Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Василий Суриков. Душа художника - Сергей Алдонин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Понял я ее и тоже вначале молчал. А потом за чаем как разговорились, как начала она расспрашивать! Просит: «Говорите все, и какие дома в Петербурге и Москве, и как улицы называются, и кто жив, и кто умер. Я, – говорит, – ничего не слышу и никого не вижу, живу за тысячи верст от центров, от жизни». Спать не пришлось, проговорили мы до утра. Утром подошел пароход. Сел я на него, а она, закутавшись в теплую шаль, провожала меня на пристани. Пароход отошел. Утро серое, холодное, сибирское. Отъехали далеко, далеко, а она, что видно, все стоит и стоит одна на пристани. Да, тяжела была их жизнь в изгнании… Картины свои Суриков писал годами. Проносился слух, что он пишет такую-то картину, и мы с нетерпением ждали ее на выставке. При мне появилась его большая картина «Ермак». Как и все его произведения, она подавила меня своим суровым величием, мощью и жизненной правдой. Верилось, что так оно и должно было быть, как рассказано в картине, но краски казались черными и скучными. Впоследствии я увядал эту картину в музее, и странное дело: она убила здесь все картины своим колоритом. У Сурикова не было заметно красок, картина его отливала особым необыкновенно тонким и правдивым перламутром.

За этюдами к картине «Переход Суворова через Альпы» Суриков ездил в Швейцарию, Помню, как он восторгался тамошней природой и победой человека над ней.

– Вот, – говорил он, – вылетаешь это из туннеля, из тьмы, и прямо как будто в небо, в свет, на мост, а сбоку и внизу – облака над бездной!

Петербурга, куда ему приходилось приезжать по делам Академии художеств и для постановки своих картин, Василий Иванович не любил.

– Тут, в Петербурге, – говорил он, – живут одни чиновники, бюрократы. Живых людей и живого дела нет. Дело делают другие люди, а эти только бумажки пишут. Вот и в Академии: соберутся и начнут говорить и говорить без конца, а потом еще заговорят «по существу», как будто раньше разговор шел без всякого существа. А в искусстве делает как раз тот, кто ничего и не говорит-то.

И всегда в Петербурге не везло Сурикову, что-нибудь с ним случалось. Приезжает как-то раз, входит ко мне на выставку с чемоданом.

– Откуда, – спрашиваю, – почему с чемоданом?

– Ох, уж этот мне Петербург! – жалуется Василий Иванович. – Вот опять случилось – не доехал до места.

– Как так?

– А вот так: еду я с вокзала на извозчике, доехали до Английской набережной, а там около каждого дома стоят дворники и метут снег. Мой извозчик поехал и сломал метлу первого дворника. А другие видят это, и – только извозчик подъедет к следующему дворнику, как тот его по шее, и третий, и четвертый – все по шее-то, по шее. Ну, думаю, как бы они и меня не стали благословлять, – схватил чемодан да сюда пешком и удрал.

Поставили «Суворова» на выставку. Князь Владимир приказал приводить туда по утрам воинские части, чтобы они посмотрели в свое назидание подвиги полководца. Застаю перед картиной такую сцену. У громадного холста, почти вплотную к нему, стоит взвод солдат. Один упирается глазами в кусок скалы, другому достался сползающий солдат, третьему копыто лошади Суворова – кто перед чем стоял. Унтер объясняет: «Смотри, ребята! Помнишь, как их благородие поясняли? Вверху француз живет, пониже итальянец, а посередке швейцар. Тут на нашего генералиссимуса Суворова француз наседал, а он от него отбивался на этом самом месте со всей славой русского оружия за веру, царя и отечество. Смотри, запоминай, чтоб не проштрафиться, когда опрос будет. Налево кругом!» И ушли. В погоне за натурой Суриков стремился неотступно, как охотник за дичью, и ничто не останавливало его на пути. Если натура подходила для его картины, он считал ее чуть ли не своей собственностью.


Василий Суриков. Автопортрет

Когда писал он «Меншикова в ссылке», то долго не мог найти женского типа для дочери Меншикова. Вдруг видит на улице девушку, и именно такую, какая требовалась в его представлении для картины. Он идет за ней, пробует заговорить, но та пугается и почти бежит от него, Суриков не отстает и доходит до ее дома. Девушка вбегает в свою квартиру – Суриков стучится в дверь. Перепуганная девушка видимо, рассказала о своем приключении домашним: на стук выходит мужчина с явным намерением, как подобает в этих случаях, спустить преследователя с лестницы. Но не таков Василий Иванович, чтобы испугаться и отступиться от своей цели.

