Ну и дурачина же я после этого!
Часть вторая
Я боюсь, что мое безумное увлечение Медеей да Карпи стало общим достоянием, а все из-за моих глупых разговоров и дурацких песенок. И вот результат: сынок вице-префекта, или архивный клерк, или, может быть, кто-то из завсегдатаев «Контессы» пытается меня разыграть! Но берегитесь, досточтимые дамы и господа, я отплачу вам той же монетой! Вообразите мои чувства, когда сегодня утром я обнаружил на своем письменном столе сложенное письмо, – необычный почерк показался мне странно знакомым, и уже в следующее мгновение меня осенило: этой рукой написаны хранящиеся в местном архиве письма Медеи да Карпи! Я стоял как громом пораженный. Потом мне пришло на ум, что, по всей вероятности, я получил презент от неизвестного доброжелателя, прослышавшего о моем интересе к Медее, и передо мной лежит ее подлинное письмо, на котором какой-то болван взял и нацарапал мое имя, вместо того чтобы воспользоваться конвертом. Но нет, записка была изначально адресована мне, писана для меня и, следовательно, не могла появиться на свет в давно ушедшую эпоху. Всего четыре строчки, привожу их здесь слово в слово:
«Спиридону.
Особа, осведомленная о Вашем к ней интересе, будет ждать Вас в церкви Сан-Джованни-Деколлато нынче вечером в девять часов. В левом приделе Вы увидите даму в черной накидке, с розой в руке».
Прочитав записку, я вполне уверился, что стал мишенью заговора, жертвой мистификации. Бумага по выделке была точно такая, как в шестнадцатом веке, а начертание букв с поразительной верностью подражало почерку Медеи да Карпи. Кто же автор записки? Я перебрал в уме возможных кандидатов. По всему выходило, что это сын вице-префекта, вероятно, в компании с его дамой сердца, графиней. Не иначе они раздобыли какое-то старинное письмо и оторвали от него чистый лист. Но чтобы этим двоим, вместе или поврозь, хватило фантазии изобрести столь хитроумный розыгрыш или достало таланта выполнить столь искусную подделку – такое не укладывается у меня в голове. Видимо, я сильно их недооценивал. Каким же образом мне с ними поквитаться? Сделать вид, что никакого письма не было? Благородно, но слишком пресно. Нет, я пойду на свидание. Не исключено, что один из заговорщиков тоже будет там, и я сумею в свой черед их разыграть. Ну а ежели я никого не встречу, то от души посмеюсь над незадачливыми интриганами, не способными провести в жизнь собственный коварный замысел! А может статься, глупая проказа кавалера Муцио, сына вице-префекта, преследует единственную цель – свести меня с некой дамой, которую он назначил героиней моих будущих amori? С него станется. Однако надо быть полным дураком и «профессором», чтобы отказаться от знакомства с дамой, умеющей так изумительно подделывать письма шестнадцатого века (в том, что это не работа праздного франта Муцио, я нимало не сомневаюсь). Решено, иду, будь что будет! Я отплачу им той же монетой! Сейчас только пять – как долго здесь тянутся дни!
Неужто я безумен? Или же призраки – не выдумка? Вчерашнее приключение до глубины души меня потрясло.
Около девяти часов вечера, как предписывало загадочное послание, я вышел из дому. Было холодно, в воздухе висел туман, с неба сыпалась снежная морось. Все лавки на запоре, окна плотно закрыты ставнями, жители попрятались по домам. Узкие черные улицы, зажатые между высокими стенами домов или пролегающие под арочными сводами-туннелями, казались еще чернее из-за тусклого света редких масляных ламп и дрожащих желтых отблесков на мокрых камнях мостовой. Сан-Джованни-Деколлато – маленькая церквушка, скорее часовня, которую я прежде всегда видел запертой (здесь многие церкви открываются только по большим праздникам), расположена позади герцогского дворца на крутом подъеме, в месте, где сходятся две мощеные улочки. Я сто раз ходил мимо, но не обратил бы никакого внимания на церквушку, если бы не мраморный рельеф над дверью, изображающий кудлатую голову Крестителя на блюде, да железная клетка, в которой некогда выставляли головы казненных преступников. Иоанн Креститель, с его отрубленной, или усекновенной, головой, очевидно, считается здесь святым покровителем топора и плахи.
Я не заметил, как дошел до Сан-Джованни-Деколлато. Признаюсь, я был взволнован: если ты поляк и тебе от роду двадцать четыре, это что-нибудь да значит. Оказавшись на небольшой ровной площадке в месте соединения улиц, я с удивлением увидел, что окна церкви-часовни не освещены, а дверь заперта! Так вот какую шутку со мной сыграли – выгнали из дому на ночь глядя в холод и непогоду к заброшенной церкви, которая не открывалась уже бог знает сколько лет! Я был взбешен и мог учинить любое безрассудство – выломать дверь в церкви или пойти и вытащить из теплой постели сына вице-префекта (я не сомневался, что это его проделки). Избрав из двух последнее, я двинулся к его дому по черному проулку слева от церкви. Внезапно где-то совсем близко послышался звук органа – да, без сомнения, где-то заиграл орган, вступил хор, а затем нараспев забубнил священник. Так, значит, церковь все-таки открыта! Я повернул назад. Кругом темнота и полнейшее безмолвие. И вдруг до меня опять донеслись слабый звук органа и пение. Я прислушался: звук определенно шел со стороны другой улочки, той, что справа от церкви. Может быть, там еще один вход? Я нырнул под арочный свод и сделал несколько шагов под уклон, пытаясь угадать, откуда слышится музыка. Но нигде не видно было ни двери, ни света в окне, одни черные стены да черные мокрые камни под ногами с желтоватыми бликами от мерцавших масляных ламп, и над всем – мертвая тишина. Я остановился в растерянности и тут же услышал пение – на сей раз несомненно со стороны той улицы, по которой я сперва и пошел. Я вернулся – и вновь ничего. Так я и бегал туда-сюда, понапрасну пытаясь угнаться за звуками, манившими меня, словно блуждающий огонек.
