оно что! — после долгого молчания отвечал старец.— Значит, понадобился бедный монах на Москве. А отпустить на Афон небось не захотел. Уж как ни молил я его царское величество. Хоть раз бы поглядеть на синее море, на родимые небеса, а там и помереть можно. Как ни молил! Нет, не захотел отпустить, жестокий человек. Ты на меня, Федя, сразу можешь навет сделать, а ты, Иване, свою руку к нему приложить. Все уже испытано, все давно пережито, все теперь отмучено, ничего больше не страшно. Душа острупела, а все хорошее позади. Нет, милый, не поеду я на Москву, слаб стал, ветх стал, не выдержу переезду из-за хворей своих. Позови-ка Порфишу, я наговорю ему свой ответ.

— Молод я и глуп, чтоб тебе, многомудрый отче, советы давать, но повремени решением, — вмешался Писемский. — Не дай бог возгневается государь. Сызнова пошлют из доброй твоей кельи в тесный затвор, все книги, окромя Евангелья, отымут, посадят на хлеб-воду да лучину заместо свечки.

— Все знаю, Федя, но на Москву не поеду, — каменно ответствовал Максим Грек.

Наступила пора сказать о нем несколько слов. Был он одним из значительных людей не только своих дней, но и предбудущих времен. Родился в Греции, учился в Италии, куда после взятия Константинополя турками переместились ученость, образованность и художества. Учился у виднейших книжников, слушал во Флоренции проповеди Савонаролы, видел его сожжение на костре. Возвратился в Грецию, на Афоне принял постриг, прожил там десять лет, пополняя образование. Уже зрелым человеком в правление великого князя Василия Ивановича был приглашен на Москву для перевода с греческого на русский толковой Псалтыри. С помощью двух толмачей осуществил свой труд, но его оставили на Москве для дальнейших работ. Им были исправлены многие богослужебные книги от вкравшихся описок и погрешностей. Неосторожно вмешавшись в церковные споры, подвергся осуждению на соборе, обвинен в ереси и сослан в Волоколамский монастырь. Спустя шесть лет его снова судили вместе с Вассианом Патрикеевым и сослали на сей раз в Тверской монастырь. Освобожденный из затвора только при Иване Васильевиче, он доживал свой век в Троице-Сергиевой лавре. Ко времени нашего повествования старцу стало за восемьдесят лет.

Споры, в которые вмешался Максим Грек, затрагивали коренные вопросы русской жизни. Стяжатели стояли за нерушимость монастырского землевладения, церковь являлась крупнейшей крепостницей Руси. Нестяжатели натвердо отказывались от монастырских земель и холопов, но требовали за это непомерно дорогую цену: власти над государством, первенства духовного начала над мирским. Было бы куда как хорошо, коли бы монастырь отказался от своих владений, а церковь не требовала бы власти, но такие сны были несбыточными.

Максим Грек взял сторону нестяжателей. Их стремление поставить митрополита над государством показалось Василию Ивановичу, а затем и его сыну значительно опаснее намерений стяжателей, державшихся за земли и холопов. Строптивый инок изведал всю силу государева гнева. Его теперь не оправдали, а помиловали. Между сими двумя глаголами лежит если не пропасть, то промоина.

Иван Федоров почти ничего не слышал из беседы, имевшей прямое отношение к участи хозяина дома у кремлевской стены, к коему он счастливо припоздал во время посещения отца Семена. Не то бы и ему, глядишь, попасть в розыск. Перед приездом московского гонца старец рассказывал будущему друкарю о печатном деле во фряжской земле. Перед глазами молодого мастера засквозили виденья дальней незнакомой жизни. Медленно двигались по широким каналам причудливые ладьи. Веселые лодочники, правя кормовым веслом, пели звонкие песни. Прямо к спокойной воде спускались мраморные лестницы голубых и розовых дворцов. По ним, смеясь и хохоча, шли женщины с обнаженными плечами, в масках на лицах. Вокруг нарастал шум весеннего праздника. Рассыпались в синем вечернем небе золотые и серебряные звезды, разноцветный дождь опускался на пеструю шумную толпу.

