Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пять времен года - Авраам Б. Иегошуа на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Во вторник вечером он все-таки пошел на концерт. Главным в программе было «Сотворение мира» Гайдна, и в преддверии концерта среди любителей царило волнение, потому что владельцы других абонементов, слушавшие эту вещь в воскресенье и понедельник, очень хвалили исполнение. Поначалу старший сын обещал составить ему компанию, но после обеда Молхо обнаружил оставленное на автоответчике сообщение, что сын не сможет прийти, и тогда попытался позвать с собой своего гимназиста. «Что тебе стоит? — соблазнял он его. — Попробуй разок! Если будет совсем невтерпеж, уйдешь после перерыва», но мальчик презрительно отверг предложение: «Не смеши меня», — сказал он отцу, и Молхо не стал больше настаивать — на этот раз он был уверен, что сумеет продать свой лишний билет. В филармонии он не был уже более полугода — в последний раз, когда они с женой были там вдвоем, она опиралась на палку, это было в начале прошлого лета, позже она уже была окончательно прикована к постели. В конце того лета оркестр давал заключительный концерт, и она просила, чуть не умоляла его, чтобы он пошел один, без нее, и он уже почти согласился, даже стал собираться, но за полчаса до концерта у нее вдруг началась рвота, и он остался дома.

Он принял душ, переоделся в черный костюм и отправился в филармонию, рассчитывая приехать к самому концерту, но в действительности оказался там задолго до начала. На площади перед входом толпились люди, царило праздничное настроение, Молхо увидел много знакомых — они испытующе заглядывали ему в глаза и со значением пожимали руку, так что он даже пожалел, что с ним нет старшего сына если в этом его поступке и был какой-нибудь грех, они бы разделили его на двоих. Программа концерта привлекла массу народа, и в толпе сновали молодые люди, которые бросались ко всем идущим в зал с вопросом о лишнем билетике. К Молхо подошла симпатичная девушка в очках и дружелюбно спросила, не продает ли он билет. У нее было живое, интеллигентное лицо, она пришла одна и, вполне возможно, была бы готова завязать знакомство, почему нет, кто знает, что из этого могло бы произойти, подумал он про себя, но тут же заколебался, потому что знакомые могли неправильно расценить ее присутствие рядом с ним, и неуверенно произнес: «Нет». Немного спустя с тем же вопросом к нему обратился какой-то парень в джинсах, и Молхо уже шагнул было ему навстречу, но тут же резко сказал: «Нет», окончательно решив махнуть рукой на деньги. Он прошел в зал и сел на свое постоянное место. Его соседи справа — двое стариков, которым принадлежал магазин оптики в центре Кармеля, — чуть растерянно кивнули ему, как будто не были вполне уверены, что это действительно он. Молхо ответил им кивком, торопливо посмотрел туда, где в нескольких рядах перед ними всегда сидела теща, и увидел, что ее место пустует. Музыканты уже поднимались на сцену, рассаживались и сразу же начинали быстро проигрывать куски своих партий. Зал, казалось, был уже полон, но люди все шли и шли, молодые сидели на ступеньках в проходах, у Молхо то и дело спрашивали, не свободно ли соседнее место, и он раздраженно отвечал, что оно занято, а тем временем музыканты на сцене продолжали шумно и вразнобой настраивать инструменты, но он все не отрывал глаз от пустующего кресла впереди и вдруг увидел, что билетер подводит туда какую-то маленькую испуганную старушку в потертом бархатном платье — она взволнованно раскланялась на все стороны и неловко уселась на место тещи: Молхо сразу узнал ее. Внезапно он почувствовал на своем плече чью-то руку и сначала даже вздрогнул от испуга, но это оказались старые иерусалимские друзья — он поднялся навстречу их траурным лицам, они сочувственно обняли его и прошептали: «Мы все знаем. Какое горе! Мы так жалеем, что не смогли приехать вовремя. Каков был конец? Она очень страдала, бедняжка?» Они хотели, чтобы он успокоил их перед концертом, и он охотно откликнулся на их желание: «Нет, нет, она не страдала. Я уверен в этом, потому что все время был рядом с ней — ведь она умерла дома». — «Дома?!» — изумились они, все еще продолжая сжимать его руки. «Да, дома, — с гордостью сказал он, — и почти не мучилась под конец». Сидевшие рядом старики молча прислушивались к их разговору, а когда он наконец сел, посмотрели на него с явным сочувствием. Видимо, они уже заподозрили что-то неладное еще в прошлом сезоне, когда увидели, что она пришла, опираясь на палку, а сейчас связали все вместе, но то, что он появился на концерте, казалось, не вызвало у них никакого осуждения — напротив, они как будто даже собирались сказать ему что-то утешительное, но тут на сцене появился дирижер.

Первым номером программы были «Времена года» Вивальди, эта вещь была ему незнакома, его познания в музыке, приобретенные за годы супружеской жизни, оставались поверхностными — родители его принадлежали к ортодоксальной еврейской общине Старого города[7], и всем своим знакомством с классической музыкой он был обязан жене. Его по-прежнему больше тянуло к музыке, где тон задавали трубы и барабаны, но сейчас он с первых же тактов почувствовал необычайное волнение, и его сразу захватила мелодия первой скрипки. Он покосился на пустующее рядом место, и ему вдруг представилось, что она жива — просто он оставил ее дома, и вот сейчас она в нем нуждается. Перед его глазами возник их темный дом и жена, одиноко ковыляющая по комнатам на своих костылях. Зачем он убеждал этих знакомых, что она не мучилась перед концом, почему так старался их успокоить? Сбоку раздалось легкое покашливание — она тоже, бывало, так покашливала, — и он протянул руку и коснулся ладонью пустого соседнего сиденья, чтобы успокоить ее.

В антракте они обычно проходили вперед, к теще, чтобы справиться о ее самочувствии и назначить место встречи после концерта. Сейчас ему захотелось поближе разглядеть старушку, сидевшую на ее месте, и он направился туда, прокладывая себе путь в оживленной толпе, среди нарядных женщин, запах их надушенных, глубоко декольтированных тел дразнил его ноздри. Старушка продолжала сидеть в кресле, ее большие, прозрачные глаза в изумлении разглядывали все вокруг, вся она словно вышла прямиком из какой-нибудь книги сказок — низенькая, в потертом старом платье, руки в перчатках сложены на коленях, белые волосы еще отсвечивают былым золотом, она то и дело улыбалась всем окружающим, улыбнулась и ему, хотя не похоже было, что она его узнала. Чувствовалось, что она издалека. Вернувшись на свое место, он обнаружил, что кресло его жены занято каким-то молодым человеком, который старательно избегал его взгляда. Он пересадил юношу на свое место, а сам сел в кресло жены. Тем временем сцену заполнил хор, музыка началась сильным, звучным аккордом, и он снова с удивлением ощутил, как прекрасна оратория Гайдна и как глубоко она проникает ему в душу.

24

Ему все еще приходилось думать, чем заполнить каждый новый день, в чем состоит цель и смысл его жизни сегодня. Во время болезни каждый день был очередным испытанием в постоянном противоборстве, и Смерть тоже была своего рода целью. Он знал, что его задача — задержать, предотвратить страдания и в то же время каким-то образом продвинуть их вперед. В конце дня, после укола, а иногда и до него, когда окна заливала темнота и он заканчивал все необходимые приготовления к ночному противоборству, Молхо чувствовал, что превозмог очередной этап, одержал некую физическую и одновременно духовную победу, и тогда Смерть представлялась ему каким-то одетым во все черное дальним родственником, который уже отправился в дорогу, чтобы нанести им визит, и теперь смотрит на него издали со странным одобрением, будто втайне проверял, выдержит ли он очередное испытание. А сейчас после обеда, когда кухня блистала чистотой и в доме все было убрано, оставшаяся вторая половина дня простиралась перед ним, как пустыня, взывая наполнить ее каким-нибудь смыслом.

Он все еще пытался избавиться от тальвина, эти упаковки почему-то отравляли ему настроение, их общая стоимость была порядка четырехсот долларов, и ему было досадно выбрасывать такие деньги — когда-то, чтобы купить весь этот тальвин, ему пришлось преждевременно раскрыть одну из своих закрытых сберегательных программ. Лекарство это выписала не их постоянная врачиха, а другой врач — старый йеке, сменивший ту на время ее поездки за границу. Жена очень доверяла этому старику, и, когда однажды пожаловалась ему на сильные боли, тот горячо рекомендовал ей тальвин, но потом выяснилось, что ей нельзя его принимать, потому что он был несовместим с другим, жизненно важным для нее препаратом. И вот сейчас Молхо снова раздумывал, кому бы предложить этот тальвин. Упаковки по-прежнему лежали на полке, рядом с его кроватью, и поэтому все время попадались ему на глаза, когда он ложился и когда вставал, — белые коробочки в нежную голубую полоску. Не во всех аптеках вообще знали о существовании такого препарата, и, хотя Молхо уже готов был отдать им весь свой тальвин даже задаром, ни одна аптека не выразила желания его брать. Как-то вечером он в отчаянии позвонил тому врачу-йеке, но оказалось, что старик болен, — трубку сняла его жена; что ему нужно? — спросила она, и он уже подумал было отступить, но потом все же начал, запинаясь, излагать свое дело, и тогда она спросила, как называется его лекарство; «Тальвин», — сказал он, и ему показалось, что это название ей знакомо, потому что она спросила, сколько у него упаковок, и, когда он ответил, что двадцать, сказала, чтобы он принес, она посмотрит, что можно с ними сделать. «Но когда?» — спросил Молхо. «Да хоть прямо сейчас», — ответила женщина. Он поднялся, собрал свои коробочки в маленькую пластиковую сумочку и отправился к старому врачу, по адресу, который хорошо помнил, — маленький каменный дом недалеко от гостиницы «Дан».

Ему открыла жена врача, невысокая симпатичная женщина в халате, и он прошел по коридору, забитому книгами и вещами, снова припомнив, как понравился тогда жене этот старый йеке, живое воплощение былой немецкой сущности, — она тут же поверила в него и ощутила прилив новой надежды. Сейчас старый врач лежал на кожаном диване в своем сумрачном кабинете, сильно простуженный, под шерстяным клетчатым пледом, окруженный деятельным, рабочим беспорядком: вокруг были разбросаны всевозможные бумаги, лапки, медицинские инструменты, а также множество книг и лекарств — только сейчас Молхо заметил, что его окружают целые горы лекарств, они были набросаны повсюду, втиснуты между книгами и положены поверх них, до отказа заполняя все полки. Но тут женщина заговорила с мужем по-немецки, указывая на Молхо, и тот, увидев бледное лицо и воспаленные глаза больного, пожалел, что пришел, и пробормотал: «Я не хотел бы вам мешать», но потом все-таки вошел следом за женщиной в пышущую духотой комнату с наполовину опущенными жалюзи. Доктор коротко кивнул ему, видимо тут же припомнив и самого Молхо, и, конечно же, его жену. «Значит, она умерла?» — спросил он и, когда Молхо утвердительно кивнул, начал расспрашивать о последних этапах болезни, мрачно вслушиваясь в его рассказ и сердито покачивая головою, как будто ожидал всего этого и тем не менее надеялся на что-то другое.

Потом он вдруг заинтересовался здоровьем самого Молхо — сбросил плед, сунул худые, в паутине синих вен, босые ноги в комнатные туфли, встал и, как был, в пижаме, простуженный, начал бегло осматривать его, измерил ему давление, посветил небольшим фонариком внутрь глаз, и Молхо почувствовал, что кровь уходит из его сердца, таким страхом наполнило его прикосновение этих сухих, горячих рук, но у врача не хватило терпения, он быстро устал и, спросив жену о чем-то по-немецки, взял принесенные Молхо лекарства и проверил их на свету. Молхо начал сбивчиво объяснять, что им пришлось отказаться от тальвина из-за его несовместимости с другим ее лекарством, и от смущения перепутал его название. Старый врач помолчал, не переставая поглаживать коробочки, а потом с гневом произнес: «Не могло быть никакой несовместимости», — и снова повернулся к жене. «Я надеюсь, что это лекарство еще применяют, — сказал Молхо, пытаясь намекнуть, что врач сам его запутал. — Потому что во многих аптеках о нем не слышали». — «Конечно, применяют, — сердито сказал врач, — это прекрасное обезболивающее». — «И обычный человек тоже может его принимать?» — спросил Молхо. «Что значит „обычный“?» — врач вдруг улыбнулся. «Ну, здоровый», — сказал Молхо. «Зачем здоровому человеку лекарство?» — удивился врач, все еще улыбаясь. «Нет, я имел в виду — здоровый, но у которого боли», — объяснил Молхо. «Конечно, — сказал врач, снова посоветовался с женой по-немецки, произнес несколько фамилий — видимо, больных, которым может понадобиться это лекарство, — и, наконец, сказал: — Ну ладно, можете оставить их у меня», — как будто делал одолжение, и Молхо вдруг расхотелось отдавать ему свой тальвин, потому что он понял, что его коробочки потонут в грудах набросанных здесь лекарств и ему ничего за них не заплатят. У него вдруг мелькнуло подозрение, что врач и его жена торгуют этими лекарствами. «Вы думаете, что удастся найти покупателя?» — спросил он. Врач пожал плечами: «Возможно». И Молхо сказал: «Тогда я лучше оставлю вам свой адрес, а если найдется желающий, пошлите его, пожалуйста, ко мне». Врач помолчал, как будто слегка обиделся, но Молхо все-таки оставил ему адрес, потом собрал свои коробочки и вышел. Дома он вернул их в аптечку, так и не решив, правильно ли он поступил.

25

По утрам он вставал рано. К шести выбирался из постели и шел в туалет, где подолгу сонно сидел на стульчаке, держа в руке очередной листок календаря и чиркая на обороте, что купить, что починить, кому позвонить, а отсидев свое, наклонялся проверить, что там из него вышло, нет ли, упаси Бог, следов крови, иногда даже разговаривал со своими жизненными отходами, допытываясь у них: «Ну, что там с вами? Чего вам от меня нужно?» — потом спускал воду, выходил, мылся и брился, долго рассматривая себя в зеркале, — да, это он, мужчина пятидесяти с небольшим лет, с еще густыми, хотя и с проседью, курчавыми волосами и темными, глубоко посаженными глазами, отпущенный на свободу, природа которой ему все еще непонятна. И он вдруг закрывал глаза и тотчас вспоминал ее: где ты? — спрашивал он с мучительным недоумением, и ему на миг снова казалось, что он видит, как она уходит в темноту, спускается в ущелье, что рядом с их домом, — то ущелье, куда он пытался было спуститься несколько ночей назад по бегущей вниз каменистой тропке, но вынужден был вернуться, потому что земля размокла и скользила под ногами. Он включал электрический нагреватель, чтобы согреть квартиру, ставил чайник на газ, лениво размышлял об обеде, будил гимназиста, хлопотал вокруг него, а если тому нужно было подняться к нулевому уроку, то хлопотал особенно старательно и долго — поднимал жалюзи на окнах его комнаты, включал радио на всю громкость, успевал даже просмотреть его тетради. Потом он готовил ему завтрак, стоял над ним, пока тот ел, готовил себе и ему бутерброды на весь день, застилал кровати, собирал в стопку прочитанные газеты. Иногда он вспоминал какие-то требования к сыну, на которых педантично настаивала жена. Причесаться, почистить зубы — и он ходил за ним по пятам, добиваясь, чтобы тот причесался и почистил зубы. «Ну сделай это ради мамы», — твердил он сыну, который по утрам вел себя с отцом особенно замкнуто и отчужденно. Потом он мыл посуду, закрывал окна и жалюзи, повязывал галстук — он так и не научился подбирать его в цвет пиджаку — и отправлялся в министерство, где начальство, пытаясь вывести своего работника из оцепенения и подстегнуть его работу, практически замершую за последний год болезни жены, бомбардировало его все новыми папками дел, требовавших проверки, и дергало вызовами на всевозможные консультации, особенно по вопросам бюджета местных муниципалитетов на севере страны, которые, как всегда, были на грани финансового краха и взывали о помощи.

В десять он шел в буфет выпить кофе, высматривал свою юридическую советницу, иногда и встречал ее там и тогда перебрасывался с ней парой-другой ничего не значащих фраз, а то и ограничивался приветливой улыбкой на лестнице. Он знал, что она ждет его знака, это его мужской долг, и он не намерен был от него увиливать, но все еще опасался сделать поспешный или неточный шаг, который мог бы вызвать бесповоротное разочарование, и поэтому выжидал, пока ощутит в себе нужную уверенность. Он подумывал о пятом или шестом концерте абонемента, ближе к началу весны, даже отметил на календаре даты — он пригласит ее на свободное место рядом с собой, это будет хорошее начало, нет сомнений, что она любит хорошую музыку. А пока он продолжал разглядывать ее при встречах в коридоре, изучал ее наряды, которые, кстати, нравились ему все больше, — у нее был какой-то особый вкус, и он уже начал различать его вариации. Ничего страшного, если она немного подождет, думал он; уж если она не смогла найти себе мужчину за все три года, прошедшие со смерти мужа, то наверняка может потерпеть еще немного. Ведь не ждала же она именно его, Молхо! Правда, он официально сообщил на работу о болезни жены уже несколько лет назад и тогда же попросил о свободном расписании, которое позволило бы ему выполнять все свои обязанности по уходу за больной, так что с юридической советницей вполне могли консультироваться по поводу этой просьбы, — но возможно ли, что она уже с тех пор заинтересовалась им, даже не будучи уверенной, что болезнь неизлечима? Его преданность жене тоже была известна многим. А сейчас — что он может предложить этой женщине сейчас? Он казался себе омертвевшим деревом, покрытым плотной ороговевшей корой, а в ней было что-то очень живое, энергичное — гладкие волосы туго затянуты на затылке, карие глаза прищурены почти по-китайски, взгляд, как у опытной, умной охотничьей собаки или смышленой белки. Иногда ему вдруг снова приходило в голову, что в ней самой, возможно, таится какая-то болезнь и она тоже хотела бы умереть дома, а он нужен ей просто для того, чтобы за ней ухаживать. Эта мысль пугала его и в то же время почему-то слегка забавляла. Ее покойный муж — хозяин не то страхового, не то туристического агентства — скончался от неожиданного приступа, и означало, что ее опыт смерти был не столь велик, смерть не потребовала от нее особых усилий и ничему не успела ее научить, потому-то она и была такой жизнерадостной и легкой — он уже распознавал в ней эту скрытую жизнерадостность, хотя они и не так часто встречались, как распознавал уже и запах ее духов, тонкий и какой-то особенный. Болезнь жены обострила его обоняние.

