Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Свет вчерашний - Анна Александровна Караваева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Потом, точнее на другой же день, я никак не могла себе простить (и до сих пор это так и есть), что не выпросила у Александра Серафимовича эти драгоценные для меня записи! Сколько раз я потом корила себя: ну чего стеснялась, чего боялась? Ведь он бы преотлично понял, как бесконечно важно было молодому писателю навсегда оставить себе замечания большого мастера русской прозы.

Но позже я все-таки разобралась в своих тогдашних настроениях: я потому не посмела, что боялась в ответ на внимание и доверие ко мне с его стороны еще как бы в качестве литературного сувенира выпросить себе эти записи.

Вся обратившись в слух, я надеялась на крепкую память. Этот дружеский вечер, который сильно помог мне в работе, действительно долго помнился мне. Но… уж если камни и города поддаются выветриванию, что говорить о бедной нашей, зыбкой памяти?

С чего именно начал Александр Серафимович, теперь уже не могу вспомнить, но каков был характер его критики, старшего, многоопытного мастера, это помнится. Сначала читал вслух реплику, а если находил ее удачной, повторял полностью, с серьезной и ободряющей улыбкой удовлетворения. При этом он часто дополнял свои замечания коротким и решительным движением руки, будто еще сильнее подчеркивая: вот этого и следует держаться. Но когда реплика ему не нравилась, он произносил недовольное «н-да-а» или: «А вот тут, знаете, не дотянуто» — и сразу же кратко, но исчерпывающе конкретно доказывал, в чем именно эта недотянутость выразилась. Не забывал он отмечать и отдельные эпитеты, сравнения или несоответствие, например, смысловой тональности с речевой палитрой. Потом, как бы подводя итог, Александр Серафимович разъяснил, «в чем главная цель» его замечаний. Я тогда не знала, писал ли он пьесы, но об особенностях драматургии он думал и говорил много раз.

— Драматургия — жанр исключительно емкий, стремительный. Наша советская драматургия особенно развивает в себе эти черты. Знаете, частенько, сидя в театре, я ловлю себя на мысли, что я не только зритель, но и наблюдатель. Очень интересно наблюдать, как от реплики к реплике обнажается пружина действия, как она разворачивается и вот, будто во всю длину, от конца до конца, даже как бы лентой, лежит перед вами (он плавными и точными движениями показал, как видоизменяется эта пружина) — все ясно, что к чему, кто с кем связан, кто от кого зависит… А потом наблюдаешь, как эта пружина действия начинает, напротив, сжиматься, как замыкается ее круг (он с силой, обеими руками обвел перед собой этот как бы даже зримо замыкающийся круг) — и дальше всё, конец, точка!..

Потом он с совсем молодым увлечением заговорил о том, что нам, прозаикам, «есть чему поучиться у драматургии», прежде всего — вот этой целеустремленности действия. Теперь ясно ли мне, что прежде всего в этом направлении он и развивал свои замечания?

Да, это мне было ясно, бесконечно интересно, однако ответа на главный, беспокоивший меня вопрос — о Степане Баюкове — я еще не получила. Александру Серафимовичу по свойственной ему наблюдательности и чуткости, конечно, передавалось настроение собеседника.

Он усмехнулся с характерной своей мягкой и мудрой лукавинкой, которая мне, как и многим, очень нравилась и будто обнадеживала: знаю, понимаю, что вас волнует, но ведь не все сразу можно сказать.

Уж не помню, в связи с каким своим высказыванием Александр Серафимович наконец прямо перешел к волнующему меня вопросу:

— Вот вы беспокоитесь, не слишком ли резок и груб образ Степана Баюкова? Давайте разберемся в этом.

В качестве литературного примера Александр Серафимович вспомнил некоторые моменты своей работы над романом «Город в степи». Этот роман я читала еще в годы студенчества. Журнал «Современный мир», где в 1912 году был опубликован роман «Город в степи», пользовался немалой популярностью, особенно в среде оппозиционно настроенной демократической молодежи, так как там печатались произведения Максима Горького, В. Вересаева, Д. Бедного и других. Имя Александра Серафимовича, известное нам еще с самой ранней юности по горьковским сборникам «Знание», в годы реакции стало еще более известным и близким нам, молодежи, после опубликования романа «Город в степи». Первостепенно важно было, что на страницах популярного в свое время журнала «Русское богатство», редактором-издателем которого был В. Г. Короленко, появилась статья о романе «Город в степи». Эта статья главным образом и разъяснила художественное и общественное значение романа. Книжки журнала «Современный мир» за 1912 год и книжки журнала «Русское богатство» тогда, осенью 1913 года, когда я приехала в Петербург на Высшие женские курсы, передавались из рук в руки.

Помнится мне один из рефератов, экспромтом обсуждавшийся в нашей курсовой библиотеке, так называемой «фундаменталке».

Разговоры и споры на литературно-общественные и особенно злободневные темы среди курсисток вспыхивали постоянно и повсюду. Мы, молодые филологи, тогда, конечно, не знали определения, которое Максим Горький дал тому периоду: «позорное десятилетие» русской буржуазной литературы. Наши незрелые умы многого еще не могли тогда обобщить, но какие настроения, какую критику тогдашней действительности и какие призывы воплощали в себе произведения наших любимых и уважаемых писателей — это мы понимали. Помнится мне, как, например, ненавистен был всем нам образ Захара Короедова, бывшего содержателя грязного трактира, потом крупного торговца, лесопромышленника, беспощадного в своей собственнической жадности и жажде накопительства. В образе Захарки Короедова мы увидели звериный лик капиталистической собственности, в картинах полной безнаказанности его преступной наживы мы видели строй, который окружал нас.