Венеция, Падуя, Феррара, Милан, Флоренция — переливались в ушах странные названия далеких городов. Сам воздух, по словам старца, был иным в тех краях. Нагретый за день, он быстро свежел вечером, и легкий ветер переносил из монастырских садов запах дамасских роз, лавров и тамарисков.

Вольный крылатый ветер Возрождения!

Без малого десять лет отделяют Ивана Федорова от первого взлета его искусства. Только тогда решится он поставить свое имя на титульном листе Апостола и обозначить год его выпуска в свет. Пока же, теребя курчавую бородку, он смотрит в слюдяное окошко кельи, будто пытаясь проникнуть через него взглядом и узреть в неведомых далях неведомое будущее.

Деятельной тенью возник Порфиша, и Максим Грек наговорил ему свой отказ в поездке на собор. Затем он вручил царскому гонцу ответное послание, напутственно перекрестил его и прикрыл натруженные очи. Неслышно склонились перед ним Писемский и Федоров. Неслышно ушли из кельи. Вслед за ними, погасив свечу и оставив гореть одни лампады у образов, исчез послушник.

Старец не спал, ему лишь хотелось избавиться от неопытной и поспешной молодости. Перед ним снова проходила бурная его жизнь — земли, люди, книги. И в самом начале ее он видел маленькую фигурку горбоносого доминиканца. Он видел его благословляющим костры, куда летели золото и серебро, драгоценности и пряности, парча и бархат, а заодно картины и статуи знаменитых живописцев и ваятелей. И словно на смену тому костру воздвигался другой, на который вступил неистовый монах. Вот к чему привело нестяжательство на фряжской земле! Коли бы восторжествовала правда, все стало бы наоборот. То-то завопил бы нечестивый пастырь Иосиф Волоцкий, едва первый язык пламени коснулся б его шелковой рясы. Главе бы стяжателей гореть на костре, а не бедному Савонароле, чья душа возлетела ко вседержителю, очищенная страданием и мукой. Еще причислят страстотерпца к лику святых!

Засыпает старец, и светят над ним прозрачные небеса то ли Флоренции, то ли Афона, куда он так и не смог найти обратную дорогу.

Федор Писемский и Иван Федоров вместе вышли от инока и, потрапезовав, решили, вместе возвращаться домой. Как часто бывает с молодыми людьми, они безотчетно потянулись друг к другу, и вскоре казалась — гонец и печатник давно знакомы между собой. Сейчас, сидя в трапезной и ожидая лошадей, они продолжали начатый разговор.

— Он же самого Альда Мануция знал,— говорил Федоров,— а тот всему свету известен. Вот книжица со знаком его друкарским — якорем с рыбой-дельфином, мне старец ее подарил.— И он протянул Писемскому небольшой томик Омировой «Одиссеи», напечатанный на греческом языке.— Какое чудо чудное, господи светлый! Ведь каждая буковка видна, каждая с тобой разговаривает, свой смысл объясняет. Переплет-то сколь хорош! Какие умелые друкари над ним трудились, может, сам Альд Мануций его касался, а книжицу раскрывали те художники, о коих мне старец говорил.— И будущий создатель Апостола бережно провел тонкими пальцами по коричневому пергаменту, на котором были вытиснены герои древнего сочинителя — Калипсо и Пенелопа, циклоп и сирены, лотофаги и феаки.

— Государь большое участие в твоей затее принимает,— заметил Писемский,— хотел сам с тобой еще раз поговорить, да занят теперь собором, на коем с Матюшей Башкиным диспут, сиречь, прю словесную, будет держать.

— А о чем они спорить станут? — спросил печатник.

— О святой Троице, евхаристии, святых иконах да и о том, можно ли человеку человека в рабстве держать согласно Евангелью,— разъяснил хорошо осведомленный молодой дьяк.

— Ох, не сносить Матюше головы,— тяжело вздохнул Иван Федоров.

7

Вопреки опасениям Федора Писемского, царь не возгаевался на строптивого старца:

— Ин будет по его воле. Болен так болен. Своим разумом обойдемся.

