– Премного благодарна вам, сэр! – ответила она. – Но я не могу и ночи провести вне дома. Я ведь живу в приюте Гринхау, и если там заметят мое отсутствие, я потеряю все средства к существованию. Правила у нас очень строги, и желающих занять мое место в приюте предостаточно, так что я не стану рисковать. Если бы не это, сэр, я бы с радостью перебралась сюда и прислуживала бы вам все время, пока вы здесь живете.
– Дорогая миссис Демпстер, – поспешно проговорил Малкольмсон, – я приехал сюда, чтобы побыть в уединении, и, поверьте, признателен покойному Гринхау за его замечательный приют и за строгие правила, которые так или иначе избавляют меня от упомянутого искушения! Сам святой Антоний в подобной ситуации не мог бы проявить большей твердости!
Пожилая женщина отрывисто рассмеялась.
– Ох уж эта молодежь, – сказала она, – ничего-то вы не боитесь. Что ж, вероятно, вы найдете здесь вдоволь уединения, коего ищете.
Миссис Демпстер принялась за работу, и к вечеру, вернувшись с прогулки (которую он, как всегда, совершал с учебником в руках), Малкольмсон нашел комнату подметенной и тщательно прибранной; в старинном камине полыхал огонь, а на столе, рядом с зажженной лампой, юношу ожидал превосходный ужин – плод щедрости миссис Уизэм.
– Вот теперь здесь по-настоящему уютно, – сказал он себе, потирая руки.
Отужинав, Малкольмсон передвинул поднос с посудой на противоположный край длинного дубового обеденного стола, достал свои книги, подбросил поленьев в очаг, подрезал фитиль лампы и с головой ушел в работу. Он засиделся за учебниками до одиннадцати часов вечера, после чего решил сделать перерыв, чтобы поправить огонь в камине и в лампе и приготовить себе чаю. Он всегда любил почаевничать и, когда учился в колледже, нередко допоздна засиживался за книгами, выпивая за ночь не одну чашку. Отдых был для него великой роскошью, и Малкольмсон смаковал минуту за минутой с чувством восхитительной сладострастной неги. От порции свежих поленьев пламя в камине, заискрившись, взметнулось вверх и отбросило на стены большой старинной комнаты замысловатые тени. Прихлебывая маленькими глотками горячий чай, юноша наслаждался чувством отъединенности от окружающего мира – и вдруг впервые заметил, какую возню подняли крысы.
«Конечно, – подумал он, – они не могли так шуметь все то время, пока я читал, иначе я бы их услышал!»
Шум усилился, убедив Малкольмсона в правильности этого предположения. Было ясно, что поначалу крысы пугались присутствия незнакомца, огня в камине и света лампы, но постепенно они осмелели и предались своей всегдашней возне.
В каком оживлении они пребывали – и какие странные издавали звуки! Они сновали вверх и вниз по старым стенным панелям, над потолком и под полом, грызя и царапая дерево. Малкольмсон улыбнулся, вспомнив афоризм миссис Демпстер: «Привидения – это крысы, а крысы – это привидения!» Чай начал ободряюще действовать на его ум и нервы, и юноша, в радостной надежде закончить до утра значительную часть работы и преисполнившись уверенности в своих силах, позволил себе немного отвлечься, чтобы как следует осмотреть комнату. Взяв со стола лампу, он двинулся через столовую, дивясь тому, что такой красивый, очаровательно старомодный дом мог пустовать столь долгое время. Дубовые панели обшивки украшала затейливая резьба, а на дверях и дверных косяках, на окнах и ставнях она была еще великолепней и изысканней. Несколько старинных полотен, развешанных по стенам, покрывал такой густой слой пыли и грязи, что, как ни тянул Малкольмсон вверх лампу, ему ничего не удалось разглядеть. Обходя столовую, он замечал в стенах многочисленные щели и дыры, из которых то и дело высовывались на мгновение крысиные мордочки с ярко блестевшими в свете лампы глазками и тут же исчезали, после чего слышались писк и шорох. Но сильнее всего его воображение поразила веревка установленного на крыше большого набатного колокола, свисавшая с потолка в углу комнаты, справа от камина. Малкольмсон придвинул к очагу массивное резное дубовое кресло с высокой спинкой и уселся в него, чтобы выпить последнюю чашку чая. Потом он снова подкинул поленьев в огонь и вернулся к своим ученым занятиям, расположившись у края стола, так, чтобы камин был слева от него. Какое-то время крысы докучали ему своей непрерывной беготней, но постепенно он привык к этому шуму, как привыкает человек к тиканью часов или журчанию ручья, и настолько погрузился в работу, что забыл обо всем на свете, кроме задачи, которую пытался решить.
Внезапно он оторвал взгляд от листка с незавершенным тестом, ощутив приближение того предрассветного часа, которого так страшится нечистая совесть. Крыс не было слышно. Малкольмсону показалось, что затихли они совсем недавно и что именно это отсутствие уже привычного шороха и привлекло его внимание. Огонь в камине заметно потускнел, но все еще озарял комнату темно-алым мерцанием, и то, что увидел юноша в этих бликах, заставило его содрогнуться, несмотря на свойственную ему sang froid[21].
