Довольный собой (ведь я, похоже, что-то такое постигал в людях сам) я стал сравнивать походку и манеру говорить у Стояна. И тут все складывалось!
Стоян ходил также цепко как дядя Дима, но только двигались у него не одни ноги, а как бы он весь. И еще: если надо круто развернуться, он делает это ну просто как НЛО. Р-р-раз и развернется на сто восемьдесят градусов. И в разговоре последняя фраза его почти всегда неожиданна.
С Татьяной тоже, кажется, получалось, но додумать не успел, потому что Илья перехватил мою руку в тот самый момент, когда я уже пытался выдернуть с корнем дрожащий от страха помидорный куст.
На этом наши аграрные труды закончились, и мы отправились отдохнуть на сквознячке под тентом у кухни.
К вечеру погода изменилась. Внезапно набежали облака, которые принес редкий в этих местах ветер со странным названием “Гарбий”.
Брызнул дождик, который к ночи превратился в ливень.
— Ну ты скажы! — сердился Василий Иванович. — С мая дощу нэ було, все городы пожгло, а теперь — на тебе! Цыклон из Грэции!
Я окончательно перебрался из хижины в коридорчик, потому что крыша ее протекала сразу в четырех местах. Чтобы не прогнил пол под струйки ставили тазики и большую кастрюлю со сколотой эмалью. И такая звонкая зазвучала капель, что даже шум ливня не заглушал ее.
Все собрались вокруг телевизора. РТР-Юг продолжало рассказывать о пожаре на Телевизионной Башне в Москве. На несколько минут дали картинку с места событий. Когда стемнело, ветер усилился, а на море разыгрался шторм. Гул, доносящийся с моря, стал перекрывать все звуки.
Я отдал фломастеры Вике и потерял покой, потому что рисовать-то пришлось мне!
Рядом с нами, на спине, раскинув лапы, спал Малыш. Ну, просто доктор Дагмаров после дежурства.
Дядя Дима и Илья, обсудив все последние новости, отправились в ту часть дома, где была комната бабы Кили, и принялись латать и обвязывать сети. После ужина по местной программе стали показывать какой-то мыльный сериал, и внимание Викторины сразу же переключилось с меня на него.
Я воспользовался моментом и убрался подальше от своей подружки и собственных рисунков, на которых изобразил заказанных мне африканских зверей. Ну, просто как знаменитая Мурочка, которая испугалась, нарисованной ею же "Буки-закаляки".
Впрочем, Вика была в неподдельном восторге от моих cвиноподобных бегемотов и даже от пальм, похожих на гигантские кухонные веники.
Я немного покрутился возле дяди Димы и Ильи, потом сунул ноги в Виталькины резиновые сапоги и отправился в гараж, где тускло светила переносная лампочка и Василий Иванович продолжал возиться со своей четверкой.
В гараже было зябко и неуютно. Я что-то подержал Василию Ивановичу, что-то подал из инструментов, но вскоре понял, что толку от меня никакого и побежал под дождем в свою комнатку на крыльце. Добежав, сбросил у порога сапоги, забрался с ногами на постель, открыл Толкиена и… очутился в Шире. И маленькая каморка моя превратилась в норку хоббита.
"Если ты сам хочешь мое колечко, так и скажи!" — чуть не зашелся в крике Бильбо…
Глаза Гэндальфа полыхнули. Маг шагнул вперед и разом словно вырос до потолка. Его огромная тень заполнила всю комнату." В этот самый миг послышались раскаты грома, дверь резко со скрипом открылась, и я, невольно вздрогнув, с испугом уставился на длинную фигуру в дождевике с капюшоном, которая освещалась призрачным светом зарниц.
Лампочка в комнате была очень яркая и без абажура, потому огромная тень от дождевика залезла на потолок и угрожающе изогнулась над гостем. А он передернул плечами, сбросил плащ, вынул голые ступни из галош и оказался Ильей.
У меня невольно вырвался вздох облегчения.
В руках у Ильи была стопка потрепанных книг, крест на крест перевязанных бечевкой.
— Не спишь? А я вот принес тебе… Дачники пооставляли, а батя приговорил их на растопку. Ты посмотри, может, пригодится что.
Илья поставил стопку на пол, а сам сел на табуретку.
Я собрался было спустить ноги с кровати, но Илья остановил меня:
— Не надо! Застудишься. Я тебя сейчас углом одеяла накрою.
— А ты?