Конечно, Александру Серафимовичу было отлично известно, как оценивали его роман В. Г. Короленко, А. М. Горький и все передовые люди русского общества тех лет. Но мне в тот зимний день 1929 года приятно было хотя бы кратко рассказать о своих мыслях и незабываемых впечатлениях, полученных много лет назад от его романа.

В ответ на этот мой краткий экскурс в прошлое Александр Серафимович раздумчиво-ласково улыбнулся и сказал, что вот сейчас мы «как товарищи, как представители двух поколений советской литературы» обратимся «к этому ненавистному Захарке Короедову» — уже для наших творческих целей. Александр Серафимович рассказал, как из непосредственных наблюдений и встреч родился у него образ Захарки Короедова, что прежде всего поражало художника в наблюдениях над подобными особями. Страшная, ненасытная жажда наживы, чтобы «намертво закрепить свою собственность», всячески расширять, раздувать эту собственность, «чтобы давить, давить ею всех неимущих». В «наращивании собственности» хищники-эксплуататоры видели «главную крепость жизни».

— Вот он, хищник, сбил себе одноэтажный дом, этакую каменную шкатулку, — и пошел наращивать этаж за этажом, а потом второй и третий домина готовятся. Дальше — больше, можно уж целый квартал отхватить под свою собственность, а там и в набережную сапог свой вонзить, можно и на реке, подобно щуке, разбойничать… можно и в лес свою лапу запустить, рубить его под корень… все, все было можно этой черной собственнической стихии…

Александр Серафимович приостановился, шумно передохнул, обмахнул платком раскрасневшееся лицо и закончил все еще неровным от волнения голосом:

— Вы представляете себе, как я ненавидел эту страшную стихию!.. Великий Октябрь перерезал ей дорогу, но эта нечисть, как остатки заразы, то здесь, то там отравляет воздух… Мы будем бороться с этой подлой стихией, твердо, принципиально, непримиримо бороться! Будем разоблачать ее, преграждать ей путь к человеческой душе, например, таких в основе своей честных и революционных людей, как ваш Степан Баюков. А знаете…

Александр Серафимович, помедлив, усмехнулся и заговорил уже спокойнее. Он «не как-нибудь просто к случаю» решил прочесть рукопись моей пьесы, а с осознанным интересом и пониманием: ведь и в скромных пределах крестьянского двора может разбушеваться темная собственническая стихия. Он считает, что пьеса идет по верному пути и потому «резкого света бояться не следует». Он опять прочел вслух понравившиеся ему строки из разных мест пьесы, которые относились к Баюкову, и высказал мысль, которая запомнилась мне на всю жизнь неожиданным поворотом суждений: «Жадные людишки, подобные Захарке Короедову, которые настолько «въелись» в собственническую мерзость, что давно потеряли всякую брезгливость к ней, — психологических мучений не знают. У них только одна забота — вырвать, схватить, проглотить. Натуры честные и сильные, но поддающиеся временным порывам собственничества, жадности и прочих чувств старого мира, страдают особенно мучительно. Вступая в противоречие с коренными основами своей натуры, «честной, доброй, сильной», они словно потрясены собой. Пусть бессознательно даже, но как они ужасаются жестокой перемене в собственном поведении, в характере, в чувствах.

— Они потрясены собой и какое-то время беспомощны перед этим потрясением… и вот тут вступает уже современная тема… д-да! …Девушка Липа воплощает ее в себе!.. Да, да, не бойтесь резких линий и красок — Баюков ваш задуман верно[7].

Обсуждение моей пьесы «Двор» в тот вечер на квартире у Александра Серафимовича прошло прекрасно. Глубоко растроганная вниманием добрых и строгих товарищей моих, я возвращалась домой счастливая, обогащенная множеством новых, свежих мыслей.

«Да, это был один из счастливых вечеров этого года», — думалось мне, и в воображении вновь и вновь появлялись дружеские лица, звучали голоса Александра Серафимовича, А. А. Фадеева и других товарищей. В чем сила, красота и благородство искусства? — думалось мне. Конечно, не в самом только творческом процессе осмысливания, поисков художественного выражения и, наконец, завершения, — нет, не только в этом. Искусство сильно и прекрасно еще и тем, что в нем есть всеобщего, всеохватывающего своим светом, объединяющего многие личности. Мне вспомнилось, как в ранней моей юности, читая вдохновенные статьи В. Г. Белинского, я задумывалась: как это выглядит в жизни — литература как всеобщее дело?

И вот я увидела и почувствовала, как это выглядит в жизни!

В последующие годы мне довелось несколько раз вместе с Александром Серафимовичем выступать на встречах с читателями и на читательских конференциях. Четверть века назад это общение писателей с читательскими массами являло собой не только широкий интерес к современной литературе. Это общение выражало также повсеместное развитие и углубление в народную жизнь процессов культурной революции. В начале 30-х годов на московских заводах и фабриках строились клубы, библиотеки — стационары и передвижки; открывалось множество курсов для разных заводских специальностей, филиалов институтов без отрыва от производства; на глазах у всех росла наша рабочая интеллигенция, любители музыки, литературы, театра.

Александр Серафимович на этих встречах чаще просто говорил, чем читал, — уже мешала слабость зрения. Читал он уже замедленно, по-стариковски, приближая книгу к глазам, зато беседовал непринужденно, доверительно-задумчиво, а взгляд его из-под седых нависших бровей в такие минуты казался сосредоточенно-сияющим, особенно если кто-то из слушателей обращался к нему с содержательным вопросом. Однажды в одном заводском клубе какой-то юноша задал вопрос: как становятся писателем, «сразу» или «постепенно»?