Справа от камина, на массивном резном дубовом кресле с высокой спинкой, сидела, злобно уставившись на Малкольмсона, огромная крыса. Он двинулся к креслу, рассчитывая ее спугнуть, однако крыса не шелохнулась. Тогда он сделал вид, будто что-то швыряет в нее. Она и тут не стронулась с места, но хищно оскалила крупные белые зубы, и ее немигающие глаза полыхнули в свете настольной лампы каким-то мстительным огнем.
Пораженный увиденным, Малкольмсон схватил каминную кочергу и кинулся на крысу с намерением ее прибить. Но прежде чем он успел нанести удар, тварь с пронзительным визгом, полным ненависти, спрыгнула на пол, уцепилась за веревку набатного колокола и, стремительно вскарабкавшись по ней наверх, исчезла в темноте, сгущавшейся за пределами светового пятна от лампы с зеленым абажуром. И сразу же странным образом возобновилась шумная беготня крыс за стенными панелями.
К этому времени Малкольмсон напрочь позабыл о нерешенной задаче и, когда резкий крик петуха за окном возвестил о наступлении утра, отправился спать.
Он спал так крепко, что даже появление миссис Демпстер не смогло его разбудить. Только когда она, прибрав в комнате и приготовив завтрак, постучала по ширме, которой Малкольмсон загородил кровать, он наконец протер глаза. Он чувствовал себя немного утомленным после усердной ночной работы, но чашка крепкого чая придала ему бодрости, и он отправился на утреннюю прогулку, взяв с собой книгу и несколько сандвичей, чтобы можно было не возвращаться домой до самого обеда. Где-то на окраине города он нашел тихую аллею, обсаженную высокими вязами, и провел там бóльшую часть дня, штудируя Лапласа. Возвращаясь домой, он решил навестить миссис Уизэм и поблагодарить ее за проявленную заботу. Увидев юношу в ромбовидное эркерное окно гостиничной конторы, она вышла встретить его и пригласила войти внутрь. Пристально оглядев его, женщина покачала головой и сказала:
– Вам не следует переутомляться, сэр. Что-то вы нынче очень уж бледный. Засиживаться допоздна да напрягать мозги – это никому не идет на пользу! Но скажите мне, сэр, как вы провели ночь? Надеюсь, благополучно? Боже мой, сэр, я была так рада услышать от миссис Демпстер нынче утром, что вы целы и невредимы и крепко спали, когда она пришла.
– О да, я и вправду цел и невредим, – с улыбкой ответил он. – Покуда «нечто» ничем не побеспокоило меня. Только крысы, которые, признаться, устроили в комнате сущий балаган. Была там одна – этакий мерзкий старый дьявол, – уселась на мое кресло у камина и не желала убираться до тех пор, пока я не взялся за кочергу. Тогда она взбежала по веревке набатного колокола и скрылась через дыру в стене или в потолке – я не разглядел, где именно, там было слишком темно.
– Боже милосердный! – воскликнула миссис Уизэм. – Старый дьявол, да еще восседающий в кресле у камина! Берегитесь, сэр! Берегитесь! В каждой шутке, как известно, есть немалая доля правды.
– Что вы имеете в виду? Честное слово, я вас не понимаю.
– Старый дьявол, вы сказали? Вероятно, тот самый дьявол, собственной персоной! Сэр, не стоит смеяться над этим, – добавила она, поскольку Малкольмсон искренне расхохотался. – Вечно вас, молодых, забавляет то, от чего людей постарше бросает в дрожь. Полно, сэр, полно! Дай Бог, сэр, чтобы вы и дальше могли так смеяться. Я сама вам этого от души желаю!
С этими словами добрая женщина заулыбалась, заразившись весельем студента и на миг позабыв о своих страхах.
– Простите! – произнес Малкольмсон спустя минуту. – Не сочтите меня неучтивым, но, на мой вкус, эта идея слишком экстравагантна: сам старина дьявол собственной персоной восседал минувшей ночью в моем кресле!
При мысли об этом он вновь рассмеялся, после чего направился домой обедать.
В этот вечер крысы начали беготню раньше, чем накануне, еще до того, как Малкольмсон воротился домой, и лишь на время притихли, встревоженные его приходом. После обеда он ненадолго уселся покурить возле камина, а затем, расчистив стол, возобновил свои занятия. Ближе к ночи крысы стали досаждать ему пуще прежнего. Как шустро они шмыгали вверх и вниз, под полом и над головой! Как пищали, царапая и грызя древесину! Как, понемногу осмелев, выглядывали они из дыр, щелей и трещин в деревянных панелях и как сверкали их глазки, точно крошечные фонарики, в мерцающем свете каминного пламени! Впрочем, Малкольмсон, пообвыкшись, уже не находил блеск этих глаз зловещим, его раздражала лишь неугомонная возня, доносившаяся со всех сторон. Порой самые отважные особи совершали вылазки на пол и на планки панельной обшивки. Временами, когда они начинали сверх меры его донимать, Малкольмсон громко хлопал рукой по столу или резко кричал: «Кыш! Кыш!» – и крысы тут же скрывались в своих норах.
