«Вставайте, Мириам, вставайте, — сказал он. — Эти таблетки, видно, совсем свалили вас с ног. Скоро полдень, а вы еще не ели. Я беспокоюсь». Она открыла глаза, тут же узнала его, и, хотя явно была без сил, слегка покраснела. Он сел возле ее кровати: «Вы меня напугали. Я же вас предупреждал. Вам нельзя было брать вторую таблетку, она была лишней». Она слушала его с какой-то задумчивой мягкостью, прикрыв глаза. Кожа ее пересохла, морщинки на лице углубились — стареющая женщина, которую он оглушил своими таблетками. Потом очень четко произнесла: «Первая тоже была лишней». Он растерянно улыбнулся. «Возможно, — торопливо согласился он, опасаясь ее рассердить. — Я не знал, что вы так чувствительны к таблеткам». И снова наступила тишина, ему показалось, что она опять проваливается в сон, но она вдруг сказала: «К этим таблеткам». И опять замолчала. И он действительно вспомнил, что в те первые дни, когда его жена начала принимать тальвин, она тоже, несмотря на свою привычку к наркотическим средствам, немедленно погружалась в сон. Это было в начале весны прошлого года, и воспоминание о том времени снова обдало его теплой волной. Каждый новый наркотик был для них тогда чем-то вроде нового приключения, и они оба тщательно следили за ее реакцией; иногда ему хотелось попробовать то или иное лекарство на себе, одновременно с нею, чтобы лучше понять, что она чувствует, но его удерживала мысль, что он не имеет права рисковать своим здоровьем, потому что на нем держался весь дом, и если в самом начале ее болезни он еще лелеял мечту присоединиться к ней в качестве второго больного, то со временем ему пришлось отказаться от этого желания, и все его мелкие недомогания померкли в сравнении с ее мучительными страданиями. И вот теперь, глядя на свою маленькую обессиленную спутницу, он вспомнил первые реакции жены на те же таблетки — они тогда назвали их «философскими», потому что ее мозг под их воздействием как будто отделялся от тела и становился удивительно ясным. Они вели долгие беседы, и ее голос звучал так, словно она говорила откуда-то с другой стороны земного шара. Даже самый короткий ответ должен был как будто пересечь материки и океаны, но когда наконец приходил, то звучал отчетливо и резко. И это беглое воспоминание снова пробудило в нем глухую тоску. «Где ты сейчас? — подумал он. — Неужто и впрямь исчезла навсегда? И когда же я присоединюсь к тебе?»
Он усмехнулся. И советница тоже улыбнулась — лежа, не открывая глаз, как будто ей нравилась вся эта ситуация — искусственно навязанный сон и мужчина, который суетится вокруг нее. «Ах ты, старенькая белка! — опять подумал он. — Ты, наверно, не так уж часто позволяешь себе так поспать. Вся на нервах, вся — натиск и карьера, без сомнения, и вдруг такой замечательный отдых, в кои-то веки!» Она опять задышала ровно и мерно, как будто хотела ускользнуть от него в новое забытье, но теперь он был решительно настроен перевернуть и хорошенько встряхнуть эту маленькую ленивицу, так упорно цеплявшуюся за свой сон, и уже собрался было это сделать, как вдруг вспомнил: «А нога? Что с вашей ногой?» Она не отвечала, все еще борясь с бродившим в ее крови наркотиком, и тогда он сам слегка приподнял одеяло, порылся в измятых простынях, нашел перебинтованную ногу, поднял ее — припухлость, похоже, уменьшилась, и нога из женской стала похожа на девичью. Он развязал бинт, чувствуя себя, как хирург, которому доводилось вскрывать сердца и грудные клетки, а сейчас приходится заниматься детским прыщиком. «А вот нога намного лучше», — сказал он радостно, как будто о каком-то отдельном существе, более удачливом, чем его хозяйка. Она не отреагировала, словно готова была предоставить ему и вторую свою ногу, лишь бы он дал ей снова погрузиться в блаженную дремоту. Он ловко затянул бинт и стал рассуждать — вслух, с самим собой, как делал это в последние месяцы у постели больной жены: «Надо поесть. Так нельзя. Их завтрак вы уже прозевали. Я сейчас принесу кофе и булочки». И тут же, не откладывая, спустился вниз, объяснил старухе с помощью энергичной жестикуляции и нескольких английских слов, произнесенных на немецкий лад, что ему нужен кофейник с горячим кофе, выбежал на улицу, купил булочки и пирожки, поставил все это на поднос и сам принес в номер, но увидел, что она вновь уснула, и стал энергично поднимать жалюзи, открывать ставни и даже слегка приоткрыл окна, чтобы впустить немного свежего воздуха в надежде ее разбудить.
И она действительно проснулась, против воли и без желания, и он помог ей подняться, удивившись, какая она легкая, а как только за ней закрылась дверь ванной комнаты, поспешил снять одеяло И потрогать простыню — как он и ожидал, она была влажной, и липкой, и даже слегка мокрой, и он быстро поднял ее и перевернул. За последний год он приобрел такой навык в быстрой смене простынь, что способен был перестелить простыни, даже если жена при этом оставалась в кровати. Он немного убрал по своему разумению комнату, все время прислушиваясь к тишине в ванной из опасения, что она там погрузится в новый и опасный сон. Однако в конце концов дверь открылась, и она вышла оттуда, умывшаяся и подкрашенная, и он опять поразился той тихой интимности, которая установилась между ними меньше чем за сутки — как между многолетними супругами. Неожиданная мысль пришла ему в голову — не был ли весь этот ее долгий сон просто уловкой, призванной заставить его немного поухаживать за ней? Он поставил перед ней поднос, и она принялась есть и пить, он налил и себе чашку кофе и выпил с булочкой, пока она, слабая и смеющаяся над своей слабостью, заставляла себя есть, впервые глядя на него не как на порхающую вокруг тень. «Что вы делали все это время?», — «Так, гулял, — сказал он, — даже наткнулся тут поблизости на Берлинскую стену и успел в ней разочароваться». — «Да нет, ее нужно смотреть не здесь, — перебила она его. — Нужно пойти к Бранденбургским воротам, — там она больше, впечатляет, там видна граница между двумя зонами». Он рассказал ей про снег, о котором о на даже не подозревала. «Берлин весь белый, — сказал он. — Та парижская буря, которая меня преследует, добралась наконец сюда, но немцев это, кажется, беспокоит куда меньше, чем французов». — «Жалко, что я не видела метель», — сказала она, заставив его подумать, не принести ли и ей таз со снегом, чтобы она могла поиграть. Эта мысль позабавила его, но вслух он сказал только; «Не стоит спешить на улицу, лучше дать вашей ноге отдохнуть, чтобы вы могли вечером пойти в оперу». Приподнявшись на подушке, раскрасневшаяся от сна, с раскачивающимися в ушах сережками, от которых Молхо никак не мог оторвать взгляда, потому что его жена никогда таких не носила, она внимательно посмотрела на него, как будто, несмотря на всех своих многочисленных родственников, не привыкла к такой заботе и теперь старалась понять, чего он от нее хочет, а потом послушно надкусила булочку, как ребенок, потерявший аппетит.
«Может, измерить ей температуру? — подумал он. — А вдруг эта ее слабость — признак более серьезного расстройства?» За окном снова проносился густой серый снег, и в тишине слышался ровный шум радиатора возле кровати, как будто они летели в самолете, снаружи становилось все темнее, снежная буря затянула воздух мутным молоком, Молхо сидел в кресле, тоже чувствуя себя вялым и отяжелевшим, и пытался разговорить ее, расспросить о девочке или хотя бы об этом пансионе — почему она выбрала именно его? была ли она тут с кем-то другим в таком же оперном туре? может быть, даже с покойным мужем? — но у нее, казалось, не было сил говорить, ее немногословные ответы звучали так слабо, как будто на нее уже наваливалась очередная волна тяжелой дремоты, и тогда он стал рассказывать ей о себе, точнее — о своей покойной жене, которая родилась здесь, и почему она никогда не хотела сюда приезжать, но она словно давно уже знала все эти рассуждения, потому что задремала прямо на середине его фразы, — видимо, ее организм был так чужд наркотикам, что, даже две маленькие таблетки глубоко его потрясли, — и он осторожно вытащил из-под ее слабых рук поднос с наполовину съеденной булочкой и почти полной чашкой кофе. Она вздрогнула, сдвинулась глубже под одеяло и положила голову на подушку. «Я чувствую себя немного виноватым», — негромко проговорил он, надеясь вызвать ее сочувствие, но она никак не отреагировала на его слова, голова ее неподвижно лежала на подушке, он не мог понять, слышит ли она его вообще, как вдруг на ее губах появилась слабая и горькая улыбка. «Только немного?» — спросила она и снова умолкла. Он испугался и, запинаясь, сказал: «Я не знал, что эта таблетка так на вас повлияет, ведь это не какое-нибудь специфическое лекарство, его продавали тут без рецепта, в открытом доступе, моя жена…» — но волна сна уже накрыла ее с головой, ее дыхание стало тяжелым и медленным, и Молхо почувствовал тревогу: если она будет и дальше спать подобным образом, он и впрямь не сможет завтра улететь. Он решил больше не тревожить ее, чтобы дать ей ощущение домашнего-тепла и безопасности. Что доделаешь? Ее организм должен освободиться от этого яда. Даже снежная буря ее не взволновала.
Он вытянул ноги и откинулся на сцинку кресла, — глядя на беспорядочно мечущиеся за окном снежные хлопья, которые выглядели так, будто их то и дело подбрасывали с земли в мутное небо, и напоминали не столько замерзшую ледяными лепестками воду, сколько сгустки древних белков, остатки первичного вещества жизни, — и про себя подумал: «Вот так я буду теперь сидеть здесь, так же, как я сидел тогда возле той кровати, здесь даже тише, чем на Кармеле, из-за этих немецких двойных окон». Ему вдруг припомнилось, как в последний месяц перед смертью жены он сидел порой рядом с ней, часами не произнося ни слова, так что она иногда даже начинала его умолять: «Ну расскажи хоть что-нибудь, ты ведь бываешь среди людей», а он отвечал: «Мне не о чем рассказывать, я думаю только о тебе» — и это была сущая правда. И вот теперь он сидел возле кровати другой женщины, надеясь, что своей заботой о ней уравновесит ее превосходство в уме и культуре, и, сидя так, чувствуя, что в нем уже начинает накапливаться томительная усталость, стал искать что-нибудь, что могло бы взбодрить его, заметил лежащий возле ее кровати знакомый томик и, подняв его, увидел, что в этом номере — возможно, из-за двуспальной кровати — книга содержала также Ветхий Завет, но текст был по-немецки, и он посмотрел только, как выглядит на этом чужом языке первая строчка Книги Бытия, а потом закрыл книгу и вернул ее обратно на место.
Усталость плескалась в нем волнами, на мгновение ему пришла в голову мысль снять туфли и прилечь рядом с ней — в конце концов, он тоже порядком вымотался, все утро гуляя вокруг пансиона и бегая с этажа на этаж, — но он не сдвинулся с места, потому что подумал, что может ее испугать, а если даже нет, то, убедившись, что он лег с ней рядом только для того, чтобы тут же заснуть, она наверняка решит, что он человек со странностями, а потому лучше, чтобы их унылое молчание объяснялось просто ее сонливостью, — и он прикрыл глаза, лениво и праздно размышляя, может ли он вообще жениться на ней, а если да, то где они будут жить — у нее или у него, или же им придется продать обе свои квартиры и купить одну большую, чтобы там были отдельные комнаты для всех детей, в том числе и для её девочки. Он дремал, слыша собственное мерное дыхание, как вдруг его разбудил ее тихий голос — все еще свернувшись калачиком под одеялом, она произнесла: «Жаль, если вы так и будете сидеть здесь все время, лучше походите, посмотрите город, вам завтра уже возвращаться, когда вы еще окажетесь в Берлине? Здесь недалеко есть музей экспрессионистов, там вывешены знаменитые картины начала века, вам, наверно, будет интересно. А я скоро приду в себя, еще немного…»
Он был ошеломлен, ему показалось, что он слышит в ее голосе нотку какого-то окончательного и горького разочарования, и он встал и сказал только: «Хорошо, тогда я еще немного похожу по городу», — и, взяв поднос с чашкой кофе и булочкой, спросил, принести ли ей еще что-нибудь — может быть, термометр? — но она ответила, что в этом нет никакой нужды, и он молча вышел, с подносом в руках, не понимая, зачем, собственно, он его тащит, и уже нажал было кнопку лифта, как вдруг услышал за собой шелест ее босых шагов по полу и звук закрываемой на ключ двери и, вздрогнув от страха и обиды, понял, что их короткий роман завершился.
В лифте он дожевал ее булочку, а спустившись в вестибюль, поставил поднос на стойку, за которой сейчас сидела девочка школьного возраста и готовила уроки. Она взяла его ключ тонкими пальцами и повесила рядом со всеми остальными. Дверь в квартиру хозяев была сейчас открыта настежь, и через нее он снова увидел кухню, в которой на сей раз расположилась вся их семья — здесь были все дежурные, поочередно сменявшиеся за стойкой пансиона в течение минувших суток, и все они с воодушевлением погружали сейчас ложки в стоявшие перед ними глиняные горшки — а отец семейства, большой немец в грубом комбинезоне, сидевший во главе стола, увидев гостя, поднялся, вышел к нему и на тяжелом английском спросил, все ли в порядке, доволен ли он, и даже пригласил Молхо, скорее из вежливости, присоединиться к их обеду. Молхо поблагодарил, отказался от приглашения, похвалил пансион, с восхищением отозвавшись о старинных мечах и кинжалах и даже хотел было объяснить, что его спутница все еще остается наверху, — они наверняка уже недоумевали, не видя ее так долго, неплохо было показать, что он за ней приглядывает, — но тут же передумал и ограничился вопросом, есть ли у них термометр, который ему, возможно, понадобится позже. Немец вначале не понял, и Молхо снова обратился к языку жестов, то вкладывая воображаемый термометр в рот, то вынимая его оттуда, так что тот в конце концов сообразил, о чем речь, и, немного даже напуганный, обещал позаботиться об этом после обеда.
И вот он снова, в который уж раз, вышел на улицу и сразу увидел, что буря почти стихла и среди снежных туч открылся даже клочок по-израильски синего неба. Улица напоминала белую аллею, сплошь усеянную людьми. Рабочие в фуражках и комбинезонах и элегантные женщины в высоких кожаных сапогах энергично шагали по хрустящему снежному покрову, в котором дробилось золотистое солнце. На церковной башне звонил колокол, и в маленьких ресторанчиках было полно обедающих. Он колебался, перекусить сейчас или походить немного, чтобы нагулять аппетит, но, подумав, решил поесть, не откладывая, — кто знает, найдется ли в другом месте такая же дешевая закусочная, как возле пансиона, в которую он в конце концов и втиснулся. Протолкавшись сквозь толпу, нашел себе место у столика, за которым ели несколько молодых веселых парней, заказал сосиски с картошкой и кружку пива, и вся эта еда и в самом деле обошлась ему дешевле некуда. Потом, насытившись и слегка опьянев от холодного пива, вышел на улицу и в полном соответствии с указанием оставшейся в пансионе спутницы спросил у прохожих, как пройти к музею экспрессионистов, но, подойдя к старому мрачному зданию, увидел длинную очередь у входа, сказал себе: «К чему мне все эти старые мрачные немецкие картины, хватит с меня культуры в этой поездке», — и, свернув налево, в сторону спуска к Берлинской стене, которая, как он вдруг понял, чем-то загадочно его привлекала, быстро вышел к ней и двинулся вдоль, отмечая, что свежевыпавший снег уже успел сплестись в ее трещинах тончайшим белым вьюнком. Стена снова понравилась ему. «Это их наказание», — подумал он, хотя сами немцы вроде бы вовсе не тяготились ею, напротив, эта стена словно подарила им уголки полной тишины в самом сердце грохочущего города.
Вскоре дорога вывела его на широкий бульвар, и он понял, что по нему сможет добраться до какого-то важного места. Действительно, следуя указаниям прохожих, он в конце концов вышел на площадь перед каким-то большим и тяжелым зданием, которое оказалось бывшим рейхстагом, и там влился в тонкую струйку туристов, подымавшихся по ступенькам к специальной смотровой площадке, с которой можно было заглянуть на Восточную сторону, на Бранденбургские ворота и окружавшие их широкие и пустые, без магазинов и прохожих, улицы — все это выглядело унылым и заброшенным, даже снег казался там более тяжелым и глубоким. Двое часовых в полушубках, с автоматами в руках, шагали по протоптанной ими тропе, как два молодых медведя. Мороз пощипывал лицо, но снежная буря, казалось, окончательно миновала. «Догнав меня», — подумал Молхо, улыбнувшись, и пошел обратно тем же путем, снова вернулся на многолюдные улицы, добрался до другого большого здания, которое почему-то показалось ему знакомым, и, недоумевая, как это может быть, если он никогда здесь не был, вдруг понял, что это здание оперного театра, его тыльная часть, и действительно, обойдя его, увидел перед собой те широкие, изящные каменные ступени, с которых вчера скатилась, поскользнувшись, его советница, только сегодня они были дочиста отскоблены от льда и на них растянулись рослые светловолосые парни, с наслаждением подставляя лица крепчающему полуденному солнцу.
Молхо осторожно поднялся по ступеням, стараясь точно определить, где она поскользнулась, а где и почему остановилась, когда катилась вниз, пришел к выводу, что ей вчера здорово повезло, потом вошел внутрь, чтобы посмотреть, как готовятся к вечернему представлению, поглядел на развешанные по стенам мрачные фотографии отдельных сцен вчерашнего спектакля, присматриваясь к лицам певцов, которых накануне видел только издали, из зала, перешел оттуда к фотографиям из «Дон-Жуана» — его им предстояло слушать сегодня — и нашел, что в этом спектакле декорации, костюмы и лица куда красивее и приятнее, чем накануне, и обещают большее удовольствие. Он особенно долго стоял перед фотографией, на которой был изображен появляющийся из глубины сцены обнаженный до пояса каменный человек, протягивающий могучую руку, чтобы схватить съежившегося от страха Дон-Жуана.
Потом он набрал кучу разноцветных программок, лежавших на подносах перед окошком кассы, и, хотя все они оказались на немецком, сунул их в карман, чтобы вручить в пансионе своей спутнице в качестве маленького сувенира. «Сегодня вечером, — в радостном предвкушении думал он, — я опять услышу такую же человечную и ласковую музыку, как в „Волшебной флейте“», — и эта ожидавшая его опера Моцарта вдруг показалась ему чем-то необыкновенно важным, своего рода завершением той мучительной драмы смерти, в которой он все последние месяцы играл роль покорного героя.
Он вышел наружу, удивившись тому, с какой скоростью набирает уверенную силу неожиданно весеннее тепло, и медленно сошел вниз по ступеням, заранее обдумывая, где и как нужно поддержать ее сегодня при выходе из театра. Ему хотелось вернуться в пансион пешком, но он боялся заблудиться и поэтому остановил такси и протянул шоферу одну из визитных карточек, которые рассовал по карманам. Когда они въехали в знакомую узкую улицу, он ощутил такое теплое чувство, будто вернулся домой. Только мысль о запертой за ним двери портила ему настроение. Неужели она сердится на него? В чем же он провинился? Ведь в конечном итоге она всего-навсего хорошенько отоспалась, как не часто доводится другим. И никакого сотрясения мозга у нее, разумеется, не было. От этих мыслей ему немного расхотелось возвращаться, и он задержался перед окном той маленькой парикмахерской, которую обнаружил возле пансиона. Старый парикмахер и его жена по-прежнему скучали без дела. Молхо долго изучал вывешенную в окне табличку с ценами, тщетно пытаясь расшифровать незнакомые немецкие названия, и вдруг подумал, что именно эти старики обслужат его наилучшим образом. Он решил войти.
Маленький колокольчик на двери мягко звякнул, и старики поднялись ему навстречу с почтительной приветливостью. Выяснив, что он иностранец и к тому же из Израиля, они прониклись еще большим почтением. «Наверняка и эти в свое время были нацистами, — подумал Молхо, — но какое мне дело! Сейчас это два бессильных старика, и почему бы им перед смертью не постричь одного еврея?» И они действительно обслужили его на славу. Вначале они натянули на него передник и повели в темный угол, к большой раковине, и он на минуту испугался, увидев, что старуха намеревается помыть ему голову, но в конце концов разрешил ей делать с собой все, что ей вздумается, и она опытными, поглаживающими и немного щекочущими руками дважды вымыла ему голову горячей водой с шампунем, а потом выжала и насухо вытерла его волосы, обмотала их большим полотенцем и отвела клиента к большому креслу, возле которого уже стоял на изготовку старик с большими ножницами в руках. Он стриг Молхо очень медленно и методично, с какой-то глубокой серьезностью, то и дело шепотом советуясь с женой, и все его старые инструменты были блестящими, сильными и надежными. Он стриг, и посыпал тальком для сушки, и снова укорачивал, и, хотя Молхо все пытался жестами объяснить свое нежелание, чтобы его стригли слишком коротко, оказалось, что у этого упрямого немца было свое представление о том, как должна выглядеть мужская голова, и он сделал ему прическу под военного, которая, кстати, вызвала полное одобрение другого старого немца, как раз в это время заглянувшего в парикмахерскую с дружеским визитом.
Было уже поздно. Стрижка заняла больше времени, чем он думал, и теперь он был уверен, что его советница давно уже встала и, возможно, даже вышла. У стойки он получил свой ключ вместе с черным футляром того типа, в котором в детстве носил циркуль, только на сей раз там был не циркуль, а сверкающий чистотой термометр, покоившийся на красной бархатной подкладке. Не ожидая лифта, он нетерпеливо поднялся на второй этаж, но обнаружил, что дверь все еще заперта, и сначала хотел даже вернуться к себе, однако в конце концов решился все же негромко постучаться, а когда она не ответила, стал стучать настойчивей и громче, с легким отчаянием взывая: «Это я! это только я!» («Как отвергнутый жених», — подумал он с иронией.) Наконец за дверью послышались шаги, она открыла ему, заспанная, растрепанная, но уже более или менее пришедшая в себя, и он вошел следом за ней в душную, полутемную комнату, как входил, бывало, в комнату больной жены, пытаясь торопливо понять, что тут произошло за время его отсутствия, — и действительно обнаружил, что она опустила поднятые им жалюзи, как будто опасалась, что сон ее не будет достаточно глубок. «Значит, она специально делает все, чтобы подольше спать!» — подумал он с удивлением. Сейчас она как будто двоилась перед ним — та женщина, которая казалась ему давно и даже интимно знакомой, с ее домашним халатом, немного выцветшими розовыми комнатными туфлями, даже с ее зубной щеткой, одиноко торчавшей из стакана на полке ванной, и другая, незнакомая, окруженная странным новым запахом, который пробудил в нем воспоминание о таинственных зарослях мха, которые он видел когда-то в пещере, глубоко под землей.