Он подождет. Ему не к спеху. Это мужское преимущество — тянуть время, по крайней мере вначале, думал он не без удовольствия, а тем временем гулял вечерами по центру Кармеля, а однажды даже отпросился на работе, уложил чемодан и отправился в Иерусалим, чтобы свозить мать на могилу отца в десятую годовщину его смерти, и там, среди дряхлых, покалеченных временем надгробий старого кладбища, стоял с несколькими своими родственниками, сефардами, старожилами города, которые мягко и осторожно пожимали ему руку и утешали в связи со смертью жены, — он уже добрых полгода не был в Иерусалиме, и теперь город его молодости показался ему слишком морозным и чересчур религиозным. Отвезя мать домой, он сделал несколько мелких дел в городе и вернулся к ней как раз вовремя, чтобы поспеть к большому обеду, который она приготовила специально для него — вкусные блюда, но буквально истекающие жиром, — а потом, сняв обувь и подобрав под себя босые ноги, сидел в блаженной дремоте на диване, в своем доме, в глубине невзрачного городского квартала, вяло прислушиваясь к потоку материнских вопросов: что он себе думает? почему он ничего не предпринимает? — и, прекрасно зная, о чем она спрашивает, делал вид, что не понимает: «О чем ты? о чем?» — «О твоем будущем», — сказала мать; она сидела в кресле, большая, накрашенная, как огромный павлин, и всматривалась в него так внимательно, как будто видела впервые. «Я еще ничего не думал. Я пуст», — ответил он наконец расслабленно и сонно. С тех пор как в его дом вселилась болезнь, мать стала бывать у них очень редко, смерть пугала ее, и, появляясь, вела себя очень скованно, не вмешиваясь ни во что. «Ты не должен торопиться, — сказала она, — осмотрись, конечно, но помни, ты уже не мальчик, не погружайся в спячку». Через балконную дверь он видел солнце, истекавшее каким-то черным сиянием, словно это было солнце конца света. В доме было холодно, отопления здесь не было. Мать тянула свое: «Может, тебе лучше вернуться в Иерусалим, тут у тебя есть знакомые, они найдут тебе какую-нибудь подходящую женщину, из таких, к которым ты привык. Может быть, даже какую-нибудь из твоих бывших одноклассниц по гимназии. Среди них наверняка есть уже пара-другая вдов или разведенок». От неожиданности он даже открыл глаза — матери всегда удавалось удивить его. Он ласково посмотрел на нее, медленно взял из стоящего перед ним блюда горсть орешков и арахиса и так же медленно стал их жевать — мысль о девочках из его класса, с которыми он учился тридцать пять лет назад, показалась ему весьма оригинальной, ему вдруг представился его класс, с четырьмя рядами столов, а за ними — молодые девушки в черном. «Где мне их искать?» — вяло возразил он, слегка даже развеселившись. «Если бы ты вернулся сюда, ты бы сумел найти всех своих бывших друзей, они ведь не покинули Иерусалим, как ты. Попроси, чтобы тебя перевели». — «Я не могу, — едва слышно прошептал он. — Я не могу оставить ее». — «Кого?» — удивленно спросила мать. «Тещу. Это было бы нечестно, оставить ее вот так, одну».

Он пошел вздремнуть в свою детскую комнату, но не смог согреться даже под большим шерстяным одеялом. Шум города — шум его детства — и холод, собравшийся под высоким потолком комнаты, растревожили его, он вспомнил о детях, о юридической советнице, о своей старой теще: в последнее время ему все труднее было поймать ее по телефону, казалось, она не так уж и нуждается в нем, как будто освободилась после смерти дочери. Та маленькая старушка, которая приехала со своей дочерью из России, занимала все ее внимание — несмотря на преклонный возраст, она решила взять этих новых иммигрантов под свое покровительство и помочь им войти в израильскую жизнь, причем помочь не только теоретически, но и практически, и теперь, видимо, много времени занималась разными делами, о которых Молхо не имел ни малейшего представления, — например, несколько дней назад, стоя в дорожном заторе, он вдруг увидел, как она выходит из магазина строительных материалов с длинной железной трубой в руке. Наконец он все-таки задремал, но и сквозь эту тяжелую, беспокойную дрему слышал, как мать открывает привезенный им чемодан с вещами покойной жены и раскладывает их по маленьким пакетам — наверно, для какой-нибудь женской благотворительной организации, а потом он заснул по-настоящему, и ему приснилось, будто он стоит во дворе своей гимназии в строю скаутов, но почему-то галстук на нем красный, а не синий или зеленый, как положено скаутам, и рядом с ним, справа и слева, стоят какие-то маленькие дети, в точно таких же галстуках. Лежа в постели, он всем телом ощущал городской гул, раскачивающийся и нарастающий так ритмично, как будто он находился в утробе какой-то гигантской стиральной машины, которая то опустошается, то заполняется, и начинает вращаться, и останавливается, и опустошается вновь. Мать то и дело заходила в комнату, проверяя, спит ли он еще, — она не любила, когда во время приездов к ней он уходил в свою комнату и спал слишком много, это укорачивало время его визита. Он смотрел на нее сквозь полузакрытые веки, весь дрожа от холода, потом она возвращалась на кухню и шумно гремела там кастрюлями — наверно, жалела, его и хотела продолжить начатый разговор.

В конце концов она его разбудила — у нее появилась новая идея, и она горела желанием ее высказать. Пусть он хотя бы снимет с пальца обручальное кольцо, — по крайней мере, никто не будет ошибаться насчет его семейного положения. Все еще лежа на спине, он сказал: «Какая разница, я тоже скоро умру», — и почувствовал, что ему приятен ее внезапный страх и бурные возражения: «Нет, чего вдруг, у тебя дети!» — «Я уже не нужен им», — ответил он и поднялся, чтобы направиться в кухню: ранний ужин, изобретательный и щедрый, уже стоял на столе. Он глянул на пакеты с вещами, уже рассортированные и перевязанные шпагатом, на тарелках и столовых приборах лежал ровный сине-фиолетовый отсвет — небо за окном тяжело помрачнело, и в нем словно что-то гневно закипало. «Посмотри, какое небо!» — сказал он матери, и та стала упрашивать его остаться на ночь, но он отказался и начал торопливо собираться, надеясь успеть до начала бури. Настроение его почему-то становилось все лучше. Мать снова вернулась к разговору об обручальном кольце, и он в конце концов согласился, попробовал снять его с пальца, но не сумел, потому что палец сильно утолщился за долгие годы, и тогда мать принесла мыло; и постепенно, не без боли, они все-таки стянули кольцо, а когда Молхо посмотрел на его внутреннюю поверхность, она была покрыта какой-то липкой грязью, и он спрятал его в карман и наклонился, чтобы поцеловать мать на прощанье.

На выезде из Иерусалима поднялся сильный ветер, все вокруг было залито бледно-желтым, призрачным, вечерним светом, сильные порывы ветра сотрясали машину. Он притормозил на тремпиаде[8], в начале спуска из города, — здесь, собравшись небольшими стайками, горбились солдаты, мокрые от дождя, который они принесли с собой из других, далеких мест. Молхо вдруг решил взять попутчицу. Он остановился, и солдаты тут же облепили его со все сторон, как пчелы; льнущие к сотам, но он медленно и настойчиво отбирал кандидатов; и вскоре в машине уже сидели четыре направлявшихся на север девушки — они тут же сняли свои армейские береты, и он почувствовал запах мокрых женских волос. Он бережно перепоясал сидевшую рядом с ним девушку, улыбнулся в зеркало трем сидящим сзади и подумал: вот, теперь эта расцветающая, молодая женственность будет окружать меня в дороге — и начал осторожно спускаться на запад, в сторону солнца, багровый уголек которого еще мерцал в рваной завесе вечернего тумана, затянувшей небо, но к тому моменту, когда он доехал до Кастеля[9], солнце уже погасло совсем, пошел хлестать яростный ливень, и теперь машина стремительно спускалась в ущелье между двумя огромными, сплошными стенами дождя. Он сильно сбавил скорость, включил дворники, обогрев и музыку, вести было трудно, он медленно, напряженно пробирался сквозь бушевание ветра и дождя, одновременно прислушиваясь к милой девичьей болтовне позади, сливавшейся с музыкой и шумом мотора, и время от времени вглядывался в отражавшиеся в зеркале заднего обзора темные глаза и молодые милые лица, в ожидании, что эта женственность вот-вот дохнет ему в затылок и подает знак, — но дождь все лил, по обочине уже мчались широко разлившиеся потоки, ему то и дело приходилось бороться с туманом, затягивавшим стекла, то усиливая, то выключая отопление, а иногда даже открывая окно, чтобы холодный воздух слизнул влажную муть с ветрового стекла, снаружи уже совсем стемнело, дорогу заполонили огни встречных машин, девушки сзади примолкли, музыка потонула в каком-то неясном сплошном шуме, и чем труднее становилось ему и двигателю, тем апатичней как будто становились пассажирки на заднем сиденье — они уже слиплись в один бесформенный ком, даже их лиц было уже не различить в наступившей темноте, и теперь Молхо казалось, что во всем мире остался только он один, сжимающий руками руль, да болезненная белая бороздка, оставленная на пальце снятым обручальным кольцом, да еще дорога, мучительная и бесконечная, и долгие красные огни светофоров, и двигатель, ревущий с натугой, на перегреве, и темнота, лишь углубляющая безмолвие, так что, выйдя после Тель-Авива на скоростное прибрежное шоссе, он уже собрался было остановиться у придорожной закусочной, но машина словно сама увлекала его все дальше, и девушка, сидевшая возле него, тоже задремала и откинула голову на спинку кресла, и теперь ему чудилось; что он везет не четырех молодых девушек, а одну огромную женщину, этакую дремотную, слабо колышущуюся, словно тесто, женскую плоть, и ее четыре головы, раскачиваясь во сне, то и дело ударяются о стекла машины, но лишь на секунду приоткрывают невидящие сонные глаза и по-настоящему просыпаются только на въезде. в Хайфу, под желтыми фонарями мокрой улицы, — тут они тотчас разделились на четыре тонких стебля и мигом исчезли в темноте.

Он подъехал, к своему дому в восемь вечера и взял с заднего сиденья измятую утреннюю газету, все еще сохранившую тепло девичьих тел. Дождь преследовал его до самого входа. Войдя в дом, он сразу же заметил, что дверь в гостиную закрыта. Младший сын тут же раздраженно бросился к нему: «Тут заявился какой-то тип, говорит, что пришел купить лекарства. Торчит уже час и ни за что не хочет уходить. И ко всему его еще вырвало в уборной». Молхо открыл дверь, все еще в мокром плаще, и ему навстречу стремительно, словно увидев привидение, вскочил высокий худой человек, глянув на которого Молхо сразу распознал приметы знакомой болезни: тонкие, редкие, повисшие, точно мочало, волосы, одутловатое лицо, нездоровый румянец, глаза слегка навыкате от постоянного внутреннего напряжения — все это было ему, как родное, его душа даже содрогнулась от боли. Незнакомец говорил отрывисто, нетерпеливо, весь погруженный в свою болезнь. Он пришел купить тальвин, его послал старый врач. Молхо извлек из шкафа коробочки, показал, что они даже не открыты, и назвал свою цену — ровно половину аптечной, потом снял плащ, объясняя, что он только что из Иерусалима и по дороге их застиг дождь, но человека не интересовали ни дождь, ни Иерусалим — он хотел только одного: получить свое лекарство и тотчас исчезнуть. И тогда Молхо подошел к нему поближе, почуяв слабый, но ощутимый запах рвоты, — страшно подумать, что у него там, внутри, изъедено болезнью, а что отчекрыжили врачи, — чтобы попытаться разговорить его, и стал объяснять, почему у них осталось так много тальвина и что это за лекарство. Но тот не нуждался в объяснениях: он знал это лекарство уже несколько лет. Пересчитав коробочки, он быстро прикинул сумму и стал выписывать чек, торопясь поскорее удалиться. Молхо все еще тянуло к нему, он ясно видел, что этот человек находится сейчас в переломной точке своей драматической борьбы. Его жена, дети — где они? что с ними? — но гость торопливо рассовал коробочки по карманам и стремительно пошел к входной двери. «Там дождь! — сказал ему вдогонку Молхо. — У вас есть зонтик?» Но того уже и след простыл.

Молхо побрел в туалет — ему показалось, что там еще осталось что-то от этого больного человека, — потом вышел оттуда, просмотрел утреннюю почту и вдруг почувствовал страшную усталость. Он прилег, но никак не мог найти покоя, ему почему-то стало жалко, что он отдал этому человеку весь свой тальвин, да к тому же за такую ничтожную сумму, следовало назвать более высокую цену. И конечно же, нужно было оставить себе хотя бы одну коробочку — он уже привык каждый вечер, перед сном, разглядывать составленную из них разноцветную башню. Молхо еще раз посмотрел на чек, думая узнать по нему имя покупателя, но это оказался чек старого типа — без имени и адреса. Он поднялся, налил себе немного коньяку и, несмотря на безнадежную усталость, начал беспокойно ходить по дому, вспоминая четырех спящих девушек, — их сон словно налип на него какой-то болезненной коркой. Его охватил страх, он снова лег и тотчас провалился в сон — такой же рваный, с пробуждениями, как в ночи болезни, — а в час пополуночи ему показалось, что кто-то проник в дом, как будто какая-то женщина, и он действительно увидел вспыхнувший свет и женщину в военной форме, выходящую из кухни, и тут же узнал дочь, которая пришла в отпуск после окончания офицерских курсов. Молхо окликнул ее, она была ужасно похожа на свою мать, и он взял ее за руку.

26

В это время он и получил приглашение. Юридической советнице надоело ждать. Тому и раньше были какие-то приметы, но он не сумел их распознать, да и не чувствовал уверенности, была в том на самом деле ее рука или просто так сошлось, что как раз в это время его начали энергично трясти со всех сторон, заваливать все новыми делами и еще чаще вызывать на совещания — в министерстве началась лихорадочная подготовка к предстоящей публикации ежегодного отчета государственного контролера, одна глава этого отчета касалась северных муниципалитетов, и теперь начальник отдела требовал ужесточить контроль над их финансированием, ссылаясь на недавно обнаруженные злоупотребления. Шли бесконечные заседания, причем назначались они как раз по пятницам, под конец рабочего дня, когда все его мысли были заняты планированием субботней трапезы, и вот в разгар одного из таких заседаний ему вдруг передали записку: «Сегодня вечером у меня будут несколько человек. Если вы уже ходите в гости, считайте себя приглашенным. Подтверждения не требуется». Далее следовал ее адрес. Он обернулся и увидел ее за собой — она спокойно смотрела на него своими узкими китайскими глазами, и он кивнул головой в подтверждение, весь покраснел, почувствовал, что сидевшие рядом все видели и поняли, и это ощущение было ему приятно.

После обеда он попытался вздремнуть, но уже через десять минут проснулся, встал, принял ванну и потом позвонил теще, чтобы договориться, когда он за ней заедет. Ему показалось, что в ее голосе слышится какая-то неуверенность, она почему-то спросила, не простужен ли он, но он сказал: «Нет, чего вдруг?» — и тогда она объяснила: «У тебя какой-то простуженный голос», и он снова повторил: «Нет, абсолютно ничего такого», но она все же выразила сомнение, стоит ли ему выезжать из дома в такой дождливый день, и он сказал: «Почему бы нет?» — но ему все еще казалось, что она как-то колеблется, и наконец она призналась, что не успела приготовить к ужину свои всегдашние вафли. «Но это же совершенно не важно! — сказал он и, чтобы уговорить ее приехать, добавил: — Ведь на следующей неделе Анат уже не будет». В конце концов они сговорились, и он, по уже образовавшейся у него привычке, приехал заранее, немного постоял в вестибюле, глядя, как арабские служители готовят маленькую синагогу к молитве, потом долго изучал меню, лежавшее на одном из столов в полутемной столовой, снова смотрел на чистых и аккуратных стариков, отдыхавших с немецкими иллюстрированными журналами в руках и явно довольных усилившейся снаружи грозой, и под конец, вспомнив о тех, кто умирает здесь на пятом этаже, опять подумал, под каким бы предлогом все-таки проникнуть туда.

Но тут звякнул лифт, и теща вышла из дверей, закутанная в большую старую шубу. «Тебе действительно не стоило выезжать в такой вечер», — сказала она, но он решительно запротестовал: «Так мы с вами никогда не встретимся». И она улыбнулась — они оба знали, что болезнь одарила их общими секретами, которые осели и запечатлелись в их памяти, и теперь их объединяла прочная связь, которая не требовала словесных подтверждений, хотя теща, кажется, все еще иногда подозревала, что он заботится о ней только по просьбе покойной жены. Старики поднялись ей навстречу и обратились к ней по-немецки — наверно, пытались отговорить ее выезжать в такой дождь, — но Молхо уже открыл зонт и, взяв ее под руку, сказал: «Я могу понести вашу палку», на что она ответила: «В этом нет никакой нужды», — и оказалась совершенно права, потому что палка преспокойно висела у нее на руке все время, пока он вел ее к машине, пробираясь между лужами. «Как прошел концерт?» — вдруг спросила она, когда они уже отъехали, и он сначала растерялся и сильно покраснел, но потом сказал: «Прекрасно. Гайдн был исполнен великолепно, и „Времена года“ Вивальди тоже были сыграны безукоризненно». — «Кто это был с тобой, Омри?» — «Нет, я был один», — сказал он. Оказалось, что старики — владельцы магазина оптики, которые донесли на него, ошиблись, решив, что сидевший рядом с ним молодой человек — его старший сын. «Вы так и не будете ходить на концерты весь этот год?» — спросил он, и она ответила: «Скорее всего, нет».

На ужин он приготовил новое блюдо, которое сварил из большого пакета, купленного в супермаркете, — кускус с полосками овощей и соусом, — и вначале ему показалось, что всем понравилось, но потом оказалось, что никто не хочет добавки. Теща спросила, как это готовят, но при этом посмотрела на него с некоторой жалостью и упрекнула Анат в том, что та не помогает отцу. Сразу же после известий она привстала, чтобы уйти, но он сказал: «Останьтесь еще немного, я все равно должен выйти, так я по дороге отвезу вас обратно». Он хотел проверить, как она отреагирует на это, но она восприняла его слова совершенно спокойно. Тогда он добавил, чтобы показать, что ничего от нее не скрывает: «Меня пригласила та вдова, юридическая советница из нашего министерства», но она равнодушно выслушала и это известие и снова села, даже не поинтересовавшись деталями. Он вторично побрился и сменил костюм — медленно, не торопясь, чтобы не прийти слишком рано. В машине теща бегло глянула на него и осторожно заметила, что у него осталось мыло в ушах, и он тут же его вытер. Дождь уже кончился, и она вышла одна, но на этот раз он не стал дожидаться, пока она войдет в вестибюль и навстречу ей, как обычно, поднимется маленькая испуганная старушка.