Кругом раздались смешки, но Александр Серафимович движением руки остановил их и сказал серьезным тоном, что если даже кому бы и показалось, что он-де  с р а з у  стал писателем, это «был бы самообман». Ничто на свете не делается без подготовки. Условия жизни, характеры, знания и способности людей бесконечно разные, а значит, и подготовка, то есть развитие и формирование таланта, происходит у каждого по-своему, в свои сроки. Потом уже новые голоса спросили: а можно ли самому помогать таланту и что нужно делать для этого?

Александр Серафимович посмотрел в ту сторону внимательным взглядом старого деда, доброго, но и требовательного.

— Что надо делать? Прежде всего читать, много читать и думать.

Раздался новый голос откуда-то из уголка переполненного зала:

— Александр Сергеевич Пушкин тоже много читал?

— Очень много, всегда, всю жизнь. Его прекрасный гений всегда был воодушевлен огромными знаниями. Он, товарищи, был не только величайший писатель, но и великий читатель!

В зале на мгновение наступила тишина — и вдруг поднялась шумная волна рукоплесканий, и разноголосые веселые вскрики полетели отовсюду: казалось, все сначала изумились, а потом поняли и обрадовались каким-то неожиданным и значительным мыслям.

В другой раз (уже не помню, в студенческой или в заводской аудитории) Александр Серафимович рассказывал о Горьком. Алексея Максимовича уже не было в живых, и потому в рассказе старого писателя звучала теплота и печаль. Как зачинались сборники «Знание», как Горький собирал лучшие писательские силы русской литературы начала нашего столетия, как щедро и чутко заботился он о каждом авторе-знаньевце, как многогранна была его помощь и идейно-художественное влияние на писателей — обо всем этом Александр Серафимович рассказывал так задушевно, доходчиво и пластично, что, слушая его, я давала себе слово: обязательно записать сегодня же, как только приду домой… Но что-то помешало, и осталась только запись воспоминаний.

Однажды в середине 30-х годов, на каком-то вечере в нашем клубе, все сидели в большом зале в ожидании концерта. Идя мимо первого ряда к выходу, к Александру Серафимовичу подошел высокий красивый старик, который держался удивительно статно для своего возраста. Оба в шутливом тоне спросили друг друга о здоровье, потом еще о чем-то, и после крепкого рукопожатия статный старик со словами: «Ну, а я уже до дому» — пошел к выходу. Все, кто сидел вблизи, проводив взглядом ушедшего, спросили у Александра Серафимовича, с кем это он только что разговаривал. Он ответил, что это Николай Дмитриевич Телешов.

— А! «Среда»!.. Сборники «Знание»! — раздались голоса. Тут же вспомнили о книге Н. Д. Телешова, изданной в конце 20-х годов под несколько меланхолическим названием «Все проходит»[8].

Начинался концерт, и разговор о Н. Д. Телешове прервался. Он возобновился гораздо позже — и уже не помню, при каких обстоятельствах. Кто-то вспомнил о Н. Д. Телешове, заснятом много лет назад в широко известной фотографии шестерых: С. Скиталец, Л. Андреев, А. М. Горький, Н. Д. Телешов, Ф. И. Шаляпин, И. А. Бунин. Тут же вспомнили о близости А. М. Горького и А. П. Чехова к писательскому кружку «Среды», где в свое время собирались самые передовые писатели дореволюционной русской литературы. У Александра Серафимовича спросили, чем отличались собрания «Сред» в 10-х годах нашего века от литературных собраний в наше, советское время?

— Н-ну… что ж… — начал он в раздумье, поглаживая ладонью широкий лоб. — Литературные собрания той поры были довольно узкие собрания не только хорошо знакомых людей, но и прежде всего друзей, годами связанных между собой общими делами и заботами — взять сборники «Знание», альманах «Слово» и другие книгоиздательские дела.

Он просто не помнил случая, чтобы кто-то никем не рекомендованный пришел на собрание «Среды» — для этого требовалось «явно обещающее творческое обоснование».

Его опять спросили, чем это объяснялось: известного рода замкнутостью людей, давно привыкших быть и думать вместе, — или этот обычай «вхождения в круг» можно было объяснить политико-общественной жизнью тех лет?

— И то и другое, — ответил Александр Серафимович и, о чем-то вдруг задумавшись, снова потер ладонью широкий лоб. — Мы, советские писатели, в большинстве своем конечно, куда сильнее и глубже чувствуем и понимаем исторический смысл событий, чем понимали его писатели в те годы. Возможно, еще и потому, что многие литераторы тех лет, наверно, не столько знали, к чему дело идет — в историческом смысле, а больше всего остерегались, проще говоря, боялись тех мрачных начальников, которые могли вмешаться в дорогую сердцу творческую жизнь… да, прежде всего тогда литератор или артист знали, кого надо бояться! — И Серафимович прищурился с мудрой стариковской хитрецой. — Известная настороженность была по отношению к новичкам: кто ты, откуда, кто знает тебя? Говоря совсем грубо: боялись шпиков, которые шныряли повсюду.

Седые брови сдвинулись, веки опустились, губы резко сжались под щеточкой усов — о чем он вдруг вспомнил, никто не знал.

Те, кто помнил в то время первое издание книги Н. Д. Телешова «Все проходит», спросили: когда, по мнению Александра Серафимовича, «Среды» переживали свой лучший период?

Он решительно подчеркнул:

— Самый цветущий период «Сред» — в годы близости с Горьким!

— А потом, в последующие годы?

— Политическая обстановка в стране менялась, усложнялась и, конечно, врывалась в литературную жизнь, в которой тоже происходили свои перемены.