– Что вам надо? – спрашивает открывший дверь.

– Мне нужна та девушка, что вошла сейчас в дом.

– Для чего? Как вы смеете?

– А вот чтобы ее написать, это необходимо. Хозяин теряется.

– Но кто вы? Для чего?

– Я Суриков, художник, девушка необходима для картины, и ее другая заменить не может.

Хозяин начинает что-то соображать, просит даже Василия Ивановича войти. А кончается все чаепитием, и в конце концов образ прекрасной девушки появляется на картине. На товарищеских собраниях Суриков подолгу не появлялся, так как уезжал из Москвы на поиски натуры, на этюды. Частных же, семейных собраний у москвичей почти не водилось, и потому мне с ним редко приходилось встречаться. По рассказам, вначале трудновато жилось художнику. Для больших полотен у него была настолько малая комната, что картину приходилось писать по частям, закатывая половину холста в трубку. И при этих условиях он умел выдерживать единство в своих вещах. В квартире было холодно, работать приходилось стоя в валенках. Для того чтобы уйти и отдохнуть от образов, которые стояли в его воображении и требовали своего воплощения, при страшно мучительных условиях работы, художнику надо было переключаться на другое, такое же сильное, как живопись, искусство – и Суриков находил отдых в музыке. Отдыхая в ней, он в то же время получал и новую зарядку для дальнейшей работы. Забравшись с ногами на диван, Василий Иванович играл на гитаре и пел народные сибирские песни. При полном равенстве членов Товарищества Суриков не пользовался, конечно, никакими преимуществами и сам ничем не выделял себя из общей среды; вел себя необычайно скромно и просто, что не мешало каждому товарищу сознавать его громадную величину и ценить его по заслугам.

Недолюбливал Василий Иванович скороспелых критиков, авторитетно решающих сложные вопросы искусства и часто не понимающих живописи.

– Они вот все пишут, теорию выставляют: делай так-то и так, а теория их вся задним числом пишется. Каждый художник по-своему творит, а они уже из готового выводы делают и теорию сочиняют. Новая сила народится, перевернет всю их теорию, и критикам опять приходится приспособляться, новую теорию писать. И так без конца.

Не любил он и повторений в картинах уже решенных задач и тем.

– К чему писать одно и то же? Еще премудрый сын Сираха говорил: не повторяй сказанного, и ничего тебе не убудет.

Прожектор своего искусства Суриков направлял во тьму прошедших веков и там освещал стихийные народные движения, борьбу классов и партий, героизм отдельных лиц. Но его чутье и ум художника не могли не подметить также и современные ему общественные настроения, назревшие социальные запросы. Думается, в картине «Степан Разин» Суриков задумал выразить протесты и требования народных масс, их надвигающиеся выступления. Василий Иванович наслушался и сам немало пропел народных песен о Степане, выразителе дум и силушки народной. Никто, как новый Степан – весь народ – сбросит оковы в вольную Волгу.

Вечерняя тишина над ширью Волги. Плывет с набега вольная дружина. Везет отбитое в Персии и у купцов добро. Песни и разгул. Один Степан Тимофеевич далек от веселья; задумался думой, как сделать вольным русский народ. Едва скользит по Волге лодка, под широким парусом полулежит Степан с глубокой думой во взоре, и дума та легла над всем широким раздольем Волги.

Таков, как видно, был замысел картины.

И вот она написана и доставлена на выставку. Вставили картину в огромную золоченую раму. Поместили ее в отдельной круглой комнате в башне Исторического музея. Подняли картину, стали ей давать наклон – больше, меньше… Автор не удовлетворен. Здесь в новых условиях, художник видит картину как бы впервые, и это первое, самое верное и решающее впечатление не удовлетворяет его. Проклятое «не то» не произносится, но висит в воздухе, заражая и других зрителей. Суриков заметался. Он ищет, чего недостает для выгодного впечатления, обращается к другим за помощью. Ему кажется, что рама светла, позолота сливается с тонами вечернего неба, разжижает картину. Раму перекрашивают в темную бронзу. Картина выиграла, стала лучше, но все же и теперь остается «не то». И снова начинаются мучения, растерянность, неудовлетворенность, попытки исправить недочеты в картине, поиски живой воды.