Было уже поздно, он направился на Французский Кармель, сначала чуть запутался в незнакомых улицах, но в конце концов нашел нужный дом — лестничная клетка была еле освещена, он начал подниматься, но почувствовал неприятное давление в низу живота и подумал, что зря не зашел в туалет перед уходом. Он даже решил было выйти на минутку на задний двор, чтобы справить там малую нужду, но побоялся, как бы его не увидели через окно и не подумали о нем Бог знает что. Возле слегка облупившейся двери ее квартиры он остановился, чтобы прислушаться, но из-за двери ничего не было слышно. Он позвонил, послышался смех, и тут же раздался звук ее торопливых шагов — ее волосы были уложены не так старательно, как на работе, каблуки тоже были ниже, и было что-то ребячливое в том, как она стояла, глядя на него слегка прищуренными раскосыми глазами, как будто не узнавая. За ее спиной он видел темноватую, в сигаретном дыме, гостиную, в которой стояли несколько мужчин — только войдя, он заметил двух женщин, которые сидели в стороне, но именно эти пятеро мужчин создавали в комнате теплую и дружескую атмосферу. Гостиная была небольшая, но мебель в ней была современная, не занимавшая много места, в углу горел камин, и его оранжевое пламя поражало своей чистой красотой.

Хозяйка представила его присутствующим — это были в основном ее родственники: отец, прямо державшийся и еще крепкий мужчина, младший брат, с такими же, как у нее, узкими восточными глазами, два ее деверя, братья покойного мужа, и еще какой-то старый адвокат, недавно приехавший в гости в Израиль, чье отношение к этой семье так и осталось для Молхо непонятным, — все это были дружелюбные, образованные, жизнерадостные хайфские евреи румынского или венгерского происхождения, люди свободных профессий, подтянутые, слегка лысеющие адвокаты и агенты туристических компаний, которых его жена всегда считала людьми пустоватыми и не стоящими знакомства. Вначале, поняв, что его без предупреждения пригласили на смотрины, Молхо держался скованно, но вскоре увидел, что они изо всех сил стараются, чтобы он чувствовал себя как дома, да и хозяйка всячески избегает излишне подчеркивать свое внимание к нему, предоставив новому гостю полную свободу. Его с непринужденной естественностью усадили в удобное кресло — возле женщин и напротив камина, поскольку он пришел без плаща, в одном пиджаке, — и предложили виски и засахаренные фрукты, все еще сохранявшие свежий и живой цвет.

Разговор был оживленный и беспорядочный. Молхо, правда, еще дома заготовил несколько тем — преимущественно юридического толка, — но быстро убедился, что его старания были излишни, потому что присутствующие хорошо знали друг друга, между ними царило полное взаимопонимание, и его тактично и без нарочитости перебрасывали от одного собеседника к другому. Сам он тем временем неприметно осматривал квартиру в поисках туалета, хотя сразу же отлучаться туда не хотел, чтобы не дать повода к кривотолкам, и потому сидел, сжав колени, в таком положении в животе давило не так сильно. Мужчины то и дело подходили к нему, вновь представляясь, теперь уже по одному, и заводили разговор, нащупывая темы, в которых он чувствовал бы себя свободно, чтобы иметь возможность сразу же согласиться с ним, но так, чтобы это не выглядело пустой вежливостью. Одна из женщин, как выяснилось, немного знала его жену, с которой встречалась на каких-то курсах усовершенствования в университете, и заговорила о ней с такой искренней и теплой симпатией, что Молхо даже разволновался, — она, разумеется, знала и о том, как преданно он ухаживал за женой, когда она заболела, и что та умерла дома, и припомнила в этой связи знакомые ей аналогичные случаи, в Хайфе и других местах, и оказалось, что некоторые из этих случаев Молхо знал тоже. Один из шуринов спросил его мнение о последнем концерте, где он заприметил Молхо, — сам он, как выяснилось, был настроен весьма критично, особенно по отношению к солистам, которые, по его утверждению, сильно фальшивили и даже опускали целые куски. Молхо был потрясен — ему и в голову не приходило, что музыканты могут пропускать ноты на публичном концерте и к тому же в таком известном произведении, неужто и здесь возможен обман?! — возмутился он. Разговор оживился, посыпались названия оркестров и имена дирижеров, европейских хоров и солистов, присутствующие проявляли незаурядную осведомленность, чувствовалось, что они хорошо знают музыкальный мир. Молхо с изумлением понял, как много они путешествовали, — они упоминали множество ресторанов и гостиниц, но главным образом все же концерты и оперы — не было, казалось, такого оперного зала, где бы они ни бывали, даже в Восточной Европе. К его удивлению, они, видимо, считали его знатоком, потому что вдавались в тончайшие детали. Он слушал с интересом, но заметил, что стоило ему что-то сказать или задать какой-нибудь вопрос, как тут же воцарялась тишина, как будто всем было крайне важно в точности узнать его мнение и правильно отреагировать на него. Он признался, что впервые выехал из Страны всего двадцать лет назад. «Я из потомственных сефардов, пятое поколение в стране, и Европа все еще чужда нам». Упоминание о пятом поколении очень возбудило всех, это означает, что он уже выполнил норму пребывания в Израиле, пошутил кто-то, ему уже можно отсюда уезжать. И все засмеялись. Он понял, что ее родичи взяли на себя ответственность развлекать гостя разговорами, а на ее долю оставили приготовление чая и легких закусок, покончив с которыми она опустилась на лежавшую на полу большую кожаную подушку и улеглась перед камином, как большой разумный домашний пес. В основном она слушала, но, когда вмешивалась в разговор, ее замечания тотчас встречались с полным одобрением — у нее, несомненно, был острый и живой ум, и Молхо никак не мог понять, чем же он привлек ее внимание: просто ли тем, что выглядел довольно интересным мужчиной, с этими своими курчавыми седыми волосами и темными глазами, или тем, что посещал концерты и ее компания сочла, что он разбирается в музыке? Как бы между прочим, обращаясь не то к другим, не то к нему, она сообщила, что в следующем месяце отправляется на конференцию юристов в Германию, и Молхо вдруг остро позавидовал ей, к тому же его опять задело, что эта женщина на целых три ступени выше его по служебной лестнице: работники его уровня никогда не удостаивались поездки за границу на государственный счет, с горечью сказал он. «Мы тоже никогда не удостаивались, — шутливо пожаловались ее родственники, — а ее вот уже третий раз посылают за счет налогоплательщиков», — и посмотрели на нее с дружелюбной симпатией: как это ей удается всякий раз убедить государство платить за нее? Молхо тут же спросили, когда он в последний раз был в Германии, и он признался, что никогда там не был. И хотя его покойная жена родилась в Берлине и прожила в этом городе несколько лет и им обеим — ей и ее матери — только в самый последний момент перед войной удалось бежать оттуда, после того как ее отец, детский врач, покончил самоубийством, она наотрез отказывалась возвращаться туда, у нее это был принцип. Они несколько раз побывали в Европе, в основном в Париже, где жила ее любимая двоюродная сестра, но никогда не были в Германии.

Он вдруг почувствовал резкую боль в животе, — видно, выпитая только что чашка чая слишком быстро завершила свой естественный путь. Тем не менее он хотел дотерпеть, пока кто-нибудь другой первым отправится в туалет, чтобы иметь основание последовать его примеру. Последние слова Молхо заставили всех на миг тактично замолчать. Принципиальная позиция покойной вызвала у них симпатию, ее вполне можно понять, хотя их собственная позиция, разумеется, несколько иная, — впрочем, сейчас он наверно сможет съездить туда один, хотя бы послушать музыку, раз он такой любитель. Париж — это, конечно, Париж, но в музыкальном отношении ничто не может сравниться с Германией, а кстати — в последнее время появились специальные «оперные рейсы», которые включают цену входного билета, в Европе они нарасхват, там у них опера опять вошла в моду. «И такие рейсы есть из всех городов Европы?» — спросил он. «Да, разумеется», — ответили ему. «И из Парижа тоже?» Конечно, а почему он спрашивает? «Потому что я как раз хотел отправиться вскоре в Париж», — сказал Молхо, хотя эта идея пришла ему в голову только сейчас. Когда именно? Видно было, что они заинтересовались. Он еще не решил окончательно, сказал Молхо, возможно, в следующем месяце, возможно, немного позже — ему страшновато ехать зимой. Да ерунда это, чего тут бояться, вся прелесть Европы — это ее зима, а кстати — какая туристическая компания его обслуживает? Он назвал свое агентство — они кивнули, да, они, конечно, знают эту фирму, — и тогда он спросил не без задней мысли: «Надеюсь, вы ее знаете с хорошей стороны?» — полагая, что они тут же примутся ее ругать, но ему ответили, понимающе улыбнувшись, что им не стоит задавать такие вопросы, они не могут быть объективны. «Но все-таки?» — допытывался он. Ну, если он так уж настаивает, это, конечно, вполне приличная компания, но очень уж простая, такому человеку, как он, в его возрасте, уже положено что-нибудь более изысканное. Он дружелюбно посмотрел на них: они явно были готовы сами взяться за его обслуживание, услышь от него хотя бы какой-нибудь намек, — но он промолчал. Хозяйка со своей подушки одарила его теплой улыбкой, и он отозвался, похвалив ее дом. «У вас тут хорошо!» — сказал он и легко поднялся с кресла, словно бы уже почувствовав себя совершенно свободно, а в действительности сознавая, что ему необходимо немедленно опустошить мочевой пузырь, но для вежливости задержался, словно бы привлеченный игрой огня в камине, наклонился над ним и сказал: «Какое великолепное пламя! Никакого запаха и горит так тихо!» Его собеседники обменялись смущенными улыбками, но хозяйка тут же повернулась к нему и объяснила, что это не настоящее пламя, а всего лишь электрическое подобие. «Вот как? — растерянно пробормотал Молхо, понимая, что сморозил глупость. — В таком случае очень уж точное подобие», — и шепотом, краснея от неловкости, спросил ее, где находится туалет. Она поднялась с подушки, чтобы указать ему путь, и он торопливо вышел из комнаты, сердясь на себя, что не позаботился справить свои дела дома.

Бесшумно закрыв за собой дверь туалета, он немного постоял, разглядывая узкую комнатку, которая выглядела несколько запушенной и убогой по сравнению с самой квартирой, — в ней было что-то деловитое и строго функциональное, но не чувствовалось особой заботы, краска над бачком потрескалась, и в углу висел большой паук, ему даже захотелось смахнуть его и растоптать. У него в квартире туалет выглядел куда веселее и богаче, там была даже полка с несколькими книгами, висели цветные календари, которые раздавали клиентам в банке, и над дверью был прикноплен большой плакат, изображавший трех обезьян, одетых, как люди. Он вздохнул, прислушался, слышны ли отсюда голоса в гостиной, и стал с облегчением освобождаться, старательно направляя струю на стенку туалетной чаши, а не в воду, чтобы производить поменьше шума, и терпеливо ждал, пока не опустошил себя до последней капли, и ручку тоже потянул легко и осторожно, но вода все равно вырвалась из бачка с оглушительным ревом. Он торопливо вышел, погасил свет и вошел в соседнюю с туалетом ванную комнату, которая тоже выглядела по-спартански, но при этом вполне чисто. Тщательно моя руки, он думал о побывавшей здесь смерти и о том, не осталось ли на этих стенах чего-нибудь от ее покойного мужа, потом заглянул в шкафчик с лекарствами — не найдется ли там что-нибудь знакомое, что позволит ему поглубже заглянуть в жизнь появившейся на его пути женщины? — но ее аптечный набор оказался весьма скромным: несколько тюбиков кремов, залежавшиеся пластинки аспирина, липкий пластырь и обычное средство от изжоги. Там был еще пакетик из поликлиники с маленькими красными таблетками, которые показались ему знакомыми. Свое лицо в зеркале он рассматривал неторопливо и внимательно — восточные кудри, красивые глаза, — уж если он не просто гость, а кандидат в женихи, у него есть право осмотреться без спешки.

В гостиной между тем разговор продолжался с прежней естественностью — там, похоже, не торопились воспользоваться его отсутствием, чтобы посудачить о нем за глаза. Он медленно прошел по коридору, заглянул в спальню — обои выглядели немного выцветшими, придется менять, — увидел в открытом окне далекие дома со светящимися окнами и темное ущелье, непонятно было, куда оно ведет, — возможно, соединяется с тем, что у его дома, — возле кровати были небрежно брошены розовые домашние туфли. Тут он почувствовал какую-то растерянность в гостиной, — видимо, за ним все-таки наблюдали, но вместо того, чтобы вернуться туда, заглянул направо, в ярко освещенную комнату. Там, на узкой подростковой кровати, лежала девочка лет тринадцати, удивительно похожая на мать, — у нее были такие же гладкие и прямые, хотя и более темные волосы и такие же по-китайски разрезанные глаза, но другого цвета, — она читала книгу. Вот еще одна сирота — он вдруг вспомнил о своих детях и в неожиданном для самого себя порыве вошел. Он тут же почувствовал, спиной, что позади него, в гостиной, наступило полное молчание. Он кивнул девочке — было непонятно, она болела или просто так лежала, положив под голову вышитую подушку, — и ласково заговорил с ней, даже присел на кровать, расспрашивая ее о книге, которую она держала в руках, и одновременно разглядывал комнату и вид, открывавшийся из окна, с удивлением и радостью угадывая вдали — так ему показалось — многоэтажное здание дома престарелых на соседнем склоне западного Кармеля. Потом он попрощался с девочкой, которая показалась ему очень разумной, но немного грустной, и неторопливо, не поднимая головы, вернулся в гостиную. Он сразу же ощутил, что его окружила какая-то новая теплота, а у дедушки в глазах даже, кажется, слеза сверкнула. Он стал расспрашивать о девочке, и все родственники разом заговорили о ней с большой любовью. Он немного рассказал и о своих детях. Вечер продолжался в том же приятном духе, но время было уже позднее, и он поднялся и вышел вместе с братом советницы и его женой, они проводили его к машине и снова выразили удивление, что он пришел без плаща. «Я азиат», — сказал он. Отъезжая, он увидел в зеркало заднего обзора, что они возвращаются обратно в дом — видимо, торопясь поделиться впечатлениями.

27

Ветер утих, и ночь прояснялась, тяжелые темные листья устилали дорогу. Молхо был доволен собой, он даже испытывал какую-то неожиданную радость, оттого что прошел испытание, хотя и не знал, в чем оно состояло. Он был особенно горд тем, что решился войти в комнату девочки, — нет сомнения, именно это окончательно покорило их сердца. Как странно — прошло всего два с половиной месяца после смерти жены, а он уже вовсю ухаживает за другой женщиной! Он не сразу направился домой, а проехал сначала пустынными улицами на западный Кармель и постоял возле дома престарелых, пытаясь опознать отсюда то место, где только что гостевал, но в темноте ничего нельзя было различить, и он разочарованно вернулся домой. Было уже за полночь, и его мучила сильная изжога, как будто все внутри пересохло от пережитых волнений. Он открыл холодильник, поискал, чем бы утолить жажду, съел изрядную порцию розоватого мороженого, припомнив, как в детстве, в Иерусалиме, мать всю зиму не разрешала ему есть мороженое, снова вздохнул и отправился спать.

Утром он проснулся с ощущением праздника, которое, однако, было омрачено тревожным беспокойством — ну вот, теперь от него будут ждать очередного знака, на него будут давить, и не только она сама, но и вся ее семья, и в любом его самом маленьком жесте выискивать скрытый смысл, а ведь ему нельзя спешить, он еще не готов, и, между прочим, еще не исключено, что та сваха, которая звонила ему несколько недель назад, позвонит ему снова. Разве он может сразу же обязаться? Дети, а главное — теща наверняка подумают, что он давно уже тайком встречался с этой юридической советницей и только ждал смерти жены, чтобы обнаружить свою связь прилюдно. Он мучительно размышлял об этом всю субботу, пока развешивал постиранное белье и лениво ковырялся в маленьком садике за домом. В полдень приехал сын-студент и вместе с сестрой и младшим братом объявил, что они решили приготовить кучу еды и пригласить своих друзей на обед. Молхо вначале следил, чтобы они не наварили слишком много — ему уже надоело целую неделю доедать остатки, — но потом они со смехом вытолкали его из кухни, и он отправился погулять по кварталу. В небе опять собиралась гроза, и он неотступно думал о жене — что осталось от нее там, в толще земли? Наверняка и плоть ее совсем уже исчезла, и только ему придется теперь хранить в памяти и слабой своей душе это утраченное тело. И он вдруг ощутил эту впечатавшуюся в его память тяжесть, которую он столько раз переносил на руках, — но вокруг него уже подымалась и летела пыль, ветер усиливался с каждой минутой, и он поспешил домой, где его встретила кухня, вся уставленная булькающими кастрюлями и мисками с наваленной доверху едой, и, увидев весь этот размах, он сказал детям: «Не увлекайтесь, не увлекайтесь», но они были в таком восторженном настроении, что даже не хотели его слушать, а потом пришли их друзья, и дом наполнился веселым гомоном, и он увидел, как быстро они забыли мать. «Вот так же быстро они забудут и меня», — подумал он спокойно, этот их званый обед продолжался долго, приходили все новые парни и девушки, и нескончаемое пиршество длилось и длилось, а к вечеру они все решили пойти в кино, на новую комедию, которая только что вышла на экраны, и ему вдруг тоже захотелось пойти с ними, и он, словно бы в шутку, сказал: «Может, и я с вами…» — но тут же увидел, что они испугались, как будто он мог испортить им все удовольствие, и удивился тому, как они безжалостны, словно он уже совсем не нуждается в сочувствии, и торопливо сказал: «Ладно, не стоит, идите сами, я устал».

28

Он знал, что теперь его очередь подать какой-нибудь знак, но все колебался — какой знак он может ей подать, это для него слишком скоро, пусть подождет еще немного, почему бы нет, что за спешка? Следующие два дня он всячески избегал встречи с ней, пробирался по коридорам крадучись и даже закрывался в своем кабинете, и надо же — во вторник после обеда неожиданно столкнулся с ней лицом к лицу, прямо на улице. Сначала он ее почти не узнал — она была в короткой, золотистой в полоску шубке с широкими плечами, раскрасневшееся от холода лицо, горящие глаза, — он слегка прикоснулся к мягкому меху и с чувством сказал: «Я так рад вас увидеть, я все искал вас, чтобы поблагодарить за тот вечер, было очень приятно, и у вас такая милая дочь…» — «Вы тоже всем понравились…» — сказала она, но он продолжал говорить, все больше увлекаясь собственными словами и расточая похвалы ее дочери, как будто это она была его суженой, но потом спохватился и спросил, действительно ли она собирается ехать в Германию, и она удивленно сказала: «Конечно», и тогда он спросил о ее девере, том, что владел туристическим агентством, и где именно он работает, как будто искал посредника, который может помочь их сближению, и она тут же дала ему все необходимые данные и, стоя посреди тротуара, записала адрес и несколько телефонных номеров, с уверенностью добавив: «Вы можете смело рассчитывать на него, он будет очень рад помочь…» — и Молхо хотел было закончить на этом разговор, но почувствовал, что она ждет от него еще чего-то, и ему было понятно это ее нетерпение — ведь со времени смерти ее мужа прошло уже три года, время идет, и она не становится моложе: он видел ее маленькое, уже немного увядшее лицо, мечущийся взгляд, угловатое сухопарое тело, и все это наполняло его тревожным и мучительным состраданием, он не знал, что ей сказать, но тут, на счастье, с ней поздоровался какой-то знакомый, и Молхо воспользовался случаем, чтобы распрощаться.