Так прошел вечер. Несмотря на шум, Малкольмсон все реже отрывал взгляд от книг.
Внезапно он перестал читать, пораженный, как и в предыдущую ночь, неожиданно наступившей тишиной. До него не доносилось ни малейшего писка, царапанья или шороха. В комнате царило могильное безмолвие. Вспомнив о странном происшествии прошлой ночи, он непроизвольно бросил взгляд на кресло, стоявшее возле камина, – и в следующий миг по всему его телу пробежала странная дрожь.
На старом массивном резном дубовом кресле с высокой спинкой сидела, злобно уставившись на Малкольмсона, все та же огромная крыса.
Машинально схватив книгу с таблицами логарифмов – первое, что подвернулось под руку, – он запустил ею в крысу. Книга пролетела мимо, и тварь осталась сидеть на месте, поэтому Малкольмсон, как и накануне, ринулся на нее с кочергой, и снова крыса, увернувшись от него в последний момент, проворно вскарабкалась по веревке набатного колокола. И сразу после ее бегства обитавшая за стенами комнаты крысиная колония по непонятной причине вновь с шумом ожила. Как и в прошлую ночь, Малкольмсон не смог разглядеть, где именно спряталась крыса, – зеленый абажур лампы оставлял верхнюю часть столовой во мраке, а огонь в камине почти угас.
Взглянув на часы, он обнаружил, что близится полночь; ничуть не сожалея о выпавшем ему divertissement[22], юноша подбросил в очаг поленьев и, как обычно, заварил себе чаю. Он усердно потрудился в этот вечер и, решив, что заслужил еще одну сигарету, расположился у камина в резном кресле из дуба и с наслаждением закурил. За этим занятием Малкольмсон стал размышлять о том, что было бы неплохо выяснить, куда подевалась крыса, так как подумывал утром установить в комнате ловушку. Он зажег еще одну лампу и разместил ее так, чтобы свет падал на ту часть стены, которая находилась справа от камина. Потом он собрал все имевшиеся в его распоряжении книги и разложил их в удобном для обстрела мерзких тварей порядке. И в довершение всех этих манипуляций юноша подтянул веревку набатного колокола к столу и закрепил там, подсунув конец под лампу. Взяв ее в руки, Малкольмсон обратил внимание на то, какая она прочная и вместе с тем гибкая для веревки, которой давно никто не пользовался. «Подошла бы для виселицы», – подумал он.
Завершив свои приготовления, юноша огляделся по сторонам и удовлетворенно произнес:
– Ну что ж, дружище, я думаю, на этот раз мы кое-что о тебе узнаем!
Он снова засел за работу и хотя поначалу, как и прежде, отвлекался на крысиную возню, вскоре с головой ушел в теоремы и задачи.
И опять ему пришлось вернуться на грешную землю. На этот раз Малкольмсона заставила насторожиться не только внезапно воцарившаяся тишина, но и легкое подрагивание веревки, которое передавалось настольной лампе. Не двигаясь с места, он покосился на стопку книг, проверяя, сможет ли до нее дотянуться, а затем бросил взгляд на свисавшую с потолка веревку и увидел, как с нее на дубовое кресло свалилась огромная крыса и уселась там, враждебно уставившись на него. Взяв в правую руку одну из книг, юноша тщательно прицелился и метнул ее в крысу. Та проворно отскочила в сторону, увернувшись от летящего снаряда. Студент схватил еще пару томов и один за другим зашвырнул их в мерзкого грызуна, но оба раза промахнулся. Наконец, когда он поднялся с очередной книгой на изготовку, крыса пискнула, похоже, впервые ощутив страх. От этого Малкольмсону пуще прежнего захотелось угодить в нее, и на сей раз ему это удалось – его новый снаряд достиг цели, нанеся крысе звучный удар. Она испуганно взвизгнула и, наградив своего преследователя необыкновенно злобным взглядом, вскочила на спинку кресла, откуда отчаянным прыжком перенеслась на веревку колокола и с молниеносной скоростью взбежала наверх. От внезапного натяжения веревки лампа на столе покачнулась, но собственный вес не позволил ей упасть. Малкольмсон, не сводивший глаз с крысы, увидел при свете второй лампы, как беглянка запрыгнула на планку стенной обшивки и скрылась в дыре, зиявшей в одной из больших картин, что висели на стенах, потемневшие и почти неразличимые под слоем грязи и пыли.
– Поутру я выясню, где ты обитаешь, приятель, – пробормотал студент, собирая разбросанные по комнате книги. – Запомним, третья картина от камина.
Поднимая с пола том за томом, он высказывал о каждом из них критические суждения:
– Ее не сразили ни «Конические сечения»… ни «Качающиеся часы»… ни «Начала»… ни «Кватернионы»… ни «Термодинамика»… А вот и книга, которая все же попала в цель!
