– Не уверена, что это действительно так. Разве существуют какие-то по-настоящему простые существа? Разве есть на свете люди – женщины или мужчины, – которые всегда говорят и действуют без задней мысли, которые никогда не лгут, не ловчат, не изводят себя мыслями? Думаю, таких нет.
– Неужели?
– Со стороны почти все люди выглядят нормальными и обычными. Простыми, невинными, без скрытых умыслов. Но стоит подойти поближе, как картина начинает меняться. До сих пор мне не довелось повстречать ни одного человека, которого можно было бы назвать сколько-нибудь простым. Заурядный человек, простое создание, рядовой обыватель, среднестатистическая личность – за двадцать лет работы врачом общей практики я не ни разу не видела подобных людей. У каждого за плечами своя собственная история, у каждого имеется абсолютно индивидуальная способность так или иначе усложнять свое существование. Простых созданий в этом мире нет.
Бьёрн склонил голову и улыбнулся, как малый ребенок. Я продолжала:
– Между тем, кто считает себя
– Как же я скучал по этому. По тому, как ты рассуждаешь. У тебя столько мыслей обо всем на свете. Ты всегда такой была. Ты совсем не изменилась.
О да, я изменилась, подумала я. Если я связно говорила с Акселем дольше, чем минуту, он поднимал руки и сообщал, что ему нужна пауза. Было так непривычно говорить не останавливаясь, глядя на Бьёрна, который не перебивал, а слушал, улыбался и кивал и лишь изредка вставлял какое-то замечание или поднимал чашку кофе со словами: «За это и выпьем!»
Бьёрн то и дело упоминал песни, которые для него были связаны со мной, но которых я никогда не слышала.
– Разве ты не слушала эту песню постоянно? – вдруг произносил он и брал пару аккордов на фортепиано на Оскарс-гате. – А эту? Эл Джерро? Она всегда напоминает мне о тебе.
Но ни одной из этих песен я не знала.
– Хммм… – отвечал на то Бьёрн. – Странно.
– Разве ты не понимаешь, у тебя масса иллюзий, не имеющих со мной ничего общего. Ты собрал все свои желания и надежды в некоем идеальном образе меня.
Тем не менее я замечала, отдавая себе в этом полный отчет, что мой обыденный, будничный образ вскоре уступил место этому загадочному существу, которое, судя по всему, все это время дремало в одном из моих укромных уголков и которое своим поведением перечеркивало все, во что я верила до сих пор.
Довольно скоро меня начали посещать такие мысли: что, если я возьму всю вновь обретенную энергию и радость, все, что пульсирует внутри во мне, что отбивает охоту выпивать по пять-шесть бокалов вина, смотреть запоем телесериалы и поглощать все остальное, что когда-то было способно утешить и успокоить меня, –
При помощи такой продуманной и контролируемой алхимии преступное могло стать законным, грязное – чистым, опасное – отрадным. Цель оправдывает средства. И мы могли бы продолжать наше путешествие по этому добродетельному, доброму, приятному и запретному пути вечно.
Время от времени Бьёрн пропадал с моих радаров. Первый раз это случилось в длинные июньские выходные, примерно через месяц после начала наших тайных отношений. Они арендовали на уик-энд дом в горах, куда отправилось все их семейство, включая четверых детей с их семьями. Уже вечером в среду Бьёрн писал мало и коротко. В четверг переписку инициировала исключительно я, он все еще отвечал, но только на конкретные вопросы и вместо сердечек он использовал дружеские иконки c поднятым вверх большим пальцем и смайлики. В пятницу в районе полудня он резко выпал из переписки, без всяких объяснений. В эфире воцарилась тишина. К вечеру пятницы я была убеждена: это конец.
В субботу вечером я думала о нем в среднем раз в три минуты.
К воскресному вечеру мог пройти целый час, прежде чем я вспоминала о нем, а проснувшись в понедельник утром и обнаружив безмолвный экран телефона, я заметила, что контуры образа Бьёрна стали расплываться. В понедельник вечером я решила: я свободна.
В тот же вечер пришло сообщение, написанное так же небрежно, как и самое первое сообщение когда-то. Оно состояло из одного-единственного слова, написанного со строчной буквы, без знаков препинания:
Моя первая мысль была: не отвечай. Теперь, когда тебе так спокойно и хорошо. Не начинай заново.
Но внутри начало свербеть. Мы ведь не враги. Я хочу знать, что у них происходит. Хочу знать, как у него дела. В этом нет ничего дурного. Мы друг другу не безразличны. И мы друзья.
Я ответила, и все началось снова. Бьёрн объяснил свое молчание тем, что, когда собралось все его семейство, наши с ним отношения показались ему чем-то странным и, как он выразился, чужеродным. Странно то, что с каждым подобным раундом молчания, за которым неизменно следовало неожиданное сообщение, а затем – возобновление отношений, с каждым разом наша связь, вопреки всему, оказывалась неокрепшей, хотя всякий раз я себе говорила, что на этот раз точно конец, как мне надоела эта ерунда, с меня хватит, я взрослый человек и тому подобное.
Вскоре я поняла, что наши попытки все прекратить только заставляли нас сходиться снова.
Мы выдерживали максимум двое суток порознь. Нередко уже через несколько часов один из нас так или иначе начинал подавать признаки жизни; что бы мы ни говорили и ни делали, какие бы обещания ни давали, все это только подливало масла в огонь. Не только признания в любви и то, что происходило в моей старой кровати на Оскарс-гате, но и страх, нечистая совесть, скрытничанье и все мои бесконечные мысли о том, что я слишком стара, – все это жадно затягивалось в огромный мотор и перерабатывалось в топливо.
Я всегда отдавала себе отчет в том, что со мной творится. Я могла дать определение всем своим состояниям, всем химическим процессам, лежащим в основе всех моих движений, всех ожиданий и чаяний. Дофамин, серотонин, окситоцин – я цеплялась за эти термины в надежде дистанцироваться от происходящего, пытаясь навесить на каждую эмоцию ярлык и поместить их в собственных архив.
Если крыс посадить в клетку со специальным рычагом и крысы поймут, что стоит лишь нажать рычаг, и появится еда, то всякий раз при наступлении чувства голода они будут давить на рычаг. Если же еда перестанет появляться в ответ на нажатие, крысы вскоре потеряют интерес к рычагу. А если еда будет поступать бесперебойно, крысы будут давить и давить на рычаг, пока не сдохнут. Каждый раз, прикасаясь к экрану телефона, чтобы проверить, не написал ли Бьёрн, я думаю: система поощрения, заложенная в нашем мозге, просто-напросто водит нас за нос. Человек слаб. Мы ходячие скопления предсказуемых реакций и банальностей. Мы все по горло увязли в этом болоте, и никому не выбраться. Ты беспомощная крыса, движимая инстинктами. Ты пытаешься скрыть свои похоть и тщеславие, одев их в элегантные наряды. Но ты все равно остаешься животным, которое зачем-то обрядили в вечернее платье, притащили на званый ужин и усадили за стол, всучив в лапы столовое серебро. При этом ни благородное происхождение, ни высшее образование не способны помочь делу: напротив, весь этот арсенал годится только на то, чтобы еще нарядить животное в очередное платье.
Я говорила себе все это снова и снова, но совершенно без толку.
Люди, какие же они смешные, эти люди. Больше всего я смеюсь над самой собой. Смеюсь и думаю: я смеюсь над собой, потому что мое поведение смехотворно. Но только кто ведет себя смехотворно, а кто – смеется? Я могла смеяться сколько угодно, но та часть меня, что вела себя смехотворно, всегда оказывалась сильнее, за ней всегда оставалось последнее слово.
Порой подобные размышления засасывали меня настолько глубоко, что мне начинало казаться, будто за нами извне наблюдают некие существа. Существа, настолько превзошедшие нас в развитии, насколько мы сами превзошли планктон. Возможно, они имеют форму пылинки, витающей в воздухе, или капли морской воды. Возможно, они порхают вокруг и потешаются над нами, тогда как сами пребывают в состоянии невозмутимого равновесия.
И я нажимала и нажимала на экран телефона, чтобы проверить, в сети ли Бьёрн, горит ли рядом с его именем зеленый кружочек. Хотя на мне была светло-голубая медицинская форма и я знала о человеческом организме все, что полагается знать врачу общей практики, моя рука двигалась сама по себе – на мгновение мне показалось, что она покрылась шерстью, а пальцы превратились в желтые когти, – она самовольно тянулась к телефону и выполняла заученные движения: смахнуть – нажать – зеленого кружочка нет; смахнуть – нажать – ДА, ЗЕЛЕНЫЙ КРУЖОЧЕК ЕСТЬ.
