«Здесь рассказано об обмене совести и чуткого, отзывчивого сердца на покой и удобства».
«Он обменял мир, где труднее, потому что там живут по строгим нравственным законам, на мир, где жизнь легче, где не судят строго за поступки, где можно убежать от угрызений совести, свалив вину на обстоятельства».
«Ксения Федоровна говорит сыну: «Ты уже обменялся, Витя. Обмен произошел... Это было очень давно. И бывает всегда, каждый день, так что ты не удивляйся Витя, не сердись. Просто так незаметно». Да, обмен происходил каждый день».
Но как и почему произошел этот обмен? — Этот вопрос и стал главным в наших размышлениях над повестью.
Жестко и беспощадно говорили девятиклассники о Лене, жене Дмитриева, о Лукьяновых, ее родителях, но прежде всего и больше всего предъявляли счет самому Дмитриеву. И, на мой взгляд, достаточно полно ответили на этот вопрос.
«Дмитриев потихоньку сдавался. Но все это было так обыденно, буднично, что он этого не замечал. Что-то проглядел, чему-то не придал значения, иногда уступал, часто там, где можно было бы отстоять свое мнение. А ведь сколько было хорошего. А потом все как-то закружилось, закрутилось, понеслось, забылось в мелочах жизни».
«Сначала все казалось ему житейской мелочью: и то, что Лена забрала все чашки, и то, что портрет отца Дмитриева повесили в проходную комнату, и то, что ее родители, обидевшись, уехали. «Ах, чепуха. Стоит ли говорить?»
«Человеку свойственно ошибаться — мудрая истина. Но нередко бывает так, что свойственные ему, с первого взгляда кажущиеся легко поправимыми ошибки в действительности оказываются роковыми, за которые приходится расплачиваться всей своей жизнью».
Это справедливо выдвинуто, как исходное. Читая повести В. Быкова, мы видели, как человек проверяется и проявляется в ситуации исключительной, крайней, в испытании перед лицом смерти. Трифонов проверяет своих героев бытом, буднями, повседневностью, мелочами жизни. (Понять значение этого испытания, уметь увидеть его нам, как, наверное, и писателю, помог Чехов.)
И оказывается, что это тот же экзамен, нелегкий, трудный, экзамен, который, увы, не все выдерживают. Может быть, в частности и потому, что мелочи жизни так и воспринимаются всего лишь как мелочи, просто как мелочи.
И еще. Здесь, в текучке будничной повседневности, совесть легче самоуспокаивается (в частности, и по той же причине: мелочи, чепуха), а потому и обмануть себя здесь проще, да и удобнее.
И об этом — о том, как Дмитриев успокаивает себя, урезонивает свою совесть — девятиклассники говорили особенно обстоятельно, хорошо поняв, что в этом-то и состоит внутренний механизм обмена. При этом они хорошо видели все ступени этого самообмана, а потому самообмена.
«Он делает слабые попытки спорить с женой, обвиняет ее в бесчеловеччости, недоразвитости чувств, но каждый раз покоряется, смиряется, успокаивается. И появляются мысли о том, что Лена хочет сделать лучше для семьи, что обмена хотела и сама Ксения Федоровна. Фактически согласившись на обмен, Дмитриев совершает сделку со своей совестью, он преступает. Теперь перед ним стоит лишь одна преграда: как сказать об этом матери? И здесь он находит, чем оправдаться, и тоже преступает, но преступает «по совести». Ведь «чем скорее обменяются, тем лучше. Для самочувствия матери. Свершится ее мечта. Это и есть психотерапия, лечение души! Когда хирурги бессильны, вступают в действие иные силы». С такими благими намерениями любимый сын Виктор шел к матери».
Таков первый обычный аргумент самоуспокоения: да так же лучше для дела, для другого человека. Но совесть потому и совесть, что она неуступчива. Уж очень трудно забыть Дмитриеву, как Лена отказывалась от этого обмена прежде, до болезни матери.