Как же внешне это выглядело? Может быть, помнятся ему какие-то живые картинки тех перемен?

— Н-ну… как же… всякое бывало, — произнес он с медлительной улыбкой. — Литературные встречи в те годы, среди отлично знакомых людей и большей частью друзей были не только серьезные творческие беседы и дискуссии, но были на этих литературных встречах и моменты радости и простого удовольствия. Вечер завершался обычно ужином… н-ну, не какой-нибудь лукуллов пир, а добротный московский ужин, шутки, тосты.

Кроме того, кружок «Среды» был хорошо знаком с известными актерами, художниками, певцами и певицами.

— Ближе к ужину часто, бывало, зайдет «на огонек» кто-нибудь из театральных знаменитостей, бывали и дамы. Заедет какая-нибудь «дива», прямо с концерта, после шумного успеха, счастливая, нарядная… Бриллианты, вечерний туалет, декольте… В такие моменты Иван Алексеевич Бунин, как один из хозяев вечера, был особенно хорош, обаятельно держался, остроумный, изящный. И, как мне всегда казалось, это в полной мере чувствовали также и те избалованные жизнью дамы… ведь перед ними, черт возьми, раскрывалась поэтическая душа одного из виднейших русских лириков начала двадцатого века!

Лучик далекой дружбы осветил лицо человека, более чем за семьдесят, и задержался на несколько секунд.

Предреволюционные годы совпали с первой мировой войной, или, как ее в народе называли, русско-германской, а то и просто германской. Александр Серафимович напомнил всем известные факты, которые уже в первые месяцы войны показали, что «русско-германская» все сильнее толкала страну «под откос».

— Вы представляете себе дорогу, которая ползет во все стороны, разъезжается под ногами? — спросил Александр Серафимович, строго хмуря седые брови и качая головой. — Вот в таком положении, представлялось мне тогда, чувствовали себя некоторые писатели… и пытались найти какую-то свою меру вещей, свой выход, свою какую-то тропинку… Для этого делались крутые повороты… и явно — вправо. Леонид Андреев, например, после своего нашумевшего в начале 900-х годов «Рассказа о семи повешенных», в 1915 году написал пьесу «Король, закон и свобода».

— Ах! — сказала я, не сдержав волнения. — Я была на премьере этой пьесы в Александринском театре!

Еще до постановки этой пьесы была создана шумная реклама.

В партере было много военных, которые особенно рьяно вызывали автора. Я впервые увидела тогда «живого» Леонида Андреева. В длинной своей черной блузе, с пышным черным бантом у ворота, Андреев показался мне коротконогим и неуклюжим, а лицо его, еще довольно красивое, выглядело отечным и хмурым. В ответ на вызовы публики Л. Андреев отрывисто кланялся, будто нарочито резко взматывая черными, свисающими на лоб волосами.

С безопасной нашей галерки, сплошь набитой учащейся молодежью, мы вперемежку со свистками выкрикнули свой «заряд» возмущенных фраз, дословное содержание которых не удержалось в памяти. Ведь по Леониду Андрееву получалось, что бельгийский король Альберт (его играл Юрьев) оказался самым надежным хранителем свободы!

Кое-что в моей мимоходом, краткой справке рассмешило Александра Серафимовича.

— Воображаю, — сказал он со своей басовитой усмешкой, — как вы все с «высот» галерки бросали свои обличения в день андреевской премьеры!.. Случайно, вы спрашиваете, или вообще характерно для Леонида Андреева это хмурое выражение лица — и, главное, когда? В день премьеры в Александринском театре! Нет, то было не случайное, а характерное для него в ту пору выражение, — уверенно ответил Серафимович. — В те годы он вообще чувствовал себя как-то неблагополучно, нервно, хмуро…

Но тут начался концерт, и рассказ А. С. Серафимовича прервался, а после концерта не возобновился.

В антракте мы трое — Ю. Н. Либединский, Н. И. Замошкин и я, — все еще под впечатлением рассказанного Александром Серафимовичем, вспомнили известную историю из жизни «Среды», уже после Великой Октябрьской революции. Его, автора замечательных произведений, писателя революционной темы, подвергли настоящему остракизму, исключили из состава членов «Среды»! И за что? Только за то, что он горячо отозвался на призыв газеты «Известия» принять на себя заведование литературно-художественным отделом молодой советской газеты!.. Рассказывали также, что после провозглашения позорного решения «изгоняемый» из членов «Среды» писатель-революционер спокойно спросил, все ли присоединяются к данному постановлению? Оказалось, присоединились все. Мы, люди того поколения, которому А. С. Серафимович годился в отцы, по книгам и портретам отлично знали тех писателей, которые исключили А. С. Серафимовича из состава членов «Среды». Как все раньше считали, «Среда» объединяла демократически настроенных русских писателей — и вот весь их «демократизм» развеялся, как дым от ветра: история с «исключением» А. С. Серафимовича сразу прояснила, каков был этот «демократизм». Нам живо представлялась эта картина: писатель смотрит навстречу давно знакомым лицам вчерашних друзей — да неужели они в самом деле подвергают его остракизму, все и без колебания? Мы представляли себе, к а к  он спросил тогда, все ли присоединяются к решению исключить его. Чужие, холодные взгляды и враждебное молчание ответили ему: да, все. Известна была нам и такая подробность: Юлий Бунин, старший брат Ивана Бунина, так протянул ногу поперек тропки между стульями, чтобы «исключенный», уходя, еще и споткнулся бы, — право, трудно себе представить более низменное хулиганство!.. Но Серафимович не «споткнулся». Конечно, огромным усилием воли он переборол свой мгновенный гнев предельно оскорбленного человека — и вышел в большой мир революционных перемен и нового созидания. В 1918 году он вступил в партию, стал фронтовым корреспондентом «Правды», а когда его сын погиб на фронте, Владимир Ильич Ленин обратился к осиротевшему отцу с сердечным, ободряющим письмом, которое стало известным всей стране.