Он снова ощутил беспокойство и жалость, увидев, как эта энергичная — иногда даже чересчур энергичная — женщина так беспомощно и бессильно опускается на подушку, и, решив обращаться с ней как по-настоящему близкий человек, сел не в кресло, а прямо на беспорядочно смятую постель и заговорил совсем интимно, тем тоном слегка шутливого упрека, которым пользовался иногда в разговорах с женой в минуты полного отчаяния: «Нет, так больше не может продолжаться. Вы пользуетесь этими таблетками, как предлогом, чтобы спать без конца. Тут уже таблетки ни при чем, я их хорошо знаю, они не способны так усыплять, тут причиной наверняка что-то другое, например, вы могли сильно переутомиться на своей конференции. Но ведь вы уже столько времени почти ничего не едите и не пьете, так нельзя, это меня всерьез беспокоит, — и он свободно провел ладонью по ее руке и плечу до самого лба, стараясь, однако, касаться только тех участков, которых касаются при осмотре врачи. — Может быть, у вас температура или назревает какая-нибудь простуда? Вот, я принес снизу термометр, давайте для начала измерим вам температуру…» — «Мне?» — удивилась она. «Да, а что? Сделайте одолжение, мне будет спокойней», — и он протянул было руку к маленькой лампе, чтобы включить свет, но она взмолилась: «Нет, нет, не включайте, пока не надо!» Глаза ее приоткрылись, как узкая, змеиная, трепещущая щель, и ему вдруг показалось, что сквозь эту щель на него устремлен холодный и пристальный взгляд, подвергающий его какой-то молчаливой и основательной проверке. Но он не убрал руку — напротив, еще раз, с ласковой отцовской обеспокоенностью, погладил ее по лбу и лишь затем вынул термометр из футляра, но, прежде чем протянуть ей, поднялся сполоснуть его в ванной — кто знает, какие древние арийские микробы могли свить на нем гнездо. Тщательно промыв маленькую трубочку мылом, он ополоснул ее, насухо вытер, одновременно разглядывая себя в зеркале, где, к его глубокому огорчению, отражалась угрюмая короткая стрижка немецкого солдата времен последней войны, еще раз посмотрел на витиеватые цифирки на шкале термометра и, вернувшись в комнату, протянул его ей, помог осторожно вложить под язык, немало удивившись ее молчаливому послушанию, посмотрел на часы, засекая минуты, и, желая скоротать ожидание, принялся расхаживать по комнате, рассказывая ей обо всем, что он видел во время своих утренних прогулок, — о стене, которая ему почему-то приглянулась, о поясе тишины, который она прелагает посреди большого города, о тающем снеге и медленно открывающемся клочке синего неба, о здании оперы, на которое он случайно набрел, и о проспектах, которые он собрал для нее, чтобы подготовиться к предстоящему вечером спектаклю. Она лежала, не отвечая, с отсутствующим лицом, с перекошенным в молчаливом протесте ртом, из которого торчал насильно вставленный термометр, — эластичный бинт, который она почему-то сняла с ноги, был брошен в кресло с демонстративной небрежностью. Он замолчал, подошел к ней, вынул термометр, надел очки, посмотрел на него в красноватом свете серых сумерек, пробивавшемся сквозь опущенные жалюзи, и, повернувшись к ней, сказал: «Ну вот, температуры у вас, во всяком случае, нет. Так что нет никаких причин так долго спать. Таким манером вы потом всю ночь не заснете». Но она продолжала молчать, и только в щели между ее веками теперь светилась какая-то потаенная улыбка.
Он растерянно потер макушку и снова стал уговаривать: «Давайте спустимся, вам нужно хоть немного поесть, иначе у вас не будет сил вечером. И вдобавок все будут ко мне в претензии, что я недостаточно хорошо за вами ухаживал». Но она не пошевельнулась и продолжала упрямо лежать, хотя он видел, что она уже полностью проснулась, и щель ее глаз все время трепетала, поворачиваясь в его сторону, словно она зондировала его каким-то невидимым лазерным лучом, так настойчиво, что ему, застывшему в полумраке комнаты, едва освещенной сумеречным светом, стало вдруг даже жутковато «Идемте! — сказал он надтреснутым голосом. — Пожалуйста, одевайтесь. Я спущусь, а вы оденьтесь и спускайтесь тоже, вот увидите — снег и мороз моментально вас разбудят. А потом мы найдем где-нибудь горячий суп». Но она по-прежнему не двигалась, и ему показалось, что она хочет что-то сказать, но сдерживает себя. И вдруг она спросила: «Вы постриглись?» Он улыбнулся: «Да. Обкорнали меня тут внизу, изрядно обкорнали. — И погладил стриженую голову. — Ничего, это скоро снова отрастет». Она приподнялась, ничего не отвечая, зажгла маленькую лампу возле кровати и тихо заговорила: «Вы не сердитесь на меня, но я не пойду сегодня вечером в оперу. Мне трудно еще выходить, я лучше отдохну. И ноге будет лучше. Не хватает, чтобы я еще раз поскользнулась! Ничего, я уже видела много опер, даже на этой конференции нас один раз сводили на спектакль. Идите сами. Это не очень приятно, я понимаю, но всё-таки какое-то удовольствие. И не отказывайтесь. „Дон-Жуан“ — такая красивая опера, жалко будет, если вы ее пропустите».
Он почувствовал всплеск радости и облегчения, но постарался изо всех сил сохранить огорченный и протестующий вид. Она, однако, стала уговаривать его с каким-то отчаянным, почти истеричным упрямством и. попросив принести ей сумочку, торопливо достала оттуда его билет и протянула ему — ну, в точности мать, которая посылает своего малолетнего сына одного в кино. Он еще пытался что-то вяло возражать, но она, приподнявшись в постели и уже вполне открыв глаза, принялась заверять его. что так будет лучше и она очень довольна выпавшим ей днем полного отдыха, наверно, это все из-за накопившейся усталости, но она обещает, что вот-вот проснется окончательно, и закажет еду в номер, и будет дожидаться его возвращения, а сама тем временем послушает музыку или почитает что-нибудь, — может быть, у него случайно есть с собой какая-нибудь книга? — и тогда он сказал ей о втором томе «Анны Карениной», который дочь дала ему по ошибке, и она тут же сказала: «Да, принесите, конечно, пусть будет второй, я уже когда-то читала этот роман и кое-что помню». Поняв, что она уже не изменит своего решения, он спустился в свой номер и принес ей книгу, и она, стоя в двери, взяла ее, явно торопясь распрощаться. Ему с трудом удалось убедить ее дать ему свой билет, — может быть, он сумеет продать его у входа.
К вечеру маленький пансион ожил в каком-то радостном подъеме. Вспыхнули скрытые прежде дополнительные лампы, ярче обычного осветив крохотный вестибюль. В стеклянных шкафчиках засверкали мечи, и даже синие моря на старинных картах слегка порозовели. За стойкой с приветливым видом восседал приодетый дедушка, читая газету и изредка заглядывая на кухню, чтобы помочь внукам, которые готовили уроки за чистым обеденным столом. В углу стояли несколько чемоданов, свидетельствуя о прибытии новых постояльцев. Молхо положил ключ и вышел, без шапки, свежеподстриженный, на улицу, обнаружив, что и она тоже ярко освещена — на каждом углу горели фонари, и их теплый, волнующий свет создавал праздничное ощущение. Люди торопились за покупками или толпились в барах, и остатки снега на обочинах тротуаров, и ясное небо над головой прибавляли особое очарование теплому вечеру. Он вошел в закусочную, которая была теперь почти пуста, и заказал точно такую же еду, что днем, только вместо пива взял кофе. Выйдя на улицу и стоя в ожидании такси, он поглядел на багровеющее берлинское небо и вдруг возроптал, ощутив гнев от своего одиночества: «Почему ты меня покинула?!» — и ему на миг представилось, что в его отсутствие жена вернулась домой и сейчас готовит детям ужин, а это он навсегда покинул свой дом и скитается теперь на чужбине.
Он ожидал увидеть у здания оперы вчерашнюю толпу, но людей было почему-то мало, и он сразу понял, что не сумеет продать ее билет, потому что уже на ступенях к. нему начали подходить люди и предлагать свои билеты, — да и публика выглядела сегодня совсем иначе — не вчерашняя восторженная молодежь, а благополучные, зажиточные бюргеры, к тому же в основном парами. Подойдя к входной двери, он увидел, что программа вечера перечеркнута крест-накрест большими красными наклейками, и тотчас понял, что речь идет о какой-то замене. «Опера отменена?» — тревожно спросил он по-английски, и стоявшие рядом мужчина и женщина объяснили ему на прекрасном английском языке, что действительно произошли изменения: заболел исполнитель главной роли, сам Дон-Жуан, и поэтому сегодня дадут другую оперу — «Орфей и Эвридика» Глюка. Молхо был потрясен до глубины души. Как это — заменили оперу? И что это за Глюк, о котором он никогда раньше не слышал? После всех своих торжественных приготовлений к сегодняшнему вечеру он не мог примириться с тем, что его лишили обещанного Моцарта. «Как это — заменили оперу? — возмущался он. — Я приехал издалека». — «Откуда?» — «Из Израиля». — «Из Израиля? Специально ради оперы?» — «Да, — сказал он. — Почти специально». И рассказал этой симпатичной паре о специальных «оперных» рейсах и полетах. Они слушали с большим удивлением. — «Но как это может быть, чтобы не было дублера? — упрямствовал Молхо. — Как это у них нет другого Дон-Жуана?» Однако собеседники ничего не могли ему объяснить и, пожав сочувственно плечами, направились внутрь, да и сам Молхо, хоть и решил поначалу, сгоряча, вообще отказаться от оперы и отправиться в кино или ночной клуб, тут же передумал, почел за лучшее все-таки остаться — в конце концов, за билет ведь уже уплачено — и позволил потоку людей втянуть его в знакомый вестибюль, который сегодня почему-то показался ему мрачным и уродливым. Он поискал глазами какую-нибудь кассу или кабинет, где бы можно было пожаловаться, но все было заперто. «Все у них так!» — пробормотал он и мрачно направился в туалет. Это было огромное светлое помещение, все четыре стены которого были заняты сплошными писсуарами. «Вот до чего я докатился», — угрюмо думал он, справляя свою нужду. Все здесь было ему чужим, и он задыхался, как будто смерть жены высвободила какую-то скрытую пружину, которая швырнула его в бездонную пустоту одиночества.
Но в зал он вошел среди первых, их места на этот раз были ближе к сцене и центральнее. Зал заполнялся медленно, пустовало не только место рядом с ним, но и многие по соседству, и Молхо почувствовал невыразимую усталость — люди вокруг него тоже казались ему серыми и какими-то безжизненными, но одна пара, сидевшая за ряд перед ним, все же привлекла его внимание, особенно мужчина — он был высокий, лет сорока, в черном потрепанном костюме, с белым грязным шарфом на шее, краснощекий и рябой, голова втянута в плечи, тоскливые глаза с опаской осматриваются вокруг. Справа от Молхо опустился в кресло безупречно одетый немец, на вид постарше его, в руках у него была большая разукрашенная программа спектакля с объяснениями на нескольких языках, в том числе и по-английски. Молхо попросил разрешения глянуть, попытался прочесть, но усталость и разочарование притупили его интерес, ему хотелось лишь узнать, что за действующие лица в этой опере, и его несколько удивило, что возле Орфея стояло женское имя с добавленным в скобках словом «альт». Он спросил соседа, не ошибка ли это, но тот, точно так же удивленный, сказал на ломаном английском, что понятия не имеет — он вообще не разбирается в операх, он из маленького городка, где нет оперного театра, а сюда попал совершенно случайно.
Музыканты принялись настраивать инструменты, и странный мужчина, сидевший впереди, сразу же напрягся — Молхо услышал его короткие глубокие вздохи, как будто тот и сам настраивался вместе с оркестром, — а его жена стала беспокойно оглядываться по сторонам. Большие люстры медленно погасли, появился дирижер, и началась увертюра — торжественная, но лиричная, — и человек перед ним, прикрыв глаза, тут же начал покачиваться ей в такт, — видно было, что он хорошо, до мельчайших деталей знает эту оперу, так точно он выжидал каждый музыкальный переход, как будто предвосхищая появление очередной новой темы, — не то какой-нибудь безработный музыкант, не то опустившийся дирижер. Музыка ширилась и нарастала, вступали все новые инструменты, но этого человека, казалось, нисколько не интересовало, что там происходит в оркестровой яме, ~ опустив голову, он напряженно вслушивался в голоса инструментов и едва заметно дирижировал руками, нервно вздрагивая вместе с ударами барабанов и взревами труби снова воспламеняясь вместе со смычковыми, и в ожидании следующих тактов уже заранее указывал их музыкантам движениями тела, видимо воображая, что он повелевает настоящим оркестром. Время от времени он застывал совершенно неподвижно, при этом яростно и победоносно поглядывая на своих соседей, которые меж тем начали уже перешептываться и выказывать недовольство, — но женщина рядом с ним продолжала сидеть абсолютно спокойно, и только рука ее все время лежала на его колене, то ли успокаивая, то ли стараясь не выпускать его из-под контроля.
И вдруг музыка умолкла, словно притаившись, остановленная на полуфразе, занавес поднялся и открылись такие примитивные, предельно минималистские декорации, точнее даже — какие-то намеки на декорации, что Молхо ощутил раздражение, настолько уродливыми они ему показались, — наверно, он все еще не мог в душе примириться с утратой своего Моцарта, — казалось, они символизируют что-то вроде зала, хотя на самом деле это был даже и не зал, а что-то другое — может быть, улица или целый город, а то и весь мир, и через этот мир плыл какой-то гроб в сопровождении поющей процессии, а когда этот гроб поставили на пол, из него вдруг появилась женщина и понеслась через всю сцену куда-то прочь, точно ее уносил ветер. И тогда от группы отделился Орфей — это действительно была молодая, грубо сложенная женщина с небольшой арфой в руке, и Молхо посмотрел на нее с глубокой враждебностью. Вся эта опера казалась ему чем-то вроде наказания. «Так это не ошибка», — шепнул он старому толстому немцу, сидевшему рядом, и тот утвердительно кивнул. Голоса певцов начали подниматься, их чистые и ясные звуки спорили друг с другом, но на сцене почти ничего не происходило, исполнители двигались медленно, главным было само исполнение, мягкое и тягучее, и Молхо уже хотел было вздремнуть, но тут же понял, что не сможет, потому что рябой человек впереди начал вдруг сильно дрожать и трясти головой, его глаза налились кровью, и теперь уже многие стали невольно обращать на него внимание, кто с опаской, а кто с насмешкой или отвращением, он, несомненно, портил всем удовольствие, потому что мешал сосредоточиться и разрушал иллюзию. Пожилая немка, сидевшая рядом с ним, смотрела на него с возмущением и в то же время с явным испугом, — но этот безумец, видно, привык к испепеляющим взглядам и негодованию окружающих, потому что время от времени, словно желая успокоить и ублажить их, снова застывал, невинно обводя всех вокруг большими голубыми глазами, — однако вскоре музыка вновь увлекала его за собой, и он опять яростно сжимал кулаки, требуя предельной мощи от послушного ему невидимого оркестра. Пожилой провинциал, сидевший рядом с Молхо, неотрывно смотрел на безумца, — казалось, это зрелище его веселило, потому что на лице его расплылась довольная ухмылка. А тем временем на сцене Орфей своим низким альтом взывала к Эвридике и спорила с другими героями в долгих и сложных арпеджио, музыка которых иногда вдруг начинала казаться совсем современной и лишенной всякой мелодичности, а иногда становилась такой гармоничной, простой и почти элементарной, что Молхо даже попросил у соседа программку, чтобы посмотреть, когда жил этот Глюк, но там не было и признака каких-либо дат или указания на эпоху, и он снова почувствовал себя обманутым и оскорбленным.
Первый акт приближался к концу, Орфей прибыла в ад, бросилась на колени и обняла Эвридику, финальные аккорды гремели, нарастая и поднимаясь, и все это время сидевший впереди человек дирижировал оркестром с безупречной точностью. Занавес опустился, и раздались аплодисменты — не очень сильные, но долгие, и терпеливые. Странный рябой дирижер не аплодировал, но слегка кивал головой, как будто снисходительно благодарил слушателей. Зажгли свет, и несколько человек возле этой пары немедленно поднялись, демонстративно бросая на них суровые взгляды. Но рябой человек, сидевший с опущенной головой, даже не заметил их — он откашливался и сморкался, поглощенный негромким разговором с женой. Молхо чувствовал, что они говорят вполне дружелюбно и женщина нисколько не взволнована. Кто он, этот человек, — действительно безумец? или, быть может, бывший узник лагерей? — и что же — он нарочно ходит в оперу, чтобы мешать и докучать другим? Но нет, он слишком молод для этого.
Молхо сходил в буфет, где купил себе шоколадное пирожное и стакан сока. Ему вдруг почудилось, что где-то рядом говорят на иврите, и он стал тороплива оглядываться по сторонам, но голоса уже растаяли в воздухе, и он так и не понял, слышал ли их на самом деле, или это была просто его тоска по дому. Ничего, завтра он уже будет у себя в Хайфе, вместе с детьми, скоро уже можно будет отсчитывать оставшиеся до прилета часы. У выхода из буфета он столкнулся с симпатичной немецкой парой, которую встретил при входе в оперу, они приветственно кивнули ему и спросили, как ему нравится Глюк… «Неплохо», — сказал он и хотел было спросить их, когда жил этот Глюк, но потом передумал. Вернувшись в зал, он заметил, что кресла рядом с его местом опустели, видимо, многие люди решили держаться подальше от рябого, однако старый немец появился снова и тяжело уселся рядом. Казалось, опера вызывает у него отчаянную скуку, но он весьма доволен собой, потому что проводит вечер, как надлежит культурному человеку из провинции, — в оперном театре, а не в публичном доме.
Огни в зале медленно погасли, на лица зрителей легла какая-то голубоватая бледность, оркестр вступил снова, и человек в черном, напрягшись и сжав кулаки, как прежде, подал точный знак духовым инструментам, сделал резкую отмашку скрипкам, коротко простонал и начал раскачиваться. Пожилая немка рядом с ним, как будто только этого дожидавшаяся, громко и грубо обрушилась на него, но на нее тут же возмущенно зашикали соседи. Человек в черном свернулся, как животное, получившее смертельный удар, и Молхо, почувствовав глубокую жалость, послал ему сочувственный взгляд, а между тем на сцене две женщины, Орфей и Эвридика, уже начали свое восхождение из ада — Молхо знал, что Орфею нельзя оглядываться, ему разрешено лишь терпеливо вести за собой Эвридику, но помнил, что Орфей нарушит запрет и в конце концов посмотрит назад, и теперь со страхом ждал, когда это произойдет. И вдруг это действительно случилось — Эвридика вскрикнула, посреди сцены разверзлась пропасть, и ее как будто всосало туда. Грузная Орфей, заламывая руки, запела так выразительно и красиво, что Молхо растрогался, публика пришла в восторг, а мужчина в черном, не в силах сдержаться, запрокинул голову, широко распахнул рот и, глядя в потолок, стал с силой размахивать руками; из его глаз катились слезы. Сцену залил зеленоватый свет, сверху спустился на канатах маленький греческий храм на столбах, и Молхо с глубокой болью почувствовал, что человек в черном плачет и за него, его сердце сжалось, и даже пожилой немец рядом с ним застыл в своем кресле, как оглушенный.
Возвращаясь в гостиницу, он вдруг ощутил всю тяжесть этого длинного дня — как будто какой-то гигант навалился ему на грудь и придавил своим весом, — и тем не менее пережитое волнение не покидало его, и музыка, певцы, оркестр, окружавшие его в театре люди — все это продолжало горячечным месивом бурлить в его душе. Войдя в пансион, он решил было, что ошибся входом, — маленький вестибюль был полон людей — в основном высокорослых, хорошо одетых скандинавов, — все они толпились в углу, где хозяин и его жена, переодевшиеся к вечеру во все черное, угощали гостей крепкими напитками. Молхо с недоумением прошел среди этих празднично настроенных людей, взял свой ключ и поспешил на второй этаж, про себя решив быть на сей раз предельно милым и внимательным, чтобы немного оживить свой застрявший в самом начале и готовый оборваться роман. Он чувствовал, что должен дать какой-то четкий и решительный сигнал к развитию их отношений — например, тепло погладить или обнять свою советницу, а может, даже и поцеловать ее, ну, хотя бы в ушибленную ногу — понятно, сняв с нее предварительно эластичную повязку, — а тогда уже можно будет и прилечь рядом с ней — не ручаясь, конечно, за результаты, но и не лишая ее надежд на дальнейшее. Но на этот раз за дверью царило глухое молчание, и он в растерянности постучал снова, сильнее и громче, и даже прокричал ее имя, однако ответа по-прежнему не получил.
Неожиданно рядом с ним открылась дверь лифта, и вышедшая оттуда девушка из пансиона протянула ему записку. На небрежно вырванном листке рукой его спутницы был записан адрес ресторана, где она, оказывается, находилась и куда эта девушка должна была сейчас проводить Молхо, — и он, чуть не падая с ног от усталости, снова вышел в холодную ночь и побрел, следом за девушкой, по узким пустынным переулкам, под небом, усеянным колючими гвоздиками звезд, пока не вошел наконец в огромный ресторанный зал, стены которого были затянуты старинным светло-зеленым бархатом, — здесь было накурено и шумно, грохотала музыка, и за всеми столиками сидели люди. Он протиснулся сквозь толпу, спустился по лестнице в подвальное помещение, вдвое больших размеров, что-то вроде огромного полутемного амбара, где вдоль стен стояли большие пивные бочки, между которыми теснились такие же бесчисленные столики с веселящимися людьми, и сразу же увидел свою советницу — она сидела за маленьким столиком, покрытым клетчатой скатертью, стиснутая соседями, с сигаретой во рту, глаза ее сверкали, она о чем-то оживленно беседовала с мужчинами за соседним столом, на ее столе стояла тарелка с несколькими обглоданными косточками, а сбоку — пустая бутылочка из-под вина. «Итак, она ожила», — уныло констатировал он, сразу упав духом, и ему захотелось тут же исчезнуть, но она чуть заметно кивнула ему головой, как будто он был случайный знакомый и так же случайно оказался в этом зале, и он стал пробираться к ней сквозь всю эту тесноту, шум и веселье, а она только равнодушно поглядывала издали на его усилия, пока он наконец не оказался совсем рядом с ней, увидел ее густо накрашенное лицо, отметил, что былая щель ее глаз теперь широко открыта и в них нет и малейшего признака сна, и, молча, грузно, устало стоя перед ней, начал оглядываться в поисках места, чувствуя на себе оценивающие взгляды сидевших рядом мужчин, которые перебросились какими-то насмешливыми словами по-немецки и тут же чему-то засмеялись, — он ответил им слабой улыбкой, и тут появился официант, проворный молодой человек интеллигентного вида в красном жилете, тоже явно склонный повеселиться, с поразительной ловкостью смахнул тарелку и пепельницу со столика на свой поднос, извлек из-под одного из столов что-то вроде маленькой табуретки и усадил Молхо на нее, так что он оказался сидящим ниже всех и к тому же зажатый со всех сторон мужчинами, которые продолжали добродушно посмеиваться над ним, но ему вдруг почему-то оказалось очень удобно в этом крохотном укрытии, — может быть, потому, что здесь, как ему казалось, никто его не побеспокоит.
