— Дайте почитать! — проговорила Катя, тихая, довольно инертная девочка, она было уселась на диван с книгой приключений.
Остальные тоже не выразили особого желания говорить по душам. Все и так знают друг друга как облупленных и уже представляют, кто что собирается делать после школы. Но Герман, как всегда, поддержал воспитательницу:
— Почему бы и не поговорить? Давайте!
Его слово — последнее. Выбив книжку из Катиных рук, к Антоле Ивановне подходит послушная Стася, высоко подняв свою светло-русую голову с толстой косой. Веня, вздохнув, отрывается от рисунка, который только что начала рисовать, прячет его под скатерть возле своего места за рабочим столом.
— Ну что, девочки и мальчики, — начинает воспитательница, улыбаясь, с таким видом, точно сейчас сообщит им какую-то новость. — Вы заканчиваете школу. Вы уже почти взрослые. Давайте поговорим, помечтаем! — Она возвышает голос. — О том, какими вы будете… ну, скажем, через десять лет. Ну что, представили? С кого начнем? Может быть, со Стаси?
— Будет теперь каждого трясти, как грушу! — шепчет Катя, дотрагиваясь до Вениного уха теплыми губами. Она снова держит в руках книгу и время от времени украдкой открывает, как будто хочет хотя бы насладиться самим видом непрочитанных страниц. Веня тоже нетерпеливо посматривает на скатерть, под которой спрятан рисунок.
— Ну, кем будет наша Стася?
Стася молчит, прямо держа головку с пушистыми завитками над крутым лбом. На верхней губе ее — беловатый шрам, нестираемый след автомобильной катастрофы, во время которой погибли родители и маленький братик.
— Доктором! — выпаливает Валерка. — Хирургом!
— Ну что ж, — одобряет Антоля Ивановна. — Стасе это подойдет. Представьте: она в белом халате. Пойдет ей белый халат?
Все соглашаются. Стася пользуется в группе авторитетом. Учится она на четверки и пятерки, есть в ней сдержанность, чувство собственного достоинства и какая-то потаенная грусть.
— Она будет хорошим хирургом, — негромко говорит Герман.
— Конечно. Представьте: к ней приносят больного, его нужно срочно спасти, и вот наша Стася оперирует его, спасает от смерти!
По строгому лицу Стаси пробегает облачко, она сжимает губы, равнодушно-вежливо склоняя голову в знак согласия, но Веня в какое-то мгновение вдруг понимает: Стасе больно. Ну конечно же! Ей больно от этого разговора о белых халатах, о спасенных жизнях — не спасли же ни отца, ни мать, ни маленького брата, как врачи ни старались! Не их вина, но ведь очевидно, что именно на них, на врачей в белых халатах, надеялась она в эти самые страшные минуты, когда поняла, что осталась жива! Вене хочется крикнуть: «Замолчите!», но игра уже перекинулась на других, и Стася отходит в сторону. Теперь говорят о Валерке.
— Венька, а кем ты себя представляешь? — шепчет Катя.
С другой стороны тихонько подсаживается к ним Яна, любовно поправляет подол аккуратно отглаженного платьица. Сегодня Яна надела кружевной воротничок, связанный своими руками, и это украшает ее темно-коричневую форму. Яна — великая мастерица на всякие выдумки: то как-то особенно повяжет платочек, то ловко приладит в волосы бант, то из простой ленты соорудит нечто вроде кокетливого галстучка. Голова ее всегда причесана по-особому, Яна никогда не ленится просидеть возле зеркала лишние минуты.
— Так кем ты себя представляешь? — настаивает Катя, и Веня серьезно отвечает:
— Кикиморой!
Девочки хихикают.
— Я не шучу, — шепчет им Веня. — Просто вы такие сладкие, что хочется горького. Вы такие красивые и правильные, что вам нужно пугало. Кому-то же нужно быть и пугалом!
— Тихо вы! — толкает Веню Толик. — Дайте послушать!
— А что тут слушать? — громко отвечает Веня. — То, что Герман станет изобретателем?
Герман и в самом деле сейчас находится в центре умиленного внимания Антоли Ивановны, которая даже сложила на груди пухлые руки, слушая его. Она оборачивается в их сторону, глаза ее становятся гневными:
— Рыжик, ты снова тут бунтуешь?
— Нет, я не бунтую. Я просто разговариваю.
— Ах, вы разговариваете?! Тогда выйдите… вместе с Саперной.
Яна вспыхивает, дергается, но молчит.
— Выйдите, выйдите! — настаивает Антоля Иванов-ив. — Там говорите, чтобы не мешать другим.
Веня чувствует, как горячая волна гнева и возмущении охватывает ее. Надо бы покорно выйти, тем более что на этот раз Антоля права, но Веня не сдерживается:
— Вы тут умиляетесь, что Герман будет изобретателем. Только он не машины, не приборы будет изобретать. Он будет изобретать, как… как легче и проще жить. Как обходить всякие углы. Как не трогать авторитеты.
Топкий смуглый румянец на щеках Германа становится гуще.
— Есть всякие авторитеты. И необязательно бросаться на них, чтобы чувствовать себя праведником. Особенно бросаться, как… как собака, которой дали пинка.
Все слушают их спор, и зловещая тишина повисает в рабочей комнате.
Веня не реагирует на оскорбление. Она добивается, чтобы ребята в группе поняли, о чем она говорит. Нет, не оттого затронула она Германа, что ей дали пинка, как выражается он! Просто ей непонятно: неужели пустыми словами можно запутать, затуманить все? Неужели ребята не чувствуют, что за красивой позой, за умными выражениями у Германа на самом деле совсем-совсем не то, что он говорит.
— Но нельзя служить любому авторитету. Ему нужно… его нужно проверять. Чтобы доверять ему! — отвечает она, не замечая, что невольно встала, как на уроке, когда спрашивают о чем-то и нужно отвечать.
— Значит, ты доверяешь только себе? Ты считаешь, что нужно проверять все и все подвергать сомнению? А как же с тем, что открыли до тебя? Как быть с учениками Сократа, Платона, с философией и наукой?
Герман опять, как всегда, вывернулся: разговор о себе он вывел на недоступные для Вени просторы философствования, и она чувствует, что ее выкрики, ее слова повисают в воздухе. Она пробует вернуться назад, но уже знает, что проиграла, Герман сейчас утопит ее в потоке слов! Антоля Ивановна, которая слушала их спор, открывает рот, чтобы все же выставить непокорную за дверь, но Веня в какой-то горячке доканчивает свою мысль:
— Я себе доверяю… И я тебе скажу, тебе и Валерке: если человек ощущает, что все, кто рядом, тоже люди, а не… не манекены, что им больно, и если он понимает это, то он сам — человек!
— Ничего не понимаю! — улыбается Герман. — Человек — не человек, люди… Что ты вообще хочешь объяснить?
Он прикидывается непонимающим, прикидывается ловко, чтобы ребятам надоел спор и они решили, что вот, мол, лезет в спор эта дуреха, не зная толком, чего хочет…
— В самом деле, что вы развели тут склоку? — недовольно говорит Антоля Ивановна. — Тебе, Рыжик, в последнее время все неймется. Заняли время, а давно пора ужинать.
— Нет, вы подождите! — У Вени дрожит голос. — Вы сами… похожи на Германа.
— Веня!
Это предостерегающий Катин голос. Яна испугалась, она подскочила к подруге, схватила за рукав:
— Венечка, ты что? Пошли на ужин!
— Говори, говори! — подзуживает Герман.
— И скажу! Вы холодная и злая. Вы в нас не видите людей. Вы видите только группу целиком. Для вас существует класс, а не мы!
— Вас, моя милая, тридцать, — взволнованно говорит Антоля Ивановна. — А я одна.
— И я одна! — восклицает Веня. — А вы из меня и из нее… — она показывает на Яну, которая сразу же выпускает Венину руку и испуганно замирает, — и из Кати, например, вы из нас каждой хотите сделать одну тридцатую! Я не хочу быть одной тридцатой!
— Она хочет быть единицей! — скептически бросает Герман и тут же командует как ни в чем не бывало: — Давайте-ка, братцы, на ужин!
И все начинают подниматься со стульев, с дивана, облегченно потягиваться.
— Вы! — отчаянно вскрикивает Веня, но Антоля Ивановна, теперь уже зло и настойчиво, перебивает ее:
— Ну хватит! Наслушались мы! В тебя как будто какой-то вирус упрямства вселился. Но ничего — на каждую болезнь есть свое лекарство.
Вопя чувствует, как рвущееся у нее из груди чувство возмущения возносит ее высоко-высоко, так что ухает сердце, но нельзя показывать, как ей страшно и непривычно выступать вот так, одной против всех.
— Вы лучше Германа лечите! Вы недаром его люби-те: он здорово бережет ваш авторитет! И уважением! И подарками!
Вот когда по-настоящему вздрогнула и побледнела Антоля Ивановна: в самом деле, в группе шептались — да Веня и сама как-то видела в руках Германа таинственные свертки, которые исчезали после в сумке воспитательницы. Шептались в группе о том, что родители Германа, которые поехали на два года за границу, часто присылают оттуда подарки и для Антоли Ивановны. За последний год у нее появилась импортная кофта какой-то необыкновенной вязки, перчатки, духи…
Герман, который уже пошел к двери, оглядывается. Глаза его загорелись ненавистью, он вплотную подступает к Вене:
— Ты… подкидыш! Замолчи, а то…
— Герман! — обрывает его воспитательница. — Нельзя так!
— Я подкидыш… подкидыш… — повторяет Веня. — А ты… Ты…
Толик, который уже выходил из комнаты, одним прыжком очутился перед Германом и схватил его за грудки:
— Кто тут подкидыш? Кто! Гад, я тебя…
Валерка мгновенно бросается на выручку Герману. Сцепившись с Толиком, он катается по полу, девочки поднимают крик и пытаются их разнять. Со стойки в коридоре летят портфели, с грохотом вываливается откуда-то чернильница и, ударившись о пол, разлетается на кусочки. С хрустом топчут их дерущиеся, Антоля Ивановна гневно стучит мягким кулачком о подоконник, испуганно что-то выкрикивая… Герман отбивается одной рукой от Толика, Стася старается ему помочь.
— Ты… ты завела весь этот гвалт! — кричит она Вене. — Посмотри, что с ним!
Веня скорчилась, ее трясет. Глазами она ищет Яну, но той давно уже нет в рабочей комнате. Неожиданно у нее находится защитница. Это Вера Кривель. Вера тянет Веню подальше от побоища, на ходу громко ругая Германа.
— Ты, монашка! — вне себя кричит ей Стася, вытирая Герману щеку. — Ты-то что лезешь? Тебе никогда ни до кого не было дела, а сейчас лезешь?!
Веня видит, что Стася кричит так потому, что ей плохо: она побелела, а глаза у нее испуганные, дикие. Вера же, которая всегда держалась за чужими спинами, в самом деле не вмешиваясь в мелкие дрязги, случавшиеся в группе, теперь словно ожила, она тянет Веню властно и уверенно, как взрослая.
— Ну-ну, ты Стасю не жалей, ты себя пожалей! — Легко толкая Веню в плечи, она сводит ее вниз по лестнице. — Задаст тебе Антоля перца! Что с тобой творится в последнее время?
— А что они все? Что они? То Пика, то подкидыш? Что, у меня нет имени? Фамилии?
— Есть, конечно… Идем ужинать, чего ты упираешься, как бык! — быстро-быстро, не давая Вене раскрыть рот, утешает Вера. Но та вдруг останавливается, словно ужаленная.
— А… а ведь фамилии у меня в самом деле нет! И имени также! Правда ведь нет!
— Все глупости. Есть у тебя и имя и фамилия. — Вера клонит набок голову, взор ее скользит в сторону. Маленькая, худая, с огромными голубыми глазами и резкими, почти неприятными чертами лица, она кажется старше всех в группе. Какой-то спокойной силой веет от нее, и Веня поддается искушению открыть ей наболевшее:
— Разве ж то имя? Ве-ня. Ты слышала когда-нибудь что-нибудь подобное? Нет!
— Почему же, слышала. Наша соседка, пани Аглая, когда-то в гимназии училась. Вот она на моего брата старшего — он красивый, как картинка, — так и говорила, что он как Цезарь: пришел, увидел, победил. По-латински это было так: «Вени, види…» Дальше не помню, но первое слово «вени» помню очень хорошо.
— Что же получается: у меня имя латинское? Да это не имя: «Пришел…» Может, пришовшая? — останавливается Веня.
— Пришедшая… — поправляет Вера, и девочки идут дальше.
— Наверно, так. Даже скорее всего — именно так… Возле столовой Веня останавливается.
— Верочка, ты мне все навыдумывала. Навряд ли знали латынь те… Ну, мои, эти… Ты, наверно, придумала такое слово. Ну, скажи.
— Венька, клянусь! Спроси кого хочешь. Того, кто знает. «Вени» — пришел. Значит, Веня — та, что пришла.
— Ты просто меня утешаешь, — печально сказала Веня. — Ну все равно и за это спасибо. Буду теперь хоть утешаться, что у меня латинское имя. Хотя, знаешь, может же быть и так: те, кто подкидывал меня, просто пьяные были и написали лишь бы что…
— Не мучай себя!
Верино лицо дышит добротой и сочувствием.
— Зачем думать, кто ты и зачем ты? Все мы — дети человеческие. У каждого есть своя задача, но не нам про то ведомо…
— Вера, слушай! Ты рассуждаешь прямо как старушка. Откуда у тебя такое? «Ведомо»! Как будто ты все прощаешь всем… так не должно быть, не может быть! Ты и родителям небось все простила?
Веру забрали в интернат от родителей, религиозных фанатиков, полумертвой от холода и голода. Вене, как и всем другим, они представлялись какими-то нелюдями, чудовищами, и потому, задавая вопрос, она хотела припереть Веру к стенке этим неотразимым, как ей показалось, аргументом. Но Вера отвечает спокойно и доброжелательно:
— Ну конечно, простила. Да и прощать нечего. Они же о моей душе заботились. Особенно отец. Он говорил, что я, именно я, могу стать избранницей.
— Избранницей… Чьей избранницей? — ошеломленно спрашивает Веня.
— Его, — Вера показывает на небеса.
Только теперь Веня замечает, что они, придерживая у горла воротники пальтишек, давно стоят в переулке у самой столовой, а вокруг темно, хмуро, и ветер свищет в голых ветвях. Все уже прошли, мимо них в столовую, и Вене отчего-то делается страшно и холодно.
— Ты имеешь в виду небо? Нет, я туда не хочу! Знаешь, Верка, я уж думала, что ты все это из головы выкинула, а ты…
— А что, мне тоже хочется поговорить с кем-нибудь, — вздыхает Вера. — Знаешь, как тяжело иногда…
Веня плотнее закутывается в пальто. Холодный ветер добирается до ее открытой шеи, оголенных рук. Но она готова стоять так сколько угодно: Вера, суровая Вера, от которой слова не добьешься, открывает свою душу именно перед ней, Веней! Не перед Стасей, не перед Германом или даже Яной… Правда, ей странно, что Вера, окапывается, все думает о своем давнем, жалеет родителей. Уж на что бережно воспитывали ее по приезде в интернат: раз в неделю приезжал лектор из областного общества «Знание» и проводил с нею беседы, ради Веры в пионерской комнате повесили стенд «Религия и наука несовместимы». Однажды даже Антоле Ивановне довелось прочитать лекцию на антирелигиозную тему. И хотя она безбожно путалась во всех этих исайях, петрах, моисееях и обливалась потом от напряжения, заглядывая в тетрадку, главное было достигнуто: Вера вступила в комсомол, отреклась от религии. Тогда перестал приезжать лектор, веселее вздохнула Антоля Ивановна, а стенд остался в пионерской комнате и пожелтел от времени.
— Ведь родители мои через год выходят оттуда, — продолжает Вера. — А как я посмотрю им в глаза?
Веня знает, что Верины родители осуждены за религиозное изуверство, и до сих пор она была уверена, что Вера вряд ли захочет их даже видеть.
— Но они же так с тобой обращались… — неуверенность слышится в ее голосе.
— Ну и что? — Огромные Верины глаза туманятся. — Не могу я от них отречься. Не могу, и все! Люблю отца. Он так хорошо рассказывает. И о страданиях на Голгофе, и о крестном пути…
— Неужели ты веришь… во все такое?
— Такое! — ласково и немного пренебрежительно отзывается Вера. — Эх, Венька! Прежде чем отрекаться, надо хотя бы знать, от чего отрекаешься. А ты и знать не хочешь. Но вот что… — Она наклоняется к самому уху Вени и шепчет: — Знаешь, про что я больше всего думаю? В Библии написано, что, создав все сущее, бог только после всего увидел, что это хорошо. Значит, и сам он не знал, каким же свет получится — хорошим или плохим. Как же нам-то принимать все, что им сделано? Как ты думаешь, а?
Вечером после отбоя, когда все улеглись спать и ночная дежурная отправилась к себе в кабинет, Веня тихо встала. Что-то мучило ее, горел лоб, и начинало неумолимо ломить в суставах. Какая-то нервная радость и вместе с тем беспричинная тоска томили ее. Она закуталась в одеяло и тихо побрела между кроватями. Вера, мимо которой она проходила, открыла глаза и некоторое время всматривалась в нее, потом снова зажмурилась и отвернулась к стене — наверное, она думала о чем-то своем. Стася, кровать которой возле окна, тоже не спит — закинув руки за голову, смотрит в окно, через которое в спальню струится голубовато-лимонный свет полной луны. На стекле морозные узоры — наверно, к ночи похолодало. Кажется, что стекла тоже трепещут в этом меняющемся, дрожащем свете.