Вспоминая все эти давно отпечатавшиеся в нашей памяти события, поговорили мы и о том, как закономерно целая группа членов «Среды» оказалась потом в эмиграции как политические слепцы. Не могли мы не отметить и того, к а к  двадцать лет спустя (да и конечно не однажды) встречались два старых писателя: тот, кто холодным молчанием «исключал», и тот, кого более двадцати лет назад исключили. А в чем закономерность здесь, в дружественном спокойствии этой встречи, у нас на глазах? Конечно, не только в том, что прошло много лет, — здесь сильнее действовало, как нам казалось, другое, более сложное начало. Из экспромтного рассказа Александра Серафимовича о «Среде» нельзя было не отметить сдержанно, но вполне определенно выраженное различие наших советских писательских организаций и дореволюционных кружков: «Мы, советские писатели, куда сильнее и глубже чувствуем и понимаем исторический смысл событий, чем понимали их писатели в те годы». Не случайно определил Александр Серафимович как «самые цветущие» годы кружка время его близости с Горьким. К числу этих в свое время не понимавших исторического смысла событий относился и тот старый писатель, с кем Александр Серафимович так дружески поговорил накоротке, словно никогда и не было никаких расхождений между ними. Откуда это благожелательное спокойствие со стороны Серафимовича? Это прежде всего мудрость понимания: наша великая эпоха делает свое, учит, воспитывает людей, обогащает их мысли и волю опытом социалистического строительства, но у каждого человека это происходит по-своему, по-разному. Одни более подготовлены к восприятию и пониманию нового, а другие слишком «застаиваются на опыте прошлого», как сказал Ю. Н. Либединский, — словом, каждый достигает понимания истории в свое время, у каждого свои сроки открытий и вхождения в общий строй. А если люди в одном строю, тогда все находит свое место.

Но мы все-таки сожалели, что начало концерта прервало рассказ Александра Серафимовича о Леониде Андрееве.

Прошло немало времени (еще довоенного), когда, встретясь опять в нашем клубе с Александром Серафимовичем, Н. И. Замошкин и я напомнили ему о прерванном концертом рассказе о Леониде Андрееве. (Теперь почти всегда, проходя мимо одного из окон нашего старого здания, я вспоминаю, как, уединившись здесь за чашкой чая, мы слушали продолжение рассказа о Леониде Андрееве.) Александру Серафимовичу, конечно, было понятно, что не пустое любопытство владело его настойчивыми слушателями, а писательское стремление глубже познать явления литературы предоктябрьской эпохи.

В годы юности нашего поколения Леонид Андреев был одним из самых известных писателей, о нем молодежь спорила особенно часто. Не помню, кто из критиков той эпохи писал, что Леонид Андреев будто «начинен метаниями и страхами». Лев Толстой сказал: «Он пугает, а мне не страшно…» Другие критики, напротив, считали Леонида Андреева «мудрым», «сложным» и одним из самых «значительных» писателей XX века. Некоторые называли его произведения скандальными, декадентскими и т. д.

После Октябрьской революции книги Леонида Андреева, как эмигранта, много лет не переиздавались у нас, и потому люди помоложе вообще ничего о нем не знали. А. М. Горького уже не было на свете, и «живой историей» русской литературы, соединяющей в себе прошлое и настоящее, считали А. С. Серафимовича. Поэтому, когда он появлялся в клубе или в доме Правления Союза писателей, его непременно окружали писатели разных поколений, спрашивая о здоровье, о работе, советуясь о чем-нибудь важном. И в тот вечерний час, когда мы сидели за столиком у окна, тоже подсели желающие послушать его. Он начал, как обычно не торопясь, раздумчиво поглаживая просторный лоб:

— Н-ну… давайте продолжим наше обозрение прошлых лет…

Кто-то спросил, какого мнения Александр Серафимович о таланте Леонида Андреева.

— Талант был настоящий, даже хочется сказать — великолепный талант! — убежденно ответил наш старшой. Он вспомнил, как во многих произведениях Леонид Андреев в первые годы своей творческой жизни сочувствовал «маленьким людям» и обличал темные и жестокие силы феодально-капиталистического строя, которые делали жизнь миллионов людей бесправной, униженной, беспросветной. Было время, когда Леонид Андреев, чувствуя «нарастающую волну» революционных настроений в стране, страстно разоблачал кровавую расправу самодержавия с революционерами.

— Так чего же ему не хватало?

— Чего?.. Не хватало ему исторического мышления, — с той же убежденностью ответил Александр Серафимович. — Он считал себя философом, моралистом, гуманистом, мыслителем… и вообще учителем жизни, а в действительности ничего не понимал в историческом процессе и в закономерностях истории. Для него ничего не существовало, кроме его собственной личности и его субъективного отношения к жизни и людям…

Александр Серафимович вдруг горько усмехнулся и укоризненно покачал головой:

— Знаете, если бы я преподавал русскую литературу, я остерегся бы советовать молодежи изучать, например, эпоху революции пятого года по произведениям Леонида Андреева. Талантливо, ярко, порой даже поразительно… и — недействительно!.. В каком смысле?.. Революцию Леонид Андреев представлял себе как анархический бунт, а революционеры его все те же анархиствующие нигилисты, взбалмошные мистики или безвольные пессимисты с распадающимся сознанием.