Втайне отказ Максима Грека отвечал намерениям государя. Едва тот послал гонца в Троицу, как уже пожалел о том. Переменчивая натура Ивана Васильевича вполне удовлетворилась создавшимся положением. Никак не хотелось ему делить с многоопытным старцем лавры вдохновителя собора. Тем более такого, где увещание еретика должно произойти на дис-пу-те.

Вина Матюши, никем и ничем не доказанная, являлась несомненной для государя. Толкование Евангелия предполагало сомнение в нем, а сомнение рождало отрицание. Предшествующие ступени отбрасывались, и отрицание выступало в своей мерзостной наготе. Самодержец всея Руси был многомилостив, представая состязателем в столь очевидном споре.

Царь велел Избранной раде собраться в Крестовой палате, дабы обсудить направление собора. Как на грех, все его советники находились в тот день по разным причинам в самом скверном настроении. Сам Иван Васильевич был, напротив, оживлен телом, приподнят духом. Ему скоро, впрочем, передавались чужие токи, и он, глядя на пасмурные лица советников, тоже помрачнел и насупился.

Андрей Михайлович Курбский плохо спал ночь, с бессонницы был брюзглив и раздражен. Не спал же он ночь с того, что накануне пришел к нему молодой князь Семен Щетинин и спрашивал с пристрастием, не станут ли на предстоящем соборе отменять Юрьев день. Было ему отвечено, что переход мужиков от одного барина к другому раз в году подтвержден всего три лета назад. «С той поры много воды утекло,— расшумелся князь Семен, — тебе с твоими вотчинами легко. Холопы из одного имения в другое уходят: там, мол, управитель милостивее. А мне что поделать? Только и слыву князем, а так служивая мелкота. Теперь же последние мужики разбегутся. У тебя их небось тыщ пять, а у меня и ста душ нет. Вестимо, жму на них сильнее, чтоб хоть какой-никакой доходишко получать. В твоих вотчинах им, конешно, вольготнее. Нет, коли не отменят Юрьев день, совсем пропадать нашему брату. В пору самому за соху вставать». И молодой князь ожесточенно мотнул головой.

Был Щетинин с Андреем Михайловичем в близком родстве, чем объяснялась подобная короткость. Тем не менее, чтобы окоротить нищего родича, пришлось накричать на него: «Шкуру с мужиков дерете, вот и бегут холопы от вас!» — но строптивец увещанию не поддался, а только нагрубил в ответ. Кончилась беседа стыдобной попойкой, когда оба князя попеременно ругали и обнимали друг друга; романея, мушкатель, рейнское полнили кубки и в их тусклом звоне послышались искусительные слова: бубни, черви, крести, вини. Опасная затея Черчелли проникла в чертоги князя Андрея. Злокозненное очко доставило много неприятностей покорителю Казани. В ущерб вошли ларец с червонцами, редкая свора борзых, поместья на Ярославщине. «Совсем разум потерял,— с досадливым вздохом подумал Курбский, вспомнив зеленые рощи над Волгой.— Ну надо же так продуться…» Сие крылатое выражение ведет начало именно с того случая.

Как мы видим, причин плохому настроению князя Андрея Михайловича оказалось вполне достаточно, и весь собор с каким-то нелепым диспутом, где состязателем выступит худородный сын боярский, вызывал у Курбского брезгливую усмешку. «Взбредет же такая блажь в голову,— думал князь,— тоже мне Оксфорд, сиречь Бычий брод! Все, как у людей, хотим…»