Суриков запирает для публики двери своей комнаты. Каждое утро приходит он на выставку и пытается улучшить внешнюю обстановку картины. Вызываем маляра и пробуем перекрасить стены комнаты в более темные тона, чтобы вызвать вечерний свет в картине. Новая окраска стен тоже не удовлетворяет художника, она ему кажется слишком темной. Маляр составляет заново краску, но теперь стены очень светлы. Снова пробуем тон клеевых красок. Суриков требует добавить мела, маляр уверяет, что опять будет светло, и сыплет сажу. Происходят жаркие споры. Но что за чудо? Маляр утемняет краску, а стены светлеют. Маляр жалуется, что тут подвох со стороны Василия Ивановича. Оказалось, верно: входим мы случайно в комнату, а Суриков стоит, нагнувшись над ведром с краской, и сыплет туда мел. «Вот отчего стены светлые и полосатые! – почти кричит обиженный маляр, а растерявшийся Василий Иванович виновато оправдывается: «Я немножечко, ей-богу, немножечко!» Маляр рассердился, отказался продолжать работу, ушел и попутно унес красные сафьяновые сапоги, специально сшитые для суриковского Степана Разина, с которых художник делал поправки в картине. Василий Иванович переписывал некоторые детали в картине, звал меня: «Сегодня я лоб писал Степану, правда, теперь гораздо больше думы в нем?» Было ясно, что художнику не удалось вполне выразить свой замысел. Что-то запорошило утерянную им тропу, по которой двигалась разинская вольница. Как будто художник поддался настроению, утеряв образы живых людей. Одна фигура Разина не могла выдержать огромного полотна, а остальные фигуры мало помогали картине. У них не было ни единства с главной фигурой, ни сильного контраста, который бы ярче выделял состояние Разина. Для Сурикова, справлявшегося до сих пор с огромными замыслами и привыкшего уже пользоваться заслуженным большим успехом, и малое «не то» было очень тяжелым. К тому же картину никто как будто не собирался приобрести. Для правительственного музея она не подходила по своему содержанию, а частному лицу была не под силу и по цене, и по своим большим размерам. Художник проработал долгое время как бы впустую. Понятно было душевное состояние великого художника.

Суриков почувствовал себя обиженным чуть ли не всем светом и прежде всего Товариществом, несмотря на то, что передвижники относились к нему весьма доброжелательно и чутко, стараясь поддержать упавший дух своего боевого товарища. И хотя картина в конце концов все же была приобретена в частную галерею, Василий Иванович приписывал свои неудачи тому обстоятельству, что он стоял в рядах передвижников, которых в то время уже не очень чтили. По этой причине, думалось ему (или ему так говорили), и картина его не пользовалась таким успехом, как прежние. Он решил перейти в более молодое художественное общество – в Союз русских художников. Однако он не порвал совсем с Товариществом и числился в его списках. В Союз он дал этюды, написанные им в Испании: «Бой быков» и другие. Несмотря на их живописные достоинства, все же это были вещи не суриковского склада, случайные и ничего не добавлявшие к его имени; однако о них писали, как о новых больших завоеваниях художника. Мало того, писали даже, что вот, мол, теперь только, вырвавшись из «тенет передвижничества», Суриков раскрылся во всем блеске своего таланта, что вместо скучной передвижнической живописи у него появились настоящие краски, блеск колорита и проч. А между тем в этом Суриков совершенно не нуждался. Живописные задачи решал он блестяще и в прежних произведениях. Суриковские краски – сильные и в то же время необычайно тонкие, не поверхностные, а выходящие из глубоко пережитых ощущений – были известны, и не в них одних сила Сурикова. Глядя на лучшие его произведения, на «Утро стрелецкой казни», «Меншикова в ссылке», «Боярыню Морозову», забываешь про рисунок, краски, технику письма, так тесно слиты у Сурикова форма с содержанием. Вас захватывает прежде всего могучий замысел картины, великая историческая эпоха и живые, великолепно очерченные образы. И все это было в заповедях передвижничества, которые выполнял Суриков, будучи в рядах Товарищества.

Василий Иванович необыкновенно просто, трезво и ясно определял содержание и живописные решения у других авторов. Помню, мы восхищались нагромождением сильных красок у одного известного, тогда еще молодого, художника, а Суриков взглянул на картину и ахнул: «Смотрите-то, смотрите! Насинил, накрасил! Как с быка шкуру содрал и распластал перед вами, а она еще свежая, в синяках, с жиром, кровью политая». И мы удивлялись потом, как мы не заметили сразу в картине ее «сырости», отсутствия тонкости, прочувствованности в колорите. Богданов-Вельский написал картину «Новые хозяева»: крестьянская кулацкая семья купила имение и в полном довольстве пьет чай в барских хоромах, Суриков расхохотался перед картиной: «Вот и смешно, а страшно-то как! В мертвеца-покойника черные раки впились! Все косточки обгложут, а другой не подступай – загрызут, своего не отдадут!» Так резко (хоть и грубовато, но ясно) определял Василий Иванович социальный смысл картины – приход кулака на место барина. С переходом Сурикова в Союз передвижники почти утеряли его из виду, хотя, конечно, все с нетерпением ждали, что нового, настоящего, своего даст Василий Иванович при своем возрождении. Ждали довольно долго – и дождались.

На открывшуюся выставку Союза Суриков дал картину «Благовещение»: беспомощная Мария и архангел Гавриил с пестрыми наивными крылышками. Мы смотрели на Сурикова в этой картине с таким же чувством, как если б увидели его в митре архиерея или в костюме опереточной балерины. Случился однажды подобный грех с Василием Ивановичем и во время передвижничества. Под сильным впечатлением такого явления в природе, как солнечное затмение, он написал картину «Затмение». Хотя здесь было у художника переживание от «могучего в природе», но и оно не совмещалось с его натурой, общим направлением его искусства, было случайным, наносным. Передвижники пожалели своего товарища и категорически посоветовали ему убрать картину. Ее никто из посторонней публики не увидел. Теперь же не пожалели старика художника и выставили его словно на поругание. Бесконечно обидно было за огромного художника, обидно, что этим закончил великий Суриков. И хотелось об этом не думать, но мысли досадливо возвращались к этому. Позже мы потеряли его из виду. В нашем кругу он не появлялся больше, и никому не было известно, что он делает. Однажды вечером у меня в передней раздался звонок. Кто-то из моих детей позвал меня: «Там тебя страшный человек спрашивает».

Выхожу и вижу Василия Ивановича. Наружность его была всегда особенная, а сейчас, видимо из-за болезни, еще более выделялись его индивидуальные черты, и оттого он и показался детям страшным. Суриков пришел по незначительному делу, но оставался допоздна. Вечер прошел в разговорах и воспоминаниях о прежней жизни Товарищества. Под конец он стал просить сыграть ему что-либо. Спрашиваю – что?

– Играйте, – говорит, – Бетховена, его «Крейцерову сонату», о люблю Бетховена. У него величественное страдание; и в этой сонате я его вижу, а не то, о чем говорит Толстой. Впрочем, из великого создания каждый может почерпнуть то, что ему надо в разное время и в разном состоянии… Когда над необъятным простором, в громадном небе подымаются величественные облака, мне слышатся могучие аккорды Бетховена. Играйте, я найду свое.

Мы с женой стали играть. В середине анданте, в его миноре, я взглянул на Сурикова и хотел было остановиться. Он сидел бледный, осунувшийся. Лоб как бы надвинулся на глаза, крупные губы, с точно наложенными на них черными усами, выпятились вперед, от носа легли грустные складки. Половину лица закрывала темная тень от руки, которой он подпирал голову.

Когда мы кончили играть, Василий Иванович провел рукой по лицу и тихо проговорил:

– Как хороший роман… жаль, что все кончилось. Медленно встал, сердечно и грустно распрощался.

В передней несколько раз повторил: «Они-то, они – великие были люди, эти композиторы». Он ушел. Во дворе и на улице было очень темно… Вскоре я уехал в Петербург и там узнал, что и для могучего Сурикова пришла пора с болезнью и неизбежным концом.