На вопрос, каким ему помнится Л. Андреев в годы молодости, Александр Серафимович ответил с мягкой и печальной усмешкой:

— В молодости он был красив, благожелателен, жизнерадостен. Одно время носил тонкосуконную поддевочку, сапоги, русскую рубаху, — и все к нему очень шло. Никто из наших собратий так не одевался, но ему никто не удивлялся — красивый парень, открытая душа. Была у него жена, удивительное существо, звали ее Александра Михайловна; а Горький прозвал «дама Шура». Была у Леонида Андреева в те годы одна черта, которая и меня очень трогала: он любил Льва Толстого, благоговел перед ним, а о многих толстовских героях говорил как о живых и бесконечно дорогих ему людях. А в Наташу Ростову он был просто влюблен! «Знаешь, Серафимыч, — говорил он мне, — я до такой степени ясно ее вижу, Наташу Ростову, что вот кажется мне — отворится дверь, и она войдет, посмотрит на меня, просияет своей очаровательной, шаловливой улыбкой и скажет мне что-то такое, что приносит счастье на всю жизнь…» Очень мне эта черта в нем нравилась! Но вдруг он взял да и написал… «Бездну»! По поводу этого злосчастного рассказа не помню кто сложил каламбур:

Будьте любезны, Не читайте «Бездны».

Газеты рассказ изругали, в сатирических журналах Андреева стыдили как подрывателя нравственности.

— А он?

— Вначале огорчался, что, мол, критики не поняли «трагического смысла» рассказа, а потом «ругань» стала ему даже импонировать. Потом стал говорить о том, что «вся суть» отображения жизни заключается в «самой личности» писателя, в том, что эта личность «в себя принимает», а все прочее отпадает и даже как бы не существует.

Однажды А. С. Серафимович, как старший его друг, в откровенном разговоре определил такие настроения как «дичайший нигилизм», который несовместим с творчеством писателя-реалиста.

— Он этого не ожидал, расстроился. «Что ты, Серафимыч!.. Разве я могу изменить реализму? Отойти от жизни? Что ты, Серафимыч!..» И такое, знаете, лицо у него стало несчастное, что я даже подумал, не слишком ли сурово я за него «взялся»? Но не так уж много воды утекло, как мне стало ясно: он и от жизни отошел, и реализму изменил.

Известно, что Леонид Андреев испугался революции. Мрак смерти и безнадежности, который он нагнетал в своих пьесах и рассказах, шел от этого ужаса перед революцией, перед народным восстанием. Чем дальше, тем больше путаясь, шатаясь, он все более отходил от широкой прямой дороги. По сути дела, он отражал собой безумную растерянность буржуазной интеллигенции, совершенно в стиле пресловутых сборников «Вехи». Разница, как считал А. С. Серафимович, была только в том, что «Вехи» беззастенчиво объявляли, что только самодержавие может охранить и спасти их от «ярости народной», а декаденты делали это иносказательно: «в обертке мистики, мрачных предчувствий, тоски и ужаса», убегали от борьбы и познания в ту же сторону, что и «Вехи».

— Не однажды, в бурном споре, я именно так и высказывался… Тяжело было и горько, а нельзя было иначе! Леонид Андреев спорил, огрызался и с обидой говорил, что все забыли о несчастье, о невозвратимой его потере… О ней все и всегда помнили: Александра Михайловна, прелестная «дама Шура», как-то страшно неожиданно умерла. Все жалели о ней, но не о нем. После ее смерти он буйствовал и наконец женился. Его вторая жена ничем не походила на Александру Михайловну. Но причина была не только в этой большой личной потере, а в том, что он — годами! — все дальше и дальше уходил от современности…

Купил он себе дачу в Финляндии, оборудовал по-своему и все звал в гости. Наконец я и еще кое-кто отправились к нему. Дача его показалась мне огромной и какой-то холодной, да и все внутри было такое же. Особенно поразил меня кабинет, огромный, с высоченными окнами, с колоссальным письменным столом. А сам хозяин, в черном бархатном халате или мантии, походил не то на монаха, не то на какого-то мага-волшебника, а лицо у него было торжественное и даже высокомерное. Первые минуты от недоумения я даже не знал, что сказать: для чего эти огромные комнаты и вся эта театральщина?.. Вдруг мне вспомнились его слова о том, что он «учит» людей. Уж не с этой ли целью вся эта комнатная гигантомания и вся эта театральность обстановки, чтобы приподнять себя над людьми как «учителя» жизни?.. Н-ну, в таких «учителях» народ не нуждался.

Александр Серафимович помолчал и добавил:

— Это история не только о том, почему дружба пропала, а и о том, как может человек загубить свой талант! Талант — это самое лучшее и прекрасное, самое сильное и, хочется сказать, даже вечное в человеке!.. Но талант, извините, не битюг какой-нибудь — взвали, мол, на него что попало, и он, мол, все вывезет. Нет! Талант художника — чувствительнейший инструмент: начни его бросать как попало, терзать его мраком, удушьем, страхом смерти и вообще всякими «судорогами души» — и он не выдержит, задохнется, умрет! Ведь сила таланта — в едином, общем дыхании с жизнью народа, с жизнью родной страны. Погибнет талант — погиб и человек-художник. И ведь был когда-то человек, молодой, обещающий талант, живой, общительный характер, веселость, доброта… И все вместе с талантом загублено, исчезло… эх!..

Он безнадежно махнул рукой, с горькой усмешкой закончил:

— Построил себе человек огромные покои… и умер там как эмигрант, изгой… изгой по своей воле.