Вечером он ощутил странную ломоту в костях и жжение в глазах и, внимательно прислушавшись к своему телу, обнаружил вдобавок ползущие по спине боли. После вечерних известий он лег, измерил температуру и с удивлением увидел, что ртуть поднялась довольно высоко, это слегка позабавило его, но одновременно немного напугало, потому что в последние годы у него никогда не повышалась температура. А тут вдруг сразу — настоящий жар, как у маленького ребенка. Он ждал признаков простуды, но это было что-то другое, он пока не понимал, что именно, его трясло, ощущение было такое, как будто шлейф недавно прошедшего через эту комнату урагана, удаляясь, вытряхивает из него все нутро. Наутро сын с испугом увидел отца в кровати — в комнате было темно, Молхо лежал обессиленный и небритый. Аспирин не помог, и температура не упала. «Что с тобой?» — спросил сын, впервые всерьез обеспокоившись. «Небольшая температура, — успокоил его отец. — Это ерунда, пройдет. Иди в школу». Молхо позвонил теще, но ее не было. Он надеялся, что за день температура упадет, но болезнь не отступала, напротив, он быстро слабел, и даже когда жар иногда спадал, то вскоре поднимался снова, как будто пробивался откуда-то из тайных глубин его тела. Однако Молхо все еще чувствовал, что у него есть власть над этим жаром, приглушенным его сладкой и тяжкой истомой. Он лежал под одеялами, свернувшись, как бессильный зародыш, и время от времени его окружала какая-то тьма — или ему это только казалось? Потом он вставал, чтобы сходить в туалет, и ему казалось, что его моча стала зеленоватой, — но, может, это тоже было в бреду. Он пытался приготовить обед, но руки его не слушались. Сын пришел из школы поздно и тут же предложил вызвать врача, но Молхо отказался: «Это ничего, дай мне только чаю с печеньем и позаботься о себе, да не забудь помыть посуду». Лежа под одеялами, он следил за сыном, словно бы заново открывая для себя свою квартиру с непривычной точки наблюдения, в горизонтальном сечении: взгляд лежащего на постели человека уходил в глубину квартиры на уровне пола, скользя по нижней части мебели и дверей.

Сын тихо сидел в своей комнате и готовил уроки, приглушив звуки радио, и время от времени выходил, чтобы посмотреть на отца и справиться, не больно ли ему, и Молхо всякий раз отвечал: «Не волнуйся; все в порядке, только не подходи близко, а то заразишься», хотя еще не знал, чем тот может заразиться.

Вечером он попросил сына позвонить бабушке и рассказать о болезни отца. Мальчик позвонил. «Что она сказала?» — опросил Молхо. «Ничего, — ответил сын. — Говорит, чтобы ты выздоравливал». Ночью он проснулся от сильного жара, он весь горел, температура была около сорока, его тело высохло, как камень в пустыне, но приятное чувство тяжелой истомы все еще оставалось в нем, он улыбнулся в темноте, сказал себе: «Теперь и я умираю», — и надел наушники, чтобы тоже под конец услышать музыку, и представил себе, что сейчас он на какое-то время исчезнет, а потом оживет снова.

Наутро он проснулся в пустом доме, комната мальчика была убрана, стояло позднее утро. Днем пришел обеспокоенный старший сын, и Молхо, все еще лежа под одеялами, поговорил с ним и послал за покупками. Перед уходом тот предложил позвать бабушку, но Молхо сказал, что в этом нет необходимости, а она может заразиться. Тем не менее сын позвонил ей из другой комнаты и о чем-то тихо с ней говорил. «Что она сказала?» — спросил Молхо. «Что ты должен вызвать врача». — «И что еще?» — «Ничего». Сын спросил, вызвать ли ему врача, но Молхо отказался — ему втайне хотелось, чтобы теща пришла и сидела возле него так же, как она сидела возле своей больной дочери, — но после обеда никто не пришел, и телефон тоже не звонил, и жар не спадал, как будто у него внутри непрерывно работал двигатель внутреннего сгорания. У него было такое чувство, что теша почему-то сердится на него.

Время смешалось, окно, обращенное на запад, к морю, залил красноватый свет прозрачного зимнего заката, прошла ночь, наступило третье утро, теща так и не появлялась, даже не позвонила справиться о его здоровье, температура немного упала, но он пока не вставал, не мылся и не брился, ворочался на помятых простынях и в приятной отрешенности медленного выздоровления слушал звучащую в наушниках музыку. Матери он звонил каждое утро, но болезнь свою от нее скрывал, ограничиваясь немногими словами, чтобы она ни о чем не догадалась.

Когда он проснулся утром в среду, жар уже полностью исчез, и он, слабый, немного похудевший и бледный, открыл окна, проветрил дом, съел два яйца и стал листать газеты, как вдруг услышал за дверью звук тещиных шагов — она открыла себе запасным ключом, оставшимся у нее еще со времен болезни его жены, и вот теперь действительно сидела у его кровати, как когда-то у постели больной дочери, поставив палку между колен, но не снимая пальто, как будто вот-вот собиралась уйти, и сквозь толстые стекла очков посматривала на него не столько беспокойным, сколько строгим взглядом, генетическим повторением дочернего, если не считать легкого косоглазия. Они немного поговорили, и даже не о его болезни, а так, вообще, и он снова ощутил, как они сблизились за последний год, как много между ними общего, и в заключение разговора рассказал ей о своем намерении съездить ненадолго в Париж, повидаться с двоюродной сестрой и ее мужем — вот ведь, в газетах опять пишут, что собираются повысить налог на заграничные поездки. Теща проявила неожиданный интерес к этой теме — уж не собирается ли она сама съездить за границу, подумал Молхо, — а почему бы и нет, в самом деле, денег у нее было достаточно, на ее счет регулярно поступали немалые деньги из Германии: видимо, самоубийство мужа перед самой войной наделило ее правом на компенсации по высшему разряду. Года два назад, когда ей исполнилось восемьдесят, она удивила их всех, отправившись с экскурсией Географического общества в Турцию, посмотреть тамошние древности. Они поговорили о гимназисте — как позаботиться о нем, пока отец будет отсутствовать, не лучше ли, если он будет ночевать у товарища, а обедать у нее в столовой дома престарелых? Эта идея показалась Молхо замечательной, он даже позавидовал сыну, что тот будет обедать вместе с тамошними стариками, но тут теща поднялась, за окном уже ярко светило солнце, она еще немного постучала палкой по комнатам, но вскоре направилась к входной двери, явно куда-то спеша. Он набросил халат и вышел ее проводить. «Значит, ты уже здоров?» — вдруг сказала она, как будто жалея, что пришла понапрасну, и он вынужден был признать, что да, он действительно уже здоров, а потом открыл перед ней дверь и зажмурился — зимнее солнце ударило ему в глаза. Утро было холодное, но какое-то умытое и очень прозрачное. Он шагнул вперед, вышел из дома и посмотрел кругом. На скамейке возле автобусной остановки он увидел ту маленькую старушку, которая была с ним на концерте, — она сидела в своей старой шубе, как крестьянка, сошедшая со старинной картины. Она увидела, что они выходят, тут же поднялась — румяная, кругленькая, как будто всю жизнь ела одну только картошку, — и поклонилась ему издали, приветливо и радушно. «Кто это?» — спросил он. «Стася, моя русская подруга, о которой я тебе рассказывала, она приехала несколько месяцев назад». Он ответил старушке улыбкой: «Жаль, что вы не завели ее в дом», — и уже готов был спуститься к ней по ступенькам, как был, в мягких войлочных туфлях и домашнем халате, весь во власти этого прозрачного зимнего утра, но теща остановила его: «Ты еще простынешь, поберегись», и он ответил: «Вы правы, я, лучше поберегусь», и, распрощавшись с ней, вернулся домой.

Часть вторая

ЗИМА

1

Осень близилась, когда умерла жена Молхо — был конец сентября, а в первых числах января он уже вылетел в Париж. До этого они с женой были в Париже трижды, всякий раз с радостью убеждаясь, что испытывают к этому городу особую любовь, и вот теперь он отправился в Париж в четвертый раз, один. Парижские родственники, двоюродная сестра жены, моложе ее лет на десять с лишним, и ее муж-француз, врач по профессии, встретили его в аэропорту, сразу же забрали к себе домой и, хотя он планировал остановиться в той же гостинице, где жил с женой в предыдущий приезд, решительно настояли, чтобы он поселился у них. Они как будто чувствовали себя виноватыми, что не приехали на похороны и ограничились одной лишь телеграммой, и теперь, видимо, решили искупить это подчеркнуто теплой встречей. Первый вечер они провели дома, в родственном кругу. Молхо снова рассказывал о смерти жены, о том, что происходило до этого и потом, и ему было приятно видеть, как жадно они впитывают каждую деталь. Врач подробно расспрашивал, как ее лечили, и Молхо, как умел, старался ответить на все его вопросы, хотя и не всегда знал, как называются те или иные внутренние органы по-французски, и порой, по-видимому, неправильно произносил названия некоторых лекарств.

Они засиделись допоздна, потом его стали устраивать на ночь — хозяева жили в маленькой трехкомнатной квартире с восьмилетней дочкой и годовалым младенцем и вначале думали постелить ему в детской, а детей забрать к себе, но оказалось, что в детской стоит страшный беспорядок, так что им пришлось отказаться от первоначального плана, и, несмотря на возражения Молхо, они решили освободить ему свою спальню, а сами устроились в столовой возле кухни. После целого года, проведенного в односпальной кровати, он ощущал какую-то неловкость, снова оказавшись на широком двуспальном ложе.

Еще не рассвело, когда его разбудил хозяйский малыш, который приполз к нему в кровать и начал что-то лепетать по-французски. Ребенка как будто ничуть не удивило, что вместо родителей в кровати лежит незнакомый мужчина, но тут на пороге появилась его мать, еще в тонкой ночной рубашке, и с извиняющейся улыбкой забрала своего младенца. Молхо, однако, был доволен. Знакомый утренний семейный ералаш и рокочущая французская речь вокруг — все это доставляло ему удовольствие уже и тем, что было так не похоже на гулкую тишину, которая царила в его доме все последние месяцы. Из дому он вышел вместе со всеми, и хозяева, выпустив дочку возле школы и сдав ребенка в ясли, высадили гостя в Латинском квартале, и он долго бродил там один, под серым небом, наслаждаясь видом сквозных бульваров — таких знакомых и любимых мест их прежних прогулок с женой, — а потом, когда открылись гигантские универмаги, прошелся по их залам, поднимаясь с этажа на этаж, сравнивая цены и помечая в памяти, что стоило бы купить перед отъездом в подарок детям.

Вечером они втроем посидели в маленьком ресторанчике недалеко от их дома, и хозяева расспрашивали его о положении в Израиле, о перспективах мира, и муж свояченицы все допытывался у него раздраженно: «Вы что, задумали там все разом покончить самоубийством?» — а Молхо кое-как пытался объяснить ему то, что знал и способен был объяснить, а под конец сказал, словно оправдываясь: «Вообще-то я плохо разбираюсь в политике».

Наутро поднялся сильный ветер, резко похолодало, и прогнозы погоды зазвучали угрожающе. Молхо присоединился к короткой автобусной экскурсии в Версаль и вместе с другими туристами медленно прошел по застывшим парадным залам, прислушиваясь к утомительно-подробным объяснениям гида и глядя через окна на расчерченные с какой-то жесткой симметрией щеголеватые версальские сады. Вернувшись в город, он погрелся в кафе в ожидании свояченицы — она работала лаборанткой в исследовательском институте, — с интересом послушал, как люди за соседними столиками с большим оживлением обсуждают погоду, а когда сестра жены появилась, пошел с ней забирать девочку из школы и оттуда, уже втроем, они отправились в ясли. Дети как-то сразу привязались к Молхо, и он то и дело гладил их и поднимал на руки. Хотя все они, свояченица, ее муж и дети, редко бывали вместе, чувствовалось, что это семья со своим лицом — шумная, суматошная и даже немного безалаберная: Молхо обнаружил у себя под кроватью женские трусы и мужские носки, забытые там Бог знает когда, ребенок ползал или ковылял по дому с набитым ртом, размазывая еду по стенам или пряча ее в укромных местах, — но, несмотря на все это, Молхо было с ними хорошо и спокойно, а они, в свою очередь, тоже всячески старались поднять его настроение и угостить самой лучшей едой. И он действительно ел за двоих, холод возбуждал в нем необычный аппетит.

На вечер они запланировали выход в театр, но муж свояченицы задержался на дежурстве в больнице, и им пришлось остаться у телевизора. Значительная часть новостей опять была посвящена погоде, синоптики демонстрировали на экране карты, диаграммы, снимки со спутников и решительно предупреждали о предстоящей назавтра снежной буре. В порядке утешения свояченица надумала позвонить в Израиль и поговорить со своей тетей. Сначала говорила она сама, по-немецки, и, когда Молхо подошел к телефону, теща не сразу перешла на иврит. Он спросил, как дети, немного рассказал о Париже и о надвигающейся буре и поинтересовался, какая погода в Стране, но она не сразу поняла, — о чем он спрашивает, и даже немного рассердилась и от этого вдруг показалась ему слегка заторможенной и не в таком ясном рассудке, как всегда, как будто с его отъездом ее состояние ухудшилось. Закончив с разговором, они стали строить планы на следующий день, и Молхо предложил пойти в Оперу — он никогда еще там не бывал, но слышал, что опера снова заняла сейчас ведущие позиции. Его идея их увлекла, — видимо, они чувствовали некоторую вину, что не вышли с ним никуда в этот вечер, — Опера, конечно, Опера! — но Молхо послышалась какая-то неуверенность в их восторгах, и действительно оказалось, что билеты в оперу и вообще-то очень дороги, а завтра как раз будут продаваться только самые дорогие. Но тут уж был его черед заупрямиться — он сам купит билеты на всех, в конце концов, сэкономил же он на том, что не живет, как намечал, в гостинице!

Наутро температура и в самом деле упала на очередные несколько градусов, и белый холодный пар окутал город, но предсказанная снежная буря еще не началась. Молхо простоял почти три часа в очереди в оперную кассу и уже думал вообще отказаться от своей затеи, но возбуждение и настойчивость стоящих перед ним и сзади людей, по части тоже иностранцев, как и он, заставили его достоять до конца. В этот вечер давали «Волшебную флейту» Моцарта, и спектакль, видимо, считался многообещающим. Достигнув наконец окошка кассы, он увидел, что цены и впрямь совершенно чудовищны, но не нашел в себе смелости отступить. Когда он вышел на улицу, в воздухе уже носились снежные хлопья, холод становился все более пронзительным, и полученный им финансовый удар был таким чувствительным, что он отказался от мысли пройтись по магазинам в поисках подарков и решил вернуться домой, чтобы немного прийти в себя.

Вечером они поели пораньше и приготовили детей к постели, а в семь пришла красивая девушка-француженка, приглашенная посидеть с детьми. Снежная буря уже свирепствовала вовсю, но они со свояченицей были в праздничном и веселом настроении и в конце концов решили махнуть рукой на машину и отправиться в оперу на метро. Врач появился буквально в последнюю минуту, прямо с продолжительной операции, и едва успел переодеться.

2

Опера длилась долго, около трех часов, некоторые ее эпизоды были для Молхо утомительны, ему было трудно следить за происходящим, но были и необыкновенно красивые и волнующие места, от которых внутри, казалось, оттаивали какие-то давно окоченевшие клетки. Всякий раз, как на сцене появлялись Папагано и Папагана, по залу словно пробегал какой-то свежий ветер. Однако врач слишком устал и начал подремывать уже в первом акте, а потом и вовсе заснул, и, поскольку он сидел между женой и Молхо, его голова опускалась то на ее плечо, то на плечо гостя, и они напрасно пытались разбудить его, шутливо шепча ему в ухо: «Проснись, соня, денег жалко!»

Они вышли из театра около полуночи и с удивлением увидели ясное небо и город, весь укутанный в сверкающие снежные одеяла. Большие скульптуры, перила широких ступеней и карнизы домов — все было украшено пушистой праздничной белизной, словно повсюду поработала рука художника. Молхо впервые видел Париж в снегу, и его вдруг охватил непонятный страх, что это может помешать его вылету в Берлин, назначенному на послезавтра. Вокруг слышны были громкие и ликующие крики парижан, толпами направлявшихся в метро после тщетных попыток найти такси. В метро было многолюдно и тесно, как в часы пик, но все выглядели счастливыми из-за снега. Добравшись домой, они обнаружили, что дети еще не спят, и, наскоро посовещавшись, решили не отвозить приглашенную девушку домой, а уложить ее в детской, тут же принялись перетаскивать постели и одеяла из комнаты в комнату, и, когда наконец улеглись, был уже третий час ночи. Но Молхо не мог заснуть — сначала из-за близкого соседства молодой красивой француженки, а потом из-за музыки, звуки которой преследовали его, заставляя метаться в кровати, — они искали выхода и сливались в его памяти со звуками другой музыки — Моцарт с Малером, а потом он снова, как в ночь смерти жены, услышал сверлящий зов охотничьих рожков и, вскочив с постели, включил ночник, чувствуя себя совершенно измученным, но свояченица, видимо, угадала его состояние, потому что вошла с чашкой воды и таблеткой снотворного, и он вдруг ощутил рядом с собой то заботливое женское присутствие, которого был лишен уже много лет.

Утром он проснулся поздно и обнаружил, что в доме никого нет, только на столе лежала записка по-французски — он так и не смог разобрать почерк, — а вчерашний снег за окном уже стал фиолетово-серым. У него не было ключа от квартиры, и, зная, что ему не удастся вернуться до прихода хозяев, он не торопился выйти — ходил по квартире, листал французские журналы, альбомы с семейными фотографиями и в конце концов наткнулся на старый снимок, на котором была изображена его теща: она стояла на фоне какого-то незнакомого европейского города, держа на руках крошечную — один, максимум два годика — девочку, совершенно непохожую на его жену; может быть, то была ее кузина, а может, кто-то другой. Он еще немного пошарил по шкафам, потом по привычке проверил содержимое домашней аптечки, с удивлением увидев, как мало в нем лекарств — всего несколько флаконов микстуры от кашля и тюбик с мазью от геморроя.

Наконец он решился выйти из дома, закутался в пальто и отправился для начала в указанное ему еще в Израиле туристическое агентство, чтобы подтвердить свой полет в Западный Берлин. Агентство располагалось на втором этаже большого административного здания, рядом с кассой, продававшей билеты на концерты и экскурсии, где толклись зарубежные туристы, в основном из Индии и с Дальнего Востока. Ему сразу же подтвердили полет, и он спросил, какая погода в Берлине, но здесь никто и понятия об этом не имел. Потом он походил по городу — на тротуарах лежали кучи снега, который становился все более серым по мере того, как небо наливалось яркой, густой синевой, — углубился в маленькие улочки за зданием Оперы, обнаружив стоявших там женщин, которые показались ему проститутками; они были закутаны в большие меховые пальто, и он посмотрел на них с гневом, как будто они собирались напасть на него, но ни одна из них к нему не обратилась. Его вдруг охватил испуг перед завтрашней поездкой — может быть, отменить этот полет и сразу вернуться в Израиль? Ему казалось, что он чувствует боль в левой руке, его подавляли толпы людей, высыпавшие в полдень из огромных магазинов и заполонившие улицы, но потом воздух немного прогрелся, по тротуарам побежали ручьи, он купил несколько подарков и сел в маленьком кафе возле ясель, ожидая, пока свояченица придет забрать ребенка. Она почему-то сильно опаздывала, и он решил забрать ребенка сам. Ему охотно отдали малыша, без всяких расспросов и выяснений, и, выйдя на улицу с закутанным, как красный медвежонок, мальчиком, он увидел бежавшую к ним, запыхавшись, свояченицу в красивой накидке — она поцеловала его в знак благодарности, он впервые увидел, как она похожа на его жену, и у него сжалось сердце.

Вечером, за вкусным горячим ужином, он рассказал им о своем завтрашнем полете в Берлин — на два дня, по делам работы, оттуда он вернется прямо в Израиль — правда, снова через Париж, но только для пересадки в аэропорту. Они искренне сожалели, они уже привыкли к нему, и дети тоже привязались к гостю, не сможет ли он на обратном пути снова остановиться у них на несколько дней? Он растроганно поблагодарил — нет, он уже и так доставил им много хлопот.

Наутро он не без сожаления расстался с удобной супружеской постелью, в которой провел пять ночей. Свояченица настояла, что отвезет гостя в аэропорт, — она привязалась к нему за время его визитами теперь ей как будто было тяжело расставаться, — по дороге, неторопливо и небрежно ведя машину в потоке транспорта, она рассказывала ему о своих проблемах и тревогах, а добравшись до аэропорта, не высадила Молхо у входа, а припарковалась на подземной стоянке, чтобы проводить его до самой посадки на самолет. Поначалу они никак не могли найти нужную стойку — никто не знал, что это за авиакомпания, они бегали из одного крыла здания в другое, пока наконец не оказались в отделении чартеров, где нашли стойку с названием своего рейса, на которой стоял кусок цветного картона с надписью Voles Opera. Эта надпись сначала позабавила свояченицу, но затем возмутила ее, и она с негодованием спросила, как они посмели сунуть его на такой рейс — это для любителей опер, разве он и там собирается посетить оперу? Она все допытывалась, и он отвечал, запинаясь, немного побледнев, пойманный с поличным на совершенно необъяснимой странности — неужто смерть жены высвободила в нем такую неудержимую тягу к операм? — нет, это, очевидно, включено в билет — пытался он сделать вид, что сам ничего не знает. Но когда он сдал свой чемодан и получил посадочный билет, имевший вид небольшой нотной тетрадки с нарисованным на ней скрипичным ключом, она вдруг посмотрела на него с подозрением. Он почувствовал себя глубоко виноватым и, не зная, как оправдаться, купил в буфете большую плитку шоколада для ее детей.

3

Самолет был небольшой, всего пятьдесят мест, и принадлежал авиакомпании, названия которой Молхо никогда не слышал, пассажиры были в большинстве пожилые люди, в основном японцы, корейцы и индусы, а также несколько латиноамериканцев и итальянцев. Некоторые из них уже были знакомы друг с другом — видимо, летели вместе в Париж, несколько человек во время полета листали партитуры, и ему показалось замечательным, что существуют такие специальные оперные полеты. Они поднялись над облаками и теперь летели в бескрайнем небе цвета глубокой сини, стюардессы подали вино и арахис, а через полчаса, когда самолет немного спустился и вошел в облака, в наушниках послышалась бурная музыка. «Вагнер!» — немедленно опознали все сидящие вокруг, раздались восторженные возгласы, начались споры о том, откуда этот отрывок, и какой-то багровощекий и уже подвыпивший пассажир на переднем сиденье, поднялся и начал с воодушевлением петь, а все остальные ему аплодировали, покатываясь со смеху. Тем временем маленький самолет слегка потряхивало, по круглым стеклам иллюминаторов ползли водяные капли, и они все глубже входили в молочный туман, который временами бледно розовел изнутри. Пугающее чувство свободы охватило Молхо, как будто смерть жены только сейчас стала вдруг окончательной и абсолютной. Потом самолет начал сражаться со встречным ветром, вагнеровская музыка слегка утихла, и Молхо подумал, что, если самолет сейчас взорвется, никто не будет знать, куда он исчез, — нехорошо, что он скрыл от домашних эту свою поездку. Наконец они вырвались из облаков, тряска прекратилась, и теперь они парили над плоской коричневой землей, под ними проносились поля и деревенские крыши, и повсюду видны были кладбища, Молхо даже удивился, как их много. Нигде не было никаких признаков снега, хотя земля выглядела сырой. Какое безумие, думал он, лететь в такую даль ради встречи с полузнакомой женщиной, ведь мы живем на расстоянии двух километров друг от друга, — и все же ему почему-то казалось, что будет правильно и справедливо, если их отношения начнутся в нейтральном и далеком месте. Они приземлились на маленьком летном поле и сразу же пересели в огромный и удивительно бесшумный автобус, который довез их до центра города, к ультрасовременному зданию терминала. Он сразу же услышал иврит и торопливо обернулся — посмотреть, не его ли зовут, но это оказалась всего лишь сефардская семья из Израиля, шумная, крикливая, вся обвешанная чемоданами и ящиками. Неужто эмигрируют из Израиля? — подумал он, мельком глянув на них и продолжая разговаривать с двумя попутчицами, в ожидании, пока конвейер доставит их чемоданы. Это были две румынки из Бухареста, сами оперные певицы, которые специально забрались в такую даль, чтобы послушать немецкую оперу. «Она и впрямь так замечательна?» — удивился Молхо. Но тут на конвейере появился его коричневый чемодан, он распрощался с певицами, вышел, взял такси и вручил шоферу листок с адресом гостиницы, который был прикреплен к одной из страниц его заграничного паспорта. Улицы вокруг показались ему очень чистыми, аккуратными и довольно тихими, если учесть, что время было уже далеко за полдень. Молхо подумал, что никогда еще не забирался так далеко на север, и поднял голову — небо над ним было слегка красноватым, как будто подсвеченное каким-то далеким заревом. Он улыбнулся про себя — вот здесь, в этом городе, на какой-то из улиц родилась его жена и провела тут свои первые шесть лет — и вдруг пожалел, что не взял у тещи их прежний берлинский адрес, но тут же подумал, что она, наверно, очень удивилась бы, узнав, что он едет в Берлин, а он не смог бы ей объяснить зачем. Такси уже пробиралось по старым узким улицам — чувствовалось, что это старинная часть города, колеса мягко постукивали по маленьким плиткам мостовой. Они остановились возле небольшого семейного пансиона, в котором явно насчитывалось не так уж много комнат.

В узком тесном вестибюле тоже было аккуратно и чисто, стены были облицованы красным деревом и украшены картинами и гравюрами, а также старинными картами городов и каких-то северных островов. Там и сям висели за стеклами старинные мечи и кинжалы. Здесь было интересно, этот пансион явно имел свое лицо, но Молхо вдруг почувствовал тоску по Парижу, по кузине жены, по ее ребенку, по снегу, по всей недавней парижской кутерьме. Неужто ему суждено в первый раз переспать с этой полузнакомой женщиной именно тут, в одной из этих немецких комнат? — гадал он, ставя на пол свой чемодан и вынимая паспорт. Впрочем, почему бы им не ограничиться просто упрочением своего знакомства, обменявшись какими-нибудь невинными поцелуями и объятиями? Конечно, было бы странно и глупо, если бы люди в их возрасте и с их жизненным опытом ограничились одними лишь поцелуями, но что поделать, если он все еще не ощущал в себе никакого желания, да и посещение Парижа тоже не прибавило ему пылкости, и теперь он не был уверен, что найдет в себе силу поцеловать и обнять ее в первую же их встречу, он ведь даже не знал, как она выглядит раздетой. Верно, морщинки на ее лице он уже видел, и хотя они были легкие и неглубокие, но как знать, какими они становятся дальше, и потом — откуда у нее начинается линия бедер? и какие у нее ноги? — нет, решительно все в ней было для него неприятной загадкой. Будь сейчас лето, а не зима, он бы все это разглядел. Он знал бы, что его ждет, что он сможет и чего не сможет, и не утомлял бы ее впустую. Его все время томил страх, что, если он ее разочарует, она вздумает отплатить ему потом на работе.

Тем временем женщина за стойкой протянула ему анкету. «Заполнить и подписать», — сказала она на ломаном и безграмотном английском языке. Он заполнил анкету и получил большой медный ключ на тяжелом брелоке в виде голубя с выгравированным на нем номером 6. «Зекс», — произнесла женщина, и он легко и без труда повторил за ней: «Зекс», — и поинтересовался, в какой комнате живет его спутница и есть ли в пансионе другие израильтяне, но, к его удивлению, оказалось, что пока заказал комнату только он один. И верно, он заметил, что все прочие ключи висели в своих клетках — одиннадцать маленьких голубей, охраняющих свои гнезда, — и его вдруг испугала мысль, что она намерена жить с ним в одной комнате. Нет, это невероятно! — успокоил он себя и попросил женщину еще раз посмотреть книгу заказов — на этот раз та действительно нашла фамилию юридической советницы, но в заказе на другую комнату, на втором этаже, — и он облегченно взял свой ключ и стал подниматься в отведенный ему номер, невольно размышляя о начинающемся приключении. «Совсем как в кино», — думалось ему — и, в сущности, даже хорошо, что она уже не так молода, ведь он и вправду не мог полностью положиться на свою мужскую силу; поэтому лучше, чтобы все выглядело просто как начало, этакий разогрев двигателя, первые легкие шаги. Но вообще-то, если подумать, — мог ли он всего несколько месяцев назад представить себе, что окажется так свободен и в таком далеком северном городе? Впрочем, кто его знает, может быть, и мог бы. Он снова вспомнил последнее лето, когда у жены начались тяжелые рвоты и появились первые признаки крови в мокроте, и это воспоминание вдруг обдало его горячей волной — все то время вдруг припомнилось ему как непрерывная череда дней, пропитанных воспаленной сладостью и негой. Он огляделся. На стенах маленького, но вполне современного лифта тоже висели старинные морские карты и даже небольшой кинжал в изящном стеклянном ящичке. Видно, здесь очень спокойно, если хозяева не боятся, что кто-нибудь из подвыпивших гостей спьяну схватится за один из этих образцов холодного оружия.

Номер был маленький и скромный, но очень чистый. Пахло мылом и накрахмаленным бельем. В номере не было ни телевизора, ни телефона, только радио с двумя станциями — по одной передавали немецкие песни, а по другой что-то негромко говорили, тоже по-немецки, — во всяком случае, сейчас. Он вспомнил, что с утра не был в туалете, и прежде всего направился туда. Подивившись ничтожной силе своей струи — ни на что большее он оказался не способен, как будто все те кофе, и чай, и вино, которые он выпил с утра, в Париже и в самолете, полностью впитались в его организм, — он открыл чемодан, развесил свою одежду в узком шкафу и обнаружил на дне чемодана книгу, второй том «Анны Карениной». Молхо никогда ее не читал, но, когда он окончательно разочаровался в Джейн Остен, дочь горячо рекомендовала ему Толстого. «Хотя бы начни», — сказала она, но по ошибке дала ему второй том вместо первого. Он постоял под душем, потом вытерся, сменил белье и лег на кровать. Под подушкой он почувствовал что-то твердое — то была другая книга, ему положили туда Новый Завет, как будто тот, кто убирал комнату, хотел заставить его открыть именно эту книгу, и он действительно ее открыл — она была по-английски, и он начал читать, текст был простой и понятный, речь шла о пребывании Иисуса и его апостолов в Иерусалиме, и этот древний Иерусалим почему-то представился Молхо похожим на знакомый ему Иерусалим перед самой Войной за независимость[10] — по-летнему распахнутый город, полный напряженного ожидания и страха, но одновременно — великого обетования и духовной силы; и эти знаменитые вожди Еврейского агентства[11] в их скромных темных костюмах, точно живое воплощение честности и справедливости, — вот они, стоят у стены из тесаного иерусалимского камня, неподалеку от Терра Санкта[12], и обсуждают великие планы создания еврейского государства. Он погрузился в чтение, то перелистывая страницы, то задерживаясь в отдельных местах, — все эти истории были ему незнакомы, и Иисус вместе с оплакивающими его апостолами не показались ему особенно симпатичными или убедительными, хотя они и ухитрились вовремя улизнуть от общей еврейской беды, растворившись среди других народов. Он закрыл книгу и спустился вниз спросить о юридической советнице. Теперь за стойкой стоял человек постарше, с усиками, как у Гитлера, только седыми. Оказалось, что она только что звонила, убедиться, что ее спутник прибыл, и сообщить, что немного опоздает, ее конференция еще не кончилась, но к четырем она непременно приедет.

4

Он был несколько раздосадован ее опозданием, словно бы она намекала ему этим, что она-то здесь по делам службы, а он всего лишь в роли скучающего воздыхателя, приехавшего ради собственного удовольствия. Он спросил, сколько стоит его номер, цена оказалась вполне умеренной, но он был уверен, что она и эти деньги укажет как свои командировочные расходы — ему были знакомы все эти трюки с квитанциями на гостиницы, он не раз проверял отчеты руководителей и служащих местных муниципалитетов, но сколько ни указывал им на приписки, ничего не помогало. С досады он решил поесть, не дожидаясь ее. Он полагал, что по-настоящему есть они будут уже за ужином и ему наверняка придется ее пригласить, так уж лучше сейчас перехватить что-нибудь, чтобы потом не зависеть от ее капризов, тем более что ее-то, скорее всего, неплохо покормят на этой конференции. Молхо выпил кофе и съел порцию жареной картошки с двумя сосисками, то и дело помечая на обороте своей чековой книжки возможные темы для разговоров в течение тех двух дней, которые им предстояло провести вместе. Он слегка опасался ее острого и критичного ума. Потом он немного погулял по узкой длинной улице возле пансиона, поглядывая на витрины магазинов, но не стал никуда сворачивать, чтобы не заблудиться, и в половине четвертого вернулся в гостиницу, где за стойкой стоял теперь человек его возраста, который сообщил ему на хорошем английском, что мадам звонила примерно четверть часа назад, уже с дороги. Он решил подождать ее за колонной, неподалеку от лифта, в небольшой укромной нише, тоже увешанной старинными картами и кинжалами, и вскоре увидел, как она торопливо входит в пансион в сопровождении таксиста, который нес два ее чемодана; его удивило, что она одета совершенно так же, как в Израиле, в той же короткой золотистой шубке, словно за границей он ожидал увидеть ее в совершенно другом наряде. Она заговорила с дежурным на беглом немецком, и похоже было, что ее здесь знали, — вполне возможно, что она не раз привозила сюда своих любовников, почему-то подумалось ему вдруг, женщина она была непростая, вне всякого сомнения, а три года вдовства наверняка сделали ее весьма искушенной в такого рода делах. С кем же из родственников она оставила девочку? — подумал он. Дежурный за стойкой показал ей в сторону ниши, что-то добавив при этом, она стала заполнять формуляр, какой-то человек в переднике вышел из боковой двери и, низко поклонившись, забрал ее чемоданы, а она, торопясь покончить с формуляром, уже искала Молхо глазами, и он подумал было спрятаться за колонной, чтобы ей тоже пришлось немного подождать, но ведь она уже знала, что он здесь, и поэтому он вышел ей навстречу, изобразив на лице самую радушную дружескую улыбку, по-знакомому приобнял ее за плечи, придав своим движениям этакую мягкость и плавность, под стать мягкому сумеречному свету этого зимнего северно-европейского вечера, и почувствовал такое же мягкое и холодное, как шерсть продрогшего пса, прикосновение ее меховой шубки.

Она была сильно накрашена и пахла незнакомыми духами. Ее задержали на конференции, тут же начала она извиняться, обязали вести заседание, и у нее не было выбора, все последние два часа она ела себя поедом. Дважды звонила. Он успокоил ее. Ему передали ее сообщения, все это мелочи, ей лучше всего подняться сейчас в номер, привести себя в порядок и отдохнуть. С какой стати отдыхать, запротестовала она, чемоданы уже в комнате, она сама вполне готова, может быть, только поменять платье перед оперой, да и то, наверно, не стоит. И она вот так прямо и пойдет в театр? — удивился он. Да, а что? Здесь, в Берлине, не придерживаются формальностей, дело в музыке, а не в наряде, он сам убедится в этом вечером. Она вдруг показалась ему простой и житейски деловитой — верно, морщинок многовато, но со временем могут, пожалуй, полюбиться и эти морщинки, и она сама. «А что с вашей девочкой? — спросил он. — На кого из ваших симпатичных родственников вы ее оставили?» И конечно же, выяснилось, что девочка осталась одна, но она уже вполне самостоятельная, даже готовит себе сама, и это уже не первый раз, что ее оставляют одну, — правда, невестка живет совсем рядом с ними, всего двумя домами дальше. Молхо пришел в восторг от такого воспитания.

Они вышли на улицу, и она тотчас начала объяснять ему, что это за город, — она не впервые была в Берлине. Завтра они, конечно, посмотрят все-все, как следует, она уже составила программу, ей ведь тоже не удалось до сих пор как следует погулять по улицам, все первые три дня конференции была уйма работы — и она действительно тут же принялась жадно разглядывать витрины, останавливаясь чуть не на каждом шагу. Вот уже год, как он не стоял вот так у витрин с женщиной, последние платья для жены шили уже дома. У него снова сжалось сердце — да, его жена была красивей, у этой низкая талия, да и сложена она вроде бы наспех. Ну а в чем ее достоинства? Какая-то постоянная, даже слегка лихорадочная оживленность. Вот и сейчас она немедленно спешит рассказать ему о конференции. Да, она, несомненно, специалист высокого уровня. Интересно, оплачивают ей также содержание машины или до такого статуса она еще не дотянула? Надо будет спросить потом. Пока он поинтересовался, где тут знаменитая Берлинская стена, и она, резко остановившись, удивленно посмотрела на него. Ему хочется посмотреть на стену? Хорошо, она ему покажет — и тут же свернула направо, в сторону широкой и пустынной улицы.