У Алексея Адашева были другие причины для раздражения, и так же, как у Курбского, они носили государственную и личную окраску. Только накануне он получил от скрытого соглядатая в Кирилловом монастыре подробное изложение беседы государя с Вассианом Топорковым. Теперь монах, а в прошлом любимец государева отца, он зоркими и ненавидящими глазами вглядывался в столпов нового правления. Не читая послания, можно с уверенностью было сказать, что оценки давнего коломенского владыки будут злы и беспощадны. Топорков и впрямь никому не дал спуску. О нем, Адашеве, было сказано так: «Сей наглый рыжий барсук устрояет землю русскую, аки свою вонючую нору». И далее: «Все новшества адашевские суть тот же барсучий помет, ненужный и гадкий». И еще далее: «Алешке Адашеву давно по шее надо дать, а ты его боярской шапкой жалуешь». Все это бессмысленная брань, ни одного дельного слова, а все же обидно. И почему вдруг барсук? Нешто похож? Окромя рыжины, нимало не похож! Но как ни обидна та брань, ни во что она не идет рядом с топорковскими советами. По тому наущению должен государь, не торопясь и не поспешая, отобрать мало-помалу власть у Избранной рады, советников заменить слугами, а слуг менять чаще, чем чарки на пиру. Выпил и выкинул. Ну не выкинул, так отодвинул. Утверждал бесстыдный Вассиан, что царевич Димитрий утонул не божьим попущением, а человеческой злоумышленностью. Много других мерзостей возводил он на советников Избранной рады, и ведь царь его слушал, не возражал, а согласно кивал, по сообщению доносителя. Вот тебе и награда за бессонную службу!

Расстроило Адашева и вчерашнее посещение отца. Отставной служака, правивший когда-то посольство в Турцию, он до сих пор рвался к власти. В последние годы стал не в меру болтлив, к от его стариковской языкатости шел один грех. Ведь именно он во время крестного целования разнес на всю Ивановскую ходячее речение: «Сын твой, государь, еще в пеленицах, а владети нам Захарьиным». Такие слова запомнились, и хотя сам Алексей Адашев присягнул царевичу Димитрию, шаткость адашевского рода стала Ивану Васильевичу очевидна и наглядна.

Федор Григорьевич пришел полухмельной, хвастал прошлыми заслугами, заносился, а потом потребовал ни много ни мало, чтобы старший сын поручил ему посольство в Крым. «Я к салтану турецкому в послах ходил, а салтан старше хана, значит, мне эта служба нипочем». Господи, да когда оно было, твое посольство! Ну а прежде всего более неудачной поры для такой просьбы придумать было нельзя. Государь супится, после болезни и присяги никому верить не хочет, надо погодить, пока все успокоится, а не лезть на рожон. Но поди доказывай настырному старцу! Отец ушел разобиженный, с упреками в сыновней непочтительности, неблагодарности, зазнайстве.

Алексей Адашев, не по годам тучный, погладил рыжеватый бобрик на голове («Сей рыжий барсук»,— не ко времени вспомнил он) и, уняв одышку, проследовал в Крестовую палату, где должно было состояться сидение Избранной рады.

Свои неурядицы были у боярина Ивана Петровича Челяднина. Взрослая его дочь Дарья Ивановна проявила неожиданную строптивость. Никак не ожидал суровый отец от своей боярышни такого противления родительской воле. Когда еще протопоп Сильвестр составлял свой «Домострой», Челяднин присоветовал ему усилить изложенье картинами строгих наказаний для младых строптивцев. Но на собственную дщерь у главы рода рука не поднималась. В Дашеньке, по правде говоря, он души не чаял, и ему ли, закрутив косу на руку, как советовал тот же «Домострой», было учить дочку уму-разуму. Куда там!

Дело обстояло просто и сложно. Не так уж круты оказались теремные порядки, коли боярышня могла углядеть в раскрытое окошко темные глаза и румяные щеки Феди Писемского, Сама она ходила, утопив оченьки, и когда уж успела поднять взгляд на красавца дьяка, уму непостижимо. Ан подняла, ан углядела! Непонятно было властному боярину, как вчера еще посторонний юнец стал вдруг человеком самонужнейшим в девичьей светлице. Непонятно никому, как безвестный Федя нашел ходы-выходы в недоступный терем. Исхищренному в дворцовых сплетнях Челяднину было невдомек, что женская воля, изгибчивая и хитроглазая, проникнет хоть в замочную скважину. Как раз в замочную скважину она и проникла, припрятанные ключи в терем открыли заповедные двери.

Нечего было говорить, что Иван Петрович был против такого брака. Боярин мог бы махнуть рукой на нарушение дедовских обычаев, не дозволявших девице видеть жениха до дня свадьбы. Новые времена, новые нравы! Однако отдать единственную дочку замуж за худородного дьяка было ему не к лицу. Писемский, конечно, из дворян, но самого незаметного достоинства, и сие надо было помнить. Правда, состоял он в приближении у государя и был взыскан царской лаской. При теперешних трудных обстоятельствах это могло стать на руку Челяднину. «Глядишь, и от мальчишки помощь может прийти».