В конце концов мое терпение лопнуло; хуже того, я почувствовал, что меня продирает озноб и душа цепенеет от ужаса, а в таких случаях есть только одно спасение – действовать. Если таинственная музыка доносится не с правой и не с левой улицы, то она может раздаваться только из самой церкви. Почти не помня себя, я взбежал по ступеням, намереваясь с разбега высадить дверь. Каково же было мое изумление, когда она послушно отворилась. Я вошел, и навстречу мне громче, чем прежде, полились звуки богослужения. На миг я замер между наружной дверью и тяжелым кожаным занавесом, потом приподнял край и проник внутрь. Алтарь, весь уставленный свечами, ярко сиял – в церкви шла, очевидно, предрождественская вечерняя служба. Неф и приделы скрывались в полутьме, людей было довольно много. Я пробрался вдоль правого прохода поближе к алтарю. Когда глаза мои привыкли к неожиданно яркому свету, я начал озираться по сторонам, и сердце забилось сильнее. Мысль о розыгрыше, о том, что я повстречаю здесь кого-нибудь из знакомцев моего приятеля-кавалера и этим все закончится, незаметно меня покинула. Я внимательно оглядывал собравшихся. Фигуры у всех были полностью скрыты свободными одеждами: мужчины в длинных плащах, женщины в плотных накидках, с покрывалом на голове. Не считая алтаря, в церкви было довольно темно, и я ничего не мог толком разглядеть, но мне показалось, что под плащами и покрывалами скрываются диковинные костюмы. У мужчины впереди из-под плаща выглядывали желтые чулки; у женщины, стоявшей почти вплотную ко мне, под покрывалом определенно проступал красный лиф, стянутый сзади золотым шнуром. Быть может, в церковь по случаю Рождества съехались крестьяне из дальних областей или просто у жителей Урбании заведено по праздникам наряжаться в старинные одежды?
Теряясь в догадках, я встретился взглядом с женщиной, которая стояла в приделе напротив, у самого алтаря, в свете огней. Она была с ног до головы закутана в черное, но в руке держала, словно напоказ, красную розу – неслыханная роскошь в такое время года и в таком месте, как Урбания. Женщина тоже меня заметила, в этом не могло быть сомнений. Всем телом повернувшись к свету, она склонила голову и распустила завязки на своей тяжелой черной накидке, и я увидел темно-красное платье, расшитое золотом и серебром. Потом она обратила ко мне лицо – и свет всех свечей озарил его… Это было лицо Медеи да Карпи! Я ринулся к ней, бесцеремонно расталкивая всех на своем пути, а вернее, как мне показалось, проходя сквозь неосязаемые тела. Дама уже отвернулась от алтаря и пошла к выходу. Я преследовал ее буквально по пятам, но почему-то никак не мог нагнать. Только раз, перед занавесом, она вновь обернулась. Нас разделяло всего несколько шагов. Да, это была Медея. Медея собственной персоной – не двойник, не наваждение, не подлог: ее овал лица, плотно сжатый рот, словно стянутые ниткой губы и подтянутые к уголкам глаз веки, изысканный алебастр кожи! Она подняла край занавеса и выскользнула наружу. Я кинулся следом – между нами был только занавес. Я видел, как за ней захлопнулась дощатая дверь. Один шаг, и я у цели. Я рывком открыл дверь – Медея должна быть там, на ступенях, до нее рукой подать!..
Я стоял перед церковью. Кругом ни души, лишь мокрые камни и желтые блики в лужах. Меня сковал внезапный холод, ноги отказывались идти. Я хотел вернуться в церковь, но дверь была заперта. Как безумный я помчался домой, волосы на голове шевелились, руки и ноги тряслись, и в таком состоянии я, словно маньяк, пребывал еще целый час. Ужели все это игра больной фантазии? Ужели я схожу с ума? О Боже, Боже! Я схожу с ума?
Ясный солнечный день, снега как не бывало, деревья и кусты будто разом отряхнули все следы непогоды, и в городе чисто и сухо. Белые вершины гор сверкают на фоне ярко-голубого неба. Сегодня воскресенье, и погода воскресная. Все колокола звонят, возвещая скорое Рождество. На площади с портиками идут приготовления к ярмарке, там расставляют лотки со всяким добром: цветной хлопок и шерсть, пестрые платки и шали, зеркальца, ленты, блестящие оловянные лампы – все, чем богат коробейник в «Зимней сказке». Мясные лавки увиты гирляндами из живой зелени и бумажных цветов, окорока и сыры утыканы флажками и зелеными веточками. Я пошел прогуляться и посмотреть на ярмарку скота за городскими воротами: целый лес рогов – словно кружево повисло в воздухе, море-океан животных, и все мычат, ревут и топочут; сотни гигантских белых буйволов, с рогами длиною в ярд, с красными кистями на шее, теснятся на piazza d’armi[20], небольшой площадке под крепостной стеной… Ба! К чему записывать такую безделицу? Что проку? Сколько бы я ни распространялся о колоколах, и рождественских увеселениях, и ярмарках скота, во мне набатом бьет одна мысль: Медея, Медея! Вправду ли я видел ее – или я безумен?
Та церковь, Сан-Джованни-Деколлато, как просветил меня мой хозяин, ни единого разу на памяти старожилов здешних мест не использовалась по назначению. Может ли быть, что мое ночное приключение – не более чем галлюцинация или сон, что прошлой ночью мне все это просто приснилось? В поисках ответа я снова пошел взглянуть на церковь. Стоит как ни в чем не бывало на крутизне, где сходятся две улочки, над дверью все тот же каменный рельеф с головой Крестителя. Глядя на дверь, и правда скажешь, что ее годами не открывали, на окнах паутина, – словом, вид у церкви такой, словно единственные здешние прихожане – пауки да крысы, о чем и предупреждал меня sor Аздрубале. И все же… и все же давешняя сцена стоит у меня перед глазами, я как сейчас помню каждую подробность! Прекрасно помню алтарный образ – танец дочери Иродиады, ее белый тюрбан с пучками алых перьев и синий кафтан Ирода; помню центральный светильник – он медленно вращался на цепях, и от тока воздуха одна восковая свеча оплавилась и согнулась почти пополам…
Должно быть, вся эта картина составлена из фрагментов, которые я когда-либо где-либо видел: они невольно отложились в моем сознании и в силу каких-то причин всплыли во сне; говорят, такое случается, я слыхал рассуждения физиологов на эту тему. Что ж, пойду опять: если церковь закрыта, значит все сон и наваждение, следствие нездоровой экзальтации. Тогда мне нужно немедля ехать в Рим и обращаться к докторам – я не хочу сойти с ума. Но если, напротив… Пфуй! какое тут может быть
Я снова был там, я слышал музыку, я вошел в церковь, я видел Ее! Я не могу более сомневаться в себе. С какой стати? Пусть педанты твердят, что мертвые – это мертвые, а прошлое – это прошлое. Для них, разумеется, так и есть, но почему непременно и для меня тоже, для того, кто любит, кто без остатка поглощен любовью к женщине? К женщине, которая давно… Да! Я доведу свою мысль до конца. Почему бы и не верить в призраков тому, кто способен их видеть? Почему бы ей не вернуться на землю, когда она знает, что там есть тот, кто только о ней и думает, только ее и желает?