Малкольмсон поднял увесистый том, вгляделся в переплет и вздрогнул. Внезапная бледность покрыла его лицо. Он в замешательстве огляделся по сторонам, встрепенулся и произнес вполголоса:
– Матушкина Библия! Какое странное совпадение!
Он опять принялся за свои штудии, а крысы снова начали резвиться за стенными панелями. Впрочем, теперь они не мешали Малкольмсону – напротив, их беспокойное присутствие, как ни странно, позволяло ему чувствовать себя не столь одиноким. Тем не менее сосредоточиться на учебе он так и не смог и после нескольких бесплодных попыток одолеть очередную тему в отчаянии оставил ее и отправился в постель, когда в восточное окно уже прокрался первый рассветный луч.
Спал он долго, но беспокойно и видел многочисленные бессвязные сны, а когда миссис Демпстер довольно поздно его разбудила, поначалу чувствовал себя не в своей тарелке и, казалось, не понимал, где находится. Его первое распоряжение порядком ее удивило:
– Миссис Демпстер, я хочу, чтобы в мое отсутствие вы взяли лестницу и протерли или отмыли картины на стенах – особенно третью от камина. Мне хочется посмотреть, что на них изображено.
Бóльшую часть дня Малкольмсон провел в тенистой аллее за чтением книг и ближе к вечеру обрел прежнюю бодрость. Он далеко продвинулся в своих штудиях и преуспел в решении всех задач, которые ранее никак ему не давались, и, возвращаясь в приподнятом настроении в город, решил завернуть в «Добрый путник», чтобы повидать миссис Уизэм. В уютной гостиной студент увидел незнакомца, которого сидевшая рядом хозяйка представила как доктора Торнхилла. Она держалась несколько принужденно, а доктор немедля начал расспрашивать юношу на разные темы; сопоставив одно с другим, Малкольмсон пришел к выводу, что его собеседник появился здесь не случайно, а потому без околичностей заявил:
– Доктор Торнхилл, я с удовольствием отвечу на любые вопросы, которые вы сочтете нужным задать мне, если вы сперва ответите на один мой вопрос.
Доктор выглядел удивленным, однако улыбнулся и тотчас ответил:
– Договорились! Что за вопрос?
– Это миссис Уизэм попросила вас прийти сюда, чтобы вы взглянули на меня и высказали свое профессиональное мнение?
Доктор Торнхилл на мгновение впал в замешательство, а миссис Уизэм зарделась и отвернулась; доктор, однако, оказался человеком открытым и прямодушным и потому ответил незамедлительно и без утайки:
– Да, это так, но она не хотела, чтобы вы об этом узнали. Полагаю, меня выдала неуклюжая торопливость, с которой я задавал вам вопросы. Миссис Уизэм сказала мне, что, по ее мнению, вам не следует жить одному в том доме и что вы чересчур налегаете на крепкий чай. Собственно говоря, она просила меня убедить вас отказаться от чаепитий и ночных бдений. Я сам в свое время был старательным студентом, так что позволю себе, без какого-либо намерения оскорбить вас, дать вам совет на правах бывшего универсанта и, следовательно, как человек, которому не вполне чужд ваш образ жизни.
Малкольмсон с дружелюбной улыбкой протянул доктору руку.
– По рукам, как говорят в Америке! – произнес он. – Мне следует поблагодарить вас, а также миссис Уизэм за проявленную доброту, которая заслуживает ответного жеста с моей стороны. Обещаю не пить больше крепкого чая – вообще впредь не пить чая до вашего разрешения – и отойти сегодня ко сну самое позднее в час ночи. Годится?
– Отлично! – воскликнул доктор. – А теперь расскажите нам обо всем, что вы заприметили в старом доме.
И Малкольмсон сей же час поведал во всех подробностях о событиях двух минувших ночей. Миссис Уизэм то и дело прерывала его рассказ причитаниями и вздохами, а когда юноша наконец добрался до эпизода с Библией, хозяйка «Доброго путника» дала выход долго сдерживаемым эмоциям, испустив громкий крик, и лишь солидная порция бренди, разведенного водой, смогла ее немного успокоить. Чем дольше доктор Торнхилл слушал, тем больше мрачнел, а когда студент закончил и миссис Уизэм пришла в себя, он спросил:
– Крыса всякий раз взбиралась по веревке набатного колокола?
– Да.
– Полагаю, вы знаете, – продолжил доктор, помолчав, – что это за веревка?
– Нет, не знаю.
– Это, – медленно произнес доктор, – та самая веревка, на которой были повешены все жертвы приговоров злобного судьи!
В этот момент миссис Уизэм издала новый крик, и доктору снова пришлось приводить ее в чувство. Малкольмсон взглянул на часы и, обнаружив, что близится время обеда, отправился домой, не дожидаясь, пока хозяйка полностью придет в себя.
Когда миссис Уизэм оправилась от потрясения, она накинулась на доктора, сердито вопрошая, зачем он внушает бедному юноше подобные ужасы.
– Ему там и без этого хватает невзгод, – добавила она.
– Дорогая моя, поступая так, я преследовал совершенно определенную цель! – ответил доктор Торнхилл. – Я намеренно привлек его внимание к этой веревке, можно сказать, привязал его к ней. Не исключено, что этот юноша сильно переутомлен вследствие чрезмерных занятий, хотя, на мой взгляд, он выглядит в высшей степени здоровым душевно и телесно… но, с другой стороны, эти крысы… и эти намеки на дьявола… – Доктор покачал головой и затем продолжил: – Я хотел было предложить ему свое общество на ближайшую ночь, но, уверен, он бы обиделся. Возможно, ночью его посетят какие-то неведомые страхи или галлюцинации, и, случись так, было бы неплохо, если бы он дернул за ту самую веревку. Поскольку он там совершенно один, колокольный звон послужит для нас сигналом, и мы сможем вовремя прийти к нему на помощь. Нынче вечером я намерен бодрствовать допоздна и буду настороже. Не тревожьтесь, если до утра в Бенчерче произойдет нечто неожиданное.
– О, доктор, что вы хотите этим сказать?
– А вот что: возможно – нет, даже вероятно, – этой ночью мы услышим звон большого набатного колокола, что висит на крыше Дома Судьи, – бросил доктор на прощанье самую эффектную реплику, какую смог придумать.
Придя домой, Малкольмсон обнаружил, что вернулся несколько позже обычного и миссис Демпстер уже ушла – правилами приюта Гринхау не следовало пренебрегать. Ему было отрадно видеть, что его комната аккуратно прибрана, в камине весело полыхает огонь, а настольная лампа заправлена свежим маслом. Вечер выдался не по-апрельски прохладным, и резкие порывы ветра становились все сильнее, недвусмысленно обещая ночную грозу. С приходом Малкольмсона крысы на несколько минут затаились, но, едва свыкшись с его присутствием, продолжили свою ежевечернюю возню. Он был рад этим звукам, ибо, как и накануне, почувствовал себя менее одиноким, – и задумался над тем, почему они странным образом затихают, когда на свет божий показывается та огромная крыса со злыми глазами. В комнате горела только настольная лампа, зеленый абажур которой оставлял потолок и верхнюю часть стен в темноте, поэтому яркое пламя очага, озарявшее пол и белую скатерть стола, придавало обстановке теплоту и уют. Малкольмсон принялся обедать с отменным аппетитом и в превосходном расположении духа. После трапезы он выкурил сигарету и не мешкая принялся за работу; памятуя про обещание, данное доктору, юноша твердо решил ни на что не отвлекаться и с максимальной пользой распорядиться временем, имевшимся в его распоряжении.
С час или около того он исправно трудился, а потом его мысли начали блуждать вдалеке от книг. Атмосфера, царившая вокруг, звуки, привлекавшие его внимание, чуткость собственных нервов – все это способствовало его рассеянию. Между тем ветер за окном из порывистого превратился в шквальный, а затем в ураганный. Старый дом, несмотря на прочность постройки, казалось, содрогался до самого основания под ударами стихии, которая ревела и неистовствовала в многочисленных трубах и вдоль причудливых старинных фронтонов, отзываясь странным, нездешним гулом в комнатах и коридорах. Даже большой набатный колокол на крыше, должно быть, чувствовал силу ветра и немного покачивался, ибо веревка временами слегка поднималась и опускалась и конец ее с тяжелым и глухим стуком снова и снова ударялся о дубовый пол.
Прислушавшись к этому стуку, Малкольмсон вспомнил слова доктора: «Это та самая веревка, на которой были повешены все жертвы приговоров злобного судьи!», подошел к камину и взялся за конец веревки, чтобы получше ее рассмотреть. Казалось, она обладает какой-то неумолимой притягательностью, и, глядя на нее, он на миг задумался о том, кто были эти жертвы, и о мрачном желании судьи всегда иметь эту страшную реликвию у себя перед глазами. Пока Малкольмсон стоял так, веревка в его руке продолжала ритмично подрагивать в такт колебаниям колокола на крыше, но вдруг юноша ощутил новую, иную вибрацию, как будто по веревке что-то передвигалось.
Непроизвольно подняв голову, Малкольмсон увидел, как сверху медленно спускается, впившись в него глазами, огромная крыса. Он отпустил веревку и с глухим проклятием отпрянул, а крыса, круто развернувшись, скрылась под потолком, и в тот же миг Малкольмсон осознал, что временно стихшая возня остальных тварей возобновилась опять.
Все это побудило его задуматься, и он вдруг сообразил, что до сих пор не разведал, как собирался, местонахождение крысиной норы и не осмотрел полотна. Юноша зажег другую лампу, не затененную абажуром, и, держа ее высоко над головой, приблизился к третьей картине справа от камина, за которой, как он заметил, минувшей ночью спряталась крыса.
Едва бросив взгляд на полотно, он отшатнулся так резко, что чуть не выронил лампу, и смертельно побледнел. Колени его подогнулись, на лбу выступили крупные капли пота, он задрожал как осиновый лист. Но он был молод и решителен и, собравшись с духом, спустя несколько секунд снова сделал шаг вперед, поднял лампу и пристально всмотрелся в изображение, которое теперь, очищенное от пыли и отмытое, предстало перед ним совершенно отчетливо.
Это был портрет судьи в отороченной горностаем алой мантии. В его мертвенно-бледном лице с чувственным ртом и красным крючковатым носом, похожим на клюв хищной птицы, читались суровость, неумолимость, ненависть, мстительность и коварство. Взгляд неестественно блестевших глаз переполняла жуткая злоба. Малкольмсона пробрала дрожь: он узнал в этих глазах глаза огромной крысы. Он снова чуть было не выронил лампу, когда внезапно увидел саму эту тварь, враждебно уставившуюся на него из дыры в углу картины; одновременно юноша заметил, что суетливый шум, издаваемый другими крысами, неожиданно смолк. Однако, взяв себя в руки, Малкольмсон продолжил осмотр картины.
Судья был запечатлен сидящим в массивном резном дубовом кресле с высокой спинкой, справа от большого камина с каменной облицовкой, в углу комнаты, где с потолка свисала веревка, конец которой, свернутый кольцом, лежал на полу. Цепенея от ужаса, Малкольмсон узнал на полотне комнату, в которой находился, и с трепетом огляделся по сторонам, словно ожидая обнаружить у себя за спиной чье-то постороннее присутствие. Потом он посмотрел в сторону камина – и с громким криком выпустил из руки лампу.
Там, на судейском кресле, рядом с веревкой, свисавшей позади его высокой спинки, сидела крыса со злыми глазами судьи, в которых теперь светилась дьявольская усмешка. Если не считать завываний бури за окном, вокруг царила полная тишина.
Стук упавшей лампы вывел Малкольмсона из оцепенения. К счастью, она была металлической и масло не вытекло на пол. Однако лампу необходимо было привести в порядок, и, пока он этим занимался, его волнение и страх немного улеглись. Погасив лампу, юноша отер пот со лба и на минуту призадумался.
– Так не годится, – сказал он себе. – Если дело так и дальше пойдет, недолго и спятить. Надо это прекратить! Я обещал доктору не пить чая. Ей-богу, он прав! Должно быть, у меня нервы расшатались. Странно, что я этого не ощутил; никогда еще не чувствовал себя лучше. Однако теперь все в порядке, и впредь никому не удастся сделать из меня посмешище.
Малкольмсон приготовил себе солидную порцию бренди с водой и, выпив, решительно взялся за работу.
Где-то через час он оторвал взгляд от книги, встревоженный внезапно наступившей тишиной. Снаружи ветер завывал и ревел пуще прежнего и ливень хлестал в оконные стекла с силой града, но в самом доме не раздавалось ни звука, только в дымоходе гуляло эхо урагана, а когда он ненадолго стихал, слышалось шипение падавших оттуда в очаг редких дождевых капель. Пламя в камине сникло и потускнело, хотя и отбрасывало в комнату красноватые блики. Малкольмсон прислушался и тотчас уловил слабое, едва различимое поскрипывание. Оно доносилось из угла комнаты, где свисала веревка, и юноша подумал, что это она елозит по полу, поднимаясь и опускаясь под действием колебаний колокола. Однако, подняв голову, он увидел в тусклом свете очага, как огромная крыса, прильнув к веревке, пытается перегрызть ее и уже почти преуспела в этом, обнажив сердцевину из более светлых волокон. Пока он наблюдал, дело было сделано, отгрызенный конец со стуком свалился на дубовый пол, а огромная тварь, раскачиваясь взад и вперед, повисла подобием узла или кисти на верхней части веревки. На мгновение Малкольмсона, осознавшего, что теперь он лишен возможности позвать на помощь кого-либо извне, вновь охватил ужас, который, впрочем, быстро уступил место гневу; схватив со стола только что читанную книгу, юноша запустил ею в грызуна. Бросок был метким, но, прежде чем снаряд достиг цели, крыса отпустила веревку и с глухим стуком шлепнулась на пол. Малкольмсон не мешкая вскочил и кинулся к ней, но она метнулась прочь и пропала в затененной части комнаты. Студент понял, что в эту ночь поработать ему уже не удастся, и решил разнообразить учебную рутину, устроив охоту на крысу. Он снял с лампы зеленый абажур, чтобы расширить освещенное пространство столовой, и мрак, в котором утопал верх помещения, сразу рассеялся. В этом внезапно высвобожденном свете, особенно ярком в контрасте с давешней тьмой, отчетливо проступили изображения на развешанных по стенам картинах. Прямо напротив того места, где стоял Малкольмсон, находилось третье от камина полотно, взглянув на которое юноша в изумлении протер глаза – и затем замер, охваченный страхом.
В центре картины возникло большое, неправильной формы пятно коричневой ткани, такой новой на вид, словно ее только что натянули на раму. Фон остался прежним – уголок комнаты у камина, кресло и веревка, – но фигура судьи с портрета исчезла.
Цепенея от ужаса, Малкольмсон медленно обернулся – и затрясся как паралитик. Силы, казалось, покинули его, он утратил всякую способность действовать, двигаться и даже мыслить. Он мог лишь смотреть и слушать.
В массивном резном дубовом кресле с высокой спинкой восседал судья в алой, отороченной горностаем мантии. Его злые глаза мстительно горели, а резко очерченный рот кривила жестокая, торжествующая усмешка. Внезапно он поднял руки, в которых держал черную шапочку. Малкольмсон ощутил, как у него кровь отхлынула от сердца, что бывает нередко в минуты томительного, тревожного ожидания; в ушах его стоял гул, сквозь который он слышал рев и завывание ветра за окном и далекий звон колоколов на рыночной площади, возвещавших о наступлении полуночи. Он провел так несколько мгновений, показавшихся ему вечностью, не дыша, застыв как статуя, с остановившимся от ужаса взглядом. С каждым колокольным ударом торжествующая улыбка на лице судьи становилась все шире, и, когда пробило полночь, он водрузил себе на голову черную шапочку.
С величавой неторопливостью судья встал с кресла, поднял с пола отгрызенную часть веревки набатного колокола и пропустил между пальцами, словно наслаждаясь ее прикосновением, после чего не спеша принялся завязывать на одном ее конце узел, намереваясь сделать удавку. Закрепив узел, он проверил его на прочность, наступив на веревку ногой и с силой потянув на себя; оставшись доволен результатом, судья соорудил мертвую петлю и зажал ее в руке. Затем он начал продвигаться вдоль стола, который отделял его от Малкольмсона, и при этом не сводил глаз со студента; внезапно, совершив стремительный маневр, он загородил собой дверь комнаты. Малкольмсон сообразил, что оказался в западне, и стал лихорадочно искать путь к спасению. Неотрывный взгляд судьи действовал на юношу гипнотически и намертво приковывал к себе его взор. Студент следил за тем, как противник приближается, по-прежнему заслоняя дверь, поднимает петлю и выбрасывает ее в его сторону, словно пытаясь его заарканить. С неимоверным трудом Малкольмсон увернулся и увидел, как веревка с громким шлепком упала рядом с ним на дубовый пол. Судья вновь вскинул петлю и, продолжая злобно буравить его глазами, опять попытался поймать свою жертву, и опять студенту едва удалось ускользнуть. Так повторялось много раз, при этом судья, казалось, нисколько не был обескуражен или расстроен своими промахами, а скорее забавлялся игрой в кошки-мышки. Наконец Малкольмсон, пребывавший уже в полном отчаянии, быстро огляделся и в свете ярко разгоревшейся лампы в многочисленных дырах, щелях и трещинах стенной обшивки увидел сверкающие крысиные глазки. Это зрелище, будучи порождением материального мира, слегка его приободрило. Обернувшись, он обнаружил, что свисавшая с потолка веревка набатного колокола сплошь усеяна крысами. Они покрывали своими телами каждый ее дюйм, и все новые особи продолжали прибывать из маленького круглого отверстия в потолке, так что колокол на крыше пришел в движение под их совокупной тяжестью.
Непрестанные колебания веревки в конце концов привели к тому, что юбка колокола ударилась о язык. Звон получился негромкий, но колокол еще только начал раскачиваться и вскоре должен был зазвучать во всю мощь.
Услышав звон, судья, до этого неотрывно смотревший на Малкольмсона, поднял голову, и печать лютого гнева легла на его чело. Глаза его загорелись, как раскаленные угли, и он топнул ногой с такой силой, что весь дом как будто сверху донизу содрогнулся. Внезапно с небес донесся ужасающий раскат грома, и в тот же миг судья вновь вскинул удавку, а крысы проворно забегали вниз и вверх по веревке, словно боясь куда-то опоздать. На сей раз судья не пытался заарканить свою жертву, а двинулся прямиком к ней, на ходу растягивая петлю. Он подошел к студенту почти вплотную, и в самой его близости, казалось, было что-то парализующее силы и волю и заставившее Малкольмсона застыть на месте наподобие трупа. Он почувствовал, как ледяные пальцы судьи смыкаются у него на горле, прилаживая к его шее веревку. Петля затягивалась все туже и туже. Затем судья поднял неподвижное тело студента, пронес через комнату, водрузил стоймя на дубовое кресло и сам взобрался на него, после чего вытянул руку и поймал покачивающийся конец веревки набатного колокола. Завидев его жест, крысы с визгом кинулись наверх и скрылись через отверстие в потолке. Взяв конец петли, обвивавшей шею Малкольмсона, он привязал его к веревке колокола и, сойдя на пол, выбил кресло из-под ног юноши.
Когда с крыши Дома Судьи донесся колокольный звон, у входа в особняк быстро образовалась людская толпа. Держа в руках всевозможные фонари и факелы, жители городка, не говоря ни слова, устремились на помощь. Они принялись громко стучать в дверь дома, но изнутри никто не отозвался. Тогда собравшиеся вышибли дверь и, ведомые доктором, один за другим проникли в просторную столовую.
Там на конце веревки большого набатного колокола висело тело студента, а на одном из портретов злорадно усмехался старый судья.
Персеваль Лэндон
1868–1927
Аббатство Тернли
Три года назад, перед отъездом на Восток, мне захотелось задержаться в Лондоне хотя бы на один день, и я вместо привычного марсельского экспресса, отходящего в четверг, сел в почтовый поезд, отправляющийся в пятницу вечером в Бриндизи. Многих отпугивает перспектива долгого сорокавосьмичасового путешествия через континент и, вслед за этим, гонки через Средиземное море на «Изиде» или «Озирисе» (скорость девятнадцать узлов); однако особых неудобств не испытываешь ни в поезде, ни на почтовом судне, и, если у меня нет срочных дел, я всегда предпочитаю перед очередной долгой отлучкой провести в Лондоне лишние полтора дня.
В тот раз – а пришелся он, помнится, на начало сезона навигации, приблизительно на первые числа сентября – пассажиров в Индийском экспрессе компании «Пи энд Оу» было немного, и я весь путь от самого Кале ехал в купе один. В воскресенье я с утра до вечера наблюдал голубую рябь Адриатики, тусклые кусты розмарина вдоль высоких краев дороги, распластанные белые города с их плоскими крышами и дерзкими duomo[23], серо-зеленую листву и искривленные стволы олив в садах Апулии. Эта поездка ничем не отличалась от других. Мы бывали в вагоне-ресторане так часто и просиживали так долго, как только позволяли приличия. После завтрака спали, после обеда почитывали романы в желтых обложках, по временам обменивались плоскими фразами в курительной. Именно там я и познакомился с Аластером Колвином.
Это был человек среднего роста с решительным, красивым лицом. Волосы у него начинали седеть, усы выгорели на солнце, подбородок был чисто выбрит. С первого взгляда было видно, что это человек порядочный, а кроме того, очень чем-то обеспокоенный. Особого остроумия в беседе он не выказывал, когда к нему обращались, давал самые обычные в таких случаях ответы; я бы даже сказал, банальностей он не говорил только потому, что вообще предпочитал помалкивать. Он проводил время, преимущественно склонившись над дорожным расписанием «Компании спальных вагонов», но, судя по всему, был неспособен сосредоточить внимание на его страницах. Когда Колвин узнал, что я бывал на Сибирской железной магистрали, то четверть часа беседовал со мной об этом, а потом потерял интерес, встал и удалился в свое купе. Очень скоро он, однако, вернулся и, как мне показалось, охотно возобновил разговор.
Разумеется, я не придал этому особого значения. После того как человек тридцать шесть часов провел в поезде, не приходится удивляться, что ему немного растрясло мозги. Но странный, беспокойный вид Колвина вступал в слишком явное противоречие с солидностью и чувством собственного достоинства, заметными в его облике. Особенно этот контраст бросился мне в глаза, когда я рассматривал красивые большие руки Колвина с гладкими ладонями, с широкими, здоровыми, правильной формы ногтями. Глядя на его руки, я обратил внимание на еще свежий шрам, длинный и глубокий, с рваными краями. При всем том нелепо было бы утверждать, будто я заподозрил что-то необычное. В пять часов дня в воскресенье я ушел к себе в купе и проспал там те полтора-два часа, которые оставались до прибытия в Бриндизи.
Приехав туда, мы, немногочисленные пассажиры (нас было человек двадцать), перенесли на корабль свой ручной багаж, зарегистрировали билеты, а затем полчаса бесцельно прослонялись по городу, успели узнать, что Бриндизи – место смерти Вергилия, чему не особенно удивились, и вернулись к обеду в гостиницу «Интернациональ». Припоминаю ярко расписанный вестибюль гостиницы: не хочу никому делать рекламу, но это единственное место в городе, где можно с комфортом дожидаться прибытия почтового судна. Там я и сидел после обеда и почтительно рассматривал шпалеры, увитые черным виноградом, когда к моему столику из противоположного конца комнаты прошел Колвин и взял «Il Secolo»[24], но почти сразу же перестал делать вид, что читает, повернулся ко мне и сказал:
– Могу я попросить вас об одолжении?
Вообще-то не принято откликаться на просьбы случайных знакомых по континентальному экспрессу, если знаешь о них не больше, чем я знал о Колвине. Но я уклончиво улыбнулся и спросил, чего он хочет. Оказалось, что я в нем не ошибся. Он спросил без околичностей:
– Не разрешите ли вы мне ночевать в вашей каюте на «Озирисе»? – Сказав это, он слегка покраснел.
Ничего не может быть утомительней, чем соседи по каюте во время морского путешествия, поэтому я многозначительно спросил:
– Но ведь кают хватает на всех?
Я подумал, что, возможно, его поселили с каким-нибудь грязным левантинцем и он хочет во что бы то ни стало отделаться от этого соседства.
Колвин, все еще немного смущенный, ответил:
– Да, у меня отдельная каюта. Но вы окажете мне громадную услугу, если позволите ночевать в вашей.