Человек твердый и жесткий, Челяднин на этот раз не знал, на что решиться. Федя был малый ласковый и почтительный, но не такими мерками меряют будущего зятя. А его требовала объявить женихом вся женская половина челяднинских хором. За спиной Ивана Петровича остался растревоженный курятник. Квохтанье и кудахтанье слышны были небось за версту. У Челяднина с утра разламывалась голова.

Один только Сильвестр полон был заботами собора. В диспуте он тоже видел царскую блажь, но так как пренебречь государевым повеленьем никто не мог, он решил ввести ее в привычное русло. Для собора дел, вопросов и разбирательств оказалось слишком много. Даже больше чем нужно. За Матвеем Башкиным, еретиком сомнительным, вставал Феодосий Косой, ересиарх уже несомненный. В подозрении оказались бывший троицкий игумен Артемий, путаный дьяк Иван Висковатый, вздумавший поправлять иконописцев, архимандрит суздальского Спасо-Евфимиева монастыря Феодорит и шушера поменьше. Собором надлежало воспользоваться, чтобы дать острастку вольнодумцам и богопротивникам. Причем за поступки не только совершенные, но замышленные, не имевшие быть, а имеющие быть. Сильвестр никак не хотел вступать в ссору с царем и надеялся избежать ее тем, что предоставил Матвея Башкина в полное распоряжение Ивана Васильевича. «Пусть устраивает с ним прю словесную, а мы потом займемся своими делами»,— подумал протопоп. Нет, Сильвестру никак не желалось быть ввергнуту во львиный ров. Одначе человек предполагает, а бог располагает, и царь Иван Васильевич ожидал своих советников в Крестовой палате.

Первым попал под удар Андрей Михайлович Курбский. Князь оторопел, услышав вопрос о вчерашнем пиршестве. Совладев с неожиданностью, он попробовал возмутиться:

— С каких пор, государь, стал ты держать шишей в моем дому?

— Шишей? — подивился своеочередно царь.— Нужны ли шиши, когда твоя дворня в кабаке на Балчуге вовсю трезвонит о том, что их господин всю ноченьку распивал романею с бездельным князем Щетининым? Да не токмо распивал, а играл в Черчеллеву игру с сим трутнем. Играл и проиграл. Что, неправду говорю?

— Истинную правду,— подтвердил заскучавший Андрей Михайлович.

— Потеря ярославского имения твоего не любезна ни господу богу, ни мне, царю и великому князю московскому и всея Руси,— недовольным голосом продолжал государь, для весомости произнеся свой титул.— Больно легко отцовскими и дедовскими землями разбрасываться стали. Велю отобрать беззаконное приобретение у Сеньки Щетинина и вернуть тебе.

Князь Андрей Михайлович Курбский, наиблагороднейший из вельмож московских, приосанился, вздернул прямой нос, слегка раздул ноздри и, заискрив серыми глазами, произнес сентенцию, которая вызовет в веках тысячи разорений и самоубийств:

— Оставить все как было. Карточный долг, государь, долг чести.

Иван Васильевич насмешливо фыркнул.

Сильвестр принял второй удар.

— Как вести собор будем? Что присоветуешь? — спросил царь.

— Будем вести, как допрежь вели. Порядок известен по другим соборам.

— Известен, да не совсем. Хочу пожаловать Матюшу Башкина, вступив с ним в диспут, сиречь прю словесную, и с божьей милостью одолеть его в сем дис-пу-те.

При сих словах Иван Васильевич осклабил рот в царственной улыбке. При этом показались здоровенные желтые клыки, посреди коих темнели широко расставленные резцы.

— Вместно ли тебе, великий государь,— спросил Сильвестр не без намерения подольститься,— с подлым рабом своим о высших делах рассуждать?

— Как не вместно,— неожиданно обозлился царь.— Коли мя, горемычного невежу, слуги мои верные ежедень вразумляют, страшилами детскими приграживают. Поневоле с худородным Матюшей заговоришь.

— Те страшила суть речения пророков, да притом ветхозаветные, негоже их хулить,— мрачно возразил протопоп.

— Прости мя, неумываку глупого,— заюродствовал вдруг царь-государь,— сам не ведаю, что несу. Разве мне вдомек, что те словеса из Святого писания, полагал, что ты побасенками пужаешь.

— В ту пору словеса из Писания наставили тебя к добру, великий государь,— с тихой строптивостью отвечал Сильвестр.

— Как же, как же, наставниче самовластный,— зачастил Иван Васильевич.— Токмо твоим умом и живем.

— Не моим умом, а духом Писания богоданного,— оборонялся новый Даниил.

Царь нагнулся и сделал вид, что хочет поцеловать подол Протопоповой рясы. Сильвестр в испуге попятился.

Юродство и скоморошничанье входили неотъемлемой частью в поток русской жизни тех времен. В смещении скособоченных плоскостей обнажались такие пласты бытия, кои без того никогда бы не были явлены глазу. Много спустя в скоках-перескоках Александровской слободы, в шутовском поклонении царю Симеону Бекбулатовичу ставились вверх дном священные установления церкви и государства.

Самодержец всея Руси неожиданно выпрямился и сказал по-строжавшим голосом:

— Собор начать через семь дней. Митрополит Макарий да молвит первое слово. Всем, кому надобно быть, соберутся после заутрени в Грановитой палате.

«Хоть до нас не добрался»,— не сговариваясь подумали Адашев и Челяднин. «Легко отделался»,— решил Курбский. «Опять показал когти»,— обиженно приуныл Сильвестр.

8

Золото и серебро парчовых риз высшего духовенства, атлас, бархат и шелк государевой свиты не заслонили голубого льна одежды Матвея Башкина. Не заслонили они и темного сукна строгого царского одеяния. Иван Васильевич восседал на троне, левая рука его лежала на Евангелии, в правой он держал жезл. Башкин стоял в нескольких шагах от государя, с ним был раскрытый Апостол. Матюша сильно робел, но храбрился.

Открыл собор митрополит всея Руси Макарий. Самая сильная опора самодержца, был он человеком широкого ума, вобравшим в себя многие знания и сведения.

Большого роста, с мощной грудью, ставшей вместилищем просторной песенной силы, Макарий мог бы быть украшением любого церковного хора. Его тягучий, как густой мед, голос был воистину прекрасен. Свою митрополичью службу нес он уже двенадцать лет, пышная русая борода его успела поседеть за те годы, а острый взгляд подернуться усталостью. Был он, впрочем, еще деятелен и подвижен разумом. Тому свидетельством стали Большие Четьи-Минеи, составление коих он кончил за год перед тем.

Жизнерадостный, деятельный, ученый, Макарий вызывал уважение в людях противоположных убеждений. Царь Иван Васильевич писал Гурию Казанскому: «О, боже, коль бы счастлива русская земля была, коль бы владыки старцы были, яко преосвященный Макарий». После бегства за рубеж озлобленный Курбский, не щадивший своих противников, с твердой похвалой отзывался о митрополите.

Макарий прочел молитву и призвал на собор благословение святой единосущной Троицы. Затем он обратился к государю, дабы тот соизволил вершить соборные дела. Царь ответил крестным знамением, коим трижды осенил собравшихся.

Митрополит поименно назвал святителей русских, приглашенных на собор. То были, преосвященные архиепископы и епископы, честные архимандриты, преподобные игумены, боголюбивые протопопы. То перечисление согласно соборному порядку шло размеренно и долго.

Спокойно отверг Матвей Башкин все предъявленные ему обвинения, и его державному противнику, согласись он с ним, не о чем было бы спорить, исключая изодрания кабал и отпуска людей на волю. А так неравенство Христа с отцом и святым духом, почитание причастия простым хлебом и вином, низвержение церкви и ее святых, сомнение в истинности евангельских преданий — все эти жестокие ереси сын боярский отвергал начисто.



Поделиться книгой:

На главную
Назад