Слушая рассказ Александра Серафимовича об этой никогда не виданной даче в Финляндии, я представляла себе знакомую московскую квартирку в Большом Трехгорном переулке, где в конце 20-х — начале 30-х годов мы, молодые, собирались иногда. Помнились мне тепло и уют «серафимовической» квартиры, полки с книгами в рабочем кабинете одного из старейших наших писателей, задушевные беседы с умной шуткой.

Серафимович был для нас живым источником жизненного и партийного опыта, подлинным летописцем жизни трудовых людей нашей страны. Мало кому из писателей конца XIX и первых десятилетий нашего XX века довелось так многосторонне в течение десятилетий изучать и прочувствовать работу, быт, характер и борьбу трудовых людей, — и кого только нет в этой галерее: рыбаки на берегах Ледовитого океана, донецкие шахтеры, заводские рабочие, учителя, врачи, железнодорожники, матросы, речные перевозчики, ремесленники, крестьяне со всеми их классовыми различиями: от богатеев кулаков и купцов до безземельной батрацкой бедноты; обнищавшие безработные, их жены, дети без детства. В образах женщин и детей Серафимовича мы найдем не только богатую палитру красок и деталей, но и особенный лиризм и тепло: ведь женщине-матери в ту эпоху бесправия трудового народа было тяжелее всех — и потому ее судьбе писатель по-братски и по-сыновьему сочувствовал. Написав первый свой рассказ «На льдине» в 1889 году, Серафимович за полвека творческой работы увидел и познал жизни человеческие сквозь призму живого, исторического времени: от жестокой поры бесправия, духовной темноты и придавленности к бурному времени революции пятого года, а от него все дальше, по пути классового мужания, — к великому взрыву Октября. И сам он, начавший творческую свою жизнь в конце 80-х годов, шел трудным, но прямым и мужественным путем революционного писателя. Уже после смерти Александра Серафимовича я случайно узнала, что во время своей ссылки в Мезени он подружился с одним из организаторов знаменитой Морозовской стачки — Петром Анисимовичем Моисеенко. Воспоминания Петра Моисеенко, как утверждали, были напечатаны в начале 30-х годов. Много лет спустя мне довелось разыскать книгу «Рабочее движение в России в описании самих рабочих» (издательство «Молодая гвардия», 1933 год). Моисеенко был сослан в Мезень, где и встретился с А. С. Серафимовичем.

«В 1887 году прибыл к нам Александр Серафимович Попов, студент Петербургского университета, донской казак. Он внес в нашу семью еще больше сплочения и, одобрив наше занятие, принялся и сам с увлечением за работу» (стр. 169). Переведенные потом в Пинегу, Моисеенко и Серафимович братски несли вместе все тяготы ссылки на дальнем севере, вместе занимались столярным ремеслом, всякой работой, вместе читали Маркса и Короленко. Моисеенко писал: «Желающие ознакомиться также с ссылкой могут прочесть рассказ Серафимовича «У холодного моря», где он мастерски обрисовал нашу жизнь» (там же, стр. 172).

Если бы он, наш старший товарищ из поколения наших духовных отцов, а также и как главный редактор журнала «Октябрь», держался бы с нами, например, учительного тона, мы бы считали, что так и быть должно. Однако в том и состояла особенность его характера, что он вообще не умел держаться учительно и говорить авторитарным тоном. Да и говорил он прежде всего для того, чтобы разъяснить или подчеркнуть главную суть вопроса, выразить свое утверждение или несогласие с чем-то. Вообще, казалось мне, он вступал в разговор, когда видел, что все хотят знать его мнение и что это необходимо для дела. Гораздо больше он любил слушать. Мне до сих пор помнится выражение лица Александра Серафимовича во время слушания. Неторопливо обернувшись в сторону говорящего, А. С. всматривался в него, словно желая запомнить выражение его лица, и, слушая, не прерывал, полный внимания и самого благожелательного интереса. Казалось, он вслушивался в голоса и мысли не только нас, молодых писателей, сидящих за его столом, но и как бы вслушивался в голоса нового поколения советской литературы. Потом я очень жалела и досадовала, что не записывала по горячим следам наших вечерних бесед на квартире А. С. Серафимовича.

Известно, что одним из недостатков, присущих молодости, является самонадеянность памяти: уж она-то все сохранит, а на поверку оказывается — далеко не все. Общий разговор, когда перекрестно, как мячи в игре, перебрасываются от одного к другому неожиданные мысли и вопросы, когда возникают противоречивые мнения и споры и старший, многоопытный, в какой-то момент находил «главное зерно» или «равнодействующую», как шутя называл это А. С., и прояснялся смысл и значение сказанного, — вот это, общее, окрашенное разностью мнений, голосов, выражений, забывается раньше всего. Легче и глубже запоминается рассказанное в ответ на интересующий тебя вопрос; помнятся долго и те встречи, которые заставили тебя заново продумать знакомые представления, даже как бы и надолго утвердившиеся в твоем сознании.