В те дни, когда Бьёрн ничего не писал до самого обеда, так как был на рабочих встречах, я не могла ни на чем сосредоточиться. До тех пор, пока лежащий на письменном столе телефон не посылал мне вибрирующий сигнал, я не могла слушать пациентов внимательно. Только когда я наконец избавлялась от этой рассеянности и отстраненности, я могла перестать беспокоиться о телефоне. Единственным, что могло освободить меня от желания постоянно проверять телефон на наличие новых сообщений, было сообщение от Бьёрна. Но эта свобода была недолговечной, и вскоре я снова отправлялась на охоту за зеленым кружочком, даже если это происходило во время приема. Телефон лежал среди бумаг, так, чтобы со стороны выглядело, будто я ищу что-то имеющее отношение к консультации, а когда я видела, что пришло новое сообщение, пульс учащался, настроение повышалось, и я становилась подчеркнуто любезной с пациентом, из-за чего прием затягивался, что меня тут же начинало раздражать, и мне не терпелось поскорее выпроводить пациента. И так по кругу.
Порой Бьёрн оказывался в Осло в районе обеда. Я каким-то образом выкраивала лишние полчаса и шла на Оскарс-гате, где Бьёрн уже ждал меня, лежа на кровати.
После свидания мы, откровенно рискуя, шли вместе до Солли-пласс. Словно две светящиеся лампочки, мы бок о бок шагали по серой улице, а мимо нас торопились прохожие, не ведая о происходящем рядом с ним чудом.
Наверное, я спрашивала себя, о чем вообще думаю. Помню, я представляла, что нас вдруг обнаруживают, я начинаю плакать, жалеть о содеянном и тут же прекращаю все это. Я воображала, что спустя несколько недель криков и ссор мы Акселем выйдем на новый уровень отношений, и наш брак получит новую жизнь.
Рано или поздно мы оказываемся в тупике, где больше не существует ответов. Сколько бы я ни размышляла и ни занималась самокопанием, всегда где-то в глубине остается что-то, что постоянно ускользает от меня.
Вернувшись в кабинет после свидания, оказавшись наедине с собой или с пациентами, я думала о руках Бьёрна. Его большие, теплые руки. И при мысли о его руках, о звуке его имени меня охватывали дрожь и ни с чем не сравнимая радость. Пробуждаясь, эта радость озаряет и наполняет каждую мою частичку светом. Пытаться урезонить себя в этот момент – все равно что пытаться урезонить кошку, и всякий раз, когда я заглядываю в себя и пытаюсь разглядеть сущность или силу, стоящую за всем этим, у меня возникает ощущение, что я смотрю в глаза кошке. Сначала она щурится, потом широко раскрывает глаза. Я смотрю на нее в ответ и пытаюсь понять, чего же она хочет. В моей голове роятся всевозможные объяснения, она как ни в чем не бывало начинает вылизывать себя. Затем она ложится на бок, моргает и через мгновение засыпает.
10
На часах полдень, время обеда, сегодня пятница, а значит, на раздаче в столовой горячее блюдо. Интересно, что они придумали на этот раз? Тако, паста, карри, а может, суши. Маленькие будничные радости важно ценить, поэтому я заставляю себя спуститься вниз. На самом деле мне хочется остаться в кабинете, есть неохота, лучше умереть с голоду, но я перебарываю себя, расправляю плечи и широко шагаю по направлению к столовой, ведь все в порядке, все в порядке. Все в самом деле хорошо.