Игорь Эммануилович Грабарь

О Сурикове

С В.И.Суриковым я познакомился в 1904 году у коллекционера В.О. Гиршмана. Здесь ежедневно собирались художники и артисты. Приходили к обеду и сидели весь вечер, часов до двенадцати. Из художников у Гиршмана бывали москвичи – члены выставочного объединения Союза русских художников, чаще других – Коровин, Серов, Иванов, Архипов, Борисов-Мусатов, Малявин, Ап. Васнецов, Переплетчиков, Виноградов, Остроухов, Клодт, Мещерин, Первухин. Почти всегда приходил и Суриков, оживленно беседовавший, много рассказывавший о своих былых встречах и впечатлениях, веселый, вечно балагуривший и державший себя необыкновенно просто и по-товарищески легко с художниками.


Игорь Грабарь. Автопортрет

Приезжавшие из Петербурга художники – Бенуа, Сомов, Лансере, Добужинский, Бакст – также бывали завсегдатаями «гиршмановских вечеров», на которые съезжались и все главные московские коллекционеры.

Суриков обычно уходил раньше других домой, часов около 11, я также, мы шли пешком, чтобы прогуляться. Он всю дорогу охотно и интересно говорил, причем тема была всегда одна – искусство. Больше всех художников он ценил старых венецианцев, особенно Тициана и Тинторетто. Суриков был единственным из русских художников старшего поколения, не только не отворачивавшимся от молодежи, захваченной новейшими течениями, шедшими из Парижа, но и открыто их приветствовавшим. Будучи членом Товарищества Передвижных выставок, Суриков не скрывал своего презрения к большинству своих сотоварищей, когда-то интересных художников, впавших в начале нынешнего века в полное ничтожество.

С еще большим презрением он относился к московским купцам-коллекционерам, собиравшим картины из чванства и снобизма. Он бывал у них потому, что это была единственная возможность встречаться с московскими художниками. Как-то Гиршман просил меня и Переплетчикова поехать с ним к Сурикову, чтобы помочь ему выбрать у него несколько этюдов. Суриков встретил нас очень радушно и стал показывать этюды к «Стрельцам», «Морозовой» и «Ермаку». Он показывал сначала самые слабые вещи, явно не ценившиеся им и только под конец извлекал откуда-то из другого места вещи позначительнее. Гиршман от поры до времени справлялся о цене и каждый раз вздыхал:

– Что вы, Василий Иванович, да разве можно так высоко расценивать такой крошечный этюд?

А Василий Иванович действительно хватил: «5 000, и никаких!»

– Уступите, Василий Иванович.

На это Суриков с лукавой усмешкой, подмигнув нам с Переплетчиковым, сказал:

– И хотел бы, да имя не позволяет.

В этой озорной реплике сквозило нескрываемое презрение к «меценатам».

Московские старожилы помнят еще, какой хаотической была до 1913 года развеска картин в Третьяковской галерее. П.М.Третьяков умер, не успев осуществить задуманную им перевеску всех картин. После его смерти первые «попечители» галереи – Голицын, Остроухов и Цветков – считали необходимым оставить галерею в том виде, в каком она была в момент смерти ее основателя, не трогая с места ни одной картины. Знаменитая картина Сурикова «Боярыня Морозова» висела в узкой комнате, в которую вела маленькая дверь, и не было никакой возможности видеть как следует картину, ибо не было «отхода» от нее. Эта злополучная суриковская комната вмещала еще гигантский холст Перова «Никита Пустосвят» и большую картину Милорадовича «Черный собор».

Я руководил перевеской 1913 года и распорядился вынести из этого зала все несуриковские картины, а также пробил на месте входной двери большую арку, открывавшую вид на картину сквозь анфиладу зал. «Боярыня Морозова» загорелась всеми своими радужными цветами.

Когда В.И.Суриков пришел в галерею после новой повески, он, в присутствии собравшихся старейших служащих, отвесил мне земной поклон и со слезами на глазах обратился к ним со словами:

– Ведь вот в первый раз вижу свою картину: в квартире, где ее писал не видел – в двух комнатах через дверь стояла. На выставке не видал – так скверно повесили, и в галерее раньше не видал, без отхода-то.

В этот день мы долго стояли с ним перед его картинами, причем он рассказал немало любопытных эпизодов, связанных с историей их создания.

Подойдя к «Утру стрелецкой казни», он вспомнил, как к нему в мастерскую в 1880 году зашел И.Е. Репин. Картина была уже вся прописана и в основном решена. Репину она очень понравилась, он спросил только Сурикова, почему тот не повесил нескольких стрельцов на виселицах видневшихся вдали, по спуску вдоль Кремлевской стены. Суриков замялся сказав, что ему это казалось излишним и дешевым.

– А я бы непременно повесил двух-трех, а то какая же казнь, если никто еще не повешен.

Суриков попробовал на другой день начертить мелом по масляной живописи несколько висящих фигур. Когда он окончил, в комнату вошла старуха няня.

– Увидев картину, она грохнулась на пол, – закончил Суриков. – Тут я и понял, что был прав я, а не Репин: искусство не так должно действовать…

Илья Ефимович Репин

Суриков

I

Вероятно, 1872 год.

Я был уже на выезде за границу, когда Суриков стал выдвигаться и готовился быть «конкурентом». Я видел его только мельком и мне очень врезались его выразительные глаза; я был не прочь с ним познакомиться. Но однажды, встретившись со мною в коридоре Академии художеств, он взглянул мне так холодно в упор, что я сразу охладел к нему. Я уже тогда написал «Бурлаков» и «Дочь Иаира», и явно демонстративный взгляд мне, столь известному тогда не только в академическом коридоре, но и дальше его, показался обидным. Но, кажется, он малоинтеллигентен, подумал я для успокоения своего любопытства к восходящей новой звезде, и сам не искал с ним знакомства.


Илья Репин. Автопортрет

Знакомство это состоялось только в 1877 году в Москве.

Уже после своего академического пенсионерства я, поселившись в Москве, был в храме Христа Спасителя, где и Суриков писал на стенах большие образа-картины. Здесь с первых же слов мы почувствовали себя родственниками – кстати, и жили недалеко друг от друга, в Хамовниках. Я упросил Сурикова позировать мне для портрета, он согласился, и мы стали видеться очень часто. Работы в храме он уже кончил, и сейчас же на Зубовском бульваре, в небольшой комнате (самой большой в его квартирке), он начал «Казнь стрельцов». Тогда еще не было пряток друг от друга со своими работами: они стояли на мольберте всегда открытыми, и авторы очень любили выслушивать замечания товарищей. Все подробности обсуждались до того, что даже мы рекомендовали друг другу интересные модели. Я вспоминаю в себе в ту пору много кочкаревских черт. С большой заботой, до назойливости, я критиковал всякую черту в картине; и, поразившись сходством намеченного им в своей картине одного стрельца, сидящего на телеге с зажженной свечой в руке, я уговорил Сурикова поехать со мною на Ваганьковское кладбище, где один могильщик был чудо-тип. Суриков не разочаровался. Кузьма долго позировал ему, и Суриков при имени Кузьмы, даже впоследствии, всегда с чувством загорался от его серых глаз, коршуничьего носа и откинутого лба.

С Суриковым мне всегда было интересно и весело. Он горячо любил искусство, вечно горел им, и этот огонь грел кругом его и холодную квартирушку, и пустые его комнаты, в которых, бывало: сундук, два сломанных стула, вечно с продырявленными соломенными местами для сиденья, и валяющаяся на полу палитра, маленькая, весьма скупо замаранная масляными красочками, тут же валявшимися в тощих тюбиках. Нельзя было поверить, что в этой бедной квартирке писались такие глубокие по полноте замыслов картины, с таким богатым колоритом. Не могу не вспомнить опять, что в то время нас обогревало великое солнце жизни – Лев Толстой. Он часто захаживал то ко мне, то к нему. И я, еще со Смоленского бульвара, завидев издали фигуру Сурикова, идущего навстречу мне, в условленное время – вижу и угадываю: «он был».

– Ах, что он сегодня мне говорил!.. – кричит Василий Иванович. И начинался тут бесконечный обмен всех тех черточек великого творца жизни. Он невзначай бросает их, глядя на работы еще малоопытных художников. Он чувствовал, что сердца их прыгали от счастья, почуяв, как живую, трепещущую частицу их единственных наблюдений проницательного знатока жизни, и это его располагало не скупиться.

Да и у Сурикова было много страсти к искусству. Нельзя было не пожалеть об его не крепком рисунке, о слабой форме. Я даже затеял у себя натурные классы – один раз в неделю, по вечерам, приходили из Училища живописи натурщики. Все же лучше, чем ничего. Суриков сам не соберется одолевать скуку изучения. Но он ко мне не часто приходил на эту скуку. Как жаль, а ведь я, главным образом, имел его в виду… Ах, школу надо одолевать в юности, чем раньше, тем лучше, как язык… А когда голова художника полна небывалыми образами, когда сердце его охвачено потрясающими страстями прошлой жизни, тогда уж нет сил удержаться на изучении вообще.

II

Вчера г. Б. написал, что Суриков не был за границей до самой смерти, – это неверно. Суриков несколько раз ездил в Европу и в разные места. В Венеции он даже увлекся до того, что написал «Карнавал». Любимой эпохой живописи были для него венецианцы – он обожал Тициана… И вот на нем, как на самобытном художнике – русском, национальном – с особой ясностью видно, что посылки за границу вредны для исключительных художественных дарований. Искусственно воспитанные эклектики (выражаясь вульгарно: хладные скопцы) как сыр в масле катаются по Европе, прибавляя многое множество консервов к своему легкому гербариуму чужих опытов. А живому темпераменту, обуреваемому реальной действительностью, нужен простор и новые формы. Разумеется, какой же художник не влюбится в Тициана?! И Суриков отдал ему дань восхищения. И что всего опаснее: художественные величины завоевывают нас без остатка. Чем глубже впечатление, тем ближе и ближе хочется художнику произвести то же.

Это всегда будет нечто вроде копии, – значит, слабее оригинала. И еще… О, беспощадность образца – другой уже не нужен миру. Ни Рафаэль, ни Рембрандт, ни Тициан, другой невозможен – он будет только хладный скопец, жалко, скромно и загадочно стоящий в стороне от истинного движения искусства. Это живой мертвец в искусстве. Вот почему академии – консерватории великих принципов искусства – всегда и везде производили только мертворожденных гомункулов.

Да, Суриков яркий пример самобытности. Вот его «Ермак, покоритель Сибири»…

…Впечатление от картины так неожиданно и могуче, что даже не приходит на ум разбирать эту копошащуюся массу со стороны техники, красок, рисунка. Все это уходит как никчемное, и зритель ошеломлен этой невидальщиной. Воображение его потрясено, и чем дальше, тем подвижнее становится живая каша существ, давящая друг друга. После и казаков, и Ермака отыщет зритель; начнет удивляться, на каких каюках-душегубках стоят и лежат эти молодцы; даже серьги в ушах некоторых героев заметны… И уж никогда не забудет этой живо были в этих рамках небылиц.

III

В заключение желательно определить в искусстве место и значение В.И.Сурикова, сделать ему характеристику. Теперь это очень, очень трудно, – время не такое. Вместо горячих жертвенников творцу от искренних сердец жрецов искусства закурились кучи навоза – кизяк… Кроме газов, от удушливости которых можно угореть, эти дымящиеся кучи производят такой едкий дым, что решительно ничего видеть не может человек с добрыми побуждениями, – наглядеться произведениями искусства и даже приобрести из виденного для воспоминания… Его, заплатившего за вход на выставку, как везде, приводят в некую неприглядную кладовую, где и на полу и по стенам досужие шутники-дворники наложили и накрепляли к стенам какие-то деревяшки, поленца, жестянки, даже коробочки от пудры, щетки от сапог с ваксой, вешалки для платья, обрезки цинковых листов; некоторые поленца и концы брусьев даже раскрасили в яркие цвета… Недоумевающий простак уже готов звать на помощь полицию, требует назад деньги; поднимается шум; смех переходит в нелестные эпитеты устроителей… Скандал. Заправилы поневоле должны спасать положение: они уверяют непочтенную публику в ее невежестве, – за границей за эти сверххудожества платят громадные суммы; в Москве некий чудак купил великолепный дворец, украшенный резьбою и позолотой блестящей эпохи Ренессанса и развесил по стенам эти гениальности, еще недоступные пониманию. Выставка носила загадочную цифру, вместо заглавия красовалась вывеска: 0,10.

Ах, не время смеяться, когда гениальный художник, еще не похороненный, лежит в гробу…

Я хотел определить Сурикова как художника. Извиняюсь за отступление. В искусстве, как в жизни человечества, установились два типа, два течения: эллинское и варварское. И художников, по их натурам, также придется разделить на эллинов и варваров. Эллины со своим искусством представляют гармоническое, цельное, изящное явление. Ритм, красота, спокойное сочетание линий, красок, форм – все вместе, распределенное в меру, с аристократическим вкусом, очаровывает нас, и душа наша отдыхает от этой изящной пластики. Представители у старых греков: Фидиас, Пракситель и др., у итальянцев: Рафаэль, Тициан и др. У нас представитель, эллинизма – Карл Брюллов, величайший художник Европы XIX столетия. Другой тип искусства, для краткости, назовем варварским (в смысле понимания древних греков, для которых все, что не входило в область Эллады, считалось варварским).

Разумеется, все малокультурные народы были варварами, и сами греки имели довольно продолжительный период архаического искусства, так схожего еще с египетским. Аполлон Терентенейский, Диана Эфесская, Эгинеты и др. – все это еще можно считать варварскими примитивами, к которым так ревниво стремятся теперь декаденты, ломая себя даже нарочно, слюняво шепелявя для сходства с дикими и детьми. Вот почему их идеалы уже только у дикарей и ограниченных народностей не поднявшихся еще до великого искусства. У нас представители варварского начала: лубки, иконы и произведения живых, но еще неокультуренных сил природного гения. К таковым можно отнести Перова, к таковым же, по своей натуре, принадлежит и Суриков. Натура страстная, живая, с глубоким драматизмом; он творил тольки непосредственно, выливая себя, он не мог подчинить свои силы никакой школе, никаким канонам. И лица, и краски, и линии, пятна, светотени, – все в нем было своеобразно, сильно и беспощадно по-варварски. А искусство он горячо любил, более всего на свете. И послушать, как он рассуждал о нем, – можно было решить, что он эстет аристократ. Он понимал все и глубоко и верно ценил.

Сергей Тимофеевич Конёнков

Образ дорогого художника

Помнится мне, в 1891 году приехал я в Москву из Ельнинского уезда, Смоленской губернии, поступать в Училище живописи, ваяния и зодчества, и, как водилось, прежде всего направился в Третьяковскую галерею. Долго, как зачарованный, не в силах отвести глаз, стоял я перед «Боярыней Морозовой» и тогда-то по-настоящему ощутил величие Сурикова.


Сергей Конёнков

Познакомился я с Василием Ивановичем значительно позже, когда, окончив училище, экспонировал на Передвижной выставке статую «Каменобоец». В день вернисажа, взволнованный (выставлялся-то у передвижников впервые), я пошел на выставку. Посредине главного зала увидел Сурикова. Он подошел ко мне и похвалил мою работу. Сердце мое подпрыгнуло и забилось часто-часто: сам приметил меня – Суриков!

Таким, как я увидел тогда Василия Ивановича, таким он навсегда запечатлелся в моей памяти: ладный и крепкий, с широким размеренным шагом, увенчанный черными пенистыми кудрями. Все в нем было свое, суриковское, типичное для него. Проникновенный, чистый взор, и будто написанный кистью алый и ровный рот, и спрятавшаяся в глазах казачья «лукавинка», и неожиданно мягкое пожатие большой и сильной руки.

Суриков выставил картину, на которой изображался переход суворовской армии через Альпы. Картина имела успех несравненный (впрочем, как и другие суриковские работы), и Суриков подле нее казался мне выше ростом. С той знаменательной для меня выставки началось знакомство с Василием Ивановичем, которое продолжалось вплоть до его кончины.

Беседы с ним были истинным наслаждением. Суриков говорил отлично, и знал это, и поэтому любил рассказывать. Выразительная и образная речь его сопровождалась широкими взмахами рук. Рассказывал ли он о Сибири, о снежных равнинах и о могучей глади Енисея, или о Средней России – о перелесках и болотцах, яркие картины, точно живые, вставали перед глазами слушателей.

Его высказывания об искусстве служили для меня, как и для других молодых художников, своеобразной энциклопедией, откуда черпали мы знания, крайне полезные.



Поделиться книгой:

На главную
Назад