Официант продолжал стоять в ожидании заказа, и Молхо торопливо сказал: «Нет, спасибо, мне ничего не надо», но она вдруг начала настаивать: «Нет, вы обязаны что-то заказать, пиво здесь первоклассное, и от него просто нельзя отказываться», и он сказал: «Хорошо, пусть будет маленькая кружка пива», но официант спросил также, что подать на закуску, и Молхо сказал: «Нет, я не голоден», понимая, что если он закажет что-нибудь для себя, то при расчете ему придется заплатить также и за ее еду, которая, судя по всему, была вполне основательной, но она опять стала настаивать, причем каким-то странным образом: «Вы наверняка голодны, я уверена, так что поешьте, пожалуйста», и он не мог понять, что означают эти слова — искреннюю заботу или новую вспышку ее непонятной агрессивности, а потому подчинился и, посмотрев на тарелки окружающих в поисках вдохновляющей подсказки, заметил неподалеку чьи-то кроваво-красные сосиски, от которых тянулся острый дымок. «Мне такое же, — торопливо сказал он веселому официанту, но тут же спохватился и сказал ей на иврите: — Только не так много, мне достаточно одной сосиски, скажите ему, чтобы он принес только одну!» — и для верности даже показал официанту один палец: «Айнс!» — а она, чуть покраснев, посмотрела на него с недовольной усмешкой, и он почувствовал, что она снова стала той прежней, уверенной в себе, высокопоставленной чиновницей, которая ездит на международные конференции за служебный счет, и они больше не были просто двумя одинокими вдовыми людьми, которые осторожно нащупывали путь друг к другу на нейтральной территории. Пытаясь за что-нибудь зацепиться, чтобы как-то приостановить явно начавшееся соскальзывание к прежнему статусу, он заботливо спросил ее: «Прежде всего, как себя чувствует ваша нога?» — на что она, как будто удивившись вопросу, небрежно ответила: «Все в порядке, значительно лучше, — а когда он сделал такое движение, будто собирается нагнуться под стол и сам проверить состояние ее ноги, испуганно и раздраженно воскликнула: — Я же сказала, что все в порядке!» Голос ее звучал почти истерически, а глаза снова, как в номере, сверлили его недоверчивым, пылающим, почти безумным взглядом. И он понял, что нога, которая со вчерашнего дня как будто была отдельным от нее существом, теперь вернулась в прежнее состояние и окончательно воссоединилась со своей хозяйкой, но и тут не утратил до конца свойственное ему врожденное спокойствие. «Я беспокоился о вас, я действительно беспокоился», — сказал он мягко, чуть обиженным тоном. «Знаю, — быстро ответила она, — я это чувствую», но ее глаза продолжали вонзаться в него острыми иголками, как будто она хотела разорвать его, словно уже заранее зная, что́ там у него внутри, и теперь только желая в этом удостовериться. И теперь он окончательно почувствовал, что между ними возникла какая-то новая отчужденность, как будто все то, что произошло между ними в течение всего этого дня, произошло не с ними, а с их двойниками.
Ее явное желание уличить его в чем-то вызвало у него легкий страх, но он по-прежнему старался выглядеть спокойным и любезным. Он видел, что она еще колеблется. «Ну, как прошел „Дон-Жуан“?» — спросила она. «Его не было, — ответил он. — Главный исполнитель заболел». И рассказал, что «Дон-Жуана» в последнюю минуту заменили на «Орфея и Эвридику». Знает ли она о такой опере? Слышала ли она вообще когда-нибудь о таком композиторе — Глюк? И, не дожидаясь ответа, протянул ей программку, которую подобрал, выходя, на одном из кресел. Она изумленно выхватила у него программку и стала листать ее с какой-то странной растерянностью, а он тем временем не спеша достал из кармана ее билет и принялся подробно объяснять, почему он не сумел его продать — касса была уже закрыта, а снаружи, на ступенях, стояли лишь те, кто сами хотели избавиться от своих билетов, но он уверен, что она сможет получить свои деньги назад, через туристическое агентство ее шурина, потому что оперу ведь заменили в последний момент, без предварительного извещения. Но оказалось, что деньги ее не интересуют, — напротив, его финансовые разъяснения вызвали ее раздражение. «Ладно, все это не так важно… — пробормотала она задумчиво, медленно разрывая свой билет на мелкие кусочки и вминая их в пепельницу, и повторила вопрос: — Но все-таки, как вам понравилось, расскажите», и он принялся неохотно, без особого воодушевления, рассказывать ей, как его изумило и возмутило, что Орфея играла женщина. «Почему? Потому что ему ужасно мешало, что толстая крупная женщина поет о своей любви к Эвридике. Конечно, он постепенно примирился с этим, но зачем вообще поручать такую роль женщине? Что, это такая современная феминистская трактовка?» Она посмотрела на него с насмешливой жалостью: «Я думаю, что эта партия была написана для альта, а мужчин с таким голосом, видимо, уже нет».
Появился официант с кружкой пива и тарелкой, на которой лежала одна-единственная сосиска, но огромных, почти гротескных размеров, и Молхо, вздрогнув, сказал с кроткой улыбкой: «Я не это имел в виду. Я хотел одну маленькую». Но она бросила: «Придется вам съесть, тут назад не принимают. Попробуйте, вам наверняка понравится, здесь очень сочное и вкусное мясо. Это известный погребок». И, заказав себе пирожное и чашку кофе, она взяла с соседнего столика баночку с горчицей и деловито разложила перед ним салфетку, вилку и нож, словно желая отблагодарить его этим вниманием за то, что он так много возился с ней на протяжении целого дня. Их соседи, ранее погруженные в громкую беседу, но тем не менее поглядывавшие время от времени на странную пару, отпустили какую-то шутку насчет его дымящейся сосиски, раздался грубый хохот, и Молхо пожалел, что последовал ее совету, потому что он не чувствовал ни малейшего голода, только безмерную усталость и какой-то непонятный страх да еще сожаление, что она уже не лежит, как утром, в старой мягкой постели, в спокойном безмолвии пансиона, и снег уже не летит за окнами, точно какая-то первозданная материя Вселенной. «А ведь это были волшебные часы!» — вдруг подумал он тоскливо, вспомнив, как мучительно пробивался к ней со своими извинениями сквозь ее дремоту, — сейчас он уже не был уверен, — что ему это действительно удалось.
И вот так, превозмогая усталость, сидя на табуретке в оранжевой полутьме этого огромного амбара, с его потертыми бархатными стенами, шумом голосов и грохотом музыки, он начал медленно, как во сне, резать ножом и жевать свою чудовищную сосиску с тем дремотным послушанием, к которому приучил себя с детства, когда мать не разрешала ему оставлять еду в тарелке, — все это время не сводя глаз с сидящей напротив женщины, явно возбужденной видом своей жертвы и уже готовой вонзить в нее ядовитую стрелу, — и низенькая табуретка, которая поначалу показалась ему такой уютной, теперь представилась скамьей для подследственного, потому что ее узко сощуренные глаза — глаза белки, увидевшей вожделенный орех, — уже впились в него, и вот она. решительно и быстро отбросив назад гладкие, тонкие, по-девичьи подстриженные волосы, начинает вытягивать из него все детали минувшего дня, как будто хочет убедиться, был он в действительности, этот день, или они просто перепрыгнули из одного вечера в другой, — и, к его ужасу, спрашивает вдруг, кто это поменял ей простыню в кровати, и он, растерявшись и краснея, пытается вспомнить, отсрочить, оправдаться, но потом сознается — да, это он, но дело в том, что простыня показалась ему влажной от пота, а она в это время все равно была так обессилена, что не могла бы сделать это сама. Он сожалеет, если был не прав.
Она помолчала, жадно затягиваясь сигаретой и напряженно что-то обдумывая, и потом заговорила с ним так, будто им пришло наконец время поговорить начистоту, — она хочет, чтобы она рассказал ей о своей жене, какая она была? «Моя жена? — изумился Молхо. — С чего вдруг?» — «А почему нет?» — сказала она. Ей вдруг ужасно захотелось узнать о ней побольше. Молхо думал, что она уже успела разузнать о ней у других. «Да, — призналась она, — я узнавала». Но сейчас ей хотелось бы услышать, какой видел ее сам Молхо. Поначалу ему было трудно и неловко говорить об умершей в этом шумном, грохочущем амбаре, куда то и дело вваливались все новые толпы людей — видимо, выходившие из театров и кино и привлеченные этим местом именно потому, что оно было таким вместительным, хотя теперь в нем уже трудно было найти свободное место.
«Интеллектуалка, — проговорил он, схватившись за первое попавшееся слово, и посмотрел на эту маленькую темпераментную женщину, кивавшую в ответ с полным пониманием. — Такая прямая, как будто… Очень требовательная ко всем, и к себе тоже, конечно… Как правило… Но всегда недовольная. Одним словом, интеллектуалка, ей трудно было угодить. И никак не могла состояться, стать до конца собой, почувствовать себе счастливой. Да наверно, и не хотела быть счастливой… Хотя…»
Он на мгновение замолчал. Наверху грохотали кулаками по столам и громко орали песни, он хотел объяснить еще что-то, но с трудом слышал собственный голос. «А я, в сущности, совсем не интеллектуал», — добавил он, не зная зачем. «Да, я это почувствовала», — мягко сказала она, глядя на него с какой-то неожиданной симпатией, и он понял, что она мягко направляет его на скалы, о которые он должен разбиться, и, в отчаянии посмотрев в сторону входа — там непрерывно входили и входили новые люди, на ходу стаскивая плащи и тут же исчезая в толпе, — вдруг ощутил такую ужасную тоску по жене, что у него сжалось сердце. Но та, что сидела сейчас перед ним, придвинулась к нему так близко, что ее волосы коснулись его лица, и ее глаза вдруг сверкнули холодным и сильным блеском, как у всех интеллектуалов, которые готовятся ошеломить слушателя какой-то очередной поразительной догадкой. «И поэтому вы попросту замучили ее до смерти, убили мало-помалу, да? — шепнула она. — Я только сегодня это поняла…» Кровь на мгновение застыла в его жилах, но он тут же ощутил, что к его сердцу прихлынуло непонятное счастье, такое горячее и густое, как будто его укрыли теплым мягким одеялом. Он медленно поднял голову. Эти слова не были для него неожиданными. Жена иногда так и говорила ему: «Ты меня убиваешь…» — но ему было странно, что и эта чужая женщина повторяет то же самое. Ведь она никогда не говорила с его женой. Он устало улыбнулся, потому что на такие слова можно было ответить только слабой улыбкой, и на миг почувствовал, что от короткой стрижки его макушка стала какой-то голой. Ему не хотелось защищаться, он не думал, что сможет защититься, ему надоели споры. В последний год он вообще перестал спорить. «Нет, я-то как раз старался заботиться о ней, — сказал он с какой-то счастливой улыбкой». — «Да-да, конечно, я знаю, я все знаю! — Она вдруг преисполнилась жалости к нему. — Но поймите…»
Официант ловко сунул два счета — его и ее — под их тарелки и тут же исчез. Нет, я не буду платить за нее, вдруг решил он, ни в коем случае, все равно ей все оплатят на работе. «Но поймите, — продолжала она, все еще в восторге от своей проницательности, но уже изо всех сил пытаясь смягчить свои слова, — поймите, я не имею в виду, что вы нарочно… нет… просто я сама сегодня почувствовала… как будто вы пытались убить и меня». Он прикрыл глаза, странное ощущение счастья снова колыхнулось в нем, его ласкала легкая волна опьянения, — видимо, пиво было слишком сильным для его азиатской крови, — большая вкусная сосиска, которую он только что съел, снова как будто заново срослась в его животе и принялась там ползать, ему казалось, что он стоит на качающейся палубе большого и шумного корабля, и он твердо решил, что не будет торопиться с ответом. Но теперь она тоже молчала — быть может, потрясенная собственными словами. «Как, и вас?!» Он открыл свои большие карие глаза и попытался изобразить невозмутимую улыбку. «Но с какой стати?» — «Я тоже не понимаю», — торопливо ответила она. Он молча, медленно допил пиво, и их соседи, которые все это время оживленно разговаривали между собой, лишь изредка посматривая на сидевших рядом чужестранцев, тоже вдруг замолчали, как будто поняли, что эти двое говорят о чем-то очень серьезном. Ему не хотелось спорить с ней. Он уже достаточно спорил на своем веку, — может, он еще поспорит с ней дома, в Израиле, если им вообще доведется встретиться, — как хорошо, что мы не возвращаемся вместе! — и он посмотрел ей прямо в глаза, снова различая в них хорошо знакомую ему, отвратительную интеллектуальную лихорадку, этот безумный и радостный восторг от очередной извращенно-остроумной придумки, и произнес, слегка усмехнувшись: «В таком случае можно сказать, что и вы убили своего мужа». — «Вполне возможно, — быстро и честно согласилась она. — Но в совсем ином смысле». Его передернуло, ему захотелось прекратить этот разговор. Шум вокруг стал совсем уже оглушительным и невыносимым, Молхо не спал с шести утра, его качало от усталости — он положил свою горячую ладонь на ее маленькую руку, которая вдруг показалась ему похожей на состарившегося птенца. «Только возможно?» — негромко и равнодушно повторил он, встал, посмотрел на ее часы, увидел, что время близится к полуночи, поднялся, бегло коснулся губами ее сухого лба, который показался ему сладковатым, — все его движения теперь были уже чисто механическими, он пробормотал что-то о том, что очень устал, и о своем самолете, который вылетает на рассвете, но она сказала, что останется здесь еще немного, а вот ему действительно лучше лечь пораньше, и он кивнул ей, кое-как протиснулся к выходу, вышел на морозный воздух и вдруг вспомнил того странного рябого человека, который сидел перед ним в зале, и музыку, которая словно рождалась из его странных и мучительных движений. «А все-таки я получил удовольствие, — подумал он. — И я еще буду долго помнить этого Глюка, хотя убей меня, если я могу напеть хоть одну ноту». Он без труда нашел свой пансион — лампы уже были погашены, бар исчез вместе с напитками и стаканами, и все ключи тоже исчезли, кроме его и ее. За стойкой снова сидел студент с толстой книгой. «Зекс!» — из последних сил произнес Молхо, торжественно подняв руку, но тут же вспомнил, что со студентом можно говорить и по-английски, и попросил разбудить его в пять утра. Студент записал его просьбу в гостевой книге, но для пущей надежности дал ему с собой маленький будильник.
Часть третья
ВЕСНА
В Орли, во время трехчасового ожидания пересадки на Тель-Авив, Молхо купил духи для тещи и большую плитку шоколада для матери. Каждые полчаса он пытался дозвониться до парижской родственницы, но та не отвечала. В самолете, над Альпами, покончив с едой, которую поставила перед ним стюардесса, он достал большой лист бумаги, разграфил его надвое, написал с одной стороны «Париж», с другой «Берлин», извлек из бумажника накопившиеся за время путешествия квитанции и начал итожить свои путевые расходы, тщательно стараясь припомнить каждую выпитую чашку кофе и каждое съеденное пирожное, каждый купленный подарок и каждую поездку на такси. В его памяти снова проплывали все до единого дни и часы этой несколько суматошной, но такой насыщенной поездки. Берлинские расходы сошлись у него до последнего пфеннига, но на парижской стороне листа баланс не сходился — недоставало трехсот тридцати франков, потраченных неизвестно где, и, хотя он всячески старался, прикрыв глаза и мысленно перебирая недавнее прошлое, восстановить каждое свое движение во французской столице, ему никак не удавалось найти пропавшие деньги. Меж тем самолет уже летел над греческими островами. В конце концов он отчаялся, сложил лист, встал с места и принялся ходить по узкому проходу, поглядывая, нет ли здесь знакомых ему людей.
В Лоде, на выходе из здания аэропорта, ему в лицо ударил знакомый жаркий ветер ранней израильской весны. По обеим сторонам дороги уже цвели олеандры. За ту неделю, что его здесь не было, зима в Израиле кончилась и произошла смена сезонов, но замученные, суматошные соотечественники, казалось, даже не заметили этого — пройдет, наверно, еще несколько недель, пока они это осознают. Он позвонил матери сообщить, что долетел благополучно, потом посмотрел кругом, не встречает ли его старший сын, хотя сам перед отъездом ясно велел ему не беспокоиться, — но в толпе встречавших не было ни одного знакомого лица. На стоянке такси какая-то женщина спросила его, готов ли он взять такси до Хайфы на двоих, чтобы не ждать, пока наберутся четыре пассажира, он тут же согласился, и вскоре они уже были в пути. Женщина возвращалась из Лондона, куда ездила, по ее словам, «прибарахлиться», и была страшно довольна тем, что ей удалось пройти со своими покупками мимо таможенников, на «зеленый свет». Она без всякого стеснения объясняла Молхо, какие деньги сэкономила на этом, и не переставала нахваливать низкий курс фунта стерлингов, и их водитель, который никогда не бывал за границей, так завистливо и раздраженно прислушивался к ее восторгам и был так ошеломлен дешевизной английских товаров, что, казалось, сам готов был немедленно отправиться в этот сказочный Лондон за покупками. Молхо слушал вполуха, косил глаза на спутницу, завалившую все заднее сиденье своими пакетами и сумками, и про себя радовался, что не поторопился связать себя там, в Берлине. После Хедеры, прослушав вечерние новости, он начал осторожно расспрашивать, кто она, что делает, жив ли ее муж? Оказалось, что муж ее был очень даже жив и, судя по всему, неплохо преуспевал, и Молхо узнал, что тот из Иерусалима, как и он, и тоже сефард, и тоже был вырван из земли, где вырос, и переехал в Хайфу, а теперь скучает по Иерусалиму. Что может сравниться с Иерусалимом, правда? Молхо, наверно, тоже скучает по Иерусалиму, да? Он сказал, что не очень, а если и начинает скучать, то отправляется туда на денек, и его ностальгия сразу проходит.
Водитель высадил его возле дома — улица была тихой и безлюдной, и он вспомнил, как в ночь смерти жены ждал здесь тещу. Как будто сто лет прошло с того времени! Дома было темно, он зажег свет и увидел, что их двуспальная кровать вернулась с балкона в спальню и завалена горой одеял, а его прежняя одиночная кровать передвинута к стене. Младший сын спал в своей комнате. Молхо разбудил его, поцеловал — что случилось? кто это занес кровать с балкона? Оказалось, что в субботу тут спали его друзья. «А как бабушка?» — спросил он с беспокойством. «В полном порядке». И сын, оказывается, несколько раз обедал у нее, а в пятницу она пригласила к себе и старших, Омри и Анат. Сидя на кровати, Молхо гладил сына по волосам, а тот все отстранялся, как будто ему было неприятно. «Я по вас соскучился», — сказал Молхо, и какой-то комок подступил у него к горлу, ему почему-то снова вспомнился тот несчастный в Берлине, который так страдал, опьяненный музыкой, ему захотелось рассказать сыну о нем, но сын хотел спать, потому что завтра у него был нулевой урок в школе.
На следующий день Молхо с утра позвонил теще, чтобы сообщить о своем возвращении. Они коротко поговорили, он передал ей привет от ее племянницы в Париже, но не хотел вдаваться в подробности, потому что собирался навестить ее после обеда. Она, однако, не выразила особого желания увидеться — зачем ему беспокоиться, у него, наверно, и так много дел, мы все равно увидимся в пятницу, тогда и расскажешь. Но он горел желанием поскорей выложить ей все. «Я ведь купил вам подарки», — радостно сообщил он. «Подарки?» — переспросила она с каким-то даже испугом.
Назавтра, после полудня, он приехал к ней в дом престарелых. День стоял теплый и солнечный. В блестевшей чистотой комнатке его уже ждали чайные чашки, сахар и сухие, вкусные коржики, из окна открывался вид на зеленое ущелье, рассекающее Западный Кармель, теща выглядела бодрой, хотя и несколько похудевшей, и ее глаза за толстыми линзами очков косили чуть сильнее обычного. Он тотчас достал из нейлоновой сумки подарки: белую ночную рубашку с кружевным воротником и палку для ходьбы, которую можно было сложить вчетверо, как волшебную флейту, показал, что это за вещь, и стал расхваливать: «Вам ведь палка не всегда нужна, верно, а эта хороша тем, что ее можно положить в сумку, а если всерьез понадобится, тут же достать и раскрыть». Теща казалась сбитой с толку и самим подарком, и его объяснениями, она как будто растерялась и даже слегка обиделась, и, как он ни старался, ей никак не удавалось самой раздвинуть и собрать это телескопическое чудо. В конце концов она положила новую палку в сторону, поблагодарила и с виноватой улыбкой пообещала еще потренироваться. Тогда он извлек из сумки свой последний подарок — флакон духов, купленный в Орли, — и показал, что это те самые духи, которыми она была так довольна, когда дочь привезла их ей из своей последней поездки в Париж.
Она покраснела, сняла очки, взяла флакон в свои старческие, с прожилками, руки, посмотрела на наклейку, как будто хотела что-то сказать, но сдержалась — она всегда держала себя в узде, — снова поблагодарила и отложила подарок в сторону, и Молхо, наслаждаясь чаем и сухим печеньем, стал подробно рассказывать о Париже, о племяннице с мужем, об их малыше и о том, какая она всегда спокойная, веселая и счастливая, совсем не похожа на свою двоюродную сестру, которая всегда была настроена скептически и всем недовольна. Теща понимающе кивала головой, и от этого ее жесткие седые волосы, слегка растрепавшись, падали ей на лоб. А Молхо рассказывал все подробнее — о парижском снеге, о каждом своем дне по отдельности, о посещении Оперы, какой замечательной оказалась музыка Моцарта, — и теща, склонив в его сторону заснеженный куст своей головы, старательно следила за его рассказом, время от времени глядя в окно, где солнечный день постепенно переходил в ласковый прозрачный вечер и на кустах в ущелье розовели под вечерним светом кончики листьев. Молхо удивился: «Подумать только, здесь зима уже кончилась, а там такой снег!» — но она сказала: «Не торопись хоронить зиму», и тогда он перевел разговор на младшего сына: «Как он тут ел, как он себя чувствовал?» — и спросил, что слышно у них в доме престарелых и не произошло ли чего-нибудь в его отсутствие. Он назвал нескольких стариков, которых упоминала его жена, но оказалось, что никто из них не умер.