Галлюцинация? Но я же видел ее, как вижу лист бумаги, на котором сейчас пишу, – видел, как она стояла там, в сиянии алтаря. Я слышал шелест ее юбок, ощущал запах ее волос, я поднял занавес, еще колыхавшийся от ее прикосновения… И вновь упустил ее! Зато на этот раз, выбежав за ней на пустую улицу, я в бледном свете луны заметил на ступенях церкви розу – розу, которую она за миг до того держала в руке; я трогал стебель, я вдыхал аромат: роза, настоящая, живая роза, темно-красная, явно только что сорванная. Воротясь домой, я поставил цветок в воду, но раньше поцеловал его… сколько раз? кто знает!.. Я убрал розу повыше, на шкаф, и дал себе зарок на сутки забыть о ней – вдруг это только сон? Но теперь я должен взглянуть, мне надо… Боже правый, какой кошмар! Если бы я обнаружил скелет, я ужаснулся бы меньше! Моя роза, вчера такая свежая, яркая и благоуханная, вся побурела и пожухла, словно веками лежала между книжных страниц. Едва я тронул ее, она рассыпалась в прах. Ужасно, ужасно! Но в чем, собственно, ужас? Разве для меня новость, что я влюблен в женщину, которая триста лет как мертва? А если мне милее свежие розы, только-только расцветшие, то графиня Фьяметта или какая-нибудь молоденькая урбанийская белошвейка охотно мне их вручат. Пусть моя роза рассыпалась в прах, что с того? Да если бы мне даровано было держать в объятиях Медею, как держал я в своих пальцах розу, и целовать ее уста, как целовал я лепестки цветка, разве стал бы я роптать, когда бы и
Я снова видел ее, еще чуть-чуть – и заговорил бы с нею! Мне обещана ее любовь! Ах, Спиридон! Тебя не обмануло предчувствие, что ты не создан для земных amori… Поздно вечером в обычный час я отправился к Сан-Джованни-Деколлато. Стояла морозная зимняя ночь, привычно чернели силуэты домов и колоколен, темно-синее небо, усыпанное мириадами звезд, отливало в вышине холодным блеском стали; луна еще не взошла. Света в окнах не было, но я, слегка надавив плечом, отворил дверь и вошел в церковь, где, по обыкновению, увидел залитый светом алтарь. Меня внезапно пронзила мысль, что все это скопление людей, все эти мужчины и женщины, эти поющие и ходящие вкруг алтаря священнослужители мертвы – что ни для кого, кроме меня, они не существуют. Я коснулся, словно бы ненароком, руки моего соседа – она была холодна, как сырая глина. Он обернулся, но, кажется, не увидел меня: лицо у него было пепельно-серое, широко раскрытые глаза смотрели неподвижно, как у слепого или мертвеца. Я почувствовал неодолимое желание бежать оттуда прочь. Но в тот же миг мой взгляд упал на Нее. Она стояла, как всегда, возле алтарных ступеней, закутанная в черную накидку, в ярком свете свечей. Она повернулась лицом к свету – да, это было Ее лицо: нежные черты, характерные туго натянутые веки и губы, алебастровая кожа, едва тронутая бледным румянцем. Наши глаза встретились.
Я стал проталкиваться вперед, к алтарю, она быстро пошла к двери, я за ней. Раз-другой она чуть замедлила шаг, и я почти настиг ее, но все повторилось: выскочив на улицу всего через секунду после того, как за ней закрылась дверь, я увидел, что она исчезла. На ступеньке что-то белело. Не цветок – письмо. Я бросился назад в церковь, чтобы там прочесть записку, но дверь была наглухо заперта, словно ее не открывали много лет. При свете уличных алтарных лампад ничего нельзя было разобрать, и я помчался домой, зажег лампу, вынул из-за пазухи письмо… Оно сейчас лежит передо мной, написанное ее почерком, знакомым мне по письмам в архиве, по той достопамятной первой записке.
«Спиридону.
Если храбрость твоя столь же велика, как твоя любовь, то любовь будет вознаграждена. Вечером в сочельник возьми топор и пилу. Вонзи топор в тело бронзового всадника, что стоит в Корте, – в левый бок, над поясом. Пропили щель, и внутри найдешь серебряную фигуру крылатого гения. Достань его, разруби в куски, искроши и разбросай по сторонам, развей по ветру. В ту же ночь та, которую ты любишь, придет наградить тебя за верность».
На коричневом сургуче выдавлен девиз: Amour Dure – Dure Amour.
Так это правда! Я не напрасно явился в этот мир, мне назначено свершить славнейший подвиг! Теперь наконец я знаю, к чему всегда рвалась моя душа. Честолюбивые мечты, любовь к искусству, любовь к Италии – все, что занимало мой дух, но не давало желанного удовлетворения, – все мираж, и моя истинная судьба в ином. Я алкал жизни, грезил о ней, как путник в пустыне грезит о колодце; но жизнь чувств, как ее представляют себе другие юнцы, или жизнь ума, как это понимают другие мужчины, никогда не утоляла моей жажды. Что тогда для меня жизнь? Любовь покойницы? Мы улыбаемся свысока, едва речь заходит о том, что нам угодно называть старинным суеверием, некстати забывая, что вся хваленая наука дня сегодняшнего, возможно, покажется таким же пустым суеверием тем, кто будет жить завтра. И почему настоящее непременно право, а прошлое заблуждается? Люди, которые писали картины и строили дворцы триста лет назад, уж наверное, не уступали нам ни тонкостью чувств, ни остротой ума – нам, которые только и умеют, что набивать рисунок на ситцы да строить паровозы. Я неспроста пустился в эти рассуждения. На днях, обложившись старыми книгами из библиотеки добрейшего Аздрубале, я принялся вычислять свой гороскоп. И что же? Он почти точь-в-точь согласуется с гороскопом Медеи да Карпи в изложении древнего летописца. Так, может быть, это все объясняет?.. Нет и еще раз нет. Все объясняется тем, что, едва я прочел историю жизни этой женщины, едва увидел ее портрет, я полюбил ее, хотя и скрывал от себя свою любовь под маской исторического интереса. Исторический интерес – вот уж действительно!
Я раздобыл пилу и топор. Пилу я купил у бедного деревенского плотника, за несколько миль от города. Он поначалу не мог понять, чего мне надо, и, скорее всего, принял меня за сумасшедшего; возможно, так и есть. Но если безумие равносильно счастию всей жизни, что тогда? Топор лежал без пригляда на лесном складе, где окоряют большие стволы елей, сваленных высоко в Апеннинских горах, вблизи Сант-Эльмо. На складе никого не было, и я не устоял перед искушением: взял топор в руки, потрогал лезвие и спрятал под плащом. Так первый раз в жизни я заделался вором. Почему было просто не пойти в лавку? Не знаю, наверное, сверкающее лезвие меня заворожило. То, что я вознамерился совершить, называется, полагаю, актом вандализма. У меня нет никакого права портить собственность славного города Урбания. Да я и не хочу причинить ущерб ни статуе, ни городу, и, если бы можно было бронзу залатать, я потом с радостью исправил бы повреждение. Но я должен подчиниться Ей, отомстить за Нее, я должен добраться до серебряного идола-оберега, изваянного по приказу Роберто Монтемурло – дабы его трусливая душонка могла спать спокойно, не опасаясь встретить душу той, которой он боялся больше всего на свете. Врешь, герцог Роберто! Ты вынудил ее умереть без покаяния и вложил в образ своего тела образ души, рассудив, что все предусмотрел и, покуда
Как бесконечно тянется день! Но ближе к ночи я вновь увижу ее.
Увы, церковь заперта, чуда не случилось. До завтра я ее не увижу. Но уж завтра!.. Ах, Медея, из всех твоих возлюбленных любил ли кто тебя, как я?
Еще целые сутки, двадцать четыре часа, до мгновения счастья – мгновения, которого я ждал, мне кажется, всю жизнь. А после – что же после? Да, с каждой минутой я все яснее вижу: после – ничего. Все, кто любил Медею да Карпи, любил ее и служил ей, умирали: Джанфранческо Пико – ее первый муж, от которого она сбежала, оставив его в родовом замке с ножом в груди; Стимильяно, принявший смерть от яда, и его конюх, давший ему яда и сам зарезанный по ее приказу; Оливеротто да Нарни, Маркантонио Франджипани и несчастный юноша Орделаффи – этот последний даже ни разу не взглянул ей в глаза, и единственной наградой для него стал ее платок, которым палач отер пот с его лица, когда сам он уже превратился в кровавое месиво из перебитых костей и растерзанной плоти… Всем суждено было умереть, умру и я.
Любовь такой женщины – это все, чего можно желать, и это любовь роковая: Amour Dure, как гласит ее девиз. Умру и я. Ну так что же? Разве смогу я жить дальше, жить, чтобы полюбить другую? Лучше спросить – разве смогу я жить после завтрашнего блаженства? Немыслимо. Другие умерли, и я должен умереть. Недаром у меня всегда было предчувствие ранней кончины, еще в Польше цыганка сказала мне, что прерванная линия на моей руке – знак насильственной смерти. Я мог закончить свои дни на дуэли с собратом-студентом или стать жертвой несчастного случая на железной дороге. Нет, нет! Не такая смерть мне уготована! Смерть… Да разве Она не мертва? Какие неоглядные дали открываются мне при этой мысли!.. А другие – Пико, конюх, Стимильяно, Оливеротто, Франджипани, Принцивалле дельи Орделаффи – они все тоже будут
Я готов. Нынче вечером, в одиннадцать, я тихо выйду из дому; sor Аздрубале и три его сестры будут крепко спать. Я осторожно навел справки: все они боятся ломоты в костях и на ночную службу в холод не пойдут. По счастью, на пути от дома до Корте нет ни одной церкви, и потому, несмотря на рождественскую ночь, здесь будет безлюдно. Покои вице-префекта расположены на другой стороне дворца; на площадь выходят парадные залы, архив да пустующие конюшни и каретный двор. А управлюсь я быстро.
Я загодя испытал свою пилу на толстостенной бронзовой вазе, которую купил у старика Аздрубале. Со статуей дело пойдет и того легче: фигура внутри полая, к тому же вся изъедена временем (кое-где насквозь), так что справиться с бронзовой оболочкой не составит труда, особенно если сперва всадить в нее острый топор. Я уже привел в порядок свои бумаги, чтобы их передали властям, откомандировавшим меня сюда. Каюсь, я не оправдал их надежд, и теперь уж не видать им «Истории Урбании».
Желая скоротать нескончаемый день и унять лихорадочное нетерпение, я вышел прогуляться. Сегодня морозно, такой стужи здесь еще не было. Яркое солнце нимало не греет и даже напротив – лишь усиливает ощущение холода: снег на горах искрится, прозрачная голубизна отливает стальным блеском. Немногие прохожие укутаны с головы до ног, по самые глаза; глиняные противни с рождественским угощением спрятаны под одеждой. С чаши фонтана, увенчанного фигурой Меркурия, свисают длинные сосульки. Того и гляди из ближайшего леска, треща сухими ветками, выбегут волки и возьмут крохотный город в осаду. Но мне от мороза легко на душе, я как будто вернулся в детство.
Пока я шел по крутым обледенелым улочкам, любуясь видом гор и неба, мимо церковных ступеней, усыпанных зелеными ветками лавра и самшита, – из открытых дверей доносился слабый запах ладана, – на меня, сам не знаю почему, вдруг нахлынули воспоминания, точнее, ощущения, явственные ощущения тех далеких сочельников в Позене и Бреслау, когда я мальчишкой бродил по широким улицам и заглядывал в каждое окно, где зажигали свечи на елке, и мечтал, что и меня тоже дома ждет нарядная, вся в огнях комната, и золотые орехи, и стеклянные гирлянды. Там, дома, на севере, сейчас вешают на елки последние красно-синие бусы, последние золотые и серебряные орехи, зажигают последние красные и синие свечи, и воск начинает капать на пушистые еловые лапы, и дети с замиранием сердца ждут за дверью, когда же им объявят, что младенец Христос родился! А я, чего жду я? Сам не знаю, все как во сне, все призрачно, невесомо, как если бы время остановилось и больше ничего не может случиться, и мои собственные надежды и чаяния мертвы, и я пребываю во власти неведомой, наводящей оцепенение грезы. Хочу ли я, чтобы скорее настало завтра? Страшусь ли его? Дождусь ли его? Да чувствую ли я хоть что-нибудь и есть ли хоть что-нибудь вовне меня? Я сижу, и перед моими глазами стоит улица в Позене – широкая улица, где в окнах горят рождественские огни и мохнатые зеленые ветки царапают стекло…
Все удалось. Я бесшумно вышел из дому. На мою удачу, sor Аздрубале и сестры спали крепко. Я было испугался, что разбудил их: случайно выронил топор, когда шел через большую комнату, в которой мой хозяин держит разные диковины на продажу; проклятый топор задел наполовину собранные старинные доспехи. Хозяин вскрикнул во сне, и я поскорее задул свечу и укрылся в тени лестницы. Он вышел в халате, никого не увидел и вернулся в постель. «Не иначе, кошка!» – пробормотал он. Я тихо притворил за собой дверь. За минувший вечер небо сделалось грозовым. Стояла полная луна, но низкие серые и буро-желтые облака отчасти скрывали тусклое сияние небосвода, время от времени поглощая и саму луну. Вокруг ни души, только высокие узкие дома незряче глядели на лунный свет.
Не знаю почему, я пошел к Корте обходной дорогой, миновав одну-другую церковь: по бледному мерцанию за дверями угадывалась ночная служба. Я едва не поддался искушению войти внутрь, но что-то меня удержало. До моего слуха донеслись обрывки рождественского гимна. Во мне шевельнулся безотчетный страх, и, чтобы прогнать его, я поспешил к Корте. Проходя под портиком церкви Сан-Франческо, я вдруг услышал позади шаги, словно меня кто-то преследовал. Я остановился, желая пропустить незнакомца вперед. Поравнявшись со мной, он чуть замешкался и тихо пробормотал: «Не ходите. Я Джанфранческо Пико». Я резко повернул голову – незнакомец исчез. Меня сковал леденящий ужас, но я не свернул с пути.
Потом в узком проулке за апсидой собора я заметил человека, он стоял, прислонившись спиной к выступавшей полукругом стене. Луна целиком освещала его, и мне почудилось, что по лицу с остренькой бородкой течет кровь. Я ускорил шаг, но не успел я протиснуться мимо, как человек шепнул: «Не слушайтесь ее, ступайте домой. Я Маркантонио Франджипани». Зубы у меня застучали, но все же я побежал дальше. Справа и слева от меня белые стены синели в лунном свете.
Наконец я увидел впереди Корте: луна заливала всю площадь, и казалось, что в окнах дворца ярко горят свечи. Конная статуя герцога Роберто, мерцая зеленоватыми бликами, как будто двигалась прямо на меня. Мне еще нужно было миновать арку, где лежала черная тень. Там, словно отделившись от стены, навстречу выступила мужская фигура, вытянутая под плащом рука преградила мне путь. Я попытался пройти. Человек вцепился в мою руку ледяной хваткой. «Не пущу!» – крикнул он, и тут едва скрывшаяся в облаках луна снова засияла на небе. Я увидел его лицо, мертвенно-белое, повязанное снизу кружевным платком. Противник мой был на вид почти мальчик. «Не пущу! – кричал он. – Тебе ее не видать! Она моя, только моя! Я Принцивалле дельи Орделаффи». Одна моя рука была зажата в ледяных тисках, но другой, свободной рукой я выхватил спрятанный под плащом топор и стал им яростно отбиваться. Лезвие ударилось в каменную стену, железо звонко лязгнуло. Человек исчез.
Я торопливо принялся за дело. Вскрыл бронзу, пропилил проем. Я вырвал изнутри серебряного идола, изрубил его на множество кусков. Когда я разбрасывал последние мелкие обломки, луна вдруг погасла, налетел страшный ветер и с воем пронесся по площади. Мне почудилось, что земля затряслась под ногами. Я отшвырнул топор и пилу и, не чуя под собой ног, побежал домой. За спиной я слышал топот копыт, как будто за мной гнались сотни невидимых всадников.
Теперь я спокоен. Сейчас полночь. Еще мгновение – и она придет! Потерпи, мое сердце! Как оно стучит… Уповаю на то, что вина не падет на голову бедняги Аздрубале. Надо написать записку властям, заявить о его невиновности на случай, если… Бум! Часы на дворцовой башне пробили… «Я, Спиридон Трепка, настоящим удостоверяю, что ежели нынешней ночью со мною случится несчастье, то никто, кроме меня самого, в том…» Шаги на лестнице! Это она! Она! Наконец – Медея, Медея! Ах! AMOUR DURE – DURE AMOUR!
Здесь обрывается дневник покойного Спиридона Трепки. Из заметки, напечатанной во всех главных газетах провинции Умбрия, читатели узнали о том, что наутро после Рождества 1885 года бронзовая конная статуя Роберто Второго оказалась варварски изуродованной и что профессор Спиридон Трепка из города Позен в Германской империи был найден мертвым – неизвестный убийца нанес ему удар ножом в грудь, в область сердца.
Амброз Бирс
1842–1914
Заколоченное окно
В 1830 году всего в нескольких милях от того места, где сейчас вырос большой город Цинциннати, тянулся огромный девственный лес. В те времена все это обширное пространство было населено лишь немногочисленными обитателями фронтира – этими беспокойными душами, которые, едва успев выстроить себе в лесной чаще более или менее сносное жилье и достичь скудного благополучия, по нашим понятиям граничащего с нищетой, оставляли все и, повинуясь непостижимому инстинкту, шли дальше на запад, чтобы встретиться там с новыми опасностями и лишениями в борьбе за жалкие удобства, которые они только что добровольно отвергли.
Многие из них уже покинули этот край в поисках более удаленных земель, но среди оставшихся все еще находился человек, который пришел сюда одним из первых. Он жил одиноко в бревенчатой хижине, со всех сторон окруженной густым лесом, и сам казался неотъемлемой частью этой мрачной и безмолвной лесной глухомани. Никто никогда не видел улыбки на его лице и не слышал от него лишнего слова. Он удовлетворял свои скромные потребности, продавая или обменивая шкуры диких животных в городе у реки. Ни единого злака не вырастил он на земле, которую мог при желании объявить своей по праву долгого и безраздельного пользования. Правда, кое-что здесь свидетельствовало о попытках ее освоения: на примыкавшем к дому участке в несколько акров были когда-то вырублены все деревья. Но теперь их сгнившие пни почти невозможно было различить под новой порослью, которая восполнила опустошения, произведенные топором. Очевидно, земледельческое рвение поселенца угасло, оставив после себя лишь пепел какого-то страшного горя или раскаяния.
Покоробившаяся дощатая кровля хижины была скреплена поперечными жердями, труба сделана из брусьев, щели в стенах были замазаны глиной. В хижине имелась единственная дверь, а напротив двери – окно. Последнее, впрочем, было заколочено еще в незапамятные времена. Никто не знал, почему это было сделано, но, во всяком случае, причиной тому послужило отнюдь не отвращение обитателя хижины к свету и воздуху. В тех редких случаях, когда какой-нибудь охотник проходил мимо этого глухого места, он неизменно заставал отшельника греющимся на солнышке у порога хижины, если небо посылало ему ясную погоду. Теперь, наверное, осталось в живых два-три человека из тех, кто знает тайну этого окна, и, как вы сейчас увидите, я принадлежу к их числу.
Говорят, что звали этого человека Мэрлок. Он выглядел семидесятилетним стариком, хотя на самом деле ему не было и пятидесяти. Что-то помимо возраста состарило Мэрлока. Его волосы и длинная густая борода побелели, серые безжизненные глаза запали, частая сетка морщин избороздила лицо. Он был высок и худощав, плечи его согнулись, точно под бременем непосильной тяжести. Я никогда не видел его; все эти подробности я узнал от моего деда. От него же я еще мальчиком услышал историю Мэрлока. Мой дед знал его, так как в те годы жил неподалеку от его дома.
Однажды Мэрлока нашли в хижине мертвым. В тех местах тогда не водилось ни газет, ни следователей, а общественное мнение, вероятно, сошлось на том, что он умер естественной смертью. Будь здесь иная причина, мне рассказали бы, и я бы, конечно, ее запомнил. Знаю только, что люди, должно быть, смутно ощущая взаимосвязь вещей, похоронили Мэрлока около хижины рядом с могилой его жены, умершей так много лет назад, что в местных преданиях не сохранилось о ней почти никаких следов. Тут кончается заключительная глава этой правдивой истории; следует лишь упомянуть о том, что спустя много лет я, в компании других столь же отчаянных храбрецов, частенько пробирался к дому Мэрлока и, отважно приблизившись к разрушенной хижине, швырял в нее камнем, а затем опрометью кидался прочь, чтобы избежать встречи с призраком, который, как известно было всякому хорошо осведомленному мальчику, бродил в этих местах. А теперь я приступаю к начальной главе этой истории, рассказанной моим дедом.
В ту пору, когда Мэрлок построил свою хижину и с помощью топора энергично принялся отвоевывать у леса участок земли для своей фермы, он был молод, крепок и полон надежд. На первых порах он добывал себе пропитание охотой. Мэрлок явился сюда с востока страны и, по обычаю всех пионеров, привез с собою жену, молодую женщину, во всех отношениях достойную его искренней привязанности. Она охотно и с легким сердцем делила с ним все выпавшие на его долю опасности и лишения. Имя ее не дошло до нас. Предания ничего не говорят о ее духовном и телесном очаровании, и скептик волен сомневаться на этот счет. Но упаси меня Бог разделить эти сомнения! Каждый день из всех долгих лет вдовства этого человека мог служить доказательством былой любви и взаимного счастья супругов. Что, как не привязанность к священной памяти об умершей, обрекло этот неукротимый дух на подобный удел?
Однажды Мэрлок, вернувшись с охоты, застал свою жену в бреду и лихорадке. На многие мили вокруг не было ни врача, ни вообще какого-либо человеческого жилья. Да к тому же и состояние жены не позволяло покинуть ее надолго, чтобы отправиться за помощью. И тогда Мэрлок решил сам выходить ее. Но к концу третьего дня она впала в беспамятство и скончалась, так и не придя в сознание.
На основании того, что нам известно о подобных натурах, мы можем попытаться представить себе некоторые детали общей картины, нарисованной моим дедом. Поняв, что жена его мертва, Мэрлок, при всем своем горе, все-таки вспомнил, что мертвых принято обряжать для погребения. Выполняя эту священную обязанность, он время от времени путался; одно делал не так, как нужно, другое по нескольку раз без необходимости переделывал. Промахи, которые он допускал при самых простых и обыденных действиях, изумляли его, подобно тому как приходит в изумление пьяный, которому кажется, что вдруг перестали действовать привычные, естественные законы природы. Он был также удивлен тем, что не плакал, – удивлен и немного смущен. Ведь мертвых полагается оплакивать.
– Завтра, – вслух произнес он, – нужно будет вырыть могилу и сделать гроб. И тогда я потеряю ее навеки, потому что никогда больше не увижу ее. И сейчас… да, она, конечно, умерла, но все хорошо… По крайней мере, должно быть хорошо. Все не так уж страшно, как кажется на первый взгляд.
Он стоял над умершей, освещенной слабым светом догоравшей свечи, поправляя ей волосы и завершая ее несложный туалет. Все это он делал механически, с какой-то бесстрастной заботливостью. И тем не менее его не покидала подсознательная уверенность, что все будет хорошо, все наладится и жена снова будет с ним. Ему еще никогда не приходилось переживать тяжкого несчастья, и он не умел предаваться горю. Сердце его не в состоянии было вместить это горе так же, как воображение не способно было постичь всей его глубины. Он не понимал, до какой степени поражен обрушившимся на него ударом; сознание это должно было явиться позднее, чтобы уже никогда больше не покидать его. Горе вызывает к жизни силы столь же разнообразные, как и инструменты, на которых оно играет свою погребальную песнь по умершему. У одной человеческой души оно исторгает резкие, пронзительные ноты, у другой – низкие, печальные аккорды, звучащие время от времени как медленные приглушенные удары в барабан. Некоторых людей горе будоражит, на иных действует отупляюще. Одних оно пронзает, словно стрела, возбуждая и обостряя чувства; других оглушает, словно удар дубиной, повергая в оцепенение.
Мы можем догадываться, что на Мэрлока оно подействовало именно так, потому что (и здесь мы переходим от догадок к достоверным фактам), едва закончив свое печальное дело, он тяжело опустился на табурет рядом со столом, на котором покоилось тело и смутно белели в темноте очертания лица. Положив руки на край стола, Мэрлок уронил на них голову. Он не плакал, но чувствовал невыносимую усталость. В это мгновение через открытое окно в комнату донесся чей-то жалобный вопль, точно плач ребенка, заблудившегося в глубине темного леса. Но Мэрлок даже не шевельнулся. И снова, теперь уже гораздо ближе, донесся этот жуткий вопль, с трудом проникая в угасавшее сознание человека. Быть может, то был крик дикого зверя, а может быть, он просто пригрезился Мэрлоку, потому что охотник крепко спал.
Спустя несколько часов, как выяснилось позднее, этот ненадежный страж пробудился, поднял голову и, сам не зная почему, стал внимательно прислушиваться. Он сразу вспомнил все, что произошло, и, сидя в кромешной тьме около трупа, напрягал зрение, чтобы увидеть, а что – он и сам не знал. Чувства его были напряжены, дыхание замерло; казалось, кровь остановилась в жилах, чтобы не нарушать тишины. Кто или что разбудило его и где оно было?
Внезапно стол заколебался у него под руками, и в то же мгновение он услышал – или, может быть, ему почудилось? – легкие осторожные шаги, точно шлепанье босых ног по полу.
От ужаса Мэрлок не в силах был ни шевельнуться, ни крикнуть. Волей-неволей ему пришлось ждать, ждать целую вечность, в кромешной тьме, в состоянии неописуемого страха, который если и можно пережить, то только для того, чтобы рассказать о нем другим. Напрасно силился он выговорить имя умершей, безуспешно пытался протянуть руку, чтобы убедиться, что труп на месте. Язык не повиновался ему, руки и ноги были точно налиты свинцом. Затем произошло нечто еще более ужасное. Чье-то огромное тело стремительно ринулось к столу, толкнув его на Мэрлока и едва не опрокинув его. В тот же миг Мэрлок услышал, как что-то упало на пол, и от чудовищного удара задрожала вся хижина. Раздался шум борьбы и еще какие-то непередаваемо зловещие звуки. Мэрлок вскочил на ноги. Ужас окончательно лишил его самообладания. Он стал шарить руками по столу. Стол был пуст!
Бывают минуты, когда страх переходит в безумие. А безумие подстрекает к действию. Без всякой определенной цели, повинуясь лишь причудливому порыву сумасшедшего, Мэрлок подскочил к стене, ощупью нашел ружье и, не целясь, выстрелил в темноту. При вспышке, ярко озарившей комнату, он увидел громадную пантеру, которая, вцепившись зубами в горло мертвой женщины, тащила ее к окну. Затем наступила тишина и еще более непроглядная тьма.
Когда Мэрлок пришел в себя, ярко светило солнце и лес оглашался птичьим щебетом. Тело лежало у окна, там, где бросил его убежавший зверь, испуганный вспышкой и звуком выстрела. Руки и ноги трупа были раскинуты, платье сбилось, волосы спутались. Из ужасной рваной раны на горле натекла целая лужа крови, еще не успевшей свернуться. Ленты, связывавшие запястья, были разорваны, пальцы судорожно скрючены. В зубах у женщины торчал кусок уха пантеры.
Брэм Стокер
1847–1912
Дом Судьи
Когда до экзамена оставалось совсем немного времени, Малкольм Малкольмсон надумал уехать куда-нибудь, где никто не мешал бы его подготовке. Его пугали соблазны курортных местечек, равно как и уединенность сельской глубинки, ибо он не понаслышке знал ее очарование; посему он вознамерился найти какой-нибудь тихий маленький городок, в котором ничто не отвлекало бы его от учебы. С друзьями советоваться он не стал: они наверняка принялись бы рекомендовать ему места, где побывали сами и где успели завести знакомства. Малкольмсону, желавшему избегнуть внимания друзей, их собственные друзья, конечно, тем более оказались бы в тягость; поэтому он решил подыскать подходящий для его планов городок, не обращаясь ни к чьей помощи. Уложив в чемодан одежду и необходимые для занятий книги, он прибыл на вокзал и взял билет до станции с незнакомым названием, выбранным наугад в расписании местных поездов.
Спустя три часа, выйдя из вагона в Бенчерче, Малкольмсон ощутил удовлетворение от того, как удачно он замел следы и тем самым обеспечил себе возможность спокойно предаться своим штудиям. Он направился прямиком в единственную гостиницу этого сонного городка и остановился там на ночь. Раз в три недели в Бенчерче устраивались ярмарки, и в такие дни его наводняла шумная толпа, но в остальное время он походил на пустыню. Наутро Малкольмсон решил снять жилье еще более уединенное, чем его тихая комнатка в гостинице «Добрый путник», и занялся поисками. Лишь один дом пришелся ему по вкусу, поскольку безоговорочно отвечал самым оригинальным представлениям о тихом месте; впрочем, назвать этот дом тихим было бы неточно – передать всю меру его уединенности могло разве что слово «запустение». Это было старое, внушительных размеров здание в якобитском стиле, с множеством пристроек, массивными фронтонами и при этом необычайно маленькими окнами, которые располагались выше, чем принято в домах подобного типа, окруженное высокой и мощной кирпичной стеной. При ближайшем рассмотрении оно напоминало скорее крепость, чем жилой дом. Но все это как нельзя более приглянулось Малкольмсону. «Вот, – подумал он, – именно то, что я искал, и если мне удастся здесь поселиться, я буду просто счастлив». Радость его возросла еще больше, когда он понял, что в настоящее время дом, несомненно, пустует.
На почте он выяснил имя агента по найму и при встрече до крайности удивил его, сообщив, что намерен арендовать часть старого особняка. Мистер Карнфорд, местный адвокат и агент по продаже и найму недвижимости, оказался добродушным пожилым джентльменом, который пришел в откровенный восторг от того, что сыскался человек, желающий обосноваться в упомянутом доме.
– По правде говоря, – сказал он, – на месте владельцев я был бы счастлив сдать кому-нибудь этот дом на несколько лет совершенно бесплатно, хотя бы для того, чтобы здешние жители привыкли видеть его обитаемым. Он так долго пустует, что насчет него сложилось какое-то нелепое предубеждение, и самый лучший способ развеять его – это появление в доме жильца, пусть даже, – тут он не без иронии глянул на Малкольмсона, – ученого вроде вас, который временно нуждается в тишине и покое.
Малкольмсон счел излишним расспрашивать агента о «нелепом предубеждении», поскольку не сомневался, что в случае необходимости всегда сможет найти в округе того, кто сполна удовлетворит его любопытство. Он внес арендную плату за три месяца, получил расписку и адрес пожилой женщины, которую можно было нанять для поденной работы по дому, и ушел с ключами в кармане. Затем Малкольмсон отправился к хозяйке гостиницы, радушной и весьма общительной особе, и испросил у нее совета насчет того, какие товары и провизия ему вероятнее всего могут понадобиться. Когда он сказал ей, где намерен поселиться, она в изумлении всплеснула руками.
– Только не в Доме Судьи! – побледнев, воскликну- ла она.
Он описал ей местонахождение дома, прибавив, что не знает его названия.
– Да, так и есть, то самое место! – отозвалась она. – Дом Судьи, он самый!
Малкольмсон попросил ее рассказать, что это за дом, почему он так называется и чем заслужил свою дурную славу. Хозяйка гостиницы поведала ему, что лет сто назад, а то и больше – сколько именно, она не могла сказать, так как была родом из других краев, – этот дом принадлежал судье, наводившему на округу ужас своими жестокими приговорами и проявлявшему откровенную враждебность к обвиняемым. Почему сам дом, прозванный местными жителями Домом Судьи, снискал скверную репутацию, она не знала. Она многих спрашивала об этом, но не смогла выяснить ничего конкретного; однако все сходились на том, что в доме обитает нечто, и лично она даже за все золото банкира Дринкуотера не согласилась бы провести там хотя бы час в одиночестве. На сем хозяйка спохватилась и принялась извиняться перед Малкольмсоном за то, что тревожит его своей болтовней.
– Нехорошо с моей стороны говорить это – уж простите меня, сэр, – но вы поступаете очень неразумно, собираясь жить там совсем один! К тому же вы так молоды! Будь вы моим сыном – извините мне и эти слова! – я не позволила бы вам провести там ни единой ночи, даже если бы мне пришлось для этого отправиться туда и ударить в большой набатный колокол на крыше!
Добрая женщина выглядела столь серьезной и была явно исполнена столь добрых намерений, что, хотя ее слова и позабавили Малкольмсона, он оказался тронут ее заботой. Сердечно поблагодарив ее за участие, студент добавил:
– Но, дорогая миссис Уизэм, у вас нет никаких оснований тревожиться за меня! Тому, кто готовится к выпускному экзамену по математике в Кембридже, есть о чем подумать, кроме какого-то таинственного «нечто». Предмет этих занятий слишком точен и прозаичен, чтобы позволить моим мыслям хоть отчасти отвлечься на какие бы то ни было загадки. Мне вполне достанет загадок, заключенных в гармонической прогрессии, превращениях, сочетаниях и эллиптических функциях!
Миссис Уизэм любезно предложила позаботиться о необходимых ему покупках, и Малкольмсон отправился к пожилой поденщице, которую порекомендовал нанять мистер Карнфорд. Спустя пару часов, придя с нею в Дом Судьи, он обнаружил возле него хозяйку гостиницы, нескольких мужчин и мальчишек, нагруженных тюками, и приказчика из мебельного магазина, с кроватью в повозке (поскольку миссис Уизэм заключила, что если прежние столы и стулья, возможно, еще сгодятся, то на ветхой и затхлой кровати, которой не пользовались добрых полвека, юноше почивать не следует). Миссис Уизэм явно сгорала от желания увидеть дом изнутри и в сопровождении студента, преодолевая непритворный страх перед пресловутым «нечто», заставлявший ее при малейшем шорохе вцепляться в Малкольмсона, которого она не оставляла ни на миг, обошла все комнаты особняка.
Осмотрев дом, Малкольмсон решил обосноваться в просторной столовой, где можно было устроиться со всеми удобствами, и миссис Уизэм с помощью миссис Демпстер, поденщицы, принялась обустраивать помещение. В столовую внесли и распаковали корзины с едой, и Малкольмсон увидел, что хозяйка «Доброго путника» с заботливой предусмотрительностью прислала съестных припасов из собственной кухни, которых ему должно было хватить на ближайшие дни. Перед уходом она пожелала ему всяческого благополучия, а уже в дверях обернулась и добавила:
– Эта комната такая большая и с такими сквозняками, сэр, что, наверное, вам стоит по ночам придвигать к кровати одну из тех широких ширм, – хотя, по правде говоря, я бы померла со страху, очутись я за этой загородкой в окружении всяких… всяких тварей, которые станут высовывать свои головы с боков и сверху и таращиться на меня!
Этот образ, созданный собственным воображением, оказался настолько непереносим для нервов миссис Уизэм, что она незамедлительно ретировалась.
Как только хозяйка гостиницы ушла, миссис Демпстер высокомерно фыркнула и заявила, что лично ее не испугают все привидения королевства, вместе взятые.
– Я скажу вам, что это такое, сэр, – продолжала она. – Это все что угодно, только не привидения! Это крысы и мыши, жуки и скрипучие двери, расшатанная черепица, треснувшие оконные стекла, тугие ручки в ящиках стола, которые отказываются повиноваться днем и высвобождаются сами собой посреди ночи. Взгляните на стенные панели здесь, в этой комнате, – им, наверное, не одна сотня лет! Думаете, за ними не скрываются жучки да крысы? И неужто вы воображаете, что они не покажутся на свет? Говорю вам, привидения – это крысы, а крысы – это привидения, и не нужно тут искать иных разгадок!
– Миссис Демпстер, – серьезным тоном произнес Малкольмсон, отвесив учтивый поклон, – вы знаете больше, чем лучшие выпускники-математики Кембриджа! И позвольте в знак восхищения вашим бесспорным здравомыслием и бесстрашием заверить вас, что, когда я уеду, этот дом останется в полном вашем распоряжении и вы сможете жить здесь еще целых два месяца, до конца срока аренды, ведь для моих целей хватит и четырех недель.