И тогда появляется другой, тоже привычный в таких ситуациях, резон: ведь это не я, я что, я только... Помните Рыбака, принявшего участие в казни Сотникова из повести Быкова: «Разве это он? Он только выдернул этот обрубок. И то по приказу полиции». В принципе то же самое и в «Обмене».
«Потом история с Левкой. Ведь Виктор предал товарища, но недолго мучился. Объясняя друзьям и знакомым, что все затеяла Лена, что это ее идея, он успокаивается и сам начинает верить в то, что он ничего не смог сделать».
И обмен ведь тоже затеяла Лена. Но и здесь нелегко обмануть себя. И вот тут-то услужливая мысль подсовывает самый весомый и самый «беспощадный» аргумент, каким в таких случаях куда как легко себя ублажить: а что можно сделать? Так всюду, так везде, так все, да и всегда.
«Сначала он стыдился, мучился, тяготился несправедливостью, а потом все вставало «на свои места», ведь так же «очень многие делают, все так живут».
«Вот он занимает место, к которому так долго стремился и которого добивается его друг. А Дмитриев ведь и не хотел туда попасть. Это решила Лена, увидев выгодность места, а Виктор понимал гадость, подлость этого поступка, но подчинился воле Лены. «Три ночи не спал, колебался и мучился, но постепенно то, о чем нельзя было и подумать, не то что сделать, превратилось в нечто незначительное, миниатюрное, хорошо упакованное, вроде облатки, которую следовало — даже необходимо для здоровья — проглотить, несмотря на гадость, содержащуюся внутри». И опять успокаивала мысль: «Этой гадости никто ведь не замечает. Но все глотают облатки».
«Сознавая свою слабость и неумение противостоять напору хамства, он пытается найти для себя оговорки: «Все олукьянилось окончательно и безнадежно. Но, может быть, это не так уж плохо? И если это происходит со всеми — даже с берегом, рекой и травой — значит, может быть, это естественно и так и должно быть?»
Так постепенно успокаивается совесть, так шаг за шагом, постепенно происходит обмен. Что же касается первопричины, то диагноз точно установлен автором и хорошо увиден читателем.
«Раньше задумывался, раньше мучился, раньше не терпел лжи, подлости и сопротивлялся ей — все было раньше. Но что же произошло теперь? А теперь... он привык, просто-напросто привык, как все привыкли, решил ни во что не вмешиваться, что не касалось его лично. Дмитриев успокоился на той мысли, что «нет в жизни ничего более мудрого и ценного, чем покой, и его-то нужно беречь изо всех сил».
«Дмитриев испугался, когда Лена заговорила о том, чтобы поскорее съехаться со свекровью. Но Дмитриев испугался не бесчеловечности этого предложения, а того, что нарушится его прежняя спокойная жизнь».
«Когда он понял тайную и простую мысль Лены, ему стало стыдно. Стыдно за Лену ли, за себя ли — он не понимал. Возмущало же Дмитриева только то, что она сама начала этот разговор, а не дождалась, пока он сам заговорит об этом. Он даже закричал на Лену: «Ей богу, в тебе есть какой-то душевный дефект. Какая-то недоразвитость чувств. Что-то, прости, недочеловеческое». Но эта вспышка была мгновенной, на большее (навсегда запретить Лене и упоминать об обмене) его уже не хватило. Устал. Сел на тахту и подумал, как было хорошо прежде без этих ссор и споров: тихо, мирно, спокойно. Ради этого Дмитриев готов был примириться со всем, даже с жестокостью по отношению к собственной матери!»
Да, когда происходят обмены, то все эти разговоры о том, что так, дескать, лучше для дела, что я тут, мол, и ни при чем, что вообще все так... что сделать ничего невозможно, как тут ни старайся, все эти настойчивые стремления убедить себя в собственной порядочности — все это лишь нехитрый комуфляж, за которым всегда забота о своем благополучии, своем спокойствии, своих благах.
Повесть «Обмен» вызывала в классе и споры. Но хотя что-то в повести было воспринято по-разному, то, ради чего она была написана, было верно понято всеми. Повесть, рассказывающая об отчужденности от совести, была воспринята как утверждение человечности, защита совестливости, борьба за идейность.