В лицо им ударил ледяной ветер, весь пронизанный мельчайшими брызгами назойливой измороси. «Ну и холодина!» — сказал он. «Это здесь рядом», — успокаивающе сказала она, но ему почему-то казалось, что стена должна быть намного дальше. Место здесь было, правда, угрюмое и даже как будто со следами разрушений, но ничто не указывало, что они приближаются к какой-то стене, наоборот, перед ними открылся далекий горизонт, весь в каких-то кроваво-сиреневатых пленках, точно смертельно рассеченное горло, и на его фоне — мрачно дымящие фабричные трубы. Он предложил спросить у кого-нибудь дорогу, но она сказала: «Я сама знаю, это где-то здесь близко, эта стена проходит почти везде», и они продолжали идти все по той же широкой улице, под секущим косым дождем, но Молхо молчал, чтобы она не подумала, будто он боится дождя, и в конце концов им все-таки пришлось спросить двух прохожих, которые сразу же показали им в противоположную сторону, и она сначала стала спорить с ними, но потом призналась: «Я, видимо, ошиблась», и его вдруг пронзила острая жалость, она так хотела подарить ему что-нибудь, ну, хоть эту Берлинскую стену, о которой он сдуру у нее спросил? Он слегка сжал ее руку, и они повернули обратно. «Чепуха!» — сказал он и не отстранился от нее, а, напротив, даже слегка обнял, потому что почувствовал, что тротуар становится скользким, и она тут же оперлась на его руку, как будто давно этого ждала. «Ах ты, старенькая белочка!» — подумал он и удивился — почему ему все время приходит на ум именно белка, он не так уж много белок видел на своем веку. «Вот так начинается предательство», — угрюмо подумал он, продолжая вести ее в обнимку. А может, его жена родилась не здесь, а как раз в Восточном Берлине — ведь тогда это был один город. Тем временем дождь все усиливался, настойчивый, теперь уже вперемешку с градом, они нырнули в магазин одежды, и он наконец-то смог освободить свою руку. Это был довольно большой магазин, но какой-то уж очень безлюдный, молодые продавщицы молча и равнодушно посмотрели на вошедших, они походили по нескончаемым аллеям пиджаков и брюк, постояли перед многоэтажными полками свитеров, рубашек и трикотажа, сначала Молхо не мог разобрать, что тут предназначено для мужчин, а что для женщин, но потом они остановились перед огромной соломенной корзиной, в которой лежала куча женских шляпок, и она стала копаться в ней и примерять шляпку за шляпкой, глядя на себя в зеркало и встряхивая при этом головой таким милым и трогательным движением, что ему каждый раз казалось, будто это капли прозрачной воды раз за разом капают на сухую разоренную землю его души.

Теперь на ней была совершенно очаровательная красная вязаная шапочка. «А почему бы ее не купить, в самом деле?» — бодренько воскликнул он, тут же начав пересчитывать цену из марок в доллары и из долларов в шекели, и вдруг слезы обожгли его глаза, ему вспомнилось, как его жене удалили сначала первую грудь, потом вторую, а теперь вот он здесь, стоит рядом с новой женщиной, в теплом сумраке опускающегося вечера, и собирается идти с ней в оперный театр. Ему захотелось купить ей эту шапочку в подарок, да и цена была вполне умеренной, но он испугался, как бы она не расценила это как знак слишком большого обещания, которого он в конце концов выполнить не сможет. «Ладно, посмотрим завтра, — подумал он, — если все пройдет благополучно, я куплю ей что-нибудь, и потом, ужин ведь в любом случае будет за мой счет», но она уже отошла от корзины со шляпами, теперь ее заинтересовал огромный выбор женских брюк, и он, давно ощущая давление внизу живота, торопливо сказал ей: «Я на минуточку…» — чтобы она не испугалась, что он куда-то исчез, и тут же вспомнил, что у нее дома он тоже вот так пошел в туалет посреди разговора, теперь она еще, пожалуй, подумает, что он чем-то болен. Ну и пусть думает, решил он про себя, не мешает немного охладить ее пыл: ведь если он и впрямь заболеет — кто будет за ним ухаживать?

Хотя магазин выглядел вполне современным, туалет в нем, казалось, принадлежал другой эпохе: огромные краны из тусклой и тяжелой меди, высокие узкие унитазы, весьма серьезные на вид, пахнущее лизолом сероватое грубое мыло, понизу тянул холодный ветерок, проникавший неведомо откуда, — Молхо быстро справил свою нужду, вышел, торопясь поскорей убраться оттуда, и вернулся к своей спутнице, которая тем временем успела примерить пару черных блестящих брюк. Теперь он мог лучше рассмотреть ее сзади — талию и все прочее. Бедра действительно были низкие и казались довольно дряблыми, хотя не исключено, что во всем виноват крой брюк, какого-то нового индийского фасона. Кончилось тем, что брюки она так и не купила, да и по поводу красной шапочки тоже выразила сомнения, но продавщице все-таки обещала вернуться, хотя Молхо показалось, что той абсолютно безразлично, купят у нее что-нибудь или нет.

Они шли в сгущающейся темноте. Близилось время ужина, и после короткой разведки они вместе выбрали ресторан, который показался им не очень дорогим, и нашли там приятный уголок — они сидели словно бы в стеклянной батисфере, отделенной от остального зала, и он был рад, что их первое свидание наедине происходит не в Хайфе — там уж их наверняка увидел бы кто-нибудь из знакомых. Когда они стали заказывать, она не колеблясь назвала несколько блюд, все не очень дорогие, и потом снова начала было рассказывать о своей конференции, о всевозможных докладах и комиссиях, видно было, что ее переполняют впечатления, но Молхо быстро перевел разговор на ее покойного мужа, и сначала она не хотела об этом говорить и рассказывала очень неохотно, но он настойчиво продолжал расспрашивать, потому что ему очень хотелось узнать, как и почему тот умер. Оказалось, что муж ее умер неожиданно, раньше он никогда ни на что не жаловался, а в тот день стоял на кухне и мыл посуду, и вдруг у него остановилось сердце, и он упал. Они с дочкой сначала подумали, что это просто упала кастрюля. «Он что, часто бывал на кухне?» — удивленно спросил Молхо. «Нет, не особенно, просто заглядывал иногда». Его смерть оставила по себе страшную пустоту, в первый год она почти не могла спать, не находила себе места, она оказалась совершенно не подготовленной к одиночеству, ему, наверно, этого не понять, ведь он годами готовился к смерти. Да, он был совершенно готов, подтвердил Молхо, обратив внимание, что, хотя она была главной докладчицей за этим столом, но кончила есть раньше, потому что ела быстрее, чем он, — по всем правилам, но быстро.

Потом они еще поговорили о работе и о политике, и оказалось, что политика интересует ее так же страстно, как его покойную жену, — теперь она, в свою очередь, расспрашивала его, и по ее удивленным взглядам он понял, что, на ее вкус, его ум был, видимо, несколько вяловат и банален и она немного разочарована его простоватыми ответами. Растренировался я, подумал он. Да, в последние годы он был слишком занят, и всегда одним и тем же — где достать лекарства, как найти кровать, которая двигалась бы и поднималась, и матрац, который бы смягчал боль, как нежнее обмыть израненное тело и удобнее сменить простыни, где найти слова успокоения и утешения. Тем не менее их беседа затянулась, и поэтому им пришлось торопиться обратно в пансион, потому что он упрямо хотел переодеться, хотя она снова и снова убеждала его, что здесь это совсем не требуется, потому что люди здесь не обращают внимания, кто как одет, их истинный интерес — в самой музыке, и демонстрируют они не свои наряды, а именно этот интерес. Поднявшись в свою комнату, он сначала зажег свет, потом тут же его потушил, словно боясь, что кто-то его увидит, и начал быстро переодеваться, но, сняв брюки, вдруг решил снова сменить трусы и, стоя голый, при тусклом красноватом свете уличных фонарей, который просеивался сквозь тонкие кружевные занавеси, увидел свой член, робко и вяло сжавшийся, словно усталый серый мышонок, окинул его прищуренным взглядом и, грустно покачав головой, шепнул: «Вот так-то, дружище», потом торопливо натянул трусы, оделся, поменял галстук и вернулся в вестибюль, где она уже ждала его, заново накрасившись, но в том же платье, и он даже слегка обиделся, что ей, видимо, все равно, как одеться.

На улице стало еще холоднее, и ледяные капли дождя вонзались в лицо крохотными иголками. «Это парижская снежная буря гонится за мной», — сказал он, и она шаловливо улыбнулась в ответ: «Дай Бог, чтобы она пришла, эта ваша буря, я очень люблю снег». Сев в такси, она тотчас извлекла из сумки оперную программку на немецком языке. «Мне кажется, что это какая-то современная опера, — сказал она, — надеюсь, она нам понравится». — «Современная?» — переспросил он, и тупой страх поднялся в нем. «Да, что-то экспериментальное, шурин слышал о ней хорошие отзывы, будем надеяться, что она нас не разочарует, а уж завтра пойдем на что-нибудь классическое». — «Но тогда вам придется рассказать мне ее содержание и помочь мне понять, — с напряженной улыбкой сказал Молхо, то и дело поглядывая в окно, за которым тянулись все более широкие улицы, — я не знаю ни слова по-немецки, так что я теперь полностью в ваших руках», и она радостно улыбнулась ему в ответ: «Да, конечно», — и с силой просунула свою теплую ладонь в его руку, заставив его вздрогнуть.

Такси въехало на большую площадь перед ультрасовременным зданием оперного театра, и, выбравшись из машины, Молхо поначалу решил, что попал на какую-то молодежную демонстрацию. Он ожидал увидеть здесь тех любителей оперы, которые летели с ним утром в самолете, но в толпе, состоявшей в основном из местных немцев, преимущественно молодых, не обнаружил ни одного знакомого лица. Их тотчас окружило множество молодых мужчин, спрашивая, нет ли у них лишнего билета, — на концертах в Израиле ему никогда не приводилось видеть такого количества молодежи, можно было подумать, что все пожилые немецкие меломаны вдруг вернулись во времена своей молодости, их тела выпрямились, волосы снова потемнели или зазолотились, и вот они снова здесь — стоят перед ним, говорят негромко и вежливо, все в маленьких круглых металлических очках, с густыми гривами волос и аккуратно подстриженными бородками. Впрочем, то тут, то там можно было увидеть и человека постарше, вроде той высокой, прямой старухи, что стояла неподалеку от них, опершись на палку, в кругу юношей и девушек, которые внимали ей с явным почтением. Теперь Молхо убедился, что его спутница была права, говоря об отсутствии формальностей, — большая часть людей здесь была в куртках, джинсах и плащах.

5

Давали оперу 30-х годов, и, когда занавес поднялся и послышалась глухая, настойчивая музыка, перед ними вначале открылась голая темная сцена — точно разверзлась какая-то глубокая пустота, — а потом постепенно, с помощью какого-то технического фокуса, которого Молхо так и не разгадал, откуда-то сверху стали струиться и метаться длинные тонкие полоски желтоватой ткани, создавая впечатление дождливой бури в пустыне, и на сцену начали со всех сторон входить люди в одинаковой черной униформе, молодые и старые, — Молхо с удивлением увидел среди них и совсем пожилых, которые танцевали, пели и даже кричали наравне со всеми остальными. Из невидимого потолка опустились на длинных сверкающих нитях стены домов и вывески магазинов, выполненные в несколько старомодном стиле, и что-то сжалось у него внутри, потому что эта опера была совершенно не похожа на то, что он видел в Париже, — она была более серьезной, напряженной, даже мрачной, — но он тут же ощутил наэлектризованную атмосферу в зале и почувствовал, что окружавшая его молодежь всей душой отзывается навстречу этим звукам. Он тоже попытался сосредоточиться, стряхнув с себя воспоминания о событиях последних часов — утро в Париже, долгий путь в аэропорт, поиски нужной стойки и негодование свояченицы при виде таблички с надписью Voles Opera, — а из оркестровой ямы между тем все поднимались и поднимались к нему звуки музыки, то неистовой и дикой, то колышущейся размеренно и медленно. Ему вдруг, неизвестно почему, вспомнился его дом в Хайфе — не забывает ли его младший закрывать на ночь газ? Между тем из толпы на сцене уже выделились главные герои — пятеро исполнителей, двое мужчин и три женщины, — которые вскоре оказались вовлечены в какой-то мучительный оперный спор и принялись бурно, чуть не насмерть, сражаться друг с другом и так же бурно примиряться, то и дело перекатываясь при этом по сцене и временами проваливаясь в дыру посредине и появляясь вновь в самых неожиданных местах. Молхо неприметно прикрыл ладонью рот, пытаясь проверить, не пахнет ли оттуда, с сожалением вспомнил, что не почистил сегодня зубы, когда переодевался, и внезапно ему пришла на память та долгая ночь после большой операции, происходившей год назад, когда он сидел у кровати жены в больнице и она, все еще опутанная трубками и бинтами, весело рассказывала ему, что уже путает, какие отверстия у нее в теле — ее собственные, а какие от капельниц, и потому не может различить, где в нее что-то вливается, а где выливается. Он слушал ее тогда очень внимательно, страстно стараясь примерить это ощущение на собственное тело в надежде обрести понимание еще каких-то иных человеческих переживаний, и поддерживал разговор своими вопросами, пока она не замолчала от усталости. Он снова поднял затуманенный взгляд на сцену и стал, напрягаясь, следить за действием, все больше и больше страдая от дисгармоничности музыки, а потом искоса посмотрел на свою сидевшую рядом спутницу, которая слушала, как загипнотизированная, со сверкающими глазами, увидел очертания ее грудей под платьем и подумал — интересно, каковы они в действительности; и придется ли ему целовать их этой ночью, или же он сумеет все-таки ограничиться поцелуем в лоб и поднимется к себе в номер, предоставив завтрашнему дню самому позаботиться о развитии событий. Он снова подосадовал, что не вспомнил почистить зубы. Она поймала его взгляд, и он грустно улыбнулся: «Если вы что-нибудь понимаете, расскажите и мне». — «Но это символика, — сказала она, — сплошная символика». — «Да, я вижу, что символика, — сказал он, — но что именно это символизирует?» И тогда она попыталась объяснить ему, но он почувствовал, что и она не так уж все понимает. Однако вокруг тут же зашикали. Видно, люди здесь были крайне чувствительны к любой, самой мельчайшей помехе. Ему было странно, что при такой цене билета к нему не прилагают программку по-английски. «Ладно, переживем», — прошептал он про себя и прикрыл глаза, чтобы хоть немного защититься от этой музыки, которая так угрожающе накатывалась на зал, будто хотела выжать из слушателей все их жизненные силы, иссушить их и закабалить, хотя Молхо-то на самом деле нуждался, скорее, в том, чтобы ему эти силы влили заново, — впрочем, не так быстро, быть может, а мало-помалу, — и он снова прикрыл глаза, ощущая, что эта странная музыка и впрямь вытягивает из него все соки, а потом, поняв, что перерыва, видимо, уже не будет, разрешил себе расслабиться и слушать с закрытыми глазами, а может, даже и вздремнул немного, но наверняка совсем немного, потому что она тут же мягко, но настойчиво растолкала его, и он проснулся, обнаружив, что сцена уже освещена, и это освещение становится все более ярким, все певцы стоят в пышных нарядах, и музыка стала более мелодичной, и ему, сидевшему в разгоряченном спектаклем зале, вдруг показалось, что опера вполне мила, и хотя он так ничего и не понял, но уже примирился с происходящим, так что, когда взорвались аплодисменты, он присоединился к ним от всего сердца и вместе с окружающими его людьми, поднявшимися на ноги, чтобы аплодировать еще и еще, тоже почему-то встал, чтобы внести свой вклад в эти аплодисменты — возможно, в компенсацию своей дремоты. Она слегка удивилась его неожиданному энтузиазму, и он сказал с улыбкой: «Я, конечно, не очень много понял, но в самом конце что-то почувствовал, еще и сам не знаю что, но я в любом случае не жалею, что мы пошли». И она внимательно посмотрела на него своими узкими китайскими глазами.

Сначала им пришлось искать гардероб, чтобы забрать его плащ, и они долго блуждали по быстро пустеющим коридорам. Когда они наконец вышли из здания, оказалось, что дождь, сопровождавший их до самого входа в оперу, теперь стал еще более колючим. Хотя время было не очень позднее, всего половина одиннадцатого, но улицы уже казались пустынными — большая часть зрителей сразу же куда-то исчезла, — и они присоединились к длинной, несколько беспорядочной очереди, собравшейся наверху, под небольшим навесом у входа в здание, откуда к улице вели широкие ступени. То были в основном люди их возраста или старше, напряженно следившие за жестами старика распорядителя в черной униформе с красной лентой на рукаве и в нелепой фуражке, который тщетно пытался своим слабым, старческим свистом привлечь внимание таксистов, мчавшихся по близлежащему шоссе. Она оперлась на Молхо, буквально прижавшись к нему, и он отчетливо почувствовал все ее тело. Он ответил ей со сдержанной щедростью. Может быть, в ней уже проснулось тайное желание? Но нет, опера, видимо, утомила и ее, потому что она тут же о чем-то задумалась, — наверно, он разочаровал ее тем, что задремал во время спектакля, а может, ей все еще помнились его банальные и вялые ответы во время ужина. Такси сворачивали к очереди редко, и ожидание затягивалось. «Может быть, пойдем пешком, — вдруг предложила она, — это недалеко, я смогу найти дорогу». Но он заколебался, у него уже были основания сомневаться в ее умении ориентироваться на здешних улицах, а тут еще этот ледяной дождь, похожий на стену тонких заостренных прутьев. «Нет, — отказался он, — лучше дождемся такси». И они остались в медленно продвигавшейся очереди. Теперь машины стали подходить чаще, и вскоре они уже оказались в первых рядах. Неожиданно подъехали сразу два такси, и две старухи, стоявшие перед ними и до сих пор ни словом не обменявшиеся друг с другом, одновременно начали медленно спускаться по скользким ступеням. Тем не менее Молхо почему-то казалось, что эти старухи поедут вместе, и он уже приготовился двинуться за ними, но его спутница замешкалась. Он действительно оказался прав — они сели в одну машину, и водитель следующей деликатно погудел, подгоняя пассажиров. «Быстрее, наша очередь!» — сказал он, сняв руку советницы со своей, быстро вышел из-под навеса и побежал вниз по спуску лестницы, чтобы не упустить такси. Она начала торопливо спускаться следом в своей распахнутой меховой шубке, наклонившись, словно все еще пыталась опереться на его отсутствующую руку, и в то же время стараясь догнать его, как будто не была уверена, что он подождет ее внизу. «Осторожней!» — крикнул он, увидев, что она вдруг споткнулась, но возглас уже запоздал — она упала, заскользила вниз, прокатилась по трем-четырем широким ступеням, потом остановилась и привстала, точно быстрая белка на бегу, и тотчас снова опустилась на ступени с выражением сильной боли на искаженном лице. Одна ее туфля полетела вперед. Молхо испуганно бросился наверх, опережая немцев, тоже устремившихся ей на помощь, подхватил упавшую туфлю, почему-то обратив внимание, что внутри она выглядела более потертой, чем снаружи, и, схватив свою спутницу за руку, склонился над ней — она произнесла несколько успокоительных слов на иврите и по-немецки, — чулок на ее ноге был порван, Молхо различил небольшой кровоподтек, и от вида ее крови у него сразу печально защемило сердце, он почти опустился на колени на обледенелых ступенях, чтобы помочь ей надеть слетевшую туфлю. Она покраснела: «Все в порядке, все в порядке», выхватила у него свою туфлю и, не надевая ее, поднялась на ноги, к радости выглядевших всерьез обеспокоенными немцев, а потом, сильно хромая, прошла к такси, ждавшему их с открытой дверцей.