У него вдруг проснулась надежда, что она пригласит его остаться на ужин, но она даже не намекнула, напротив, казалось, хотела поскорее с ним попрощаться, он же не спешил прерывать их общение, ему была приятна их близость, ведь, что ни говори, они вместе пережили недавно большую утрату, и он полагал, что даже теперь, когда все уже кончилось, между ними сохраняется глубокая связь, и поэтому поудобней устроился в кресле, глядя, как полумрак все глубже вползает в ее старческие морщины, и вдруг с неожиданной откровенностью сказал: «А ведь я побывал и в вашем Берлине!» — как будто ездил туда специально ради нее. «В Берлине?» — удивленно и даже как будто с огорчением переспросила она. «Да, в Берлине», — подтвердил он, ведь они с женой никогда не ездили туда, она ни за что не хотела туда возвращаться, вот он теперь и решил сам заглянуть в этот город. «И ведь там все так близко — Париж, Берлин», — сказал он беспечно, словно показывая ей этим, что теперь он свободен и отныне нормы поведения будут уже не те. «Один?» — удивилась она, но он не хотел огорчать ее: «Один», — сказал он и рассказал ей, что существует такая туристическая фирма, которая возит людей по Европе слушать оперы в разных местах. Он тут же почувствовал, что его внезапный интерес к опере показался ей странным, чуть ли не извращенным, и даже вызвал ее враждебность, хотя она и на этот раз сдержалась, только опустила голову, словно примирившись с тем, что теперь ей придется выслушать его рассказы об опере, но он вместо этого начал расспрашивать ее о Берлине — что она помнит о том времени, когда они там жили, и где именно они жили, — но оказалось, что она уже не помнит, как называлась их улица, только район, и ему почудилось, что она почему-то уклоняется от конкретных ответов, но он не хотел уступать и поэтому вытащил карту Берлина, которую дал ему студент в пансионе, и разложил перед ней, попросив, чтобы она нашла на ней свою улицу, и она, все еще взволнованная и даже напуганная его неожиданным посещением Берлина, смущенно посмеиваясь, спросила: «Улицу?» — и, положив карту вверх ногами, принялась искать, жалуясь на слишком мелкий шрифт, потом пошла искать другие очки, для чтения, и Молхо попытался помочь ей, перевернув карту и показав отмеченный красным кружком пансион, где он жил, и Берлинскую стену, но она как будто не хотела ни смотреть, ни узнавать что бы то ни было: «Там ведь все изменилось, все было разрушено, теперь, наверно, все построили заново», — и наконец, словно смирившись с его настояниями, отложила карту, пообещав ему спросить у своих приятельниц и попробовать вспомнить самой.
Последний дневной свет еще освещал улицу, но уже проснулся вечерний весенний ветер, с запада медленно наплывали на город сероватые облака, и, идя к машине, Молхо думал: «Да, теперь я одинок и свободен и могу выбрать себе новую жену, да хоть и две, было бы желание». Проходя мимо автобусной остановки, он увидел плакат с полуобнаженной женщиной и снова с улыбкой вспомнил, как эта старая белка сказала ему там, в том шумном погребе, вся дрожа от возбуждения: «И поэтому вы ее убили, мало-помалу». «Интересно, — спросил он себя, — теща тоже так думает?» Возможно ли? Ведь она же была ему все это время верной помощницей! Хотя, правда, в последнее время она явно стала его почему-то избегать. Он вдруг вспомнил, по какой-то непонятной причине, как восемь или девять лет назад жена хотела бросить его и даже ушла из дома на день или два, но потом все же вернулась — он был тогда спокоен, знал, что она вернется, — дети были маленькие. И он снова ощутил легкую тоску — ему вспомнилось, как она угрюмо и бессильно лежала в своей постели, слушая музыку или читая. «Что осталось от нее сейчас?» — подумал он и гневно стиснул кулаки, потому что вдруг увидел в воображении ее гниющее тело, почему-то напоминавшее шершавую обложку старой книги. Он почувствовал, что ему совсем расхотелось ехать домой, лучше он, пожалуй, еще немного пройдется по этому району, говорят, тут недавно открыли новый супермаркет, можно зайти посмотреть, ведь у него теперь сколько угодно свободного времени. Но, выйдя из супермаркета и уже возвращаясь к машине, он вдруг с удивлением увидел тещу, которая сидела на автобусной остановке — сухая и седая, в своем старом пальто, в красной шапке и со старой палкой в руках, поблескивая стеклами очков. Почему же она не попросила, чтобы он ее подвез? Он смотрел на нее как зачарованный, пока не услышал шум автобуса, всползающего на подъем, — автобус остановился возле нее и открыл дверь, и она, такая прямая и быстрая, словно впереди у нее еще тысяча лет, поднялась по ступенькам с проездным билетом в руке и исчезла внутри. «Нет, лучше мне и правда пореже с ней встречаться. — с обидой подумал он. — Может, я ее пугаю. В конце концов, даже жена перед смертью не так уж просила за ней следить».
В эту пятницу, по окончании предсубботнего ужина, когда со стола убрали грязную посуду, теща достала свои очки для чтения и, развернув на столе его карту, показала ему приблизительное расположение их дома в Берлине — сбоку было печатными буквами и неизвестным Молхо шрифтом написано название улицы. Та маленькая старушка, русская подруга ее юности, что недавно приехала в страну, до войны жила в одном с ними районе — ее муж тогда работал в советском посольстве в Германии — и теперь помогла ей найти эту улицу, но оказалось, что она была далеко от гостиницы, по другую сторону стены, в Восточном Берлине, — внутреннее чувство обмануло Молхо. Но зачем ему это место, спросила теща, разве он собирается снова в Берлин? Нет, чего вдруг? Он просто хотел знать, раз уж его туда случайно занесло, вот и все. Все это не важно. Он просто подумал, что ей будет приятно услышать, что он побывал там, где родилась его жена. Теща подозрительно посмотрела на него, в ее глазах появился какой-то непроницаемый металлический блеск. Со времени его возвращения из Европы она явно стала относиться к нему более критично, и, желая ее успокоить, он осторожно спросил, как поживает ее подруга — теща много занималась ею в последние месяцы. Ему казалась странной и немного смешной эта дружба, возобновившаяся с таким пылом после пятидесятилетнего перерыва. Иногда он думал, что теща взяла эту новую эмигрантку под свое крыло только затем, чтобы немного отдалиться от него, а может быть — и от внуков, которыми она почему-то тоже была недовольна. Вот и в этот вечер она не захотела посидеть с ними после ужина и посмотреть новости, а заявила, что ей нужно вернуться домой как можно скорее.
На следующее утро он поехал к матери в Иерусалим и по дороге чуть не остановился, так остро ему вдруг захотелось сорвать огромную белоснежную ветку, усыпанную царственными бутонами расцветающего миндаля. Добравшись до Иерусалима, он заглянул к давним друзьям и в дом матери приехал поздно — обед уже ждал его на столе. Она выговорила ему за опоздание, но оценила его немецкую стрижку… «Тебе идет коротко, — похвалила она, но вот шарф, который он ей привез, отказалась принять категорически: — Я ведь говорила тебе, чтобы ты не привозил мне никаких подарков!» — и так же энергично отказывалась поначалу от плитки шоколада, которую он купил в аэропорту, но в конце концов все же сдалась и, усадив его за стол, подала фаршированные мясом перцы. Он слушал ее рассказы, перемежаемые упреками и обычными для нее категорическими суждениями, и все время умолял не подкладывать ему в тарелку, но тоже в конце концов сдавался и ел. Потом он отправился в свою комнату и попытался вздремнуть, но мать то и дело подходила к закрытой двери, нетерпеливо ожидая его пробуждения. Наконец он поднялся, вяло побрел на балкон, сел там, облокотясь на пыльные перила, и, вдыхая неповторимый иерусалимский воздух, стал разглядывать расстилавшуюся под ним старую, невзрачную улицу Яффо. Мать вынесла ему кофе и миндальные орешки, села напротив — тяжелая, расплывшаяся, морщинистое лицо грубо размалевано румянами — и стала расспрашивать о поездке, сколько денег он потратил и кого видел, явно пытаясь, на свой прямолинейный лад, выведать, что там было на самом деле и ездила ли с ним женщина. «Частично», — ответил он. «Как это — частично?» — «Ну, только на части пути». — «На какой части?» — «В Берлине. Он ездил туда послушать оперу». Она не отставала: «Какую оперу?» — «Ну а если я даже назову? Ты же все равно ее не знаешь. Я и сам раньше не знал». — «Тогда зачем ты ездил так далеко?» — «Чтобы узнать», — улыбнулся он. «И где она сейчас, эта женщина?» — «Ее уже нет, — терпеливо ответил он, — она меня больше не интересует». Мать посмотрела на него: «Но кто она?» — «Одна наша сотрудница», — сказал он. Мать спросила, как ее зовут, но он отказался назвать имя. «Ладно, — сказала она. — Ты, главное, не спеши». — «Я не спешу», — ответил он. «Что, тебе просто нужна женщина? — допытывалась мать. — Что-то мне не кажется, что тебе уже нужна женщина». Он изумленно расхохотался, бросил в рот очередную горсть орешков и снова посмотрел на эту старую женщину, которая так неотступно к нему приставала, однако ответил сдержанно, спокойно, беззлобно: «Ты и об этом, конечно, все знаешь лучше меня». — «А что, разве я ошибаюсь? Разве тебе уже нужна женщина в постели?» Он покраснел и, прикрыв глаза, ответил уже слегка раздраженно: «О чем ты говоришь?» И она торопливо сказала: «Не важно, не важно, ты еще захочешь, только не спеши. Осмотрись. Ты достаточно намучился за последний год. Ты столько за ней ухаживал! Пора, чтобы кто-нибудь уже поухаживал за тобой. Вот увидишь, женщины еще будут за тобой бегать и умолять. Дети у тебя взрослые, сам ты на хорошей должности, обеспеченный, ты только не спеши связываться, ты сначала попробуй, перебери побольше и только тогда решай». Он молчал, его забавляли ее слова, та грубая прямолинейность, с которой она излагала свои мысли, он вдруг увидел перед собой коридор, ведущий в нескончаемые полутемные комнаты, в каждой из которых его ждали женщины для пробы, потом перевел взгляд вниз, на скрещение трех старых иерусалимских улиц — Кинг-Джордж, Бен-Иегуда и Яффо, — вспомнил британского полицейского, который когда-то регулировал движение на этом треугольнике, — сейчас там стояли подростки в форме молодежного движения, в синих рубашках и галстуках, видно собравшиеся на какое-то коллективное мероприятие, и это заставило его припомнить, как он сам, аккуратный и дисциплинированный толстый мальчик, выходил вот так же, в субботу после обеда, в зеленом галстуке, направляясь в молодежный клуб. «Свободных женщин не так много, как ты думаешь, — с неожиданной горечью произнес он. — Одни лишь голодные разводки, или психованные старые девы, или вдовы, которые сжили со свету своих мужей». Она испугалась, видимо пораженная ноткой отчаяния в его словах: «Что это за вдовы, которые сжили со свету своих мужей?» Но он промолчал. Его молчание еще больше встревожило ее. Разве она не права? Она всегда ему говорила, что если бы он вернулся в Иерусалим, то давно нашел бы себе какую-нибудь хорошую женщину — например, из своих бывших одноклассниц, из тех, что дышали тем же воздухом, что и он, ближе ему по крови, — а может быть, даже среди наших родственников нашлась бы какая-нибудь подходящая, здесь тебя многие помнят и интересуются. Многие? Кто? Оказывается, ее приятельницы. Она много рассказывает им о своем сыне, и они думают о нем. «Твои старухи?!» Он расхохотался, эта забавная перспектива доставила ему удовольствие. «А что тут такого? — поддразнивала мать, стараясь втянуть его в разговор. — Хотела бы я знать, о чем ты думаешь». — «Да ни о чем я не думаю, — сказал он с раздражением. — Моя жена умерла всего полгода назад, и мне нужно время, чтобы прийти в себя». Но мать не отставала. Ему следует почаще приезжать в Иерусалим. Нельзя приезжать к матери раз в два месяца. По телефону женщину не найдешь. Он смотрел на нее, вслушиваясь в ее упреки. Да, за последний год они виделись совеем мало, покойная жена отнимала все его силы. «Но бензин сильно подорожал, мама, — мягко оправдывался он, не отрывая глаз от тихой субботней улицы. — Мне ведь никто не возвращает проездные расходы». «Ты мог бы приезжать на автобусе в пятницу и ночевать в своей комнате, а на исходе субботы возвращаться в Хайфу…» Но эта возможность не привлекала его, езда в автобусе казалась ему унизительной, и вообще он собирается поменять машину. Мать и по этому вопросу имела свое мнение, но не стала спорить, поднялась, принесла кулек с орешками, снова наполнила стоявшее перед ним пустое блюдце миндалем, арахисом и изюмом, не обращая внимания на его просьбы: «Перестань мне накладывать, я не могу остановиться, я и так ужасно растолстел за последнее время». — «Это все из-за твоей заграничной поездки. За границей люди всегда толстеют, сами не замечая как».
Близился вечер, но Молхо не спешил уезжать. Он хотел было позвонить нескольким школьным друзьям, но побоялся услышать их равнодушное: «А, это ты…» — и передумал. Мать принесла ему свои последние банковские счета, попросив посмотреть, все ли правильно и не обманывают ли ее в банке. Внизу начали появляться первые прохожие, постепенно заполняя ошеломляющее и пустынное уродство старого торгового центра. Случайных религиозных туристов сменили местные старики, прошли, громко переговариваясь, загорелые парни, возвращавшиеся после футбольных баталий. Резкая иерусалимская прохлада тянула с востока, со стороны пустыни. Молхо почувствовал, что еда уже бурчит в его кишечнике, отяжелевшее тело явно просило облегчения, и он отправился в туалет. Их ванная всегда доставляла ему удовольствие своей щедрой просторностью и высокими потолками в стиле старых построек. Он сел на унитаз, глядя на высокую ванну, стоящую на витых ножках из красного железа, которые напоминали ноги какого-нибудь индюка или павлина. Свет он не зажигал, ему было приятно сидеть в этой полутемной комнате, освещенной только сиреневатым вечерним светом, лившимся из выходящего на запад окна. Отсюда открывался другой вид, не такой унылый, как с балкона, более живописный — красные крыши квартала Нахлаот, переулки рынка Махане-Иеѓуда, а за ними — далекие лесистые горы. На переднем плане были видны задние дворы их улицы, превращенные в автомобильные стоянки для банков и других учреждений. Он глубоко вдохнул прохладный свежий воздух, с ленивым любопытством заглянул в соломенную корзину для грязного белья, накрытую большим тазом с потрескавшейся белой эмалью, который в детстве служил ему рулем автобуса девятого городского маршрута — он водил его тогда на Сторожевую гору и обратно, сидя на унитазе у открытого окна; оторванные куски туалетной бумаги были его билетами, которые он выдавал воображаемым пассажирам, только не в начале, а в конце поездки. Кончив наконец свои дела, он поднялся, наклонился над унитазом посмотреть, как всегда, нет ли признаков крови, но на сей раз ничего не сказал, только прислушался к непрерывному журчанию воды из протекавшего бачка и решительно дернул длинную цепочку, которая в детстве всегда казалась ему цепочкой аварийной остановки поезда, — вода вырвалась из бачка с нарастающим ревом, и он удовлетворенно улыбнулся, потому что ему снова удалось вовремя остановить поезд и предотвратить аварию. Брюки он все еще не застегнул — стоял с голой задницей, высунувшись по пояс в окно над своим старым, грязным кварталом, жадно впитывал в себя иерусалимскую ночь и высматривал на небе первую звезду, означавшую конец субботы, — в детстве это означало, что отец уже может закурить. В свете дворового фонаря он увидел свою старую, видавшую виды, давно не мытую и запыленную машину — его пронзила острая жалость, но он знал, что она ему надоела. Брюки спущены, он снова мальчик, единственный и толстый сын своих родителей, все тридцать лет его брака исчезли, точно короткий сон, — неужто кто-то другой забрал ее у него или получил в награду? нашла ли наконец спокойствие ее душа? снизошла ли на нее тишина и отдохновение, перестала ли она предъявлять миру свои претензии и мучить его своей бескомпромиссностью? Или же и там, в иных мирах, она по-прежнему бродит, и ворчит, и без конца критикует поведение душ и небесные порядки? Достаточно ли справедлив, на ее взгляд, тот мир? Вспоминает ли она о нем, о Молхо, как он вспоминает о ней?
Может быть, потому, что поток ее непрестанных попреков прекратился так неожиданно, словно бы его перерубили на полном ходу, он все еще ждал их каждое утро и каждый вечер тоже боялся снова услышать: «Как ты выглядишь! Как ты ешь! Выпрямись! Почему ты все время крутишь свои кудри? Что ты себе думаешь? Прислушайся, как ты разговариваешь!» Ее взгляд и голос все еще трепетали в нем, и он старался прислушиваться к ним, хотя бы принимать ежедневно душ, но иногда забывал или так уставал, что пропускал один вечер, и тогда чувствовал себя виноватым и грязным. Дни наплывали один за другим откуда-то из пустоты, нескончаемо долгие, затягивавшие в себя, будто накрывая его толстыми одеялами, в которых ему приходилось прогрызать проход, чтобы вырваться к настоящей свободе. Теперь он редко слушал музыку, как будто пресытился ею в своей поездке в Европу. Филармонический оркестр, со своей стороны, тоже не требовал его внимания, потому что уехал на гастроли по Австрии. Он взялся наконец за первый том «Анны Карениной» — чтение старой библиотечной книги вызывало у него странное ощущение, что ему придется сдавать по ней экзамен. Второй том он получил обратно через два дня после возвращения, с запиской, выражавшей благодарность и надежду, что его обратный полет прошел благополучно. Книга пришла в коричневом служебном пакете, на котором была оттиснута надпись: «Плати налоги вовремя», но сама его спутница не появлялась нигде, ни в буфете, ни на лестнице, как будто нарочито избегала встречи, — наверно, готовила доклад о поездке вместе с денежным отчетом для бухгалтерии, чего доброго пытаясь, быть может, получить обратно деньги за оперные билеты. Интересно, что она сказала своим родственникам? «Напрасные надежды. Забудем о нем. Этот тип хотел меня убить там, в Берлине». — «Убить?» — «Да, убить». Представив себе этот разговор, Молхо улыбнулся: «Нужно вести себя поосторожней. Спешить мне действительно некуда, мне всего пятьдесят два, но в таких делах лучше осмотреться и найти женщину, которая бы мне подходила. А для начала хорошо бы сбросить парочку килограммов» — и он начал возвращаться к тому режиму, которого придерживался во время болезни жены, к своим прежним ежевечерним прогулкам, вспоминая, как еще год назад заставлял ее ходить вместе с собой, но медленно и по сокращенному маршруту.
Как это обычно свойственно интеллектуалам, она не любила природу, и ей всегда было скучно. И вот теперь он ходит один, а зима еще виляет время от времени своим мокрым холодным хвостом, и туманы, наплывающие с моря, окутывают гору и осыпают его мелкими брызгами дождя. Он бродил по улицам своего и соседних кварталов, то и дело останавливаясь и заглядывая в окна, освещенные призрачно-голубоватым светом телевизора, вслушивался в голоса и смех женщин, иногда садился на пустой автобусной остановке, под рекламным плакатом, и из-за освещенного стекла на него смотрела какая-нибудь породистая овчарка или коробка нового стирального порошка, но также порой лица и тела молодых девушек, и тогда он, бывало, подходил вплотную к стеклу и прижимался к нему лицом, ощущая холодную, равнодушную наготу этих изображений. Но в основном его прогулки были посвящены рассматриванию новых моделей автомашин. Он подолгу задерживался возле них и смотрел через стекло, пытаясь разглядеть внутреннюю отделку и приборную панель и гадая, каково назначение той или иной кнопки. Когда он после этого возвращался домой и видел свою машину, она снова казалась ему невзрачной и старой, и, хотя поездка за границу несколько выбила его из финансовой колеи, а к тому же младший сын вдруг начал сорить деньгами без счета и та небольшая сумма, которую жена получала из Германии, тоже перестала приходить, он был по-прежнему настроен избавиться от нынешней машины и купить новую. Автомобильный рынок лихорадило, и, как обычно, ходили слухи о том, что вот-вот введут новые налоги. Решать нужно было быстро. Он надумал сменить марку и на этот раз заказать «ситроен», «Эта машина более женственна», — с ухмылкой сказал он продавцу, сев оформлять договор на покупку, после того как покрутился несколько часов вокруг нового «ситроена». Но продавец почему-то обиделся: «В каком смысле „женственна“? Это потому, что она из Франции?» Но Молхо не уступал: «Конечно, женственна. И не только потому, что из Франции. Тут главное — линии. И этот ее живот… А зад! Ты только посмотри на этот зад!»
Продать старую машину оказалось нелегко. За ту цену, которую он назначил, покупателей не нашлось, выявились дефекты, о которых он даже не знал, и он вдруг испугался, что она вообще не продастся. Он то и дело ездил в гараж, где ему непрерывно подправляли то одно, то другое, соскребали ржавые пятна, красили тут и там, промывали двигатель и, наконец, согласился сбавить цену, и тогда ее немедленно купили, но выяснилось, что его новая машина еще не пришла с таможни, и ему пришлось несколько дней ездить автобусом, так что он даже начал опаздывать на работу. Правда, он все еще пользовался снисхождением как муж раковой больной, но однажды его вызвал начальник отдела — когда-то он пришел на похороны и потом навестил Молхо в дни траура, — тепло пожал руку, поинтересовался, как дела, спросил, как дети, и даже припомнил тещу, которую видел тогда на похоронах: «Она еще жива? Ну и как она держится? А как дети пережили смерть матери? Очень важно, чтобы они не загоняли свои чувства внутрь». Ему почему-то казалось, что у Молхо штук пять детей, и он слегка удивился, что их только трое и младший уже в шестом классе. Ну, тогда еще не так страшно, скоро все утрясется, — у него у самого двоюродная сестра после смерти мужа целый год бегала за разными справками. Вначале Молхо думал, что начальник вызвал его, чтобы познакомить с этой своей сестрой, но выяснилось, что у него и а мыслях не было говорить о сватовстве, а все это длинное вступление было предисловием к деловому вопросу — готов ли Молхо вернуться наконец к нормальному режиму работы, потому что тут назрело одно важное дело. Вот-вот ожидается публикация ежегодного отчета государственного контролера, и нужно хорошенько проверить работу некоторых муниципалитетов на севере страны, особенно в тех далеких местах, где на бюджете сидят люди неопытные или вообще новички. Есть серьезные опасения, что кое-где налицо нарушение установленных правил и несоблюдение инструкций министерства. Тут есть такой маленький городок, Зруа, там всем командует какой-то молодой парень, студент-заочник, и вот он несколько дней назад прислал весьма странный отчет, совсем не по форме, совершенно непонятно, то ли он такой неопытный и наивный человек, то ли наглый и изобретательный ворюга, нужно бы это выяснить, и поскорее. Хорошо бы пригласить его с бухгалтером сюда и тщательно пройтись с ними по всему отчету, а еще лучше, если Молхо сам подъедет туда и посмотрит, есть ли покрытие всем счетам, тогда легче будет выявить приписки, пока они их не подчистили. Министерство, разумеется, оплатит ему проезд и командировочные, а работа эта в самый раз для него — живая и интересная. Ну как? Он в состоянии заняться этим делом, может немного повозиться или он до сих пор занят всякими бумажками после смерти жены?
Молхо начал было мямлить, что еще не совсем готов к новому заданию, тем более к такому ответственному, как это, но начальник с профессиональным дружелюбием опытного бюрократа мягко подталкивал его, и он подумал — а почему бы не взяться, в самом деле? Ведь все эти годы в министерстве к нему относились тепло и проявляли снисхождение, начиная с того дня, когда он сразу же после диагноза пришел к начальнику, все ему рассказал и попросил перевести на особый режим работы. Жена была потрясена, услышав об этом. Почему это он так поторопился рассказывать — что, он сразу и отчаялся? Оказалось, что документация по Зруа уже лежит на столе начальника — несколько связанных вместе папок, — и в конце концов Молхо забрал их с собой. Возвращаясь от начальника, он прошел мимо кабинета юридической советницы и вдруг решил войти поздороваться — именно так, нагруженный папками дел. Она сидела за письменным столом в своей большой, залитой солнцем комнате и с кем-то говорила по телефону, но радушно улыбнулась ему, и он подождал, пока она положила трубку, и со спокойной улыбкой сказал: «Я шел по коридору и вспомнил о вас. Как прошел обратный полег, как ваша нога?» Она поднялась — в очках, с карандашиком в руке, — молча, весело посмотрела на него, прищурив свои узкие беличьи глаза, и он увидел, что морщинки вокруг них кажутся еще глубже в ярком солнечном свете, а ее волосы подстрижены совсем уж молодежным образом. Они поболтали, как случайно встретившиеся старые знакомые, перетирая все, что произошло между ними, в мельчайшие частицы пустоты, и все это время он стоял перед ней, прижимая папки к груди, в которой глухо стучало его сердце, стиснутое тоской по ушедшей жене и страхом пустого одиночества.
В папки он заглянул дома, с опаской и любопытством. Документы были в большом беспорядке. Официальные отчеты по ссудам и ассигнованиям со стороны государственных органов были налицо и говорили о суммах порядка нескольких миллионов шекелей, но документация по расходам оказалась неполной и беспомощной — большинство бумаг написаны от руки, а квитанции не имели ни печатей, ни наименований, просто листки в клеточку, вырванные из ученических тетрадок и заполненные неразборчивыми каракулями. Его первой реакцией было желание передать дело в полицию, скорее всего — в криминальный отдел, но тем не менее он попытался все проверить, а на следующий день долго звонил в Зруа, чтобы разыскать руководителя местного совета, этого студента-заочника, но связаться оказалось невозможно, большую часть времени там никто не отвечал, а иногда телефон был подолгу занят. Один раз трубку поднял какой-то мальчик, говоривший с сильным восточным акцентом, и Молхо велел ему позвать Бен-Яиша, но тот не ответил, трубка долго оставалась открытой, и на фоне молчания чуть слышно раздавались голоса играющих детей и звук колокольчика, как будто телефон стоял в коридоре школы. В конце концов в трубке воцарилась полная тишина, но мальчик так и не вернулся, а Молхо все ждал и ждал, пока наконец не положил трубку. Через час он снова позвонил, но телефон оказался занят, и он сделал еще одну попытку перед самым уходом с работы — на этот раз ему ответила девочка, говорившая ясным и звонким голосом, и он торопливо спросил ее: «Где стоит ваш телефон? Это школа?» И она сказала: «Да», и тогда он сказал: «Позови, пожалуйста, какую-нибудь учительницу, или директора, или секретаршу», а она сказала: «Все уже ушли, но сторож еще тут». — «Тогда позови сторожа», — попросил он, но тот оказался стар и глуховат и никак не мог взять в толк, чего от него хотят, только повторял раз за разом: «Бен-Яиша нет, его нет, Бен-Яиш ушел», — и уже собирался положить трубку, но Молхо боялся потерять с таким трудом установленную связь и попросил его: «Позови снова ту девочку», но тот уже не знал, какую девочку. Назавтра Молхо позвонил с самого утра и нашел секретаршу, которая одновременно и преподавала в этой школе, — то была женщина с глубоким и приятным голосом, которая сразу же сказала: «Яир Бен-Яиш сейчас отсутствует, он в Тель-Авиве». Молхо сказал, что он сотрудник министерства внутренних дел и у него важное и серьезное дело к Бен-Яишу, и она записала его имя, пообещав все передать и позаботиться, чтобы руководитель местного совета позвонил ему завтра утром. Молхо спросил, кто у них бухгалтер, но выяснилось, что тот болен, а кроме того, у него дома нет телефона. Наутро никто не позвонил, и Молхо снова поднял трубку и после очередной порции телефонных мук снова нашел секретаршу, которая на этот раз говорила несколько подозрительно и холодно, но тем не менее сказала, что Бен-Яиш будет на месте завтра утром и она постарается напомнить ему, чтобы он обязательно позвонил. Снаружи брызнул короткий и тепленький весенний дождик, рассекая воздух вертикальными струйками, и с серых от пыли улиц поднялись запахи цветенья. Из канцелярии начальника отдела позвонили узнать, как продвигается проверка. Молхо сбивчиво объяснил. «Если так, поезжайте туда сами», — решительно поторопили его. «На своей машине?» — «Да, — торопливо ответили на той стороне, — расходы вам возместят, не беспокойтесь».
Вечером он поискал по карте, где она находится, эта Зруа, и нашел ее на самом краю Галилеи, окруженную россыпью арабских деревень. Когда он выехал утром следующего дня, все вокруг было мокрым, как будто всю ночь шел сильный, хотя и бесшумный дождь. Дороги были забиты огромными военными грузовиками — это армия вывозила из Южного Ливана свое оборудование, танки и цельные бетонные домики. Отступление было в самом разгаре, и Молхо снова вспомнил жену — как она всегда была против этой войны[13], и вот — армия уже уходит. Перед Акко движение замедлилось, машины еле ползли, потому что где-то впереди одна из этих бетонных громадин упала с грузовика и перекрыла дорогу, а кроме того, там, видимо, случилась дорожная авария. И действительно, вскоре Молхо увидел перевернутую на бок автомашину, рядом с которой, в окружении полицейских, сидела на носилках высокая, сильно растрепанная женщина, громко что-то крича. Он хотел было остановиться и посмотреть, но полицейские подгоняли проезжающих: «Давай, давай, это тебе не театр!» — раздраженно покрикивали они на водителей. Молхо ехал с выключенным радио, потому что хотел послушать, как работает новый двигатель, чтобы не слишком перегружать его, и даже не подобрал под Кармиэлем какого-то парня с умоляюще поднятой рукой, опасаясь, что машине будет трудно взбираться на ожидавшие ее впереди подъемы. От самой Хайфы его сопровождал легкий дождь, который то прекращался, то начинался снова, но, когда он въехал в Кармиэль, облака вдруг разошлись, и над их клочковатыми обрывками уверенно поднялось жгучее солнце, да и дорога здесь была уже совершенно сухой, и он свернул внутрь города, бросил плащ на заднее сиденье и зашел в кафетерий перекусить. Прямо перед собой он видел серую гряду базальтовых предгорий, которые сплошной стеной тянулись к северу. Из окна его дома в Хайфе эта далекая гряда виднелась лишь синеватой, едва угадывающейся линией, а тут она высилась совсем рядом, совершенно реально. Он расплатился, взял квитанцию и вдруг подумал, что вся эта поездка, скорее всего, окажется бесполезной — не годится он для таких расследований. Оставив главное шоссе, ведущее из Акко на Цфат, он свернул налево и въехал на старую узкую дорогу, которая сразу же, безо всякого предупреждения, повела его петляющими изгибами вверх, по длинному крутому подъему, и он стал взбираться медленно, почти все время на второй скорости, щадя новый двигатель и контролируя себя по тахометру — в старой машине у него тахометра не было, и этот новый прибор очень его занимал, — но подъем казался бесконечным, узкая залатанная дорога упрямо сворачивала в самую глубину гор, петляя среди лесов и рощ и дремучих ущелий, на ней почти не было встречного движения, лишь изредка попадалась какая-нибудь случайная армейская машина или арабский трактор, и тогда он спешил свернуть на обочину, чтобы не поцарапать свой новый «ситроен», останавливался и потом снова, с трудом, выбирался на дорогу, все продолжая взбираться на какую-то ошеломительную высоту. На очередном подъеме он остановился, чтобы охладить двигатель, — в «ситроене» не было ни водного охлаждения, ни приборов, которые показывали бы, насколько нагрелся мотор, и вообще эта новая машина пока не доставляла ему удовольствия, она была слишком сложна для него, со всеми ее указателями и кнопками, но он надеялся, что она еще покажет себя на иерусалимской автостраде. Он оставил «ситроен» под высокой стройной сосной, отошел в сторону, в кусты, чтобы справить малую нужду, и там, глядя на свой занятый делом темный член, неожиданно подумал, каким чужеродным и даже слегка комичным предметом выглядит на такой высоте, в чистом и прозрачном воздухе, среди диких скал и цветов Галилеи, рядом с шелестящей листьями рощей, этот его детородный орган, когда со своей всегдашней надежностью исторгает из себя могучую струю на густой ковер сосновых иголок, которые впитывают ее без следа и без звука. «А ведь я не знал ни одной женщины до нее, — вдруг произнес он про себя, — она была моей первой и единственной, — может, если бы у меня были другие, мне сейчас было бы легче, но я всегда был ей верен». Стряхивая на землю последние капли, он увидел, что они как будто отсвечивают зеленоватым, и пожалел, что не справил свою нужду среди скал, на белизне которых можно было бы точнее различить цвет мочи. Он застегнул брюки и еще немного постоял, подставляя лицо ветру, — ему почему-то казалось, что эта дорога и это место очень напоминают окрестности Иерусалима: тот же светлый асфальт времен британского мандата, тот же черный камень бордюров, те же сосны и кипарисы, только тут все свежее и влажное, а не высохшее и пыльное, как в Иудейской пустыне. А потом его будто пронзило странное и ясное ощущение, что он уже был здесь когда-то — проходил по этой дороге, даже стоял вот так на этой маленькой горке — может, останавливался передохнуть или даже переночевать, потому что шел тогда пешком, то ли в каком-то молодежном походе, то ли во время армейских учений, много лет назад, и где-то тут, поблизости, должно находиться одно из самых знаменитых галилейских ущелий — тех достопримечательностей, куда толпами стекаются туристы, — и память разом возродила в его душе тогдашний, ни с чем не сравнимый, сладкий восторг отправляющегося навстречу приключениям иерусалимского сефардского подростка, чьи родители никогда не бывали дальше Тель-Авива. Жаль, его жена умела точно распознавать места, где когда-то бывала, одна или вместе с ним, и всегда объясняла ему, где он был на самом деле, а где у него ложное воспоминание, а сейчас ему приходилось полагаться только на собственную память.
Однако чуть позже, когда он наконец добрался до Зруа, которая на самом деле оказалась обычным сельскохозяйственным поселением, из тех, что во множестве возникали в пятидесятые годы, — позже некоторые из них разрастались и получали статус городов, что позволяло их жителям претендовать на некоторые дополнительные льготы, — прежнее острое чувство радостного узнавания разом покинуло его, сменившись гнетущим унынием при виде печальной заброшенности поселка. Все здесь выглядело, как тридцать лет назад, в те самые пятидесятые годы, — те же маленькие дома на худосочных, щербатых бетонных столбах, разве что немного расширившиеся за счет новой пристройки или дополнительного этажа, те же крохотные фруктовые сады на рыжей каменистой земле, те же птичники, и коровники, и большие просветы запущенного, заросшего поля между ними, и чахлые деревья, и узкая дорога, входящая в огромные железные ворота, установленные в новехонькой, двойной — для безопасности — ограде, и неожиданно, безо всякой видимой причины, превращающаяся в широченное шоссе, чуть не в автостраду или в эдакий городской бульвар, который напрямую пересекал заросшее сорняками поле и так же неожиданно кончался, вливаясь в широкую и какую-то бестолковую площадь торгового центра с заброшенной автобусной остановкой на ней. Возле огороженного проволокой громадного столба высоковольтной линии торчала доска объявлений с выцветшими плакатами давно прошедших выборов в местные советы — на одном из них был изображен молодой человек в фуражке, с небритым улыбающимся лицом, и под ним буква, обозначающая возглавляемый им избирательный список. Неподвижная тишина висела над площадью, как будто весь поселок вымер, только где-то вдали раздавалось тарахтенье трактора да еле слышно постукивал водяной насос.
Какая-то женщина, тащившая за собой на веревке толстую овцу, показала ему дорогу к школе, и Молхо, захватив портфель с папками и закрыв машину, направился к школьному зданию, по пути заметив в просвете между двумя домами заснеженную вершину горы Хермон[14], такую близкую и огромную, что он даже вздрогнул от неожиданности. Молхо пересек спортивную площадку и миновал фонтан, где ему в лицо ударил сильный ветер, снова со сладкой настойчивостью вызвавший у него ощущение чего-то уже виденного, поднялся на несколько ступенек и услышал голоса школьников, с неистребимым восточным акцентом распевавших знакомую пасхальную песню. Проходившая мимо учительница указала ему комнату руководителя местного совета, но там было пусто и темно, жалюзи спущены, на стене — портреты главы правительства и давно умерших президентов страны. За письменным столом не было стула, и на него опирался пустой футляр аккордеона, в углу стояли сумки, набитые овощами, а на другом столе валялся электрический кипятильник. Чего я здесь ищу? Послышался звонок и сразу же за ним — радостный визг детей, выбегающих из классных помещений, и чьи-то быстрые шаги. Наверно, узнали о его приезде, а может, даже и звонок поэтому дали раньше времени. В комнату вошла грузная запыхавшаяся женщина восточного типа, на груди которой, как ребенок, висел аккордеон, — это и была секретарша, с которой он разговаривал из Хайфы; оказалось, что она одновременно исполняет обязанности учительницы пения. Молхо представился. «Значит, вы все-таки приехали? Но Яир еще не вернулся, он, наверно, в пути». — «А вы сообщили ему, что я приезжаю?» — спросил Молхо. «Ну конечно! Но он сказал, что пока его нет, бухгалтер вам все объяснит». — «А что, бухгалтер уже выздоровел?» — «Более или менее. Сейчас вас к нему отведут». И она поспешно вышла в коридор, все еще с аккордеоном на груди, как будто он составлял часть ее тела, и тут же вернулась в сопровождении девочки, и вот так он увидел ее впервые — в полутьме коридора, в окружений детей, сначала подумав, что перед ним мальчик, хотя она была в черном балетном трико и казалась выточенной из нежной, слегка потемневшей слоновой кости, — она была такой худенькой и пряменькой, в таких огромных очках в железной оправе, что он почувствовал болезненную жалость и удивление. «Отведи его к отцу», — сказала учительница. Девочка перевела на него серьезный и строгий взгляд, взгляд существа неведомой расы, и, повернувшись, пошла к выходу в окружении стайки увязавшихся за ними детишек.
Они вышли из школы, мягкий ветерок снова лизнул их лица, полуденный свет туго натянутым полотнищем лежал на окрестных горах. Молхо направился было к своей машине, но учительница его остановила. «Не стоит мучить машину, ~ сказала она. — Тут у нас сплошное болото и камни. Это недалеко, вы просто идите за ней, она вас приведет». Однако, девочка все стояла, препираясь с детьми, которые во что бы то ни стало хотели следовать за ними. «Только я, — услышал он ее воинственный голос. — Велели только мне. Он идет к нам». Но дети не отставали, а секретарша уже вернулась в школу, и поэтому она попыталась оттолкнуть их, а когда они со смехом разбежались, сказала, повернувшись к Молхо: «Пойдемте отсюда», — и повела его через школьный двор к проходу в заборе, вывела на топкую от грязи тропу и быстро пошла вперед. Он шел сзади, с портфелем в руках, ступая по синеватому пуху трав, с непонятным волнением глядя на ее тонкие, длинные ноги и упругие ягодицы, туго обтянутые черной тканью и мерно покачивающиеся при ходьбе, как два маленьких резиновых полушария, — он с трудом поспевал за ней, она бежала впереди, как черная лань или какой-то очкастый черный кролик, ведя его по извилистой тропе, идущей, в обход птичников и коровников, за домами мошава, шла, быстро рассекая телом разреженный горный воздух, легко и упруго ступая по своей рыжеватой галилейской земле, от которой сразу становятся рыжими даже лужи, оставленные только что прошедшим дождем. Время от времени она останавливалась, поджидая его, и он каждый раз улыбался ей, но ее лицо оставалось замкнутым и серьезным, и она все так же хмуро и строго изучала его сквозь стекла своих огромных смешных очков. «Чем болен твой отец? — спросил он ее на ходу, но она не поняла. — Какая у него болезнь?» — «У него что-то с кровью», — неохотно ответила она. «Он был в больнице?» — «Совсем немного», — все так же настороженно ответила она. Они прошли мимо свалки старых, поржавевших плугов и борон, частично уже вросших в землю, потом через полутемный коровник, где на них глянул большой встревоженный глаз одинокой коровы, и, наконец, вышли на задний двор маленького жилого, дома, прилепившегося к самому склону горы. Там им навстречу с радостными криками выскочила обогнавшая их школьная детвора: «А мы угадали, что ты пойдешь этой дорогой!» Но девочка, разгневанно и гордо подняв голову, прошла мимо них, ведя своего гостя в кухню, — там, одетый в пижаму, их ждал молодой, высокий и темный индиец в очках, и Молхо сразу понял, откуда у этой девочки ее рост, и очки, и эта кожа цвета потемневшей слоновой кости. Она подбежала к отцу и обняла его, а он погладил ее по голове, и странная догадка поразила Молхо — этому человеку суждено вскоре умереть, а девочка еще не сознает, но уже предчувствует это. Ему вдруг почудилось, будто некая странная сила влечет его внутрь этого дома — словно то сама смерть, вроде бы распрощавшаяся с ним минувшей осенью, теперь, точно обезумевший от крови пес, помчалась перед ним сюда, на самый край Галилеи, чтобы укусить еще одного человека, и вот лежит, примчавшись, и дремлет, устав от бешеного бега. «Вот ты где!» — тепло, как старой знакомой, шепнул он ей и протиснулся в маленькую кухню, на ходу представляясь и объясняя свое дело этому темному, но теперь почему-то побледневшему человеку: «Мне сказали, что вы бухгалтер».
«Бухгалтер? — Человек в пижаме растерянно улыбнулся. — Это не совсем так. Я просто помогал Яиру в подсчетах. Но что же вы стоите в прихожей, проходите…» И он исчез, шепнув что-то дочери, и девочка, проведя гостя в маленькую, чистую, бедно обставленную комнатку, тотчас предложила ему стул, быстро и ловко убрав лежавшие на нем книги, и Молхо сел, не в силах оторвать глаз от этой, будто порхающей по комнате, изящной точеной фигурки в черном балетном трико и розовых балетных туфлях, с этими огромными очками в красноватой железной оправе на темном лице. Ему вдруг захотелось прикоснуться к ней, чтобы убедиться в ее реальности. «Где твоя мама? — спросил он, и она ответила, что мать работает на обувной фабрике в Кирьят-Шмона. — На обувной фабрике? — переспросил Молхо, продолжая следить, как она спокойно, с какой-то недетской самостоятельностью, убирает комнату. — У вас в школе учат балету?» — спросил он. «Только меня», — сказала девочка. «Надо же, — подумал Молхо, — живут люди, маются тут на самом краю света, и ведь такие же израильтяне, как мы, а мы о них ничего не знаем, даже по телевизору их никогда не показывают».