В. И. Ленин писал о том, как нужны нам люди, «за которых можно ручаться, что они ни слова не возьмут на веру, ни слова не скажут против совести».
Уроки бескомпромиссной совести и дают нам книги классиков и произведения современной советской литературы.
ВРЕМЯ ЖАТЬ И ВРЕМЯ СЕЯТЬ
В романе «Берег» Юрий Бондарев приводит нас в гамбургский дискуссионный клуб на диспут между советским писателем Никитиным и господином Дицманом, главным редактором крупнейшего западногерманского издательства «Вебер», где были переведены последние романы Никитина.
Дицман говорит, что на послевоенном Западе «веры в идеалы нет, все изверились в евангелическом добре и в человеке, старые боги-добродетели умерли, их нет». Но и нас, считает господин Дицман, ждет «испытание верой» и мы скоро перестанем говорить «о некоих идеалах и смысле жизни». «Итак, дело в том, господин Никитин, что современные западные немцы слишком много думают о новых моделях «мерседеса», о холодильниках и уютных загородных домиках, и у среднего немца исчезает или уже нет ни высокой духовной жизни, ни духовной веры... Прагматизм подчиняет все. Истоки и модель — Америка. Боюсь, господин Никитин, что через несколько лет Советский Союз тоже зажрется, и у вас тоже исчезнет духовная жизнь: машина, квартира, загородный коттедж, холодильник станут богами, как на Западе. И вы постепенно забудете сороковые годы, войну, страдания...
Аргумент, который выдвигает Дицман — рост благосостояния, неизбежно приводит к девальвации идей и идеалов — один из самых распространенных аргументов наших противников. Хорошо понимая спекулятивность этой аргументации, мы в то же время видим, что спекулирует она на реально существующих проблемах. И мы соглашаемся с героем романа Бондарева Никитиным, когда он отвечает Дицману: «Вряд ли. Хотя знаю, что нас тоже ждет испытание миром вещей».
Дело, конечно, не в вещах самих по себе. Дело в тех новых проблемах, которые рождает современная жизнь и которых не знали предшествующие десятилетия нашей истории.
Для юноши «обдумывающего житье, решающего, делать жизнь с кого», Павел Власов и Павел Корчагин, Левинсон и Давыдов и сегодня являются примерами высокой одухотворенности, идейности, нравственной стойкости. Но именно для того, чтобы герои эти разговаривали с современными десятиклассниками, как живые с живыми, мы должны вписать произведения, которые о них рассказывают, в контекст наших дней, наших размышлений о жизни, показать, какие непреходящие ценности несут они и что в образе мыслей, нравственных представлениях их героев принадлежит истории, неповторимому колориту первых революционных десятилетий. Нужно учиться жить у Павла Власова и Семена Давыдова. Нужно продолжать дело, начатое ими. Но нельзя и механически переносить Павла Власова и Семена Давыдова из их лет в наше время: оно во многом иное, и люди теперь во многом иные.
Читая книги советских писателей, мы показываем школьникам, что наша сегодняшняя жизнь оплачена жертвами, принесенными лучшими людьми страны во имя революции, героическим самоотвержением и самоограничением советского народа в годы пятилеток и военных испытаний. Без этого нельзя понять ни советской литературы, ни нашей современной жизни.
И мы должны убедить наших детей в том, что бывают такие испытания в жизни народа, страны, а иной раз и отдельного человека, когда требуется самоограничение, даже умение жертвовать собой. Ко в принципе наш идеал счастья чужд идеалу жертвенного аскетизма и самоограничения. Наоборот, удовлетворение все растущих материальных и духовных потребностей советского человека партия считает своей важнейшей задачей.