Я посмотрел на его худые ступни, белые, как вымоченное в воде лыко. Они были сплошь покрыты следами татуировок и шрамами от разрезов, которыми пытались их убрать. У него и на руках до локтей были такие же пятна и шрамы. Мне хотелось спросить Илью, неужели он весь татуирован, как какие-нибудь новозеландские туземцы, но я постеснялся.
— Я привычный. Татьяна зимой в носках спит, а я могу по снегу босым бегать. Ну, так ты посмотри книги.
Я поднял стопку на кровать, развернул бечевку и стал пересматривать какие-то старые журналы и тонкие книжечки со странным названием "Блокнот агитатора". Они были напечатаны на плохой пористой бумаге.
— "Желтая пресса", — засмеялся я, потому что бумага от времени действительно пожелтела.
И вдруг в этой пустой породе сверкнула первая жемчужина.
— Хемингуэй! Это нужно сохранить.
— Ты читал?
— Папа мой его любит. А я читал только "Старик и море". И еще диафильм у меня был такой в детстве.
— О чем?
— О старом рыбаке… очень старом.
Все считали, что от него уже навсегда отвернулась удача. И только его друг — мальчик — в него верил. Но родители не разрешали ему выходить в море со стариком (я еле ворочал языком от приступа косноязычия).
— Ну вот, а старику попалась на леску огромная рыбина, такая огромная и сильная, что возила лодку по морю несколько дней. Старик как-то набрасывал леску на себя, чтобы ослабить рывок и сохранить леску целой.
А потом на рыбу напала стая акул, и старик бил их веслом.
— И погиб?
— Нет. Вернулся. Но на леске у него была не рыба, а рыбий скелет. Огромный!
— Значит, море его не победило. А что мальчик?
— Мальчик… мальчик ухаживал за стариком, пока он болел, а потом сказал, что больше не отпустит его в море одного.
Помолчали.
— Послушай, а в этой книге есть эта история?
— Нет. Но отец говорил, у Хэма все интересно.
А здесь повести какие-то про войну. В Испании, кажется.
— Отложи на подоконник.
Потом попался толстенный том без начала и середины. Я полистал его и догадался, что это книга, по которой поставили фильм "Россия молодая".
Отложили и эту.
Оставшуюся макулатуру Илья вновь перевязал веревкой и отнес к порогу.
— Знаешь, я в детстве та-ак зачитывался… Меня могли звать, тормошить, а я ни на что не реагировал. Зато бывало, как оторвусь от книги, так не жил бы на белом свете…
Илья сидел на табурете, зажав длинные кисти рук худыми коленями, обтянутыми дырявыми трениками.
— Я после армии к отцу не вернулся, поехал к сестре.
(Помолчал недолго). Плохо без матери, да?
Я пожал плечами.
— Не знаю. Мне с отцом и Стояном хорошо. Я маму не помню.
— Хорошо… хорошо… (в голосе Ильи послышалось испугавшее меня раздражение).
С отцом хорошо!
А почем знаешь, что с матерью не лучше было бы?!
Я не ответил.
Илья как-то тяжело, по-стариковски, поднялся на ноги.
— Ну, ладно, пойду уложу Вику, а то она, как племяшка моя, насмотрится телевизора на ночь, а потом кричит во сне.
Нагнулся к дождевику, поднял, встряхнул, да так и замер:
— Знаешь, я вот боюсь, что сынок мой вырастет, станет чем-нибудь не таким заниматься, а я не смогу этому помешать.
Ты вот хочешь стать таким, как твой отец?
Я не очень-то понял, как увязываются между собой эти фразы. О Вике у телевизора и о будущем "сынке". Что же касается того, хочу ли я стать таким, как отец, то хоть это мне не светило, я сказал:
— Да-а-а!.. — и как бы даже не очень покривил душой. Потому что между "хотеть" и "стать" дистанция громадного размера, как любит говорить наша классная. Хотеть, может, я и хотел бы…
Илья направился к двери, поднял и стряхнул за порогом дождевик, оглянулся и вдруг сказал каким-то прыгнувшим голосом:
— У меня в Кемерове кореш в тюрьме сидит. За убийство по бытовухе, с пьяных глаз, да и не он это, просто крайним оказался. Мы с ним с первого класса приятели. Вот так-то. Я, как ночь придет, все думаю, каково ему там. Ну, просто не идет мне сон и все.
От неожиданности я быстро сел на кровати. Мои представления об Илье так резко менялись, как будто я каждый раз говорил с новым незнакомым человеком.