Индиец, по-прежнему небритый, но уже в брюках и черном свитере, который еще больше подчеркивал его смуглость, вошел в комнату, неуверенно, будто гость в собственном доме, оглянулся по сторонам в поисках свободного стула и как-то скованно сел, прямой, как палка, а девочка тотчас, в точности повторяя его движения, уселась рядом с ним, словно хотела его защитить. Молхо заметил, что она слегка косит. Он снова улыбнулся ей, но она и на этот раз ему не ответила. Он глянул в окно, в котором теснились окрестные горы, вздохнул, вынул из портфеля свои папки, разложил их на столе и вдруг почувствовал, что очень устал. «Сколько лет вашему поселку? — спросил он индийца, который с любопытством следил за его движениями. — Мне почему-то кажется, что я уже бывал здесь когда-то, — может, мы тут ночевали на каком-нибудь армейском переходе». Выяснилось, что деревню действительно заложили в начале пятидесятых годов, но поселенцы дважды бросали это место и уходили в город, и только в конце пятидесятых сюда привезли несколько семей евреев из Индии, а потом к ним присоединились несколько иммигрантов из Туниса и несколько израильтян, но те, впрочем, так и не прижились, и вот с тех пор поселок как-то держится. Молхо посмотрел на девочку: она сидела так же напряженно и прямо, как ее отец, внимательно прислушиваясь к его рассказу, — маленькое, трогательное существо, с еще плоской детской грудкой, ее нежная смуглая головка, охваченная рамкой окна, четко вырисовывалась на фоне белых облаков, висящих над горами. «Странный ребенок, — подумал Молхо. — А может, я просто уже очень давно не присматривался к девочкам ее возраста». «Какое же у вас тут население? — продолжал он расспрашивать хозяина. — Все религиозные, наверно?» Оказалось, что уже не очень. В субботу еще стараются посещать синагогу, но иногда просто отсыпаются за всю неделю или отправляются на работу. «А где тут работают?» Раньше в основном выращивали кур, но с восемьдесят второго, когда спрос на яйца упал, все забросили это дело, и женщины теперь работают в большинстве на фабрике в Кирьят-Шмона, а мужчины как могут обрабатывают землю, но есть уже и безработные. Все разваливается понемногу, но люди боятся уйти, потому что в других местах не лучше. «Скажите, а вот эти финансовые отчеты, это вы их писали?» — вдруг нетерпеливо перебил Молхо и раскрыл свои папки, решив, что этот индиец, возможно, попросту хочет разжалобить его, чтобы как-то оправдать свой подлог и растраты. «Нет-нет», — мягко возразил хозяин. Он ведь уже объяснял — он вовсе не бухгалтер, он только помогал Бен-Яишу в расчетах, а вообще-то он преподает в школе арифметику, вернее, преподавал, потому что с тех пор, как он заболел, врачи запретили ему работать в школе, и вот Бен-Яиш попросил его помогать ему в финансовых делах, проверять отчеты, «А чем вы болеете?» — поинтересовался Молхо. Оказалось, что хозяин не знал даже, как называется его болезнь, как будто он вообще не интересовался ею. Просто его время от времени вызывают в больницу в Хайфе. Молхо оживился: «В какое отделение, кто там вас лечит?» Но тот и здесь ничего не мог толком объяснить. Он приходит туда, проходит в одну дверь, ложится на кушетку, у него берут кровь, что-то ему вливают, и он выходит из другой двери, вот и все. «Дело в том, что я хорошо знаю эту больницу, — сказал Молхо, пытаясь выудить из него еще какую-нибудь информацию. — У меня жена умерла полгода назад, от рака». Но тот не подхватил или не понял брошенный ему намек, и тогда Молхо сам стал рассказывать о болезни своей жены — он видел, что девочка слушает его с интересом, нервно подрагивая смуглой ногой, и поэтому говорил и говорил, словно не в силах остановиться, — он действительно давно уже никому не рассказывал об этом и теперь почти с удовольствием припоминал все детали тех последних месяцев и ту маленькую больничку, которую организовал у себя дома, чтобы обеспечить умирающей жене наилучший уход. «И она действительно умерла дома?» — спросила вдруг девочка, удивленно глядя на него. «Конечно, дома, — ответил ей Молхо. — Причем она почти не страдала». И тут ему неожиданно почудилось, что он и с этой девочкой уже встречался, когда был здесь во время той своей армейской службы, тридцать лет тому назад. «Она у вас единственная?» — повернулся он к ее отцу. Тот ответил: «Да, пока единственная, но мы надеемся, что вскоре у нее будет брат или сестра», — и, улыбнувшись, обнял дочь и прижал ее к себе. Молхо с минуту молча смотрел на них, потом спросил, не найдется ли у них стакан воды. «Конечно! — воскликнул индиец. — Но может быть, вы выпьете сока?» — «Можно и сок, — ответил Молхо, и девочка с танцевальной грацией выскользнула из комнаты. — Какая милая у вас дочь, — заметил он. — Сколько ей?» — «Одиннадцать», — сказал отец. «Всего-то! — поразился Молхо. — И ей уже нужны очки?» — «Не совсем, — улыбнулся индиец. — Это она сама придумала. У нее небольшое косоглазие, и ей кажется, что в очках этого не видно». Девочка вернулась и поставила перед Молхо большой стакан мутноватой светло-желтой жидкости, и отец сказал ей: «Ты недостаточно размешала!» — но Молхо сказал: «Ничего, не важно», — снова и так же остро ощущая, что ему ужасно хочется прикоснуться к этому смуглому тоненькому тельцу, — но она выглядела такой взрослой и серьезной, что ему показалось невозможным как будто бы по-отцовски погладить ее по плечу. Он отхлебнул чуть горьковатый сок и обратился к индийцу, который все это время сидел молча и неподвижно, как статуя, так и не глянув на бумаги, которые Молхо разложил перед ним, словно ожидал, что незваный гость вот-вот исчезнет или растает в воздухе. «Боюсь, что у вас будут неприятности. Вы рискуете не получить больше никакой финансовой поддержки. Мы можем оставить вас без гроша». — «Но почему?» — удивился индиец. «Потому что у вас нет никакого порядка, ни в чем», — и Молхо стал перелистывать бумаги. «Но ведь тут все правильно», — едва слышно прошептал индиец. «Ничего тут не правильно, — возразил Молхо. — Даже отдаленно не приближается к правильному. Тут пахнет нарушением закона, и это может закончиться в полиции. — Он говорил возмущенным тоном, хотя внутренне был совершенно спокоен и не испытывал ни малейшего раздражения. — Что он себе думает, этот ваш Бен-Яиш?! Назначил мне встречу, я специально приехал, а его нет!» — «Он приедет, он обязательно приедет! — взволнованно воскликнул индиец. — Вы можете подождать его здесь, у нас. Мы сразу же увидим, когда он приедет, из нашего окна виден его дом», — и он наклонился к окну, указывая на небольшой дом, одиноко стоявший на склоне горы, — вокруг не было ни сада, ни малейшего признака зелени, одни камни. «Может, я подойду туда и спрошу у его жены, где он?» — сказал Молхо. «У него нет жены». — «Как, он не женат?» — «Да он еще молод, ему еще и двадцать три не исполнилось». — «Двадцать четыре, — торопливо поправила девочка, тревожно прислушивавшаяся к их разговору. — У него скоро день рождения». Отец улыбнулся ей. «Бен-Яиш любит детей, и они его любят», — объяснил он. Оказалось, что этот Бен-Яиш появился в поселке года два назад, приехал как подменяющий учитель, но потом привязался к этому месту, начал проводить разные мероприятия, доставал деньги для поселка и так пришелся всем по душе, что год назад его выбрали председателем местного совета. — поселок разваливается, времена тяжелые, люди по горло залезли в долги, а Бен-Яиш ухитряется доставать для них все задешево, а то и вообще задаром. «Но что же он для вас достает?» — удивился Молхо. «Да все. Семена. Корм — для кур, для коров. И дешевую одежду». — «И продукты тоже», — напомнила девочка. «Да, и продукты». — «Продукты? Какие продукты?» — «Консервы и мясо». — «И мороженое, и конфеты», — торопливо добавила девочка. Она, видимо, и в самом деле очень любила этого Бен-Яиша. «Но откуда? Каким образом?» — обеспокоенно спросил Молхо. «Выпрашивает в разных фондах и организациях, где ему случится бывать в городе, — объяснил индиец, — он часто бывает в Тель-Авиве, делает там в университете вторую степень». — «Но тут ничего об этом не сказано!» И Молхо возмущенно показал на разложенные по столу бумаги. «Нет, это он не записывает, это ведь не входит в официальный бюджет, — пытался объяснить индиец. — Это добавка». Теперь уже Молхо почувствовал настоящий гнев. «Нас это не касается, пусть достает для вас, что хочет, но вот он пишет здесь о какой-то дороге, которую он якобы проложил за десять миллионов, и о каком-то парке, который он здесь посадил, — что это за парк, где он?» Индиец молчал, и девочка с беспокойством посмотрела на него. «И еще, вот здесь, — какой-то трактор, купленный для кооператива. Чего вдруг он покупает трактор?! Он не имеет права просто так покупать, что захочет. На все покупки за счет бюджета надо получить предварительное разрешение. Нет, это все необходимо выяснить. Я для того и приехал — хотел разобраться во всем, прежде чем передавать дело в полицию». Все это время индиец продолжал молчать, опустив голову с какой-то равнодушной покорностью. «Где эта ваша дорога, где этот парк? — продолжал допытываться Молхо, теперь уже обращаясь к девочке. — Все ваши квитанции совершенно никуда не годятся!» — «Бен-Яиш вам все объяснит, — с тупым упрямством повторил худой хозяин. — Я всего лишь помогал ему складывать цифры. Он вернется и все вам объяснит».
Солнечный свет неожиданно померк, и в комнате воцарилась сумеречная полутьма, словно гора, видневшаяся в окне, внезапно подступила вплотную к дому. Молхо почувствовал, что проголодался, — его рот наполнился слюной, как будто он целый день ничего не ел. Он медленно собрал бумаги, вложил их в портфель и снова посмотрел на девочку — в этом сумеречном свете она показалась ему такой же черной, как ее отец, как будто сквозь ее кожу проступала темнота ночи. Он поднялся. «Куда же вы? — забеспокоился индиец. — Подождите еще немного. Он обязательно приедет». Молхо помедлил в раздумье и сказал, что, пожалуй, лучше походит немного по их поселку, чтобы составить себе впечатление. «Может быть, пообедаете с нами?» — спросил индиец. «Нет, спасибо, — сказал Молхо, памятуя, что ему положен настоящий, оплаченный обед. — Вот только покажите мне, где тут у вас туалет». Девочка провела его в ванную комнату, которая, к его удивлению, выглядела очень чистой и уютной, хотя он тут же с изумлением увидел, что в ней нет двери — простая занавеска в дверном проеме отделяла ее от всех остальных комнат. Изо всех сил стараясь делать свое дело как можно беззвучней, он стоял лицом к открытому окну, через которое открывался захватывающий вид на сверкающую вдали снеговую шапку Хермона. «Снег! Меня опять догнал снег», — улыбнулся он, застегивая брюки. Потом вымыл руки и, едва совладав со своим обычным желанием исследовать содержимое аптечки, с дружелюбным выражением лица вышел к индийцу, который все еще сидел, погруженный в какие-то размышления. «Пусть ваша девочка проведет меня обратно к машине, — попросил он. — Я и впрямь немного еще поброжу по вашим местам».
И вот он опять шел за ней, но на этот раз уже не обходной тропой, по задам поселка, а по его главной улице, которая вилась перед домами и между ними, шел, неотступно глядя на ее тонкое, вытянутое тело, которое сейчас, в мягком, сероватом, почти зимнем свете зашедшего за тучи солнца, казалось ему еще более вытянутым и удлиненным. Они миновали уже знакомый ему, надежно огороженный проволокой столб электропередачи — это было, видимо, местное ответвление общеизраильской сети, провода приходили сюда откуда-то из далекой пустоты и снова, с громким жужжанием, исчезали в такой же неведомой дали. Молхо спросил девочку, как ее зовут и как зовут ту одинокую корову, и, исчерпав запас своих вопросов, продолжал идти за ней, слегка приотстав. Вокруг стояла мертвая тишина, не было слышно, чтобы где-то прокладывали дорогу, или разбивали парк, или вообще хоть что-нибудь делали, даже трактор уже не тарахтел, только в отдалении, в поле, трое рабочих стояли подле небольшого костра, влажный запах сжигаемых колючек коснулся его ноздрей, он почувствовал совершенно нестерпимый голод и вдруг, глядя на соблазнительно покачивающуюся впереди маленькую круглую попку, с ужасом ощутил в себе чисто звериное, еще до всякой сексуальности, желание схватить, и рвать, и жевать эту слабую, детскую плоть — даже зубы его внезапно клацнули совсем по-звериному. К счастью, девочка не могла угадать, о чем думает этот пожилой приезжий мужчина, идущий за ней, размахивая портфелем и слегка отставая, — она продолжала спокойно идти впереди, не сворачивая к зданию школы, а направляясь прямиком к большой группе детей, которые, точно горстка мух, прилипли к одиноко стоявшей на площади чужой машине. Молхо прошел между ними, словно не замечая, а девочка попыталась было с командирской властностью их разогнать, но потом сама смешалась с ними и затерялась в их массе.
Молхо открыл багажник, бросил туда портфель и уже собрался было в обратный путь, но, подумав, решил все-таки заглянуть сначала в торговый центр на площади — может, удастся купить какую-нибудь еду в счет командировочных. Он пересек бетонный квадрат огромной пустой площади, миновал магазины шерстяных изделий, электротоваров, писчебумажных принадлежностей, а также бакалейную лавку и овощной магазин и наконец в самом углу обнаружил что-то вроде кафе или буфета с вывеской, на которой был изображен шампур с нанизанными на него кусочками мяса. Все это время он ощущал на себе любопытные взгляды продавцов и покупателей, — видно, все здесь уже знали, зачем он приехал, и мысль, что он кажется им чем-то вроде инспектора или ревизора, доставляла ему странное удовольствие.
Он прошел мимо нескольких выставленных наружу столиков, навстречу ему вышел хозяин заведения, еще более темный, чем отец девочки, и Молхо спросил, есть у него какая-нибудь еда посерьезней, или это просто кафе, и тот ответил: «Найдется и серьезная еда тоже». — «А квитанцию вы мне сможете дать?» — внушительно спросил Молхо. «Никаких проблем». — «Так что же у вас есть?» — «А что вы хотите?» — «Нет, вы скажите, что у вас есть», — настаивал Молхо, все еще стоя и озабоченно оглядываясь в поисках гастрономического вдохновения. Место показалось ему довольно чистым. В углу сидел человек и ел какое-то варево, зачерпывая ложкой из глубокой тарелки. «А вот это что?» — спросил он нетерпеливо. «Потроха», — сказал хозяин. «Какие потроха?» — спросил он подозрительно. «Вареные почки, легкие и селезенка», — мягко объяснил индиец, глядя на Молхо с легкой опаской. «А стейк у вас есть?» — «Есть все, что вам угодно». — «Покажите», — решительно потребовал Молхо с несвойственной ему грубой фамильярностью. Хозяин провел его на кухню, где на газовой горелке стояла большая кастрюля, здесь было грязновато, его жена никогда не согласилась бы здесь обедать, индиец открыл холодильник и вынул кусок лежалого мяса с фиолетовыми следами засохшей крови, и Молхо охватили сомнения — мясо не выглядело особенно свежим, кончится тем, что его здесь отравят, — но ему действительно очень хотелось чего-нибудь мясного. «Может быть, у вас есть сосиски?» Но сосисок не оказалось. После долгих колебаний Молхо все же решился отведать потроха, вышел из кухни расстроенный и сердитый, уселся за один из столиков и снова подумал о жене — как они ходили из ресторана в ресторан, пока она не находила достаточно чистое, на ее взгляд, место, а вот сейчас он здесь, в этом сомнительном кафе, потому что теперь он ходит, куда хочет, и она уже не может ему указывать. Он выбрал столик, сидя за которым мог следить за своей машиной и, в случае надобности, защитить ее от детей. Но опасности вроде бы уже и не было — почти все дети разошлись кто куда, у машины оставались считанные, среди которых была и девочка в балетном трико. Она сидела возле одного из колес, как сложивший крылья нежный полевой кузнечик, и лизала мороженое. Подъехал пикап, из которого вышел какой-то молодой человек, и Молхо подумал, не появился ли наконец Бен-Яиш, но тут же увидел, что это араб, и его мысли снова вернулись к жене. Нет, он не убивал ее, это подлое и низкое предположение, он только помог ей умереть, когда она этого захотела. Но кто знает — может быть, он слишком быстро смирился с тем, что она умрет, с того первого мгновения, когда склонился над ней в тот весенний вечер, поцеловал сосок ее белой груди и сказал — мягко и осторожно, но как будто хлестнув по воздуху бичом: «Да, здесь действительно есть какое-то уплотнение», — и вот сейчас он сидит здесь, в этом грязноватом кафе в заброшенном галилейском поселке и смотрит на женщин, входящих и выходящих из бакалейной лавки, молодых, очень восточного типа женщин, и удивляется, насколько он все еще равнодушен к женскому телу. Из бокового переулка появился трактор, потом прошла куда-то группа детей — такой покой царил вокруг, да еще этот прохладный ветер, который так и разжигал аппетит. Нет, не скажешь, что здесь все разваливается. Болтовня все это — страна разваливается, все рушится, — а поглядишь на самом деле — ничего нигде не разваливается, все на своем месте. Всюду видишь трактор, который что-то тащит, чтобы что-то начать. Последние дети, сидевшие возле его машины, уже разошлись, девочки тоже не было видно. Хозяин молча разложил перед ним вилку, ложку и нож, поставил тарелку с лепешками и полное блюдечко маслин. Молхо вцепился в него: «Прокладывали у вас здесь дорогу в последний год?» Хозяин не знал. «А парк — может быть, здесь разбивали новый общественный парк? Или сад какой-нибудь?» Нет, хозяин ничего такого не помнил. К столику подошли несколько местных людей, тоже восточного вида — все они выглядели, как будто только что проснулись, и буквально излучали дружелюбие. Он ждет Бен-Яиша? Только что пришло сообщение, что Бен-Яиш уже в пути. Бен-Яиш вот-вот приедет. А что именно Молхо приехал проверять? Счета? Они в полном порядке. У них тут все в полном порядке. Бен-Яиш ему все объяснит. Они все тут готовы поручиться за Бен-Яиша, — и один из них, наклонившись к столику, сказал: «Я слышал, что у вас умерла жена. Пусть в вашем доме больше не будет беды», — и сочувственно пожал ему руку, и все остальные тоже стали пожимать ему руку, и Молхо был потрясен — откуда они узнали? Можно подумать, что тут все новости разносятся прямо по воздуху! Он хотел спросить, не слышали ли они о какой-нибудь новой дороге или новом парке, но в этот момент перед ним поставили дымящуюся миску, наполненную темными кусками ароматного, гладкого, упругого мяса, плававшего в светло-коричневом соусе, и он, дрожа от голодного возбуждения, набросился на еду, пока она не остыла. Он нанизывал мясо на вилку — куски отличались друг от друга по консистенции, но все имели незнакомый ему, чуть сладковатый вкус, ему даже стало страшновато, но он не в силах был оторваться от еды, которая казалась ему божественной, и все макал и макал в соус куски лепешки. Хозяин, сидя напротив, молча наблюдал за ним. «Здешний ветер навевает зверский аппетит», — сказал он, словно извиняясь. «А чье это мясо?» Хозяин не понял. «Ну, от какого животного?» «Это смесь, разные внутренние органы, а что, невкусно?» — «Нет, нет, — поспешно сказал Молхо, — очень вкусно, но от какого животного эти органы? От коровы?» — «От коровы?! — испуганно переспросил индиец и наконец понял: — Да, да, это говядина». Молхо продолжал сосредоточенно есть, его лицо гладил приятный, теплый свет вышедшего из-за туч солнца, вокруг царила тишина, как будто местные жители почему-то разом попрятались от него, только этот черный индиец продолжал молча сидеть напротив, не сводя глаз с гостя и лишь изредка поднимаясь, чтобы принести ему холодное питье или еще одну лепешку, и Молхо каждый раз извинялся: «Это все ваш воздух». — «Да, воздух — это единственное, чего у нас вдоволь», — согласился хозяин, грустно улыбнувшись, и, забрав тарелки, принес ему чашечку турецкого кофе. Молхо расплатился, и хозяин вырвал листок из школьной тетради, чтобы выписать ему квитанцию. «Написать здесь, что именно вы у нас ели?» — спросил он. «Нет, нет, только сумму, дату и место», — сказал Молхо.
Было два часа дня, и солнце пекло так, будто в этот весенний день вдруг ворвалась яркая вспышка лета и не было ни сегодняшнего дождливого утра, ни облачного неба. Молхо миновал будку телефона-автомата, нерешительно размышляя, не позвонить ли матери или теще, но тут же решил: «А почему, собственно, я обязан? У меня тоже есть право исчезнуть на время», — и пошел к машине, которая стояла, раскаляясь под жарким солнцем. «Надо купить для нее чехол, — подумал он, — поберечь ее, а то еще выгорит на солнце и потеряет цену, когда подойдет срок ее менять». Он открыл дверцу, посмотрел на панель со всеми ее сложными приборами, потрогал новую обивку и снова удивился, почему этот новый «ситроен» не вызывает у него никакой радости, как вызывали все его прежние новые машины. Он снял пиджак, стащил свитер, расслабил галстук, сел за руль и, приоткрыв окно, ощутил на лице напор ветра, свистевшего так, будто там, в горах, кто-то направил на поселок огромный мощный вентилятор. В сущности, ему следовало бы сейчас завести мотор и отправиться восвояси — пусть этот жулик сам потом гоняется за ним, — но он чувствовал какую-то неприятную слабость в желудке, словно только что съеденное мясо клонило его к земле, и в ушах у него стоял этот назойливый свист ветра, и он решил просто передвинуть машину в тень и немного отдохнуть, но оказалось, что он потерял всякое представление, куда перемещается солнце, и поэтому в конце концов решил оставить ее там, где она стояла, и, закрыв на замок рычаг переключения скоростей и для надежности заблокировав двигатель секретным переключателем, запер дверцы и направился к дому девочки, чтобы сообщить ее отцу, что он уезжает.
И вот он снова шел среди полей, усеянных желтыми цветами, название которых он так и не удосужился узнать, вдали различались сиреневые очертания гор, в воздухе по-прежнему висела застоявшаяся, вековая тишина, — видно, все еще досыпали, а в поле, где раньше горел маленький костер, сейчас — ни души, только сероватый дым еще поднимался над тем местом. Молхо свернул посмотреть — зола была еще горячей, и в ней перемигивались огоньки и искры, как будто там переливались большие капли ртути, а влажная земля вокруг была цвета темной меди. Со своего места он различил тропу, ведущую в глубокое ущелье, заросшее густым кустарником, — на той стороне, на противоположном склоне, высились острые зубчатые утесы, точно скелеты первобытных ящеров, бессильно прислонившихся к этому склону перед своей кончиной. На зеленом и синем фоне сверкали пятна оранжевого и пурпурного цвета, и все это было подчеркнуто торжественно-коричневой линией тропы, пересекавшей склон точно по диагонали. И Молхо вдруг понял — вот же оно, то знаменитое вади, куда нас вели во время молодежной экскурсии! Значит, он и впрямь был здесь когда-то! Он долго стоял, прислушиваясь ко все усиливавшемуся ветру, и ему почему-то думалось, что, если он сейчас тоже умрет, никто не пойдет его искать. «Ну и ладно, — сказал он вслух. — Лишь бы оставили меня в покое».
Он вернулся на дорогу и пошел в сторону дома девочки, но не свернул к нему, а продолжил путь, поднимаясь к маленькому жилищу Бен-Яиша, и, подойдя, громко постучал в дверь, но ответа не было. Одно из окон было открыто, и он заглянул внутрь. Возле неубранной кровати стояли телевизор, видео и динамики, на столе высилась гора грязной посуды, как будто кто-то вышел отсюда совсем недавно. Он обошел кругом, пробираясь сквозь высокие сорняки и бурьян, стебли которых терлись о стены дома, и увидел чуть повыше совсем крохотную деревянную будку, по форме напоминавшую поставленный на попа гроб. Это был старый туалет, того типа, который ставили возле первых, наспех построенных домов в пятидесятые годы. Он пошел к нему, продираясь сквозь одичавшие колючки, там была дверь — он открыл ее и вошел внутрь, будка была не выше человеческого роста, из отхожей ямы росла густая трава. Молхо плотно прикрыл за собой дверь и сквозь пересохшие деревянные стены услышал приглушенный шум ветра, как будто кто-то выл за стеной, прикрыв рот ладонью. Он расстегнул брюки и попытался помочиться в траву, но ему с трудом удалось выдавить из себя несколько капель, и он опять ощутил внутри какую-то странную слабость. Через маленькое окошко туалета он видел дом девочки на склоне — что за наваждение на меня напало? с чего это она так влезла мне в душу? я веду себя так, будто влюбился в эту маленькую черную девчонку и готов вот так торчать здесь, в этой дыре, и ждать еще семь лет, пока она повзрослеет и я смогу на ней жениться. Он вышел, закрыл за собой дверь, спустился и постучал в дверь ее дома.