«За нами, товарищи, — говорил на XXIV съезде партии Л. И. Брежнев, — долгие годы героической истории, когда миллионы коммунистов и беспартийных сознательно шли на жертвы и лишения, были готовы довольствоваться самым необходимым, не считали себя вправе требовать особых жизненных удобств». Но, продолжал далее Л. И. Брежнев, «то, что было объяснимым и естественным в прошлом, — когда на первом плане стояли другие задачи, другие дела, — в современных условиях неприемлемо»[9].
Именно в то суровое время, когда советские люди, отказывая себе во многом и многом, сознательно шли на жертвы, и жили герои книг, изучению которых отведено больше всего времени на наших уроках литературы в десятом классе. Но читают эти книги сегодня школьники, живущие в иное время.
Когда на уроках литературы в десятом классе мы говорим о романе Николая Островского «Как закалялась сталь», то наши ученики смотрят на него глазами сегодняшнего молодого человека. И это вполне естественно. Но в полной мере понять роман, читая его лишь с позиции дня нынешнего, невозможно. Сегодня десятиклассники куда хуже видят то, чего Корчагин и его поколение не имели, чего они были лишены (а не имели они многого из того, что есть у нынешних их сверстников), нежели то, что дала им революция и Советская власть. И тогда в Корчагине видят не обретение счастья, а жертву во имя счастья будущего человечества. Вот почему так важно посмотреть на роман «Как закалялась сталь», вообще на книги 20-х и 30-х годов и их героев не только с высоты 70-х годов, но и с высоты ушедших десятилетий.
Помните яростное выступление Ивана Жаркого на митинге молодежи Шепетовки? «Моя фамилия — Жаркий Иван. Я не знаю ни отца, ни матери, беспризорный я был, нищим валялся под забором. Голодал и нигде не имел приюта. Жизнь собачья была, не так, как у вас, сыночков маменькиных. А вот пришла власть советская, меня красноармейцы подобрали. Усыновили целым взводом, одели, обули, научили грамоте, а самое главное — понятие человеческое дали. Большевиком через них сделался и до смерти им буду».
Самое главное — понятие человеческое дали — вот она, точка отсчета.
Разве не об этом же говорит фурмановский Чапаев? «Я, к примеру, был рядовым-то, да што мне: убьют аль не убьют, не все мне одно?.. Таких, как я, народят сколько хочешь. И жизнь свою ни в грош я не ставил... Триста шагов окопы, а я выскочу, да и горлопаню: на-ка, выкуси... А то и плясать начну, на бугре-то. Даже и думушки не было о смерти. Потом, гляжу, отмечать меня стали — на человека похож, выходит... И вот вы заметьте, товарищ Клычков, што чем выше я подымаюсь, тем жизнь мне дороже... Не буду с вами лукавить, прямо скажу — мнение о себе развивается, такое што вот, дескать, не клоп ты, каналья, а человек настоящий, и хочется жить по-настоящему-то как следует...
Разве не это же ощущение стало решающим, окончательно определившим путь фадеевского Морозки в революции: ...он вдруг почувствовал себя большим, ответственным человеком...»! Удивительно емко и точно сказал об этом в своей поэме о Ленине Маяковский:
Да, они были очень многого лишены, люди того поколения. Но они впервые осознали себя людьми, хозяевами жизни, творцами истории. И вовсе не считали себя обездоленными. Наоборот, жизнь для них, как потом и для тех, кто «вышел строить и месть в сплошной лихорадке буден», открылась в ее высшем смысле, они обрели цель ее, ощутили такую полноту человеческого бытия, «знали такие радости духа (об этом хорошо сказал писатель Федор Абрамов), которые часто не снились сегодняшней молодежи».
Ленин писал, что революция — это «праздник угнетенных и эксплуатируемых. Никогда масса народа на способна выступать таким активным творцом новых общественных порядков, как во время революции. В такие времена народ способен на чудеса, с точки зрения узкой, мещанской мерки постепеновского прогресса».
«Веселое время» — скажет потом об этом периоде Аркадий Гайдар.
«Хорошо!» — назовет свою поэму о революции Владимир Маяковский и провозгласит в ней: «Радость прет... Жизнь прекрасна и удивительна».
«Павел был глубоко счастлив», — напишет в конце своего романа Николай Островский.
Но время это было и сложным, трудным, трагическим. Острота борьбы, предельное напряжение сил, исключительно тяжелое положение страны не могли не породить исторически вынужденный аскетизм — в быту, образе жизни, нравственных представлениях.
Это самоограничение, во многом определившее и этические позиции, и эстетический вкус, и характер самой жизни, ничего общего не имеет с аскетизмом религиозного схимника, умертвляющего свое тело.
Не уход от мира, не бегство от него, а яростное вторжение в мир. Не сознательное обеднение жизни, а борьба за предельную полноту ее для всего мира, всех людей. Не отказ от счастья, а обретение его.
И вместе с тем — было и это — вынужденное самоограничение. То, о чем сказал поэт: «Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне».
И именно потому, что революционный аскетизм масс был исторически вынужденным, он не мог не быть и исторически преходящим. Уже роман Островского «Как закалялась сталь» запечатлел, как жизнь вносила коррективы в нравственные представления, как уточнялись они.
Встретившись вновь с Ритой Устинович, Павел скажет ей: «Книги, в которых были ярко описаны мужественные, сильные духом и волей революционеры, бесстрашные, беззаветно преданные нашему делу, оставляли во мне неизгладимое впечатление и желание быть такими, как они. Вот я чувство к тебе встретил по «Оводу». Сейчас мне это смешно, но больше досадно». И потом в споре с Вольмером: «Я тоже голосую за год жизни против пяти лет прозябания, но и здесь мы иногда преступно щедры на трату сил. И в этом, я теперь понял, не столько героичности, сколько стихийности и безответственности. Я только теперь стал понимать, что не имел никакого права так жестоко относиться к своему здоровью. Оказалось, что героики в этом нет. Может быть, я еще продержался бы несколько лет, если бы не это спартанство. Одним словом, детская болезнь «левизны» — вот одна из основных опасностей моего положения».
Закончив уроки, посвященные роману Островского, я обратился к поэме Ярослава Смелякова «Строгая любовь». Мне важно было показать десятиклассникам, как под влиянием времени изживалась эта детская болезнь левизны в нравственных представлениях и эстетических вкусах, как изменилась сама жизнь, как, не изменяя своим идеалам, изменялись и сами люди. Они, ученики, кончающие школу, должны знать, что есть измена и есть изменения, должны уметь отличать временное, преходящее от основного, главного, определяющего.
Вот об этом ходе жизни, преодолевшем «наивный аскетизм», в котором было так много возвышенно-прекрасного, в котором было свое обаяние и который вместе с тем (с высоты исторического опыта это особенно видно), и обеднял жизнь, рассказывает Ярослав Смеляков. И поэма его помогает постигнуть «жизнь, что, право, куда сложней, чем до этого нам казалось».
И для того, чтобы ощутили десятиклассники эти исторически обусловленные изменения, я решил показать им их на примере всего лишь одного образа — образа дома.
Изучая поэзию Маяковского, мы уже говорили, что стихи его открыты «векам, истории и мирозданью». Вот почему так широк круг его собеседников. Поэт разговаривает с гражданином фининспектором и товарищем Нетте, Александром Сергеевичем Пушкиным и Сергеем Есениным, пролетарскими поэтами и любимой Молчанова, брошенной им, Эйфелевой башней и солнцем, товарищем Лениным и товарищами потомками. И все равно он — поэт — «должник вселенной». Вот масштаб поэтического мышления Маяковского.
И антиподом такого мировосприятия становятся дом, квартира. И поэт стремится вырвать людей из «квартирного мирка», чтобы «жить не в жертву дома дырам».
Лирический герой поэзии Маяковского уходит из дому, из квартирного мирка. О себе же поэт скажет в последнем своем произведении: «Краснодеревщики не слали мебель на дом».
Эту же антитезу земли, мира, Вселенной — дому, избе, хате, квартире мы увидим и у современников Маяковского. Герой светловской «Гренады» «хату покинул, ушел воевать, чтоб землю крестьянам в Гренаде отдать». И здесь своя хата, с одной стороны, и революция, война, Гренада — с другой, выступают как антиподы. И нам понятно, почему в другом стихотворении Светлов скажет:
Вспомним «Смерть пионерки» Багрицкого. Два мира в этом стихотворении. На одном полюсе — изба, крестильный крестик, хозяйство, куры, свиньи, добро (шелковые платья, мех да серебро). На другом — молодость, сабельный поход, боевые лошади, сталь, свинец, юность новая — мир, открытый настежь бешенству ветров.
Дело здесь не только в своеобразии стихов Маяковского, Светлова, Багрицкого. За поэтическими строками стояло мироощущение времени, боевой молодости революции. «Другие юноши поют другие песни... Уж не село, а вся земля им мать» — это увидел и Есенин.
Мир дома, квартирный мирок и мир, открытый настежь бешенству ветров.
Но у того же Маяковского есть и другие строки. Есть написанный в 1928 году «Рассказ литейщика Ивана Козырева о вселении в новую квартиру». Есть написанный в 1929 году «Рассказ Хренова о Кузнецкстрое и о людях Кузнецка», в котором будущее — это и город-сад, и стоугольный «Гигант», и стены строек, и солнце мартен, и вместе с тем: «Здесь дом дадут хороший нам и ситный без пайка».
Шло время, и дом переставал быть символом обывательского, мещанского мира, антимиром настоящей, подлинной жизни.
А в дни войны дом стал в один ряд с такими понятиями, как Отчизна, Родина, страна.
«Если дорог тебе твой дом» — так начиналось знаменитое стихотворение Константина Симонова. «Я часто вспоминаю тебя, папа, — пишет с фронта лейтенант Николай Потапов, герой рассказа Константина Паустовского «Снег», — и наш дом, и наш городок... Я знал, что защищаю не только всю страну, но и вот этот ее маленький и самый милый для меня уголок...
И несла сокровенные чувства песня:
И гибель дома теперь оборачивается трагедией. Вспомним «Враги сожгли родную хату...» Исаковского или горестные раздумья шолоховского Андрея Соколова, увидевшего на месте своей хатенки глубокую яму: «Была семья, свой дом, все это лепилось годами, и все рухнуло в единый миг, остался я один».
Да и сам дом этот не антитеза миру, открытому настежь бешенству ветров, а часть этого мира, одна из основ и опор его. Об этом «Дом у дороги» Александра Твардовского.
Более 30 лет прошло с тех пор, как окончилась война. За эти годы советский человек много сделал для того, чтобы отстроить свой дом, для того, чтобы в доме этом был больше достаток, для того, чтобы лучше, счастливее жили люди.
О «непрерывном улучшении условий жизни граждан», о том, что «наиболее полное удовлетворение растущих материальных и духовных потребностей людей» является высшей целью общественного производства при социализме, говорится в Конституции СССР. Здесь, как видим, сказано о растущих потребностях. И вместе с тем о потребностях материальных и духовных.
В. И. Ленин определял социализм как планомерную организацию общественного производства «...для обеспечения
Последние годы в старших классах я провожу уроки, посвященные повестям Федора Абрамова «Пелагея» и «Алька». Прежде всего и в основном мы говорим об «Альке»: она ближе ученикам и по возрасту, и по времени действия. В отчаянно горькую минуту своей жизни Алька «первый раз в своей жизни задала себе вопрос: да кто же, кто она такая? Она, Алька Амосова!»
Кто же она — Алька Амосова? — этот вопрос и поставил я перед девятиклассниками, которые, готовясь к обсуждению повестей, писали домашнее сочинение о них.
Несколько человек восприняли Альку как отрицательный персонаж: у нее «ледяное сердце», «низменные интересы», «для нее не существует ничего прекрасного, возвышенного», она — «распущенный, очень грубый человек».
Большинство же понимает: «нельзя сказать однолинейно, какая она». «Есть в Альке желание похвастаться и покрасоваться». «С ранних лет поняла она, что лучше всего жить именно так — беспечно, «что хочу, то и творю». Приучилась она легче относиться к бедам и радостям своим, а уж к чужим-то... «И все-таки чем-то симпатична Алька. Может быть, своей бесшабашностью, скорее своей честностью. Она не могла бы совершить подлость». «Она полна веселой силы, бесшабашной радости и удали». В ней видишь «буйную веселую безрассудность, широкую безудержную натуру, редчайшую детскую непосредственность». «У нее настойчивый, прямой, горячий характер». «Алька привлекает необыкновенным обаянием молодости, красоты, свежести»... А когда приехала в деревню из города, не могла она осрамиться, уступить, показать себя белоручкой перед деревней, встала на дыбы ее гордость: «Не уступлю! Ни за что на свете не уступлю». И не уступила. «Умеет робить. Не испотешилась в городе», — говорят о ней колхозники».
Но что в Альке главное, что определяет характер, жизнь, судьбу? Я выписал из сочинений, как определяют ученики ту жизнь, к которой стремится Алька: «легкая, веселая, модная», «веселая, легкая», «красивая, интересная», «легкая, жизнь в свое удовольствие», «легкая, беззаботная», «веселая, беззаботная, праздничная», «красивая, шумная, легкая», «беспечная, веселая», «легкая, красивая, веселая»... «Ей хочется красиво жить, легко жить, чтобы на дороге были одни радости, хочется праздничности». Думаю, что ученики увидели главное. «Хотелось везде ухватить кусок радости» — в этих словах из повести — ключ к характеру Альки.
Само стремление это к жизни полной радости, праздничной — нельзя не принять. Но старшеклассники видят и то, «что Алька старается получить от жизни как можно больше себе в угоду, ничего не давая жизни», что «она хочет брать от жизни все, не давая ничего».
Откуда же подобное отношение к жизни? В чем истоки такой психологии? Размышляя над этими вопросами, девятиклассники прежде всего обращаются к образу Пелагеи Амосовой. Тем более что и сама Алька спрашивает себя: «Разве она... не дочь Пелагеи Амосовой?»
Да, «для благополучия собственной семьи не была Пелагея разборчива в выборе средств», «она ловчит, хитрит, заискивает, и людей начинает делить на нужных и ненужных, полезных и неполезных». «От каждого человека искала Пелагея пользы. По степени выгоды, а не по сердцу выбирала себе знакомых». Горек итог жизни ее: «Жутко, больно читать в повести то место, где одинокая овдовевшая Пелагея разбирает сундук и с одеждой и отрезами».
Но все пишут и о другом: «Есть в жизни Пелагеи великий смысл».
«Всю свою жизнь Пелагея работала. Трудно было одной у печи, где даже кирпичи лопались, не выдерживая жара, но каждый день топтала она тропку от дома до пекарни, и не было у нее другой радости: «только в те дни добрела и улыбалась (хотя и на ногах стоять не могла), когда хлеб удавался». Работала Пелагея в пекарне восемнадцать лет, восемнадцать лет «руки выворачивала» и считала свою работу «каторгой, жерновом каменным на шее». А оказалось, что без этой работы «ей и дышать нечем».
«Есть в жизни ее великий смысл и большая цель. Смысл ее жизни в труде, великом, непосильном, каждодневном труде. И его величие заставляет простить Пелагее многое. Недаром после ее смерти осталась межа, по которой Пелагея ходила на работу,— Паладьина межа. Труд — это то, что было для Пелагеи почти святым. Помните, с какой радостью шла она после долгой болезни на свою пекарню, как «думала: стоит только увидеть ей свою пекарню, да подышать хлебным духом — и сразу хворь пройдет, сразу прорежется дыхание». И что окончательно сокрушило ее? Сокрушила ее теперь она, пекарня, то, во что превратила ее Алька. Страшно было Пелагее вдруг понять, что люди стали ко многому равнодушны, а особенно страшно, что стали равнодушны к самому святому, к тому, на чем земля держится, к труду».