Когда-то мы могли позволить себе говорить в столовой все что угодно. Например, предложить ввести дополнительный налог для участников марафонов, на основании многочисленных травм по причине переутомления, или по крайней мере десятикратно увеличить регистрационный сбор на все забеги и заплывы – с этим предложением были согласны все сотрудники нашей клиники, за исключением двух тощих и морщинистых марафонцев. Кто-то мог выступить с предложением выдавать страдающим ожирением специальное разрешение на владение автомобилем. Или ввести тюремное заключение в качестве наказания за уход от вакцинации и повысить размер штрафов за злоупотребление алкоголем и наркотиками. Но времена изменились: теперь мы настороже. Любое радикальное высказывание может быть записано на камеру или диктофон и тут же выложено в соцсети любым из сотрудников, сидящим за столом поодаль и ковыряющимся в телефоне, – а этим за обедом так или иначе занимаются почти все, – поэтому столовая перестала быть оплотом свободы слова, ведь здесь мы все на том же коротком поводке, как и в кабинете с пациентами. Теперь в нашей столовой обсуждаются те же темы, что и на любом другом рабочем месте в Норвегии: планы на отпуск, последние новости, сплетни. В одно ухо влетело – из другого вылетело. Но в последнее время обед в пятницу стал для меня единственной возможностью за всю неделю съесть что-нибудь горячее, поэтому я продолжаю сюда исправно ходить. К тому же каждый раз я напоминаю себе, почему не обедаю здесь в остальные дни.
Административный персонал занимает один стол, врачи – другой. Я усаживаюсь за стол врачей, на свободное место рядом с Бунтарем. Бунтарю за семьдесят, у него всклокоченная седая шевелюра и расстегнутый на груди халат. Он всегда готов вступить в жаркую дискуссию, чтобы наконец произнести свои любимые слова: опекунский совет, реакционер, расизм, сексизм; когда они вылетают из его рта, все его тело начинает дрожать от удовольствия. Будь Бунтарь на поколение моложе, он точно бы жил в Гренде или знал бы кого-то оттуда. Если у вас упадок сил или кружится голова, стоит только переступить порог кабинета Бунтаря, и у вас в кармане листок нетрудоспособности на неделю. Еще вы можете между делом признаться ему в метеозависимости, вам очень плохо из-за проливных дождей, которые не прекращаются уже неделю, тогда он непременно выпишет вам рецепт на какой-нибудь антидепрессант или таблетку счастья. Бунтарю нравится играть в Деда Мороза, щедро раздающего подарки из государственного мешка. Он убежден, что каждый должен всегда получать все, что просит.
По другую сторону от меня сидит Финансист. Он свежевыбрит и короткострижен. У него самое высокое во всей клинике разрешенное число пациентов в день. На столе перед ним разложена деловая газета «Дагенс Нэрингслив», он сверяется с курсом акций и вступает в разговор, только если речь заходит о деньгах.
Напротив меня сидит гинеколог, его кабинет находится этажом ниже, рядом с кабинетами других специалистов. Судя по всему, он ходит в солярий и не скупится на лосьон после бриться. Под медицинским халатом у него светло-розовая рубашка. Попасть к нему крайне сложно. Не потому, что он какой-то невероятный профессионал, а потому, что он делает своим пациенткам комплименты по поводу их половых органов и репродуктивной функции. Одна знакомая, побывавшая у него на консультации, поведала мне, что весь прием он рассуждал о том, как она выглядит между ног. Он говорил о «свежем цвете», «высоком лобке» и о том, что у нее, у пациентки, – ей на тот момент было сорок пять – масса яйцеклеток в яичниках и что она может родить еще несколько детей, если захочет. Большинство людей, особенно женщины, стыдятся своих половых органов, так что он грамотно выбрал нишу. Но он совершенно забыл взять у моей знакомой анализ на цитологию, ради которого она, собственно, пришла.
Бунтарь то и дело подсаживается за стол администраторов и пытается начать разговор. Администраторы улыбаются, смеются и что-то говорят в ответ. Он ведь один из их работодателей [17]. Бунтарь не осознает, что они не разговаривали бы с ним так вежливо и не смеялись бы так заливисто в ответ на его шуточки, будь он одним из них. Тот же случай, что и у меня с польской уборщицей, но подобные вещи лучше видно со стороны. Бунтарь радуется смеху администраторов как ребенок и то и дело поглядывает в нашу сторону: «
Сегодня блюдо дня – лазанья с салатом. Тема дня – врач и медсестра, не первый год тайно крутившие роман. Хотя они оба состоят в браке, недавно они обнародовали свои отношения и вместе переехали в тесную квартирку. Сегодня ни одного из них нет на работе, поэтому мы можем посудачить о них.
Кто-то за столом стонет: ему пятьдесят три, трое детей от трех разных браков, ей тридцать шесть, детей нет. Кто-то говорит о статистической вероятности того, что долго они не продержатся.
В разговоре участвуют далеко не все – многие молчат. Я одна из тех, кто смотрит в тарелку, молча жует лазанью и салат, делая вид, что не понимает, о чем речь. Когда-то я могла бы себе позволить похихикать над этим вместе со всеми. Как же глупо и бессовестно всегда выглядят со стороны подобные истории, какими же неуравновешенными дураками кажутся их участники, но, лишь очутившись в их шкуре, ты начинаешь понимать, что у тебя нет того выбора, который мерещится всем со стороны. Тот, кто находится в самой гуще этой запретной грязи, всегда найдет себе оправдание, однако для верных и трезвых сторонних наблюдателей вся затея представляется абсурдной, жалкой и смехотворной. Судьи в недоумении качают головой: как же можно так по-дурацки разрушить свою жизнь.
Подобный отстраненный взгляд на происходящее позволяет благонравным наблюдателям поддерживать веру в необходимости благопристойности. Это чем-то напоминает публичные казни при диктатуре: в Тегеране и Эр-Рияде жители собираются на стадионах, чтобы воочию убедиться в том, что закон не следует нарушать. Обществу необходимо это напоминание о неизбежном наказании, равно как и коллективный акт, позволяющий исторгнуть чужеродный элемент. Нож гильотины поднимается, затем падает, тела содрогаются, головы катятся на мостовую. Сидящие вокруг стола склабятся, и, хотя никто ничего не говорит прямо, все, в том числе я, отчетливо слышат: «Подождите. Скоро наступит ад».
11
Первый пациент после обеда – Комик. В отличие от Толстяка, он мог бы проиллюстрировать собой статью под названием «Победители генетической лотереи». Комик – рослый мужчина сорока с небольшим лет, у него есть жена, сын, дочь, копна волос и море поклонников: он ведет собственное стендап-шоу, играет главную роль в телесериале и регулярно завоевывает всяческие награды. Он не курит, не пьет и не ест мясо. Зато у него случаются депрессии, и он несколько раз пытался покончить с собой. И свои депрессии, и даже попытки самоубийства он обыгрывает в своем стендап-шоу, отрывки из которого можно посмотреть в Интернете.
– Как поживаете? – спрашиваю я.
Комик смотрит в окно. Его нижняя челюсть дрожит. В кабинете душно. В воздухе по-прежнему витает запах Толстяка и звучит эхо его смеха, и когда Комик усаживается на стул, мои мысли невольно возвращаются к Толстяку, полному жизненной энергии, несмотря на инвалидность. Пожалуй, сумма разных по своему качеству характеристик любого человека всегда остается неизменной, и, хотя я знаю, что далеко не все подпадают под шаблон, я позволяю себе насладиться этой иллюзией упорядоченности мира.
Периодически я для виду направляю Комика на разные анализы крови, но большая часть отчетов о его посещениях попадают в мой архив с пометками «головная боль», «бессонница», «мышечные судороги» и тому подобное. Он не хочет к психологу, ему нравится здесь. Не знаю почему. Сначала мне польстило, что такая знаменитость хочет ходить именно ко мне, но вскоре я поняла, что на моем месте мог быть кто угодно. Ему не важно, что я говорю. Единственное, что ему нужно, – это возможность пообщаться с человеком в униформе, обязанным хранить профессиональную тайну.
– Вчера мне исполнилось сорок пять.
– Поздравляю.
– Спасибо. Радует то, что уже не так долго осталось.
– Хм. Исходя из чистой статистики, вы проживете еще лет сорок. А может, и больше, учитывая последние достижения реаниматологии, уж не говоря о всех исследованиях, ведущихся в области онкомедицины.
– Пожалуйста, не говорите так.
Он наклоняется вперед, опирается локтями о колени и трет лицо.
– Еще сорок лет в этом мешке с мясом и костями. Господи. Господи.
Он втягивает носом воздух и затем выдыхает со стоном.
– Вот бы у меня был рак. Но только так, чтобы я оказался одной ногой в могиле, ощутил ледяное дыхание смерти, а потом остался в живых и мог бы снова радоваться жизни, каждой мелочи.
– Так не бывает.
– Да, я знаю.
Он поднимает взгляд.
– Но я кое-что придумал. Я уже понял, что не могу жить без наркотиков. Остается только признать это. Когда младший ребенок ложится спать, я иду в гараж, чтобы выкурить косяк. Так продолжается уже не первый месяц. Я выхожу, сажусь на пригорок и закуриваю. Потом я возвращаюсь в гостиную, усаживаюсь на диван рядом с женой и смотрю телевизор. Без этого маленького ритуала я бы ни за что не высидел рядом с ней перед экраном, одно и то же изо дня в день, а теперь я радуюсь приходу каждого вечера. Ритуал превращает меня в обычного человека, такого же, как все. В детстве у меня все было хорошо, я рос в благополучной семье, никто из моих братьев и сестер не был таким, как я, – оторви и брось. Но стоит мне покурить, как все налаживается, я становлюсь нормальным. Но мне просто необходимо дунуть после каждого шоу, а на выходных я накуриваюсь посреди дня, после этого я могу спокойно стоять у живой изгороди и болтать с соседом, не мучаясь при этом от желания провалиться, понимаете?
– Да, я прекрасно понимаю, что вы имеете в виду, – отвечаю я. – Вплоть до прошлого лета у меня были точно такие же отношения с алкоголем. Но мой организм перестал справляться с нагрузкой, и я завязала.
Комик выпрямляется на стуле.
– Да ну? И что же вы делаете сейчас?
– Медитирую, – вру я, – и занимаюсь йогой.
Он снова опускает плечи.
– Господи, как же хочется умереть.
«Давай же, сделай это, наконец», – хочу я сказать, но вовремя останавливаю себя.
Следующий пациент – четырехлетняя девочка, ее сопровождает отец. Она жалуется на ушную боль. Я выглядываю в коридор, чтобы вызвать их, но в этот момент отец говорит, что ребенок пока не готов, им нужно время, и они были бы очень рады, если бы могли зайти чуть позже. Я смотрю на девочку: скрещенные на груди руки и устремленный вперед упрямый взгляд. Мои дочки тоже делали такое лицо, когда были маленькие.
– Она сегодня не в форме, у нее очень болит ухо, я не хочу на нее давить, – продолжает отец. – Ей просто нужно немного времени, чтобы собраться. Я хочу еще раз объяснить ей, что ее ждет в кабинете, чтобы она не так боялась.
Твоя дочь вовсе не боится. Похоже, она отлично умеет вить из своего отца веревки, и, похоже, она привыкла все получать по первому требованию.
– К сожалению, это невозможно. Если вы не войдете сейчас, вы потеряете место в очереди.
– Но разве вы не видите, что ей больно?
Я снова смотрю на девочку: ей не удается скрыть ухмылку, которая расползается по ее маленькому круглому личику.
Я держу дверь открытой.
– Тогда у вас тем более есть все причины, чтобы войти.
Я улыбаюсь девочке. Она уже не ухмыляется и сурово глядит в ответ.
– Пойдем, дружок, – говорит отец. – Будь так добра, заходи.
– Нет, – ревет она. – НЕ-Е-Е-Т, НЕ-Е-ЕТ, НЕ-Е-ЕТ.
Отец смотрит на меня и пожимает плечами. Его дочь, мягко говоря, не выглядит больной. Цвет лица нормальный, движения быстрые, да еще этот рев.
Я возвращаюсь к компьютеру и сверяюсь со списком записи, затем снова выхожу в коридор, чтобы вызвать следующего пациента, но я не успеваю и рта раскрыть, как отец хватает под мышки девочку и заносит ее в кабинет; все происходит так быстро, что она не успевает среагировать.
Только я закрываю за ними дверь, как девочка начинает вопить.
– Сникерс! – кричит отец. – Если будешь сидеть тихо, получишь сникерс.
Девочка вмиг успокаивается, я достаю отоскоп и показываю ей.
– Сейчас я загляну тебе в ушко, чтобы понять, что я могу сделать, чтобы ты выздоровела и ушко больше не болело. Договорились?
Девочка молча смотрит на меня. Я смотрю на отца.
– Вы могли бы придержать ее, чтобы она не двигалась, пока я осматриваю ухо?
Отец пытается обхватить руками дочь, но она извивается, словно уж. Он смотрит на меня.
– Ну… я же не могу ее заставить!
Затем он обращается к дочери:
– Дружок, доктор сейчас будет осматривать тебя, и очень важно сидеть тихонько. Если ты станешь крутиться, папе придется тебя держать. А ты этого не хочешь. Поэтому очень важно, чтобы ты сидела тихо-тихо, пока врач смотрит ушко. Понимаешь?