Ему открыл индиец. «Ну что ж, я вижу, что ваш Бен-Яиш не торопится, — сказал Молхо с мрачным спокойствием. — Напрасно я тащился сюда. Думаю, мне лучше возвращаться. Только передайте ему, пожалуйста, что я приезжал и что я зол на него, как черт, — на самом деле он не чувствовал в себе никакой злости, — и если он думает, что может что-нибудь объяснить, если он вообще может что-нибудь объяснить, то пусть теперь побегает за мной, потому что я свое дело сделал». Индиец выслушал его тираду с глубокой серьезностью, стоя в дверях слабо освещенной комнаты, по которой снова были разбросаны книги. Потом он сказал: «Зачем же вам уезжать? Вы столько ждали, лучше подождать еще немного, в конце концов Бен-Яиш приедет, он обязательно приедет. А вы могли бы пока подождать его здесь, у нас, и пока отдохнуть». — «Чего мне еще ждать? — спросил Молхо. — Я уже устал ждать». — «Куда вы так торопитесь? Лучше отдохните. Вы можете пока полежать здесь». — «А разве ваша жена еще не вернулась?» — «Моя жена? — удивился индиец. — Что вы, она возвращается только в пять. — И, увидев, что Молхо молчит, снова начал уговаривать: — Останьтесь. Он будет очень жалеть, если узнает, что вы тут были и не дождались его. Входите». Молхо стоял в нерешительности. За его спиной снова дико свистел ветер. Странно, где же девочка? Он скользнул взглядом по заваленной книгами комнате, по кухне, где на столе все еще стояла грязная посуда. «Но где же… — растерянно пробормотал он. — Я ведь буду мешать…» — «Нет-нет, — перебил его индиец, — чем же вы можете нам помешать? Вы нам не мешаете». — «Ну, я как-то не знаю… — Молхо все еще не мог решиться. — Вы ведь работаете…» — «Это не работа, — мягко возразил индиец. — И вы не мешаете, право». Молхо замялся: «Может быть, у вас есть какое-нибудь другое место? Какой-нибудь склад? Я, собственно, мог бы и в комнате вашей дочери…» Но индиец повторил: «Вы и здесь не помешаете, у меня. Я тут просто расставлял книги…» Но, увидев, что Молхо по-прежнему стоит в нерешительности, сказал: «Ну хорошо, я устрою вас в другом месте». Он вошел в комнату девочки и вывел ее оттуда. Снова эта грациозная, точеная фигурка, и это черное трико, и эти очки на лице цвета потемневшей слоновой кости. Только теперь еще и учебники под мышкой. Отец усадил ее в углу салона и пригласил Молхо: «Входите. Здесь вам будет спокойно». Но увы, комната была совсем не похожа на детскую, сразу же понял Молхо, просто обычная, к тому же заставленная старой мебелью полутемная спальня с такой же старой, бабушкиной кроватью с высокими металлическими трубками по бокам. Хозяин подвел его к кровати, мягко погладил по плечу, и Молхо вдруг подумалось, что этот индиец обращается с ним, как с усталым стариком, который нуждается в отдыхе. «Но я не хотел мешать вашей дочери…» — слабо запротестовал он, уже опускаясь на мягкую постель. Но индиец даже не дослушал — он быстро достал из шкафа подушку и одеяло, закрыл жалюзи и сказало «Вот, тут вы сможете отдохнуть и дождаться Бен-Яиша. Он будет очень жалеть, если узнает, что вы приезжали и уехали ни с чем». И видно, что на самом деле его не волнуют ни липовые счета, ни даже затянувшееся ожидание заезжего гостя — ему почему-то важно лишь не огорчить молодого председателя. Сидя на постели с таким видом, будто делает хозяину одолжение, Молхо криво усмехнулся: «Все-таки, согласитесь, это большое свинство со стороны вашего Бен-Яиша. Мы ведь договорились». Но в его голосе не было злости, напротив — его удивляло, какое блаженное спокойствие и нежданная радость вдруг снизошли на него. «Вы можете снять обувь», — сказал индиец, но Молхо отказался и продолжал сидеть, дожидаясь, пока за хозяином закроется дверь. Вот, сейчас она закрывается. Выходит, он опять будет спать в чужом доме! Какие нотации он услышал бы от жены. Она-то всегда соблюдала приличия и старалась никогда не спать в чужих домах. Он встал, поднял со стола лежавший там том «Детской энциклопедии», весь в цветных картинках, положил в ногах кровати, чтобы не запачкать покрывало, и наконец улегся и прикрыл глаза, прислушиваясь к завываниям ветра, который то стихал, то начинал выть снова, и вой этот то спадал, то нарастал, как будто там, на небесах, кто-то все заводил и никак не мог завести двигатель своей капризной автомашины. «Какой убаюкивающий звук», — думалось ему сквозь дрему, и он, видимо, действительно задремал, потому что вдруг проснулся, испуганно глядя на часы, но оказалось, что прошло всего десять минут, — вокруг стояла мертвая тишина, только за стеной раздавалось еле слышное гудение холодильника. Он встал, подошел к окну, открыл жалюзи, увидел перед собой маленький коровник и, ощутив на лице дыхание чистого галилейского воздуха, не сразу понял — что это? где он? что он здесь делает? как будто у него нет ни дома, ни семьи и он один в целом свете! — но какая-то неодолимая сонливость уже снова поднималась в нем, словно чья-то мягкая, но властная рука сжимала ему грудь, и, стащив с себя пиджак и туфли, он взбил подушку, сдвинул книгу и снова лег, с наслаждением погружаясь в медовую сладость девичьей постели. «Видишь, куда меня занесло, — печально шепнул он жене, — смотри, до чего я докатился, — и все из-за тебя…» Глубокая грусть охватила его, и он снова уснул и проспал несколько часов, хотя много раз пытался и не мог очнуться, а когда наконец проснулся окончательно, в комнате было совсем темно, только багровые языки заката пробивались сквозь жалюзи, его подушка была слегка влажной от слюны, часы показывали шесть, и за дверью слышалось тихое плесканье. Он проспал больше трех часов. Молхо быстро вскочил, но тут же опять упал на подушку, однако пересилил себя, поднялся, надел туфли и пиджак, тщательно сложил одеяло, положил книгу на место, пригладил волосы, осторожно приоткрыл дверь и чуть не наступил на молодую, восточного, хотя не индийского; вида женщину с огромным животом, которая, стоя на коленях, мыла пол в коридоре. Значит, мать девочки уже вернулась! Он смутился и покраснел. Она посмотрела на него отчужденно, почти враждебно, как будто в том, что он спал у них в доме, было что-то неприличное. Худой индиец, надев передник, варил что-то на кухне. А девочка, сидя на ковре, готовила уроки, ее пальцы были в чернилах, она посмотрела на Молхо своими большими темными глазами сквозь помутневшие, будто от умственного напряжения, очки. Все они явно старались вести себя как можно тише, чтобы не помешать его отдыху. Он хотел было извиниться за свой бесцеремонно долгий сон и объяснить, что его сморил их непривычный ветер, но индиец, глянув на него, произнес безнадежным голосом: «Он так и не вернулся. Последний автобус уже пришел. Мы не можем понять, что с ним случилось. Может быть, он ошибся датой?» И Молхо, гневный, взъерошенный, как будто сон тоже был тяжким усилием, насмешливо откликнулся: «А может, он просто испугался меня. И правильно, что испугался». Девочка застыла с приоткрытым ртом, и он вдруг понял, что они тоже боятся его. «Если бы вы могли подождать еще немного… — неуверенно сказал индиец. — Может быть, он добирается попутными машинами». Но Молхо только саркастически усмехнулся: «Еще подождать? Он что, мессия? Впрочем, вы не виноваты. И она тоже устала, — добавил он, указывая на молодую женщину. — Я не могу больше вам мешать». Женщина действительно казалась усталой. Изможденная, хмурая, даже как будто немного чужая рядом со своим темным мужем и смуглой дочерью. «Я пойду, — сказал Молхо. — Уже темно, а я в новой машине, так что приходится ехать медленно». — «Идемте, я провожу вас», — сказал индиец, вытирая руки о передник, и девочка тоже поспешила подняться, точно собака, почуявшая, что хозяин собирается выйти из дома. Они вышли втроем, на улице было холодно, на всем лежал дрожащий, неуверенный вечерний свет, и Молхо в первый миг показалось, что солнце еще не решилось зайти — вот-вот передумает и выплывет назад из-за горизонта, торопясь разогнать сгущающуюся темноту. В коровнике печально мычала корова, и он вспомнил, что слышал это мычание во сне. Он быстро шагал к машине в сопровождении индийца и девочки. Стоял тихий весенний вечер, такой прозрачный, как будто только сейчас, с заходом солнца, он окончательно прояснился. И Молхо, как будто заново родившийся после долгого сна, с удивлением увидел, что маленький поселок тоже возродился к жизни. Вокруг его машины толпились люди — темные индийцы смешались со светлыми северо-африканцами, — и все как будто только и ждали его пробуждения, потому что им казалось, что такой глубокий и долгий сон начальственного гостя непременно должен означать что-то очень важное, и это порождало у них тревогу и одновременно вселяло смутные надежды. Кто-то бросился ему навстречу: «Неужели вы уже уезжаете?» — «Конечно», — улыбнулся Молхо. «Но он вот-вот приедет! — уговаривали они. — Если уж вы добрались в такую даль…» Но Молхо только улыбался, ничего не отвечая. Был тут и хозяин кафе. Все пытались переубедить гостя. Неужели он напишет в своем отчете что-то плохое об их любимом председателе? Ведь он не сделал ничего плохого. Видно было, что они всеми силами пытаются защитить своего загадочного Бен-Яиша. «Хорошо, хорошо, — успокаивал их Молхо. — Я пока не буду писать отчет. Пусть он позвонит мне завтра, мы назначим новую встречу». Он наконец вырвался из их рук, сел в машину, пристегнулся ремнем безопасности, разогрел двигатель, так что «ситроен» стал слегка приподыматься, и включил фары — стайка детей брызнула врассыпную от колес, и в их группе снова мелькнула вытянутая фигурка странной девочки. Что за черт, что, я действительно влюбился в этого ребенка?!
Ему объяснили, как добраться до главной дороги, и он медленно тронул с места. Через несколько километров он остановился и вышел протереть переднее стекло, потом вернулся за руль, погасил свет в машине, и ему вдруг почудилось, будто жена сидит рядом с ним, запрокинув голову назад, как сидела минувшей весной, когда ее шейные позвонки уже были поражены болезнью, — он старался тогда ехать очень медленно, чтобы не трясти ее. Он не осмелился повернуться к ней, лишь уткнулся лицом в рулевое колесо. Нет, это невозможно! Я не виноват. Это все от одиночества. Это одиночество меня убьет.
Обратный путь оказался короче, чем он думал, — на этот раз он нигде не останавливался и не искал дорогу, да и на шоссе почти не было движения, он все время шел на большой скорости, через сорок минут свернул уже на автостраду Акко — Цфат, и перед ним раскинулся залитый огнями Хайфский залив. Перекресток у Кармиэля он проехал на скорости, даже не подобрал одиноко стоявшего солдата, который отчаянно махал ему рукой, — сиденья в новой машине еще не были зачехлены, и Молхо опасался, что солдат повредит ему обивку своим автоматом. Дома он нашел младшего сына, который готовил уроки в своей комнате, а не сидел, как обычно, тупо и отрешенно перед телевизором. Мальчик явно привык быть один дома, уже не стремился побыстрее удрать. Молхо вошел в кухню и с удовольствием увидел, что сын не стал, как раньше, открывать новые консервные банки, а удовлетворился тем, что было в кастрюлях. Он положил и себе, поел и помыл посуду. Потом он немного поговорил с мальчиком, и тот, казалось, даже чуть открылся ему навстречу — стал рассказывать о школе, о товарищах; нет, он явно изменился к лучшему. Уже лежа в постели, сын вспомнил, что звонила бабушка. «Что она хотела?» — обеспокоенно спросил Молхо. Оказывается, она хотела спросить, знает ли он кого-нибудь в отделе иммиграции Еврейского агентства. «В отделе иммиграции? — удивился Молхо. — Чего вдруг?» Он еще немного покрутился по дому, но даже тишина и пригашенный свет не клонили его в сон. Приходилось терпеть эту полную ясность посреди ночи. Мысль о съеденном в поселке подозрительном мясе уже покинула его. А вот воспоминание о сладком и долгом сне продолжало стоять в памяти, и ощущение было такое, будто все клетки его тела буквально вывернулись наизнанку в сладостной истоме. Он даже не пытался лечь. Безнадежно. Он посидел, обдумывая, что написать в завтрашнем отчете, потом взял семейные альбомы и начал их листать. Вот его дети, еще малолетние, вот фотографии его свадьбы и его собственные фотографии, а вот старший сын, уже студент, и младший, гимназист, и фотографии его родителей и двоюродных братьев, а вот и он сам — изумленный младенец на белой подстилке. В час ночи он лег и долго лежал с открытыми глазами, пока не уснул.
Утром, когда он пришел на работу, секретарша сказала ему, что звонили из Зруа — его ищут из поселкового совета. Он тихо выругался, но тут же отзвонил, кто-то снял трубку, он снова услышал голоса детей и звуки аккордеона, а потом голос секретарши. «Яир вернулся через полчаса после того, как вы уехали, — сказала она, как всегда запыхавшись, — и очень сожалел, что вас не застал». — «Я тоже», — примирительно сказал Молхо. «Но он хочет все вам объяснить». — «Так пусть приезжает ко мне в министерство», — сухо предложил Молхо. «Нет, Яир хочет показать вам, что все в порядке, все на месте. Нужно, чтобы вы увидели это собственными глазами». — «А где он сейчас, ваш Яир? — спросил Молхо, слегка заколебавшись. — Дайте мне его». Оказалось, что его и сейчас нет на месте, но секретарша клялась, что он будет ждать Молхо в любое назначенное им время, и даже добавила, что они готовы послать за ним машину. «Машину?» — «Да, так он обещал». Молхо тут же прикинул, сколько он таким манером сэкономит на бензине. Расходы на дорогу ему в любом случае возместят. Он сказал секретарше, чтобы она позвонила завтра, и отложил папки Бен-Яиша в сторону. Чуть позже ему позвонили от начальника отдела. Ну что, он съездил? И каков результат? Молхо тщательно выбирал слова. Впечатление странное, даже слегка подозрительное, как и говорил начальник. Какой-то неопытный парень, сомнительный студент, который раздает жителям суммы, предназначенные бюджетом для развития поселка, к тому же без всякого учета, достает им продукты и одежду по сниженным ценам. Непонятно, собирают ли там вообще налоги. Но парня этого не было на месте, хотелось бы выслушать, что он скажет.
Несколько дней никто не звонил, а в субботу страна перешла на летнее время, и вечера вдруг стали нескончаемо длинными. Молхо хотел уже закрыть дело и передать его на расследование юристам министерства, но в один прекрасный вечер поселковая секретарша позвонила ему прямо домой, долго и сбивчиво извиняясь за задержку. Готов ли он приехать? «Ладно, — покладисто сказал Молхо. — Если этот ваш Яир так уж хочет меня увидеть, пусть действительно пришлет за мной машину». Они договорились, что в четверг его заберут из дома, между десятью и одиннадцатью. Интересно, а обратно они меня тоже привезут? — спросил он себя, положив трубку. Он ходил по дому, почему-то неожиданно взволнованный тем, что ему предстоит снова побывать в поселке и опять увидеть их всех.
В среду он передал начальнику отдела, что ему нужно снова отправиться в Зруа, для окончательной проверки, и получил разрешение на поездку, а также подтверждение оплаты расходов. В четверг стояла теплая, хотя и облачная погода, и он сходил в центр — сделать покупки и кончить кое-какие дела, а вернувшись домой, обнаружил там домработницу, с которой не встречался уже несколько недель и общался лишь с помощью телефона и записок. Он закрылся у себя в комнате, чтобы поменьше разговаривать с ней, но она, видно, была в необычайно хорошем настроении, потому что все время распевала и ковры выбивала громче обычного, а в конце концов сама вошла к нему с громким возгласом: ах, она так рада видеть его, как он поживает? «А вы выглядите лучше, — сообщила она под конец. — Намного лучше». В конце концов она ушла, оставив за собой сверкающую чистотой квартиру. Время приближалось к двенадцати, но машина, которая должна была забрать его, все еще не появлялась. В час ему пришлось согреть себе обед. «Теперь мне и квитанцию на обед придется подписать самому», — подумал он с нарастающим раздражением. Закончив есть, он решил взяться за приготовленные для поездки папки и подвести итоги. Ему захотелось избавиться наконец от этого дела насовсем. Но в два часа в дверь позвонили. Это был водитель — высокий плотный араб примерно того же возраста, что и Молхо. Он был из деревни вблизи Зруа, и его послали привезти Молхо. «Почему так поздно?» — набросился на него Молхо. Оказывается, водитель уже два часа крутится по Хайфе в поисках нужной улицы. «Стоит ли выезжать так поздно? — колебался Молхо. — Не проще ли отменить эту поездку?» Но мысль о девочке, по-прежнему трепетавшая в нем, плюс возможность немного урвать у государства на расходах на бензин в конце концов склонили чашу весов в пользу поездки. «Но меня нужно будет привезти обратно!» — сурово предупредил он араба. Тот, однако, даже слова такого не слышал — «обратно». Может быть, имелось в виду, что кто-то другой привезет Молхо «обратно»? Молхо опять заколебался, но потом все-таки собрал разложенные было на столе папки, прихватил на всякий случай пижаму и комнатные туфли, завернув их в газету, сменил туфли на поношенные и тяжелые, сердито сказал арабу: «Поехали!» — и запер за собой дом.
На улице их ждал старый пикап, набитый товарами, и Молхо почему-то втолкнули на переднее сиденье, между водителем и его женой, большой толстой женщиной в черном платье. Пикап тронулся, но пополз медленно, с трудом одолевая вязкую послеполуденную жару, двигатель громко тарахтел, дорога была забита, и вдобавок они время от времени сворачивали куда-то вбок, в очередную арабскую деревню, чтобы выгрузить часть товаров. Молхо даже не подозревал, что под самой Хайфой есть столько арабских деревень. Стиснутый между арабом и его женой, потный, злой, проклиная в душе свою долю, он наблюдал за медленно ползущей мимо окна дорогой и с омерзением следил, как водитель переключает сцепление, всякий раз демонстрируя величайшую осторожность и почти полное отсутствие всякого умения. От нечего делать он стал расспрашивать араба, что у него общего с Бен-Яишем, и тот ответил, что Бен-Яиш помогает ему наладить связи с соседними селами и оформлять счета на развозимые товары. Других тем для разговора у него не было, араб и его жена тоже не разговаривали друг с другом, в кабине воцарилась унылая тишина, и арабка стала подремывать, то и дело наваливаясь на Молхо. Когда они начали длинный подъем в горы, у Молхо тоже стали закрываться глаза, и он, в свою очередь, начал клонить голову на ее огромную грудь, то и дело вздрагивая и просыпаясь. До Зруа они добирались три часа, по дороге свернули в деревню, где жил водитель, — она выглядела так, будто находилась где-то в диких горах турецкой Анатолии, — жена водителя вышла, сняла обувь, быстро вошла в свой дом, а сам водитель, выгрузив очередные ящики, пригласил проснувшегося Молхо выпить чашечку кофе. Молхо отправился в туалет и с удивлением обнаружил, что там очень чисто, а вернувшись в комнату, увидел, что кофе уже готов. Араб сказал: «Я слышал, что у вас умерла жена», и Молхо поразился: как он мог об этом узнать, что, у него на лбу написано? Нет, ему рассказали об этом в поселке. А что еще ему рассказали? Больше ничего. Ему просто сказали — поезжай и привези.
К школе в Зруа они подъехали в пять вечера. В мягком и нежном вечернем свете он стоял перед покинутым, молчаливым зданием, даже не удивляясь тому, что большая дверь закрыта на замок, — он с самого начала ждал, что Бен-Яиш подведет его опять. За те десять дней, что его тут не было, поля слегка пожелтели и расцвели новые цветы. Появилась какая-то новая, тонкая красота. Между домами угадывались сливавшиеся с сумерками силуэты индийцев, следивших за приезжим. «Опять этот человек из министерства», — услышал он чей-то шепот. Он медленно пересек торговую площадь, но на этот раз люди почему-то избегали встречаться с ним взглядом, как будто жалели его.
И он опять пошел привычным уже путем в сторону дома Бен-Яиша, и опять прошел мимо гудящего столба электропередачи, и опять ощутил знакомую радость узнавания этих мест, но теперь уже не мог различить, был он здесь много лет назад или просто помнит все со времени прошлого приезда. Дом Бен-Яиша тоже был закрыт, он хотел заглянуть внутрь, но все жалюзи были плотно закрыты. Он постучал, и ему на мгновение показалось, что там кто-то есть, потому что ему послышался какой-то шелест, и он позвал: «Откройте! Это я!» — но шелест уже умолк, и никто ему не ответил. Он спустился к дому девочки и не без волнения постучался в дверь. Она открыла ему, на ней было белое в красный горошек платье, и он тоже покраснел, снова увидев ее чистое и серьезное лицо, и ему почему-то показалось, что за минувшие дни она стала меньше ростом. «Где отец?» — спросил он. Оказалось, что отец в больнице. «В больнице? — переспросил он, даже чуть обрадовавшись. — Давно?» Нет, он поехал туда сегодня утром и должен скоро вернуться. Девочка все еще придерживала тонкой рукой дверь, видимо гадая, намерен гость войти или хочет вернуться, и, может быть, даже опасаясь, что он снова займет ее кровать. И Молхо тоже не мог решить, стоит ли ему входить в дом, когда там не было ни одного из родителей. Что-то подрагивало у него внутри, как будто там притаилось какое-то маленькое, еще бесполое существо, тянувшееся к этой девочке. Он всмотрелся в полутьму коридора за ее спиной и увидел приоткрытую дверь ее комнаты, уголок тяжелого комода и край старой кровати с наброшенным на нее одеялом. Девочка проследила за его взглядом. Она стояла перед ним, очень похожая сейчас на отца, — мрачная, безрадостная маленькая индианка. «Вы хотите подождать его здесь?» — спросила она, наконец. «Нет, — сказал он, — я приехал к Яиру Бен-Яишу. Где он?» — «Он ждал вас все утро в школе, — сказала девочка. — Вам нужно пойти туда», — и она протянула руку, как будто хотела подтолкнуть гостя в нужном направлении. «Нет, — сказал он терпеливо, — там уже все закрыто, я только сейчас там был». Но девочка молчала. «Покажи мне, где живет секретарша, та, что преподает у вас музыку». Она тут же выскользнула наружу, босиком, и стала подробно объяснять, как нужно пройти, и он слегка коснулся ее худенького плеча — никакого ощущения, как будто между ними стояла какая-то воздушная стена, — и сказал: «Лучше покажи мне сама, только надень сначала что-нибудь на ноги».
И вот они снова шли друг за другом, и он видел перед собой ее прямые, как спички, ноги в спортивных туфлях и пытался завязать разговор, расспрашивая, когда должен появиться ребенок у ее матери, и как поживает корова, имя которой он забыл, и как называется их вади, — но она даже не знала, что у вади бывают названия, знала только, что там есть водопад, если немного спуститься по тропе, можно выйти к нему. «А как он называется, этот водопад?» — спросил Молхо. «Не знаю. Просто водопад», — ответила она.
Секретарша побледнела, увидев Молхо на пороге своего дома. «Это вы? Все-таки? Когда вы приехали? Мы уже отчаялись вас ждать». — «Вы отчаялись?» — усмехнулся он. Ну конечно, ведь они ждали его с утра. Яир чуть с ума не сошел. И час назад поехал автобусом в Фасуту, посмотреть, вернулся ли водитель. Молхо рассказал, как они ехали. Секретарша поспешно усадила его и предложила воду, показав девочке, что та может идти. Но Молхо не хотелось оставаться в этом шумном, переполненном маленькими детьми доме, к тому же забитом дешевой стеклянной посудой. Он предпочел бы просто побродить в этих вечерних весенних сумерках. Молхо буквально излучал из себя бодрость, благожелательность и бесконечное терпение, и, хотя он уже окончательно понял, что этот тип попросту боится инспекции, это открытие не только позабавило, но и тронуло его. Надо бы дождаться несчастного и успокоить его. «Не беспокойтесь, — сказал он толстой секретарше, — я подожду, погуляю немного, а потом побуду в их доме», — и он показал на девочку, которая все еще дожидалась у входа. «Твой отец уже вернулся?» — повернулась к ней секретарша. «Он вот-вот вернется», — сказала та. «Тогда прими гостя, дай ему отдохнуть с дороги», — обрадовалась секретарша. И Молхо опять — в который уж раз! — пошел следом за темной девочкой, видя, что люди провожают их настороженными взглядами. Он сказал ей, что хочет спуститься к их водопаду, и она повела его через поле к началу спуска, который выглядел как широкая проселочная дорога. «Вот и прекрасно, — сказал он ей. — Я спущусь туда и скоро вернусь». Она стояла в нерешительности. «Я должна провести вас». Молхо, однако, не хотел оставаться с ней наедине в ущелье. «Не нужно, — мягко сказал он. — Я сам найду дорогу. Ты только возьми мой портфель, положи его пока где-нибудь у вас дома». И ему показалось, что она облегченно вздохнула, а потом испытующе глянула на него сквозь свои нелепые очки, и ее милое косоглазие на мгновение скрылось в легком трепетании век. Она продолжала следить за ним все время, пока он не скрылся в кустах, спускаясь по тропе, которая из большой проселочной дороги вскоре превратилась в узкую грязную тропу, там и сям перегороженную большими камнями, земля под ногами становилась все более влажной и мягкой, даже чуть зеленоватой из-за близости к невидимому источнику. Но чем более заросшей и труднопроходимой становилась тропа, тем более ярким и торжественным становился свет вокруг. Теперь ему уже приходилось время от времени упираться ногами, чтобы не соскользнуть по крутым скалистым ступеням. Склон, что напротив, совсем исчез из виду. Не вернуться ли обратно? Но извилистая тропа, уходившая вниз, в ущелье, неодолимо влекла его, мокрые кусты по сторонам испускали странные, незнакомые запахи, теперь рядом с тропой появилась какая-то ржавая металлическая труба, то ли водопроводная, то ли канализационная — она тоже извивалась, спускаясь, и казалась странно чуждой на фоне дикой природы. Молхо шел рядом с ней, иногда наступая на нее и даже пользуясь ее подсказкой, чтобы найти нужное направление во все более густых зарослях, вокруг стали появляться маленькие лужицы, с разных сторон в его тропу вливались боковые тропки, и земля на них давно превратилась в тончайшую пыль под ногами побывавших здесь туристов. Неожиданно его обступила темнота, в ноздри ударил сильный запах воды и горячей пыли, он уже был внутри самой расселины, впереди виднелась залитая золотистым светом площадка, и, выйдя на нее, он вдруг увидел перед собой водопад.