Внутри такси она наклонилась и стала с тихими проклятиями растирать рукой щиколотку. Ее лицо выглядело серым и постаревшим. Он хотел было сказать: я же вас предупреждал, но вспомнил, как раздраженно реагировала его жена на подобные слова в сходных обстоятельствах, и на всякий случай промолчал. Машина все еще стояла, водитель спокойно смотрел на них, ожидая инструкций. Она медленно приходила в себя. Молхо тихо сказал: «Нужно дать ему адрес», и она назвала улицу и пансион.

Он, разумеется, настоял, что поднимется к ней в номер. Оба ее чемодана еще лежали на кровати, он поспешно снял их оттуда и решительно велел ей лечь и дать ему посмотреть ее ногу — она спустила чулок, и он мельком заметил, что на ней почему-то надеты красные трусы и корсет, но не такой, как носила его жена, а другой, более старомодный, напомнивший ему корсеты его матери, — и теперь он мог рассмотреть рану вблизи и при свете. Кожа на ноге была тонкой, сухой и натянутой, и в одном месте ее пересекал узкий надрез, но рана была поверхностной, и кровь уже засохла, поэтому он, с ее согласия, просто положил на кровоподтек смоченное водой маленькое полотенце, а вот лодыжка действительно распухла всерьез и была очень болезненна на ощупь. Он приподнял ее ногу, поворочал туда-сюда, и они оба согласились, что перелома, по всей видимости, нет.

6

Она попыталась через силу улыбнуться ему, и он ответил ей улыбкой. Он был возбужден происшествием, вся его усталость испарилась, словно ее и не было. «Вот теперь я смогу показать себя в самом лучшем свете», — мелькнуло у него в голове. Она поднялась, проскакала на одной ноге в туалет и закрыла за собой дверь, и он тут же воспользовался возможностью рассмотреть ее номер. Комната была чуть просторнее, чем у него, но выдержана в том же аскетическом стиле, разве что кровать была двуспальной. Из ее чемодана выглядывали знакомые ему по Хайфе розовые комнатные туфли — как странно, что они тоже последовали за хозяйкой в Берлин! Молхо вытащил их и поставил у кровати, затем вынул еще несколько ее вещей, которые показались ему необходимыми, положил их на стол, а холодную и мокрую шубку повесил в шкаф. Она с шумом спустила воду и вышла из туалета заново причесанная и накрашенная, все еще прихрамывая, и он поторопился помочь ей дойти до кровати и лечь, снова осмотрел ее ногу и спросил, есть ли у нее медицинская страховка. Она слегка улыбнулась — конечно, есть, но она и не подумает вызывать врача. «Это пройдет», пообещала она, но лицо ее тут же исказилось в болезненной гримасе. Вокруг отечной лодыжки распространилось легкое покраснение. Он узнал эти признаки — в последние годы осмотр всяких отечностей и припухлостей стал его второй специальностью. Он слегка коснулся ее ступни, пытаясь понять, где кончается подъем ноги и где начинается отек. Нужно перевязать ее чем-нибудь, каким-нибудь бинтом, хотя бы на ночь, — но на самом деле его больше занимала не нога, а боли. Есть ли у нее обезболивающая таблетка? Он покопался в ее туалетной сумочке и понял, что она захватила с собой лишь несколько жалких таблеток аспирина. Она все еще казалась взволнованной и испуганной, видимо, боль страшила ее, она пожаловалась, что у нее вдруг заболела спина. «Дайте мне посмотреть, — сказал Молхо, — за последний год я стал наполовину врачом». Он перевернул ее на живот — ему было немного странно, что он позволяет себе так обращаться с совершенно чужой ему женщиной, — на ее спине он увидел еле заметный синяк, осторожно нажал на него, но оказалось, что болит не очень сильно, и они решили, что никакой опасности тут нет.

Опера была забыта, как будто они никуда не ходили, она растаяла, как мираж в пустыне. Он дал ей сначала две таблетки аспирина, потому что меньше двух вообще не имело смысла давать, потом предложил, что сходит в аптеку и купит эластичный бинт, чтобы зафиксировать лодыжку хотя бы на ночь. «Не стоит», — сказала она, но он видел, что она довольна им и той заботой, которой он ее окружил. Только бы не переусердствовать, напомнил он самому себе, потому что потом из этого сложится тот тип отношений, который уже нельзя будет изменить, а ведь он сам еще не знает, чего хочет. Он хотел было взять с собой ключ, чтобы избавить ее от необходимости вставать и открывать ему, но она предпочла вообще оставить дверь незапертой, и он торопливо спустился по лестнице — в вестибюле царила тишина, десять ключей по-прежнему висели на гвоздиках в своих клетках, из чего следовало, что они здесь были одни; дежурный за стойкой снова сменился, теперь это был молодой студент, читавший какую-то толстую книгу. Он заговорил с Молхо на великолепном английском, нарисовал ему маленькую и точную схемку расположения ночной аптеки, находившейся, как оказалось, очень близко к пансиону, словно бы она была специально приготовлена для них, и Молхо, взяв из коробочки на стойке несколько визиток с адресом пансиона, рассовал их по всем карманам на случай, если все-таки заблудится, и вышел, чувствуя прилив сил и желания действовать. Узкие улицы были затянуты печальным туманом, который изредка разрывали освещенные окна баров и ресторанов, — он шел, сам удивляясь тому, что рискнул идти в ночной темноте по этому чужому и необычному городу, расположенному в самом сердце Восточного блока, к тому же в одиночку, руководствуясь лишь жалким листком бумаги, и все-таки в конце концов вышел, и притом довольно быстро, к нужной ему аптеке, которую опознал уже издали. Внутри она представляла собой большой, ярко освещенный зал, скрытый в стенах настоящей старинной крепости или церкви, отреставрированной с большим вкусом.

На больших полках стояли огромные бутыли, наполненные растворами самых веселых расцветок, в стеклянных закрытых шкафах лежали упаковки лекарств, и вдобавок ко всему по залу были там и сям расставлены индийские соломенные корзины с наваленными в них коробочками, тюбиками, упаковками — этакий аптечный супермаркет с открытым доступом. Старый низкорослый весельчак-аптекарь в черном галстуке бабочкой, как у музыканта, обслуживал каких-то молодых людей, которые явно забавлялись разговором с ним, встречая громким смехом каждую его фразу, — видимо, их смех был вызван не каким-то особым остроумием старика, а тем, как занятно он произносит слова. Молхо медленно пошел вдоль полок с лекарствами, изучая названия на упаковках и наслаждаясь особой ночной атмосферой, царившей в этом большом зале, потом немного порылся в корзинах, увидел там некоторые препараты, которые в Израиле продавались только по рецептам, а тут лежали в свободном доступе, и вдруг заметил хорошо знакомую упаковку — тот самый тальвин, который скопился у него за время болезни, с невинным видом смотрел на него из своей белой в голубенькую полоску коробочки; он с нежностью повертел ее в руках — да, это была та самая коробочка, самая доподлинная! — и, хотя прошло всего несколько недель с тех пор, как ему удалось избавиться от залежей этого препарата, он ощутил какое-то волнение, будто встретился с давно пропавшим старым знакомым. Он глянул на цену, пересчитал ее из марок в доллары и почувствовал настоящий гнев, увидев, насколько завысили стоимость этого лекарства в Израиле. Он подошел к стойке, все еще продолжая вычислять в уме воистину скандальный процент израильской надбавки, а когда подошла его очередь, выяснилось, что старый аптекарь, немного похожий на доктора Дулитла, не понимает ни слова по-английски, но один из молодых людей вызвался переводить, а старик аптекарь забавно передразнивал каждое его слово, и все снова весело смеялись. Наконец аптекарь выложил на стойку несколько эластичных бинтов разной цены, и Молхо выбрал чуть не самый дешевый, про себя решив, что не возьмет у нее ни гроша. Он уже собирался уплатить, когда аптекарь, подмигнув, спросил через переводчика, берет ли он и ту коробочку, которую, как оказалось, Молхо все еще сжимал в руке, и тогда Молхо спросил его, тоже через переводчика, помогает ли это от боли, а когда аптекарь, глядя на него смеющимися голубыми глазами, с готовностью подтвердил — да, да, от всякой боли, — он окончательно решил купить этот тальвин, потому что ему вдруг остро захотелось уличить хайфскую аптеку в том, как там чудовищно обирают покупателей.

7

В пансионе стояла глубокая тишина, почти все лампы были погашены, и красновато-коричневые тени от абажуров лежали в углах вестибюля. Только мечи в их стеклянных ящиках были подсвечены мягким и нежным светом: Погибшие Нибелунги оставили здесь свое оружие, чтобы придать своим потомкам былую силу. Молхо поднялся на лифте, легко постучал в дверь и тихо открыл ее. Советница лежала в том же положении, как он ее оставил, все еще в одежде, молча, с выражением боли на лице, давешняя музыка давно забылась, лодыжка распухла еще больше, и теперь она смотрела на Молхо с глубокой и беспомощной тревогой. Он вытащил бинт из упаковки и туго перевязал ее ногу, которая вдруг показалась ему похожей на вытащенную из воды белую речную рыбу — такая же беспомощная и распухшая, — и, хотя он бинтовал с предельной осторожностью, она все-таки вскрикнула от боли, и он понял, что ее болевой порог куда ниже, чем у покойной жены, которая в последний год достигла в этом отношении поистине непредставимых вершин. Эта женщина еще не знала, что такое настоящие страдания, ее муж упал, точно крышка кастрюли, родственники баловали ее, и весь ее разум не научил ее принимать боль, как это положено, то есть терпеливо. Она смотрела на него с глубокой серьезностью, стриженые волосы разметались по подушке, она была очень похожа сейчас на свою девочку, которую он видел в тот вечер в угловой комнате, только наволочка здесь не была расшитой. Похоже, что аспирин совсем не помог. Он так и думал, еще с той минуты, когда увидел те жалкие и к тому же, видимо, старые таблетки в ее домашней аптечке, люди почему-то думают, что лекарства вечны. Она сказала, что ужасно сожалеет, теперь, наверно, все их путешествие окончательно испорчено, и Молхо сказал, не сдержавшись: «Я же крикнул вам „осторожно“, я сразу почувствовал, что в конце концов вы поскользнетесь», но тут же спохватился, подумав, что она, возможно, видит все иначе и считает виноватым именно его, за то, что он побежал к машине и не подхватил ее на руки, когда она падала. Но как он мог подхватить ее на руки, совершенно чужую ему женщину, да к тому же не просто женщину, а высокопоставленного сотрудника министерства, выше его на целых три ранга, да еще, наверно, с оплаченной машиной, — и все это во время служебной командировки?!

Он был тронут ее страданиями, что и говорить. Наверно, ей лучше, было бы раздеться, укрыться и хорошенько выспаться — утром все начнется заново и все вчерашнее пройдет. Он осторожно посоветовал ей достать кое-какие вещи из чемодана и теперь застыл в ожидании — разденется она сама или ей нужна его помощь? — но она продолжала лежать, и он подумал, что не стоит ставить ее лишний раз в неловкое положение (бывают ситуации, когда излишняя забота только вредит), и вышел из комнаты, потому что время было уже позднее — четверть двенадцатого. Лифт вдруг закапризничал, и он спустился в свой номер по узкой и удивительно удобной лестнице, ее каменные ступени были покрыты ковровой дорожкой. Он все более убеждался, что в пансионе их только двое. Что привлекло ее в эту маленькую гостиницу, если не считать вполне сносной цены и абсолютной чистоты? Была ли она и вправду здесь раньше? Он почему-то не ощущал ни малейшей усталости — все события этого долгого дня стерлись, как будто их не было, спать ему не хотелось; и он сел в кресло и еще немного почитал о пребывании Иисуса в Иерусалиме, обо всех этих неведомых ему прежде вещах, потом вспомнил, что сегодня пятница, канун субботы, — как удивительно, что он совершенно забыл об этом! — и продолжал читать, пытаясь представить себе древний Иерусалим, но ему почему-то вспомнилась мать — одна, в старом, большом доме, сидит, надувшись.

В конце концов он разделся, натянул пижаму, лег, погасил свет у кровати и задремал, но тут же услышал звук остановившегося лифта и чье-то ковыляние к двери. Пробило полночь. Он поднялся с кровати и услышал под дверью ее голос, она говорила быстро, взволнованно: нет ли у него более сильного болеутоляющего, аспирин абсолютно не помогает. Он сказал: «Я уже иду!» — торопливо оделся, взял только что купленную коробочку тальвина и поднялся к ней.

Ее комната была ярко освещена, и все было в полном беспорядке, окно открыто настежь, как будто она хотела выброситься из него, а сама она не лежала, а металась по комнате в легком халатике, накинутом на цветную ночную рубашку, сильно прихрамывая и глядя на него в сильном испуге. Радиоприемник тихо шептал какую-то немецкую песню. «Боли в спине утихли, — сказала она, — но нога болит ужасно»; он слушал ее с пониманием, кивая головой, удивляясь, насколько она боится боли, тут же показал ей коробочку, открыл ее, извлек маленькую цепочку нанизанных на нитку шариков и стал рассказывать ей, как он познакомился с ними во время своего ухода за женой. В последний ее год он стал настоящим анестезиологом. Она с какой-то детской жадностью и страхом слушала его рассказы о страданиях покойной жены. В эту ночь его жена, кажется, превратилась для нее в образец для подражания. Но почему он носит с собой эти таблетки? — удивилась она. Нет, он купил их только что, в аптеке, в открытом доступе и по смехотворно низкой цене. Но зачем? Для себя? Нет, просто так, кто знает, что может понадобиться. Она тут же схватила протянутый ей голубоватый шарик и, послушно проглотив его, сказала, наклонившись к нему: «Может, мне взять еще одну?» — «Ни в коем случае! Это очень сильное лекарство, одной таблетки вам хватит за глаза», — ответил он, машинально засовывая коробочку в карман и ошеломленно глядя, как ее груди свободно ходят под ночной рубашкой, но окатившая его жаркая волна вдруг разом схлынула, оставив по себе пустоту, и он почувствовал, что давно и мучительно устал и с трудом подавляет зевоту. Она проводила коробочку печальным взглядом и неуверенно попросила: «Может быть, вы оставите ее здесь — если таблетка не подействует, я смогу ночью взять еще одну». — «Одной вам, безусловно, хватит», — твердо повторил он, но коробочку все-таки оставил, чтобы не дать ей основания думать, будто ему жалко этих таблеток. Эта маленькая победа немного успокоила ее, и, когда он помог ей лечь и укрыться одеялом, она наконец улыбнулась, и он сказал ей, как говорят ребенку: «Вот так вы будете лучше спать», — и на миг подумал, не лечь ли с ней рядом, чтобы успокоить ее совсем, хотя ему было куда удобней, как он привык за эти годы, стоять или сидеть рядом с лежащей больной. Нет, все-таки решил он, в конце концов, с больной ногой ей не стоит напрягаться, и вдруг вспомнил об этой ноге, о которой совсем уже забыл, и, приподняв одеяло, решил развязать бинт и затянуть его повторно, а когда развязал, то увидел, что лодыжка порядком распухла, и тут же умело затянул бинт, ощущая слабое тепло вокруг пореза, на котором красноватыми бисеринками застыли капельки крови, и ее ступня опять показалась ему похожей на разбухшую, безглазую белую рыбу, выброшенную волной на сушу. «Боюсь, что я испортила вам поездку в Берлин», — вдруг снова сказала она, и было что-то трогательно-детское в этой немолодой, пунцовой от жара женщине, лицо которой светилось отчаянной беспомощностью. «Вы ничего не испортили, — ответил он тихо. — Завтра боль пройдет. Вы только дайте мне поухаживать за вами». Ее голова опустилась на подушку, как будто усталость только сейчас стала одолевать ее, и вдруг он совершенно неожиданно ощутил какое-то легкое напряжение внизу живота, как будто его серый мышонок шевельнулся там, потягиваясь во сне, — и, торопливо отвернувшись, подошел к окну и стал возиться там, закрывая ставни и опуская жалюзи. «Это чтобы вы могли спокойно поспать утром», — сказал он, снова оборачиваясь к ней, и предложил закрыть комнату на ключ, чтобы ей не пришлось вставать и открывать уборщице, но она сонно пробормотала, не отрывая головы от подушки, чтобы он не беспокоился, пусть дверь остается открытой — никто ее здесь не украдет и не изнасилует. Он снова подумал, не лечь ли ему все-таки возле нее, чтобы помочь ей провести эту ночь без боли, — но она уже закрыла глаза, и он выключил свет и вышел.

8

Он проснулся в половине седьмого. За окном лежал мир, наполненный абсолютной теменью и бесконечной тишиной. Казалось, будто ночь только сейчас вошла в свою полную силу. Он вспомнил о лежащей этажом выше женщине и почувствовал какую-то теплую радость — как если бы она уже была с ним как-то связана и он уже нес ее внутри себя. Он тут же заснул снова, но потом проснулся окончательно, встал, оделся, умылся, зачем-то даже постелил постель и посмотрел на видневшиеся за окном крыши и на узкие серые полоски неба, нарезанные между ними. Потом он снова зашел в туалет и, сидя там, прочел о распятии Иисуса, кончил свои дела, помыл руки и спустился в вестибюль, чтобы узнать, не сошла ли она вниз, разбуженная своей болью, но ее нигде не было видно, и ночной студент тоже исчез, вместо него дежурила теперь полненькая девушка лет восемнадцати — она сметала пыль со старинных мечей огромным пучком перьев. Увидев Молхо, она зарделась и поздоровалась с ним по-немецки. За стойкой, возле гнезд с ключами, была распахнута небольшая узкая дверь, и через нее видны были обеденный стол, кухня с лежащим на стуле школьным ранцем и коридор обычной жилой квартиры. Пансион был, очевидно, частью большого семейного дома, но где же сама семья? В углу вестибюля, в маленькой комнатке, сплошь увешанной старинными морскими картами, уже ждал приготовленный для них двоих завтрак — нарезанный хлеб разных сортов, корзиночки с сырами и колбасами, электрическая плитка со стоящим на ней кофейником и мисочка с крутыми яйцами. Он с удовольствием оглядел ожидавшие их яства и заторопился наверх. Легко постучав и не услышав никакого ответа, он повернул дверную ручку, дверь приоткрылась, и он заглянул в ее комнату — узкий сноп света упал на кровать, где, свернувшись калачиком, лежала его спутница, все еще погруженная в глубокий сон. Видно, ее сморило сразу же после его ухода, так что она действительно не успела запереть за ним дверь. Он ощутил прилив знакомого семейного счастья, тихо прикрыл дверь и опять спустился в вестибюль.