Вначале он показался мне ничем не интересным парнем чуть старше нас с Виталькой. За обедом каким-то нервным чудаком. И, наконец, когда я понял, что Илья очень добрый и все время ищет того, о ком мог бы позаботиться, оказалось, что его лучший приятель сидит за убийство!! Я невольно сделал такое движение, как будто отстранился от него. И тут вспомнил слова Стояна про «голубую профессорскую кровь». Мне стало жарко от стыда. Я понял, что я трус! Я боюсь довериться собственным чувствам, потому что, каких бы сложностей ни было в отношениях Ильи с другими людьми, для меня он здесь самый близкий человек.
Илья в это время уже влез в галоши и стоял ко мне боком, собираясь выйти на улицу.
— Я, наверное, курить брошу. Вот в город переберемся — и брошу. Гадость эту, водку, я давно в рот не беру. И Димке все втолковываю, до чего она доводит. А он смеется. Ленька мой тоже смеялся… А у тебя есть приятель?
Я промолчал.
— Ладно, пойду я. А ты давай, "дави подушку", как наш сержант говорил. Если что не так — стучи в дверь. Батя сегодня на Виталькиной кровати лег, а я возле тебя за дверью пристроюсь.
Илья вышел, плотно прикрыв за собой дверь. Стало почти тихо. Где-то вдалеке, точно засыпая, заворчал гром, но дождь еще продолжал без устали умывать и умывать маленькое оконце моей комнаты.
Читать больше я не стал. Выключил свет, лежал с открытыми глазами и первый раз за весь этот долгий месяц думал о Борьке. Вспомнил нашу первую встречу и засмеялся как дурачок. Я тогда первый раз пришел в детсад и за завтраком молоко нечаянно пролил. Девчонки завизжали, я жутко перепугался, а толстый мальчик Боб сказал басом:
— Цыц, бабы! — и нарочно опрокинул на стол свою кружку.
Я еще не знал тогда, что он так батю своего копирует, который и до сих пор цыкает на тетю Клаву и Надьку, когда выпьет лишнего.
И был на всю жизнь покорен такой его пацаньей солидарностью.
В наказание нас посадили вместе в пустой музыкальной комнате, на целый час. После этого, по словам Стояна, мы уже восьмой год живем как попугайчики-неразлучники.
Ссорились, конечно, дрались даже, но разбегались самое большее дня на два. Как только не обзывает нас Стоян: Бобчинский и Добчинский, Давид и Ионафан, Орест и Пилат, сыновья лейтенанта Шмидта, Винтик и Шпунтик — я уже не говорю о наших индивидуальных прозвищах. Честное слово, я-таки издам когда-нибудь толстый том и назову… "Доктор Дагмаров. Полное издание прозвищ".
Дальше я не успел додумать… уснул.
Проснулся я рано, от холода, потому что я и одеяло лежали сами по себе. Оно — на полу, я — на кровати, вжавшись в стенку.
На дворе было тихо. На небе — ни облачка, но лужи еще не высохли. И что совершенно потрясло меня — не спали, а нежно светились в лучах еще румяного ото сна солнца "ночные цветы".
Семена этих заморских цветов пол столетия назад привез из загранки какой-то моряк из местных. Раздал их многим, а вот прижились они только у бабы Кили.
Цветы эти — огромные снежно-белые граммофоны — распускались среди плотных глянцевых листьев, похожих на широкие наконечники туземных копий.
Внутри цветка вполне могла бы разместиться ладонь взрослого человека, даже папина.
Цветы распускались после захода солнца, в темноте, и огромные ночные бабочки, похожие на летучих мышей, устраивали вокруг них настоящие ритуальные танцы. К утру граммофоны увядали и свисали со стеблей грязно-белыми тряпочными мешочками.
Но сегодня все было не так!
Три чудных цветка, розовеющих от смущения и радости, что встретились с солнцем, красовались среди мокрых от дождя листьев.
"Целый день спят ночные цветы,
Но лишь солнце за рощу зайдет,
Раскрываются тихо листы,
И я слышу, как сердце цветет…"
Это папа когда-то читал стихи Фета, держа меня сонного на руках и освещая новорожденные цветы фонариком. Мой папа…, до встречи с которым стало на один день меньше.
Потом, до отъезда, много чего еще было: возвратились Виталик и Стоян, и в честь этого Сенчины устроили шашлыки из здоровущего осетра. Ночью, при свечах.
И в море я ходил на большой лодке, и на катамаране плавал, и на Маяк поднимался.