Его удивило, что он не такой уж маленький. Вода вырывалась из-под мхов, под которыми скалы образовывали что-то похожее на тонкие губы широко раскрытого рта, и падала, золотясь в лучах света, в небольшой серо-зеленый бассейн, и потом вытекала из него где-то рядом, по невидимому стоку, неизвестно куда. Он уселся на скалу, чтобы насладиться зрелищем. В прохладном воздухе поднимались неведомые ему растения — маленькие фиолетовые цветы и плакучие деревья, целиком состоявшие из нежных тонких шнурков и крошечных листочков, резкий полынный запах дразнил ноздри. Да, в таком месте человек никогда не сможет заснуть. Он не помнил этого места, но теперь у него не было сомнений, что его приводили сюда подростком, такую возможность ни за что не пропустили бы в его молодежном движении. Ей понравилось бы здесь. В таких местах ее охватывал глубокий покой, даже вечный язвительный скепсис исчезал на время. Жаль. Этот водопад мог бы ее успокоить. Но они много лет не гуляли с ней в таких диких местах — если и выезжали за город, то с дороги не спускались. К субботе она обычно уставала, даже еще до того, как вспыхнула ее болезнь, и могла лишь раздраженно листать огромные пятничные газеты, сопровождая чтение самыми мрачными комментариями. «Выбрось ты этот мусор, — говорил он ей. — Все они только врут и нагоняют страх на людей. Стоит ли раздражаться из-за этого!» Но его слова не производили никакого впечатления, они были для нее всего лишь очередным доказательством его полной беспринципности, той опасной сефардской политической наивности, которая в конце концов доведет страну до катастрофы. А сейчас ее тело медленно разлагается, превращаясь в ничто, а он, одинокий, сидит, скрестив ноги, перед водопадом, и мысли о ней наполняют его горечью и тоской. Он подобрал с земли камешек и швырнул его в бассейн. И вдруг услышал за собой хруст веток и голоса детей. Из кустов появилась группа поселковых ребятишек, — видно, они шли по его следам и теперь таращились на него сверху, с обрыва. Он помахал им, и они, помявшись, начали спускаться — сначала те, что постарше, за ними остальные, некоторые в кипах, другие с непокрытыми головенками, среди них были и совсем крошечные малыши, похожие на черных козлят, все как один грязные. Они окружили его, и он с удовольствием болтал с ними, растроганно гладя их по головам и плечам, пока вдруг из зарослей не выскочила его девочка — покраснев от ревности и волнения, она растолкала детей: отец вернулся и послал ее найти гостя, чтобы тот не заблудился. Молхо засмеялся и спросил, не приехал ли Бен-Яиш, но она его не видела.
Он поднялся и пошел за ней, с воодушевлением взбираясь по крутой тропинке, глядя, как ее стройные ноги проворно топочут перед его глазами, а остальные ребятишки тянулись позади, цепляясь за кусты, точно стая обезьян. Выбравшись из вади, он увидел ее отца и рядом с ним еще нескольких людей. Все они были встревожены — может быть, городской гость сошел с ума? Что он там искал, в этом вади? «Ничего особенного, — сказал Молхо. — Я хотел посмотреть на водопад. Мне рассказали, что там есть водопад, и я спустился посмотреть на него». Он дошел до самого водопада? — изумились они, и он подумал: «Они, кажется, и в самом деле видят во мне старика». Да, до самого водопада, а что? И он спросил у них, не вернулся ли Бен-Яиш. Оказалось, что за ним послали. «Интересно, гонялся ли еще какой-нибудь чиновник вот так за гражданином», — вздохнул Молхо с каким-то даже удовольствием, разглядывая открывавшийся перед ним пейзаж, особенно прекрасный в этом нежном прозрачном освещении. «Ну ладно, что делать, подождем еще», — и повернул в сторону девочкиного дома.
Индиец казался растерянным, но в конце концов вынужден был присоединиться к Молхо, который уверенно шел в сторону его жилища. У двери он увидел свой портфель. Может быть, индиец снова предложит ему отдохнуть в постели дочери? Но тот завел его в салон и предложил кофе, для бодрости. Молхо сидел в знакомой ему комнате, пил кофе и пытался выжать из хозяина какие-нибудь подробности об утреннем визите в больницу. Какие лекарства ему там давали? Но тот и на этот раз не склонен был рассказывать о своей болезни, очевидно ничего в ней не понимая, как если бы то была чья-то чужая болезнь, зачем-то пересаженная на время в его тело. Молхо осторожно скосил взгляд в сторону комнаты девочки — воспоминание о том, как он спал там в прошлый свой приезд, десять дней назад, вдруг наполнило его каким-то сладким томлением. «Этот ваш Бен-Яиш играет со мной, как кошка с мышкой, — сухо сказал он, уже ощущая легкую усталость после длительной поездки и спуска в ущелье, но понимая, что вряд ли сумеет заснуть в такой поздний послеобеденный час, тем более что и прежний убаюкивавший его ветер тоже исчез. — Но он играет с огнем», — угрожающе предупредил он, надеясь, что индиец осознает свою вину и почувствует ответственность. Но тот и сам выглядел подавленным, как будто уже потерял надежду понять метания своего молодого председателя. «Я сказал ему, что он не должен вас бояться, — пробормотал он наконец. — Вы из наших, вы человек не злой». — «Что это значит — „из наших“?» — спросил Молхо с насмешливым интересом. «Ну, я подумал… по вашему виду… мне показалось, что вы не будете цепляться к мелочам. Но Бен-Яиш, наверно, боится, что вы не поймете его расчеты и из-за этого у нас могут быть неприятности». Он замолчал, и в комнате снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь тоскливыми вздохами коровы в хлеву, и Молхо откинулся на спинку стула и прикрыл глаза, ощущая, что его душой овладевает какой-то удивительный покой, и понимая, что эта его расслабленность вряд ли понравится индийцу, еще не забывшему, видимо, как долго гость спал у него в предыдущий раз. «Так что, вы полагаете, что он вообще не вернется?» — спросил он лениво, не открывая глаз. Индиец честно признался, что не знает. «Но где же он все-таки сейчас?» — «Сказали, что он отправился в Фасуту, искать водителя, и там пропал, а теперь секретарша поехала за ним». — «Но она обещала, что меня отвезут и обратно, — сказал Молхо, глядя на индийца, но тот понятия не имел, кто этим должен заниматься. Когда у вас тут последний автобус?» Оказалось, что последний автобус отправится из деревни через четверть часа. Но Молхо не хотелось подниматься, он сидел, как приклеенный, как будто его зачаровало молчаливое присутствие этой маленькой девочки. «Опять я схожу с ума», — думал он, глядя на ее обнаженные руки и ноги. «Ваша дочь оцарапала ногу, — сказал он, тяжело поднимаясь. — Посмотрите, может быть, стоит перевязать». Индиец удивленно посмотрел на дочь. «Это я в вади поцарапалась», — сказала девочка, лизнула палец и протерла царапину. «Ну что ж, — сказал Молхо, беря свой портфель, — я, пожалуй, пойду». Он вышел наружу, навстречу празднично-торжественному закату, свернул за дом, заглянул в коровник, чтобы попрощаться с одинокой коровой, нашел тропу, ведущую в поселок, и вдруг, словно прозрев, впервые увидел это место во всей его подлинной, убогой неприглядности — безжизненные поля, полуразрушенные теплицы, приметил признаки запустения и упадка — заброшенные курятники, полупустые коровники, трактора, ржавеющие под рваным брезентом, среди цветущих сорняков и желтеющего раздолья весенних колючек; это место выглядело, как умирающий пациент, который равнодушно позволяет врачам бесцеремонно ворочать его вялое тело. Молхо шел напрямую, сойдя с тропы, и жители поселка, казалось, по-прежнему избегали встречи с ним — даже те, что иногда оказывались почти рядом, на расстоянии нескольких шагов, вскоре торопились отойти. Ему вспомнилось, как жена вечерами посылала его походить по Кармелю, чтобы он не сидел возле ее кровати, отупев от усталости, безразличный ко всему, механически отвечая на ее вопросы. «Опять мертвецы мною командуют», — подумал он, продолжая идти, разглядывать и изучать, как вдруг остановился как вкопанный, увидев стоящий на остановке автобус, от которого уже расходились усталые рабочие и работницы — среди них ковыляла на своих коротких ногах и беременная мать девочки с каким-то свертком в руках, направляясь к дому. Автобус уже отъезжал. «А ведь это последний рейс!» — подумал он с тревогой; но одновременно и с какой-то непонятной радостью, и пошел дальше, в сторону высокого, прочного забора, окружавшего поселок, все время ощущая, будто кто-то смотрит ему в спину, неотступно следуя за ним по пятам, какая-то невидимая тень в ярком вечернем свете. Уж не сам ли неуловимый Бен-Яиш бесшумно идет за ним следом? Теперь уже Молхо ничуть не сомневался, что этот тип просто делил между своими избирателями деньги, выделенные на развитие поселка, в неуклюжей и примитивной попытке обойти законы, лишь бы помочь этим людям свести концы с концами.
Идя вдоль периметра защитного забора, по дальним окраинам поселка, и зорко всматриваясь во все его закоулки, Молхо неторопливо описал большой круг, попутно приметив далеко вдали, на склоне горы, второй гигантский столб электропередачи, от которого тянулись к поселку десятки проводов. А меж тем солнце уже скрылось окончательно, хотя до темноты было еще далеко, как будто летнее время, на которое недавно перешла страна, решительно отодвинуло сумерки, заставив все небесные тела разом остановиться по приказу правительства, так что сияющий вечер внезапно удлинился до бесконечности. Как радовалась бы его жена — она, которая так страшилась каждой наступающей ночи! И ему вспомнилось, с какой горечью, гневом и возмущением она всегда следила за борьбой вокруг летнего времени, какую ярость вызывали у Нее ультра ортодоксы[15], а особенно прежний министр внутренних дел, который многие годы так упрямо сопротивлялся летнему переводу часов. А вот уже и это свершилось. «Все приходит в свое время, — подумал он, — всех можно убедить, нужно только терпение». Он дошел уже до самой северной окраины поселка, старательно высматривая хоть какие-то признаки недавно проложенной дороги или молодого парка, чтобы с чистой совестью подписать свой отчет, но, как ни искал, ничего нигде не находил, а между тем широкая дуга заграждения уже загибалась обратно к югу, щедрый вечерний свет постелен но багровел и темнел, и тень Молхо все более бледнела, становясь всё длиннее и тоньше, и вдруг он понял, что его давно уже окликают — грузная и неуклюжая секретарша, раскрасневшись, бежала за ним следом, запыхавшись и размахивая руками, и он остановился, сверля ее хмурым и сердитым взглядом. «Бен-Яиш только что позвонил», — возбужденно сообщила она, не то радуясь, не то негодуя. «Откуда?» — «Вы даже представить себе не можете — из Хайфы! Он вовсе не был в Фасуте, он сразу отправился в Хайфу — он был уверен, что водитель вообще не заехал за вами. Он звонил с Кармеля. Это там, где вы живете? Значит, он возле вашего дома; но он уже едет обратно, он просил, чтобы вы его подождали».
«Подождал? — повторил Молхо, про себя восторгаясь этим невероятным нахальством. — Еще подождал?» И посмотрел на нее, то ли угрожающе, то ли издевательски. А между тем вечерний свет за ее спиной уже угасал окончательно, и фигуры детей, игравших на площади, превращались в плоские черные силуэты. Секретарша, однако, вернула ему дерзкий взгляд, явно не испугавшись его угрожающего тона: «Да, еще немного. Он будет очень расстроен, если вы уедете». И опять к его ногам кладут возможное огорчение Бен-Яиша, точно страдание ребенка, которое во что бы то ни стало следует предотвратить. И Молхо, улыбаясь так саркастически, будто его уже ничем нельзя удивить, требует у секретарши прежде всего предоставить ему телефон — только настоящий телефон, по которому с ним смогут связаться, — он примет решение после того, как позвонит. Видимо, она уже была готова ко всем возможностям, потому что у нее в руке тотчас звякнули ключи, причем не только от школьного кабинета, где стоял телефон, но и от дома Бен-Яиша, который тут же был предложен ему как возможное место для отдыха. Они вернулись в школу, она последовательно открыла замок на входной двери, замок на двери кабинета, замок на телефоне и замок на дверцах шкафа, зажгла свет и вышла, сказав, что, к сожалению, оставила кастрюлю на плите, и положив ключи на стол, как будто говоря этим: «Здесь все к вашим услугам». Молхо остался один в неряшливом кабинете и для начала позвонил домой, поговорил с младшим сыном и сказал, что, возможно, не вернется этой ночью, про себя в очередной раз благодаря судьбу, что его дети уже самостоятельны и он не привязан к ним. Потом он позвонил матери в Иерусалим и, как обычно, спросил, как дела, но она тут же поняла по его голосу, что он где-то далеко, и спросила, откуда он говорит. Он ответил: «Из Галилеи». — «Из Галилеи? Что ты там делаешь?» — удивилась она. «Служебная командировка». — «Но ведь уже ночь!» Она не могла успокоиться. «Ну и что?» «Так будь осторожен». И он ответил: «Ладно, я буду осторожен». Положив трубку, он подумал, кому бы еще позвонить — может быть, свояченице в Париж, он не звонил ей с того времени, когда вернулся из Берлина, даже не поблагодарил за их замечательное гостеприимство. Возможность позвонить в Париж из такого захолустья была соблазнительной, но его пугало, что звонок могут проследить, и он в конце концов отказался от этой мысли. Он выложил на стол свои папки, бегло просмотрел их — они вдруг показались ему пустыми и ненужными, — снова сунул в портфель, запер на замок шкаф, телефон и кабинет и пошел по темному коридору, по обе стороны которого открывались двери в классные комнаты. Интересно, принято ли здесь вывешивать сочинения учеников на стене класса, как когда-то у них в начальной школе? Он входил в классы, зажигал свет, смотрел — нет, сочинений не было, только детские рисунки — цветы, деревья, животные, — и пытался угадать, в каком классе учится девочка в больших Очках. По его прикидке, она должна была быть в пятом — если, конечно, не перепрыгнула через класс, такое тоже бывает, — и он задержался в пятом классе, даже присел за один из столов. В целом школа произвела на него хорошее впечатление, он даже подумал, не похвалить ли ее в своем отчете, в порядке исключения. Туалеты тоже были на высоте — его особенно впечатлили маленькие низкие унитазики, рассчитанные специально на детский рост. «Хорошо придумано», — решил он и с улыбкой присел на один из этих, карликовых унитазов, пытаясь представить себе, как чувствует себя ребенок.
Покончив с осмотром, он вышел из здания, закрыл входную дверь и, пряча ключ в карман, вдруг ощутил на себе множество взглядов, направленных на него из темноты и удивленно взирающих на этого верного и дотошного слугу многотерпеливого и милосердного министерства. Он неторопливо направился в сторону торгового центра, освещенного множеством неоновых ламп и сейчас довольно многолюдного. Некоторые магазины были еще открыты. В кафе, где он обедал, было полно посетителей, и детишки с криками бегали повсюду. Он заметил, что на сей раз местные люди смотрят на него с симпатией, как будто забыв о своей недавней настороженности, словно с тех пор, как ему вручили ключи от школы, чужой инспектор стал в их глазах пусть временным, но несомненным жителем их поселка. Молхо сел за столик, кивнув окружающим, и темнокожий хозяин тотчас вырос за его спиной — как будто темная тень бесшумно переместилась из одного угла в другой. Как и в прошлый раз, он был небрит и неопрятен. «Моет ли он когда-нибудь руки? — подумал Молхо. — Кажется, он снова хочет угостить меня своим каннибальским лакомством. Но я совершенно не голоден». И действительно, поход к водопаду и долгая вечерняя прогулка как будто и сами, безо всякой еды, так насытили его, что он ничего не хотел здесь пробовать — даже за счет государства. И он попросил просто чашку чая, без сахара. Люди то и дело подсаживались к его столику, дружески улыбаясь, и заводили разговоры, восхваляя его за терпение, за то, что он согласился остаться и подождать Бен-Яиша, который, конечно же, в конце концов вот-вот появится и все ему объяснит, потому что ведь Бен-Яиш старается исключительно ради поселка и его жителей, и поэтому немыслимо представить себе, что Молхо уедет, так и не повидавшись с Бен-Яишем, который будет ужасно сожалеть — и все они тоже, конечно, будут ужасно сожалеть. Потом они принимались осторожно расспрашивать, что этот городской гость думает об уходе нашей армии из Ливана и что, по его мнению, будет с ними дальше, объясняя ему, что вся эта жуткая война началась вовсе не из-за них, пусть он не думает, у них у самих сердце болит за погибших солдат, но, с другой стороны, нельзя все-таки отрицать, что после того, как армия вошла в Ливан, у них наконец стало тихо, вот уже три года не падает ни один снаряд, ни одна «катюша»[16], а что будет теперь, неужели им опять придется жить в бомбоубежищах? Они говорили о нынешнем премьере, и о том, который ему предшествовал, и о том, кто предшествовал тому, и о самых первых премьерах и сравнивали их друг с другом, чем они были хороши и чем плохи, а потом начинали рассуждать о жизни, о мире с палестинцами, интересоваться, откуда прибыли родители Молхо и что это за страна, и Молхо вдруг подумал — смотри-ка, эти люди, оказывается, той же крови, что и я, да и сами такие же, как я, — но тут пришло время вечерних новостей, и все разговоры разом прекратились. На экране телевизора показывали кадры отступления из Ливана — могучие грузовые машины, нагруженные танковозы, — и все перешептывались: слава Богу, что выходим оттуда! Но что же теперь будет с нами? И вдруг в кафе вбежал мальчик с горящими глазами: «Только что позвонил Бен-Яиш! Он уже на пути обратно! Он уже в Акко! Он просит, чтобы гость его подождал!» — И все стали оживленно обсуждать это приятное известие.
После новостей люди начали расходиться, и хозяин стал гасить свет. «Сейчас будут крутить кино, приходите!» — сказали Молхо. Он тоже поднялся и, пока его вели куда-то на другой конец поселка, все размышлял, удастся ли ему записать свой ночлег здесь как сверхурочные часы, за которые полагается дополнительная оплата, а потом они наконец подошли к довольно большому зданию, где когда-то, видимо, располагался большой птичник, а теперь находился местный кинотеатр, к которому стекались сейчас со всех сторон местные жители — он даже не думал, что здесь столько народа. Молодые, вполне прилично, даже модно одетые пары выглядели как заправские студенты. «Безработные проснулись», — подумал он беззлобно. Над залом поднималось сводчатое покрытие из волнистой жести, поддерживаемое толстыми деревянными балками, вокруг, на пыльном земляном полу, еще пахнувшем куриным пометом, амфитеатром стояли стулья и кресла, явно принесенные из дома. В одном углу зала была натянута большая простыня, а посредине, на столе, стоял кинопроектор. У двери вошедшим раздавали чашки чая с мятой и семечки, все добродушно пересмеивались, шутили, детишек, пытавшихся прокрасться в зал, выгоняли тоже со смехом. Молхо заметил беременную жену индийца — она сидела на стуле, с умиротворенным лицом и мокрыми волосами, закутанная в черную шерстяную шаль, ее большой живот возвышался впереди, глаза были нетерпеливо устремлены на белый прямоугольник экрана. Он сел неподалеку, поздоровался с ней, и она как будто сначала испугалась его, но потом улыбнулась в ответ. Люди смотрели на него дружелюбно, и хоть его присутствие все еще вызывало некоторое любопытство, но явно доставляло и определенное удовлетворение. Он заметил, что был здесь самым старшим по возрасту, — основную часть зрителей составляла молодежь.
Свет погас, и поплыли первые кадры рекламы. Молхо вдруг почувствовал чью-то руку на плече. Это была секретарша. «Хорошие новости. Только что звонил Бен-Яиш. Он уже в Кармиэле. Он на пути сюда». Молхо уже казалось, что этот Бен-Яиш — не реальный человек, а просто некое имя, которое означает коллективного и безликого председателя поселкового совета, которого они здесь, в поселке, все вместе и составляют. Но он сдержался, ничего не ответил, только поудобнее устроился на стуле, медленно отпивая горьковатый чай и наслаждаясь тем небольшим постом, на который добровольно себя обрек. Реклама кончилась, и начался сам фильм — то ли турецкая, то ли греческая полулюбительская лента, с первых же кадров которой ему стало ясно, что фильм будет весьма эротический, возможно, даже просто порнография, из жизни высшего света, — этакие приключения влюбленных и их любовные игры в шикарной гостинице на берегу пустынного пляжа. Главную героиню играла черноволосая и чуть тяжеловатая турчанка, некрасивая, но полная жизни, временами в ней странным образом проступало что-то очень материнское. В зале стоял легкий гул от громких перешептываний, оживленных комментариев и лузганья семечек. Молхо наклонился, набрал горсть истоптанной земли с пола и стал растирать ее, пока она не превратилась в тонкую пыль и на его пальцах остались лишь несколько крупинок — они издавали резкий, острый запах птичьего помета, смешанного с куриным кормом. Тем временем на белом экране начались жаркие поцелуи, страстные объятья и изощренные стриптизы, и в зале воцарилась глубокая тишина, в которой раздавалось только тяжелое дыхание зрителей, приспустивших веки в сладкой, задумчивой полудреме, — Молхо тоже начинал подремывать от усталости, вполглаза созерцая пылавшие на экране страсти, то ли подлинные, то ли изображаемые с холодным расчетом, его голова уже опустилась на грудь, как вдруг он почувствовал, что его член затвердел и напрягся, причем сам по себе, как будто его хозяин потерял всякую власть над ним и этот старый заржавевший двигатель заново завелся по собственной воле. Молхо сначала ощутил одно лишь отвращение, но потом в нем проснулся также некоторый интерес к происходящему, и его лоб собрался недоуменными складками.