Пухленькая девица продолжала обмахивать перьями сверкавшие мечи, с интересом поглядывая на него, он сказал ей по-английски: «Мадам спит», — и, увидев, что она не поняла, жестом показал наверх, изобразил, что кладет голову на подушку, и направился к столику, чтобы приготовить себе завтрак. Прежде всего он старательно разделил всю еду по справедливости, строго пополам, положив себе от всего на отдельную тарелку, потом налил кофе и начал медленно есть, размышляя о покойной жене: когда бы она знала, что вот он, в силу некоего стечения обстоятельств, оказался здесь, в стране, которую она отказалась посещать из принципа! Однако ведь, с другой стороны, как он ни уважал ее принципы, пока она была жива, но ее смерть действительно вроде бы освободила его — да ей и самой, будь она жива, было бы наверняка интересно побродить по этому городу, вместо того чтобы цепляться за свои принципы с тем яростным фанатизмом, что постепенно сделал ее нетерпимо жесткой в суждениях и вечно всем недовольной женщиной, которая порой вспыхивала и раздражалась даже из-за него, из-за Молхо, хотя сам он в таких случаях чаще всего понятия не имел, что именно в нем ее раздражает. Ну что ж, сейчас она обрела наконец полный покой, а он — вот он, выздоравливает после нее, подкрепляясь сытным завтраком в чистом, маленьком пансионе — и где?! — в самом сердце старинного Берлина! Из всех мест на свете он нашел себе именно это.

Покончив с завтраком — и даже украв, не сдержавшись, маленькую булочку и кусочек сыра из порции своей спутницы, — он написал записку: «Доброе утро. Надеюсь, что боль уже прошла и сон был спокойным. Не хотел мешать, поэтому уже поел и вышел немного побродить. Вернусь в девять», — и снова поднялся на лифте, подсунул записку под дверь, спустился в свой номер, надел пальто, в вестибюле вручил ключ девушке за стойкой, взял еще две визитные карточки пансиона, сунул их в карман и вышел, с изумлением обнаружив, что за ночь, хоть он этого совершенно не почувствовал, парижский снег действительно догнал его в Берлине и теперь лег на город тонкой легкой пеленой. Тротуары, пожарные краны, фронтоны домов — повсюду лежали белые платки и покрывала, и он осторожно пошел по дорожке, уже протоптанной в снегу ранними прохожими, идя на этот раз в новом направлении, в сторону маленьких переулков в другом конце улицы. Он шел, то и дело вспоминая вчерашнюю оперу, пустую сцену, которую постепенно заливала толпа актеров, и ему казалось, что он вновь слышит издалека ту глухую, резкую музыку и в действительности шагает не по снегу, а по сцене, правда всего лишь как статист, но статист необходимый, а где-то на расстоянии — там, где белеют вон те деревья, — находится зрительный зал, сидят люди и смотрят на него. И он энергично шел и шел, поднимаясь на невысокую горку, пока не достиг какой-то старой церкви, рядом с которой торчала колокольня с золотым петухом на верхушке. Здесь он остановился передохнуть, глубоко вдыхая морозный воздух и прислушиваясь к далеким барабанам, подождал, пока коротко взвизгнули трубы, и пошел дальше, вместе со скрипками, спускаясь с горки в толпе детишек, которые, словно по невидимому знаку, вдруг разом выскочили изо всех домов с ранцами на плечах, потом пересек несколько проспектов и улиц, осторожно прокладывая себе дорогу среди женщин с хозяйственными сумками и выжидая перед замерзшими светофорами в толпе идущих на работу людей, а меж тем снег — мягкий, редкий и уже такой привычный — таял под его ногами, музыка накатывалась упрямо и зловеще, и невидимый режиссер приказывал: ты иди, твое дело идти, — а публика, что ждала там, вдали, в том месте, где сквозь белый туман уже робко пробивался золотистый свет утреннего солнца, неотрывно смотрела на сцену, зачарованная этой новой оперой, в которой он участвовал тоже.

Он уже снова сворачивал на улицу, где находился его пансион, когда церковные часы пробили девять, и он вдруг очнулся от своего сна наяву. Девушки с перьями уже не было, за стойкой сидела теперь и вязала старуха, закутанная в черную шерстяную шаль, он улыбнулся ей, сказал по-немецки «зекс» и взял свой ключ, пробормотав по-английски что-то о снеге на улице, но она его не поняла. Вторая половина завтрака стояла нетронутой.

Он поспешил наверх и осторожно постучал, но ответа опять не было, и он тихонько приоткрыл дверь — его записка по-прежнему лежала на полу, и на спящую женщину снова легла тонкая розоватая полоса света, лизнув угол кровати. Томительный страх проснулся в нем: неужто одна таблетка так оглушила ее? а может, это ее всегдашняя привычка — отсыпаться в отпуске? — и он робко вошел в комнату, но она даже не услышала его шагов, ее лицо было спокойным, но очень бледным, наклонившись над ней, он различил седые корни крашеных волос. Ему хотелось приподнять одеяло, чтобы, проверить, на месте ли наложенный им бинт, но он испугался, что она может проснуться и неправильно истолковать его намерения, и почел за лучшее снова беззвучно удалиться. Задумчиво спустившись в свой номер, он оделся потеплее и опять вышел наружу.

Теперь улица ожила. Немцы уже успели растопить весь снег, обдувая его горячим, пыхтящим паром из тонких металлических трубок; небольшие торговые фургоны стояли у магазинов, выгружая деревянные подносы со свежими булочками и прочей снедью. Молхо еще с четверть часа походил вокруг пансиона, с беспокойством размышляя о странном обороте, который приобрела его любовная авантюра, потом со страхом сообразил, что она могла по собственной инициативе взять еще одну таблетку, — эта догадка заставила его вернуться в пансион и, снова поднявшись к ней в номер, торопливо заглянуть в приоткрытую дверь — нет, здесь ничто не изменилось, ее явно оглушили таблетки. Взяв со столика коробочку, он проверил ее содержимое, злясь на себя, что согласился ее оставить, — ну, конечно, она взяла вторую таблетку! Он позвал ее по имени и на сей раз различил легкое шевеление, снова наклонился над ней, стараясь повторять ее имя повеселее, чтобы не встревожить, и мало-помалу она услышала его, но никак не могла открыть глаза — потом наконец открыла, но ее веки тут же опустились снова. «Что случилось?» — «Вы спали без задних ног. Я просто хотел узнать, как вы себя чувствуете». Она закрыла глаза, как будто думала, что ответить, и вдруг снова стала мучительно трогательной в своей попытке отозваться из пропасти неодолимого сна. Наконец очень медленно и слабо, словно бы утратив всю свою юридическую сообразительность, ответила: «Я в порядке», — и сразу же хотела повернуться на бок, чтобы снова заснуть, но он решил мешать этому, пока удастся. «Нога не болит?» Она опять долго молчала, но в конце концов едва заметно покачала головой: «Не болит». Она, казалось, вообще не помнила, что у нее есть нога. «Будете спать дальше? — спросил он с опаской и, отчаявшись получить ответ, произнес: — Ладно, продолжайте спать», как будто ей нужно было его разрешение, и уже от двери обвел глазами комнату — не требуется ли здесь еще какое-то его вмешательство, — как вдруг ему пришла в голову странная мысль, что она, возможно, никого не узнает вообще, и его охватил ужас — не было ли у нее сотрясения мозга? На этот раз он решился приподнять одеяло и потрясти ее за маленькое плечо: «Мириам, вы меня узнаете?» Она медленно открыла глаза, и он с облегчением увидел в них вспышку узнавания. «Конечно», — ответила она вяло и без особой радости, как будто он утомлял ее своей назойливой заботой. Он окончательно решил, что сейчас ему здесь не место. «Тогда спите, отдыхайте, я не буду вам больше мешать», — сказал он и быстро вышел, решив, что он сделал все, что мог, и к тому же вспомнив, что сегодня суббота, — возможно, она вообще привыкла в этот день долго спать.

Снаружи он нашел табличку с надписью на нескольких языках, в том числе на арабском: «Просьба не беспокоить», — и повесил ее на ручке двери, потом спустился в вестибюль с чувством, что заслужил полное право побродить и посмотреть город, который она уже знает, а он — нет, и, проходя мимо маленькой комнатки в вестибюле, где черствел ее завтрак, подумал, не съесть ли его, но тут же отказался от этой мысли — кто знает, как это будет расценено? вышел на улицу, нашел небольшое кафе и заказал себе второй завтрак — кофе и булочку с маленькой сосиской, чтобы запастись силами для прогулки по морозу, — он рассчитывал, что главная их еда опять будет вечером, когда она окончательно придет в себя и основательно проголодается. Но вопрос о тальвине все еще беспокоил его, и он решил зайти по дороге в аптеку, найти такую же коробочку и для верности посчитать, сколько в ней таблеток.

Теперь окрестный мир проснулся окончательно — над тротуарами поднимался пар, повсюду деловито сновали люди, владельцы магазинов начищали медные ручки входных дверей и подметали снег перед входом. Весь квартал явно переживал перестройку — модные магазины поднимались рядом со старыми лавками, бутики и маленькие картинные галереи соседствовали с лотками овощей и железного старья. Вскоре он нашел давешнюю ночную аптеку, но симпатичный старик аптекарь в бабочке и золотых очках исчез — его сменили двое молодых продавцов, худощавые и строгие, — и большие плетеные корзины исчезли тоже, все лекарства покоились теперь на своих обычных местах за стеклами шкафов. Видно, то была личная инициатива старика, который хотел, наверно, стимулировать ночную торговлю посредством такого открытого доступа. Молхо решил было спросить тальвин, но потом передумал, вышел и с волнующим предвкушением авантюры двинулся по спуску улицы, прямо по снегу, вдоль стены чего-то, что выглядело, как старинная крепость или церковь, а теперь было не то фабрикой, не то даже школой. Дорога вела его ниже и ниже, поворачивая то налево, то направо, и становилась все тише и малолюдней, снег лежал все более толстым слоем, в стороне высилось какое-то заброшенное по всей видимости, нежилое — здание, а прямо перед собой Молхо увидел невысокую бетонную стену, которая перекрывала проход между двумя домами, — на ней красовался какой-то выцветший рисунок, и ржавая проволока проглядывала сквозь заваливший ее поверху снег. И тут у него возникло странное ощущение, словно он уже все это где-то видел, и он попытался заглянуть за эту бетонную стену, но не сумел и повернул налево в поисках прохода, однако снова наткнулся на ту же преграду — здесь она была чуть выше человеческого роста и вся исчеркана небрежными надписями и рисунками. Только сейчас он понял, что стоит перед знаменитой Берлинской стеной: он никогда не думал, что она такая низкая и невзрачная. Молхо чуть отступил, вернулся повыше и снова попытался заглянуть за стену — там виднелись несколько таких же заброшенных зданий и что-то вроде озера или замерзшего бассейна — и он вдруг с острым чувством узнавания вспомнил разделенный Иерусалим своего детства. Он прошел немного вдоль стены, слегка побаиваясь, как бы его не похитили на восточную сторону, но вокруг уже кружились большие хлопья снега, снова похолодало, морозный воздух обжег его легкие, он подумал, что тоже рискует поскользнуться, и пошел медленней. В детстве, в тот единственный день, когда в Иерусалиме пошел снег, мать не разрешила ему выйти из дома, опасаясь, что он подхватит воспаление легких, и послала отца наружу, принести немного снега в тазу, чтобы ребенок мог поиграть с ним в ванной. Это давнее воспоминание развеселило его, он подумал о матери, которая осталась в Иерусалиме, — знала бы она, где он сейчас!

Метель усиливалась, он не хотел больше рисковать и повернул назад, но, когда поравнялся наконец со своим пансионом, решил не заходить — пусть она еще поспит, незачем ей мешать! — и прошел мимо, раздумывая о том, не проспит ли она весь оставшийся им день, а то и два, и тогда ему придется продлить свое пребывание в Берлине. Хорошо, что его дети уже выросли и не нуждаются в нем. Он пошел дальше, погружаясь в путаницу маленьких улочек, и вынырнул из них на какую-то большую площадь, все больше сожалея, что не сообразил спросить у тещи название улицы, на которой жила их семья до войны. Ему почему-то казалось, что это была одна из тех улиц, по которым он бродил сегодня. Вот тут ходила когда-то маленькая девочка, его жена, где-то тут, а может, и дальше, на разоренной ничейной земле, — и сейчас ему казалось совершенно непостижимым, что она умерла всего четыре месяца назад, а он уже гуляет по тем местам, куда она принципиально отказывалась возвращаться. Такова она, его новообретенная свобода. Ему показалось, что метель усиливается, и он решил вернуться в пансион и взять меховую шапку, которую сообразил захватить с собой в поездку.

Войдя в вестибюль, он сначала удивился, увидев, что старуха за стойкой почему-то переоделась, но, подойдя поближе, разглядел, что это совсем другая женщина, еще более старая, которая сменила прежнюю, — она улыбнулась ему с какой-то простодушной радостью, и он показал ей шесть пальцев, а потом повторил «зекс» — ему казалось, что он с каждым разом все лучше выговаривает это слово, — и она тут же подала ему ключ, и тогда он сказал ей по-английски, что началась метель, а она ответила что-то по-немецки, и они несколько минут дружелюбно говорили друг с другом на разных языках, после чего он кивнул ей на прощанье и поднялся в свой номер, где обнаружил молодую темнокожую уборщицу, которая мыла и чистила туалет. Он неловко извинился, открыл чемодан и взял шапку. В комнате было жарко, окна запотели. Он подумал, не подняться ли к спящей спутнице — запереть дверь, чтобы уборщица не потревожила ее, — но в конце концов махнул рукой и снова спустился по лестнице, вернул ключ и вышел в радостном, приподнятом настроении в самое сердце снежной бури, которая яростно крутила в воздухе огромные, мягкие хлопья, они неслись куда-то, сверкая в зеленоватом свете солнца, отражавшемся в скользких плитках тротуара, и вдруг у него возникла странная мысль — ведь вполне возможно, что вот так же, шестьдесят лет назад, в такую же погоду, вот именно здесь раздраженно брел сам Гитлер, замерзший, оборванный и голодный, вынашивая и лелея в уме фантастические планы будущих массовых уничтожений, — и незнакомый, темный, безысходный ужас, как перед какой-то неотвратимостью, внезапно вполз в его сердце. Где-то звенел церковный колокол, — и свет зимнего дня был похож на белый туман, пробивающийся сквозь толщу мрака. Люди шли, нащупывая себе путь в снежной круговерти, громоздкие и неуклюжие, как медведи, то и дело задевая его плечами, он застыл перед окном маленькой пустой парикмахерской — в глубине, на большом кожаном стуле с множеством рычагов и ручек, сидел старик парикмахер в белом халате, читая газету, а перед ним были разложены орудия его ремесла — оловянные расчески, стальные бритвы и ножницы, старомодные ручные машинки для стрижки волос, кипа белоснежных полотенец — все это напоминало маленький и уютный операционный зал, в углу горел камин, а возле него поднималось из кадки зеленое деревце. На стенах висели фотографии аккуратно подстриженных и гладко выбритых мужчин, и таким покоем и надежностью веяло оттуда, что Молхо вдруг захотелось зайти и постричься у этого старика. Он с трудом оторвался от окна и побрел дальше, снова жалея, что не спросил у тещи ее бывший берлинский адрес, — поиски детских следов жены могли наполнить более глубоким смыслом эти его бесцельные блуждания — ему даже пришла в голову мысль позвонить теще в Израиль, но он тут же сообразил, что, пока она поймет, о чем он спрашивает, и вспомнит, и продиктует ему по буквам непонятное немецкое название, пройдет столько времени, что разговор обойдется ему в кучу денег, — и, передумав, направился прямиком к большому универмагу, где толпились люди, искавшие укрытия от снежной бури.

Он начал подниматься с этажа на этаж, там пощупал одежду, тут купил свитер для дочери и фляжку с двумя емкостями для младшего сына, а для их бабушки — складную палку, этакую «Волшебную флейту» из четырех звеньев, входящих друг в друга, потом поднялся на этаж, где торговали мебелью, походил там, открывая дверцы шкафов и пробуя, как ходят по полозьям ящики, прошел по огромному залу, разделенному на квадраты жилых комнат, и посидел на диванах и креслах, посматривая на проходивших мимо покупателей и воображая себя званым гостем, который ходит из одного дома в другой. И все это время он помнил об оставленной в пансионе спутнице, и к его радостному волнению все время примешивалось чувство вины, как в те, не такие уж давние дни, когда он гулял по центру Хайфы, а жена его в это время лежала дома, на большой кровати, плывущей в какие-то иные измерения бытия.

Через окна универмага он видел, что буря утихла и солнце вновь пробилось сквозь снежные тучи Было уже поздновато. Его спутница, наверно, уже поднялась и ищет его. Он заторопился назад, гордясь тем, как свободно ориентируется в маленьких улочках этого симпатичного квартала, миновал стайки веселящихся детей и, пройдя по чистому, девственному снегу тротуара, вошел в пансион. Внутри царила глубокая тишина. Он сразу же увидел, что ее завтрака уже нет — то ли хозяева отчаялись дождаться странной гостьи, то ли она уже успела поесть, — сказал старухе за стойкой свое «зекс», получил ключ, поднялся сначала в свой номер, где уже было убрано, сбросил пальто и шапку, втиснул пакеты с подарками в чемодан и, покончив со всем этим, нетерпеливо взлетел на второй этаж, постучался и с замирающим сердцем вошел в ее комнату. Был уже двенадцатый час дня, но она все еще лежала в постели. Немцы все-таки дали ей поспать. В его сердце вдруг толкнулась странная радость, как будто он все это снежное утро пробивался по какому-то подземному туннелю и вот выбрался наконец к лежащей сейчас перед ним женщине, — но к этому сладкому чувству была примешана немалая толика вины и страха. А вдруг у нее что-то серьезное? В комнате было еще сумрачно, и кисловатый запах долгого сна висел между стенами. Он решил, что пора ее разбудить.



Поделиться книгой:

На главную
Назад