В конце тридцать первого года, на одном ответственном заседании, в присутствии группы членов ЦК ВКП(б), разбирался вопрос о работе толстых журналов. Естественно, в обсуждении работы нашей художественной журналистики главное внимание было обращено в сторону недостатков — идейных и антихудожественных срывов, редакторских ошибок. Много внимания было уделено и причинам этих журнальных ошибок и недостатков — на почве каких именно явлений возникали они? Почва эта была и в недостатках работы литературных организаций. В литературе происходили примечательные и разносторонние творческие процессы, которые показывали, что наступала иная пора: обогащенные животворными идеями и опытом новой, социалистической эпохи, все отряды художественной интеллигенции проявляли в своей работе больше сходства, чем различия. Таков был смысл высказываний ряда ораторов на том собрании. Но вот попросил слова Александр Серафимович. Он встал, оправил свой белоснежный воротничок над неизменной черной толстовкой и несколько секунд молчал, будто готовясь к чему-то очень важному, и неторопливо заговорил. Теперь невозможно вспомнить, как, с чего он начал свою речь, как она развивалась и какими словами закончилась, — слишком сильно было впечатление и волнение мое от всего необычного, нового и смелого, что я услышала тогда от него. Мне уже довелось рассказывать читателям, что я вступила в РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей) прежде всего потому, что мне было важно, с  к е м  там я буду работать вместе. Решающим для меня было знать, что А. Серафимович, Д. Фурманов, А. Фадеев, Ю. Либединский, А. Жаров, А. Безыменский и ряд других известных писателей создали РАПП — передовую литературную организацию. И вот на ответственном собрании один из ее создателей, наш старший товарищ, писатель горьковского поколения, сурово критикует РАПП за многие недостатки и промахи, разные случаи администрирования и зазнайства, за недооценку тех глубинных идейно-творческих процессов, которые происходят в широкой писательской общественности.

Серафимович говорил неторопливо, временами даже приостанавливался, но не для поисков слова — конечно же все его суждения были давно продуманы. С обстоятельностью старого и мудрого борца он хотел тут же ощутить, как принимается его критика, направленная своим острием против недостатков и ошибок РАПП. Лица слушателей выражали серьезность и внимание, и никто ни одним намеком или жестом не показывал — время, мол, уже, время. Товарищи из аппарата и члены ЦК ВКП(б), казалось, слушали и наблюдали с особо пристальным вниманием и за настроением собрания — ведь люди не только слушали, но и у каждого возникали мысли, скорее всего навстречу высказываниям нашего старшего друга. Кроме всего настоятельно важного, что содержалось в его речи, было в ней и достаточно того, что называется подтекстом. Разве не могла взволновать, например, такая мысль: достаточно ли для писателя, современника великой эпохи, «упиваться» тем, что он, мол, вдохновлен мировоззрением пролетариата? Он может всем и всюду рассказывать, как справедливо и высокочеловечно это мировоззрение, но разве можно удовлетвориться самим собой? И не является ли доброжелательной заботой именно этого писателя помогать идейному становлению народа, а значит, и всей нашей работе? Сколько раз говорил Владимир Ильич Ленин, как бесконечно разны пути, которыми люди приходят к пониманию великих исторических задач социалистического строительства. И ведь все это зависит не только от того, к какой литературной организации принадлежит писатель, а прежде всего от того, насколько глубинно художник слова познает бытие социалистического общества, — ведь это познание открыто всему народу, равноправно для всех, только бы человек стремился к этому познанию!.. А коммунисты могут этому только радоваться и отмечать, как все новые художники слова впечатляюще и верно отражают в своем творчестве живые, характерные черты современности. А чего больше в этой радости: удовлетворения члена РАПП или какой иной организации — ах, как, мол, такое произведение отражает «наши установки»! — или эта радость исполнена партийного удовлетворения и одобрения? Конечно, важнее всего — второе. Не одна только «ведущая» литературная организация должна опережать всех, важнее совсем иное: широкая и многогранная общность литераторов всего Советского Союза. Именно в предвидении этой широкой общности, как ему представлялось, ни в одном документе о литературе партия не подчеркивала, что какая-то литературная организация должна главенствовать как «ведущая» — и, следовательно, любой «нажим» и всякое «администраторство», например со стороны РАПП, не выражают линии партии. Писатель-коммунист, конечно, не бесстрастный наблюдатель, но его влияние выражается в средствах и методах общения с товарищами по литературе: честный, открытый спор по конкретному поводу, поиски путей для взаимного понимания и сближения точек зрения, убеждение, изучение, понимание, сравнение…

Выражение лица Александра Серафимовича показывало, что он переживал, может быть, один из ответственных моментов жизни, и это, конечно, было нелегко: ведь ему тогда шел шестьдесят девятый год. Едва ли ему когда думалось, что об организации пролетарских писателей, одним из создателей которой он был, доведется говорить непримиримо и требовательно — и не о каких-то мелких и временных ее недочетах, а о самой «линии» ее работы. Кто знал, сколько им было передумано перед тем, как высказать все это вслух! Да ведь и прийти к этому решению старому человеку гораздо сложнее, чем молодому, полному еще не растраченных сил.

Несколько месяцев спустя, читая в «Правде» постановление ЦК ВКП(б) о ликвидации РАПП, я вспомнила речь А. С. Серафимовича, и она предстала передо мной еще резче и многозначительнее: уж не сыграла ли она роль одного из тех жизненных и принципиально убедительных сигналов, которые могли подтолкнуть выход в свет исторического решения от 23 апреля 1932 года? Было ли так в действительности, я не пыталась проверять, но убеждение в этом осталось у меня до сих пор.

Александр Серафимович очень точно, как он не однажды говорил, соблюдал «общественное время»: на заседания редколлегии журнала «Октябрь» он приходил часто раньше всех. Так же точен он был и во всех совместных начинаниях писателей и общественных организаций. В начале 30-х годов вместе с клубом и ткачихами-активистками на фабрике им. Дзержинского, или Трехгорке, как и до сих пор еще ее называют, был задуман какой-то вечер на литературные темы. Я должна была известить Александра Серафимовича, в какой день я смогу прийти на это собрание. Но болезнь моих детей заставила меня забыть на время обо всех делах и обещаниях. Вдруг я получила короткое письмецо от Александра Серафимовича, в котором он с дружеской заботой спрашивал, не больна ли я, так как письма моего он не получал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад