— От таких, как ты, и подбрасывают! — отзывается одна из женщин.
— Ой, падает! — визжит другая.
Но Веня не падает. Она ловко спрыгивает на берег и, отдышавшись, проскальзывает в проем ограды, откуда недалеко и до интернатовской столовой.
— Вот не будешь слушаться, останешься без мамки, будешь вот таким висусом[1]! — пугает одна из женщин пятилетнего хлопчика, который с завистью смотрит вслед интернатской и не реагирует на слова матери. Женщины, остановившиеся у речки, отправляются по своим делам, втягивая головы в воротники, — сверху сыплется мелкая снежная изморозь, все гуще и гуще, и вот уже метет над речкой, над сваями короткая крупитчатая метелица.
А Веня уже стоит перед столовой. Привычные запахи вареной капусты и хлеба кажутся сейчас заманчивыми. Голод побеждает: она входит в столовую, стараясь не смотреть в сторону Антоли Ивановны, идет к окошечку, в котором белеет голова поварихи, и протягивает ей тарелку, мысленно отметая все свои заботы и тревоги. Но не тут-то было:
— Рыжик!
Веня поворачивается с полной тарелкой в руках и встречается взглядом с воспитательницей, чье щекастое лицо сейчас гневно. Низенькая, пухленькая воспитательница седьмой группы вовсе не демон зла, наоборот: она часто бывает слезливо-сентиментальной, ласковой… Но у Антоли Ивановны два конька — порядок и дисциплина, и свою группу она вынуждает соблюдать их неукоснительно.
— Где ты задержалась? Что случилось на последнем уроке?
Веня идет в угол, к своему месту, садится, ставит тарелку, которая уже начала обжигать пальцы, и только тогда отвечает с вызовом:
— А кто вам сказал о последнем уроке?
Антоля Ивановна густо краснеет. Так бывает всегда, когда она сталкивается с непослушанием. Теперь она не отступит, будет во что бы то ни стало добиваться победы. Без победы в стычках с воспитанниками не будет авторитета! А авторитет она зарабатывает так долго и упорно, что он поневоле становится еще одним коньком, еще одним кумиром, которому опа готова служить самозабвенно и истово.
— Ты мне не отвечай вопросом на вопрос! Тебя не касается, откуда я что знаю! Я спрашиваю: что случи-лось на последнем уроке?
За ближайшими столиками притихли, удивленные не-понятным Вениным сопротивлением и, можно даже сказать, вызовом. Чего она добивается? Откуда им знать, что вопрос: «Кто передал Антоле?», до которого она, пожалуй, вчера бы еще и не додумалась, сегодня кажется ей самым важным.
— А вы скажите — кто вам донес? Я тоже человек, как и вы. Могу я спрашивать?
Антоля Ивановна оглядывается, почему-то проводит языком по нижней губе, словно у нее пересохло во рту. Потом торжественно и немного зловеще произносит:
— Пообедаешь — сразу же к директору!
Веня принимается за еду. Она знает: дальнейшее будет проходить как по нотам: нотация в кабинете директора, потом еще одна нотация в пустой рабочей комнате, и все это придется выдерживать, зная, что самое главное — поездка в Ленинград — безвозвратно потеряно!
Еда застревает в горле. Десяти минут не прошло после того, как пришли в интернат одноклассники, а кто-то уже успел рассказать, что произошло на уроке. Антоля Ивановна не из тех, кому открывают душу воспитанники. Значит, тем, кто рассказывал, двигала какая-то своя заинтересованность. А какая? Неужели причиной всему сегодняшний разговор с Валеркой и Германом? Она чувствует себя оскорбленной, ей не хочется быть прежней— беззаботной и невнимательной ко всему, что происходит вокруг, довольной всем, одинаково спокойно относящейся и к доброму и к плохому.
Одинаково ли? Слушая нотацию Антоли, которая тащит ее к директрисе, она думает о себе. К выговорам Вене не привыкать. За четырнадцать лет жизни набралось их порядочно. Почти у всех девчат и хлопцев кто-то есть из родных. У Стаси — какие-то тетки, которые забирают ее на все каникулы. У Веры — старший брат. У Валерки — мачеха, зато отец родной. У Кати — мать и целая куча маленьких сестричек. У Вени же — никого. Они с Толиком — подкидыши. Их просто бросили: его в парке, ее — у двери Дома младенца, бросили — и пошли себе, не горюя.
А если бы мороз был покрепче и Толика не нашли в кустах? А если бы, если бы она не пережила ту ночь, когда лежала на пороге, брошенная и никому не нужная?! С ней-то обошлись получше, чем с Толиком: и подбросили куда надо, и на бумажке написали имя и фамилию — Веня Рыжик. Что это за имя, что за фамилия?! Ах, узнать бы, одним глазом бы взглянуть на ту, которая выводила корявыми, дрожащими буквами такое дикое сочетание: «Веня Рыжик»!
Тем временем они дошли до кабинета директрисы, и вот уже Савватея Викторовна смотрит на Веню внимательными и, несмотря на ее внешнюю строгость, все же добрыми глазами.
Очки делают ее худое лицо еще более грустным, кожа на висках слегка натянута оттого, что тяжелая коса на затылке собрана в узел и клонит голову назад. Красивая она, директриса… Почему бы мне не иметь вот такую мать? Кто-то зовет же ее мамой. Почему, не я?
— Ну так что такое, Рыжик? — спрашивает Савватея Викторовна. — Откуда такое непослушание, нежелание объяснить свой поступок?
— Скажите, а у вас есть дети? — вместо ответа спрашивает Веня.
— Что? — Савватея Викторовна удивилась. — Ну конечно, есть. А почему ты спрашиваешь?
— И кто же у вас есть — сын, дочка?
Антоля Ивановна, которая сидит рядом с директоршей, упираясь толстыми коленями в черную ножку старинного стула, озабоченно сдвигает брови и перебивает:
— Это не ты должна спрашивать, это мы у тебя должны спросить, почему…
Савватея Викторовна делает ей предостерегающий жест и отвечает Вене серьезно, как взрослой:
— Дочка, она уже взрослая. Ну и что?
«Вашу дочку небось не допрашивали вот так, вдвоем, с такой Антолей… Вашу дочку не бросали на пороге ночью… И конечно, она красивая — у такой-то матери! Дли нее вы не были пугалом, к которому приводят непослушную воспитанницу, вас она могла даже обнять…»
Веня невольно переводит взгляд на белый кружевной воротник, что украшает черное платье директорши. Неужели кто-то обнимает ее, целует — невозможно представить! Счастливица эта неизвестная дочка!
— Что ж ты молчишь?
Веня не отвечает. Она туманно смотрит на женщин, и видно, что она занята какими-то своими мыслями, не обращает внимания ни на грозный тон Антоли Ивановны, ни на строгость в голосе Савватеи Викторовны.
— Ну, видите, что делается?!
Анатоля Ивановна нервно поправляет завивку. Глаза ее краснеют.
— Недавно Толик два часа сидел на крыше, теперь она тут из себя дурочку изображает! Я вас прошу — ни в коем случае на каникулы не пускать ее в Ленинград. Пусть сидит дома!
— Подождите, подождите! — останавливает ее директриса. — Выйди, Рыжик. — Тут голос ее становится просительным, мягким. — На некоторое время…
Веня выходит, директорша с Антолей Ивановной остаются.
— Как вы думаете, что с нею? — доносится из-за двери голос Савватеи Викторовны.
— Я думаю, что это просто заскоки. Начинается переходный возраст. Она не послушалась Анфисы Павловны, мне отвечает дерзко! Если мы сейчас не обрежем ей рожки — все, пиши пропало!
— Но ведь она способная девочка. Рисует. И неплохо. Как вы думаете, не озлобим ли мы ее еще больше? Озлобить такую девочку легко…
— Ее? Такую тюхтю? Ручаюсь, она после наказания шелковой станет. Троечница, а еще нос задирает. Рисунки… Мало ли кто что может? Нет, я прошу категорически! Мой авторитет…
Веня, которая подслушивала у двери, расстроенная, тихо отходит подальше в коридор, а потом, забыв, что ее еще могут вызвать, идет к выходу.
Значит, новогодние каникулы придется провести здесь, в пустом интернате? Кто поедет в Ленинград, кого заберут свояки — а «тюхтя» будет сидеть в пустой спальне и становиться шелковой!
Погода все та же: бесконечный, выматывающий душу дождь — снег, серое пластилиновое небо и редкие тяжелые капли, что холодно щекочут шею и пробуют пробраться ниже, к спине… Веня прыгает на кирпичину, которая лежит в луже, но кирпичина переворачивается, грязные брызги летят на платье, правая туфля вязнет в глиняном месиве.
— Что, Пика, и тебе достается? — слышится со стороны.
Герман выходит из-за клуба, набросив на голову мокрую куртку. Куртка заграничная, с непонятными надписями, капли дождя блестят на ее желтой поверхности, буквы переливаются, как будто их только что начистили. Томные глаза Германа возбужденно сияют, тонкое лицо его с нежной смугловатой кожей кажется оживленным и добрым.
— Герман! — решается Веня. Забыв о луже, она пробует подойти к Герману, дергается — и вторая туфля увязает, холод сразу охватывает ногу.
— Ну?
— Я… скорее всего, я не поеду. Не поеду. Понимаешь!
— Слушай… — Оживление на лице Германа проходит, он сдвигает ровные, словно нарисованные, брови. — И тебе все же скажу: ты зря делаешь из этого трагедию.
— Как же зря?
— И винишь нас со Стасей. Стася хотела сегодня идти к Савватее.
— Правда?! — радостно вскрикивает Веня.
— Хотела. Я не разрешил.
— Почему?
— Да как ты не понимаешь? — уже злится Герман… Это ничего бы не изменило. Ничего! В ту минуту, когда ты не подчинилась Анфисе, ты уже стала нарушителем дисциплины. Ты не отдала ей записку, а мужественно съела. Первое. Второе: ты не стала оправдываться перед Антолей. Какая разница, грызло ли тебя при этом отчаяние или ты сделала так нечаянно, — все равно стала нарушителем, таким образом, твоя дерзость — посягательство на Анфисин авторитет.
Герман говорит не то всерьез, не то в шутку, и Вене кажется, что он просто дразнит ее.
— Нужно только не трогать самолюбие старших, и все будет хорошо, — продолжает Герман. — И понимаешь… когда бьет молния, не надо превращать себя в громоотвод, на том месте, куда нацеливается молния, не обязательно должна находиться ты.
— Какая молния?
— А если она ударила в тебя, — продолжает Герман, натягивая куртку на голову, — не нужно хныкать и делать из этого трагедий. Остается утешать себя тем, что в следующий раз нужно вывернуться — хотя бы в последний момент. А уметь вывернуться… о, это уже настоящая проблема. Ну, например, ты… Посмотрим, умеешь ли ты правильно реагировать на неожиданность…
Он лезет в карман. Веня не успевает ничего понять — что-то круглое, темное летит прямо в нее, мягко ударяет о лоб и залепливает глаза. Что это? На ладони остается что-то мягкое, теплое…
— Картошка, всего только картошка! — Герман отходит, чуть сгорбившись. — Вот, пожалуйста, тебе эксперимент: не смогла вовремя среагировать, хотя я только что об этом говорил. Ладно, иди, а то из-за тебя кроли без еды останутся. Кролям нес! — кричит он и прячется в дверях подсобного помещения, где держат уток, кроликов и других птиц и животных, над которыми шефствуют воспитанники. Через мгновение желтая куртка появляется в окне второго этажа и мгновенно исчезает: Герман, видимо, пошел в мастерскую.
— Эксперимент? — шепчет сама себе Веня, вытирая картофельное месиво. — Ах ты волк! Герострат несчастный! — Она кричит это, обращаясь к окну. Картофельная мякоть сжата в ее кулаке.
— Кого это ты ругаешь, Пика? — насмешливый голос Валерки окончательно выводит ее из равновесия.
— Я — пика? А ты… ты затычка! Лизоблюд! Душу Германову жвачку отдашь и не задумаешься! — Веня одним прыжком выбирается из лужи и, по-мальчишески размахнувшись, вмазывает жидкий комок в Валеркино лицо. Ошалев от неожиданности, Валерка на мгновение застывает, стоя возле лужи, а потом, опомнившись, прыжками, словно кенгуру, мчится за Веней. Но она оказывается более проворной: на одном дыхании перелетает через забор, отделяющий двор от нового микрорайона, который вплотную подступает к старым деревянным строениям интерната. Их интернат еще недавно назывался детским домом номер один, а сразу после войны он был первым в городе Домом младенца. Задыхаясь, бежит девочки между одинаковыми, еще пахнущими штукатуркой каменными домами. Валерка же, оставшись за забором, вспоминает, что Герман ожидает его возле кроликов, и отправляется назад, вытирая липкое месиво со своего лица и тихонько ругаясь.
Веня, отдышавшись, заходит в подъезд. Новый дом уже пропах салом, жареной картошкой, пеленками. На батарее пятна накипи, вода тихонько сочится из радиатора. Веня благодарно кладет руки на батарею, озябшим телом плотно прижимается к ребристой поверхности.
Кажется ей, что за последние часы она стала меньше, как будто съежилась. Как больно обидел Германов эксперимент! Раньше, пожалуй, просто бы вытерла лицо и все равно смотрела бы на Германа снизу вверх, как собачонка, с удовольствием, с тайной завистью бы переда-вала его записочки Стасе. Герман ведь и раньше говорил так же: чуть свысока, умно, как будто ему было известно нечто, недоступное ей. Почему же теперь так нестерпимо слушать его слова? Резала в них фальшь, рисовка, пренебрежение, с каким он смотрел на ребят, заставлял служить себе, восхищаться им — за что?
Вспомнилось, как Герман впервые приехал к ним в интернат. Она тогда дружила с Валеркой, помогала ему то пришить пуговицу, то зашить рубашку. Постепенно ей стало необходимым то тепло, готовность прийти к ней на помощь, которые она ощущала в Валерке. Помогал, правда, он все больше по пустякам: несколько раз вместе дежурили на кухне, и он взял на себя самую трудную работу — таскал хлеб, мыл грязные тарелки. Однажды в рабочей комнате стал ей рассказывать какую-то вычитанную историю и тут же сбежал, стоило зайти в комнату Антоле Ивановне. Как-то ночью она вышла в коридор. Там, прислонившись головой к батарее, сквозь зубы чуть слышно стонал и корчился Валерка — у него сильно болело ухо. Он не решился будить дежурного воспитателя: Веня побежала в изолятор, вскипятила воду, налила в грелку и примчалась обратно. Через несколько минут ему стало легче, он поднял голову и слабо улыбнулся: «Ты свой парень, Пика!» — и она обрадовалась так, как будто легче стало ей самой.
Теперь-то Валерка чужой, он смотрит на нее свысока, во всем копируя своего друга и повелителя… И от утраты этой маленькой искорки тепла Вене было грустно. Грустно ей было и оттого, что какой-то чужой показалась сегодня и Яна, с которой они столько лет сидели вместе и за рабочим столом, и за партой. Яна — славная, но, видно, ей трудно понять все то, что происходит сейчас в душе Вени. Взгляд ее все такой же бездумный и приветливый… Может, и она, как Валерка, скоро потянется к тому, кто сильнее, кто умнее, и где равняться с ними, сильными и умными, Вене-троечнице…
…День, когда приехал Герман, был из тех летних ненастных дней, когда нескончаемый дождь как будто устает поливать примолкшую землю и наконец уступает на время место законному владыке летних месяцев — солнцу, которое, разгоняя серую завесу туч, принимается за работу, как заботливый хозяин. И тогда выпрямляются березы, поникшие под тяжестью дождя, начинает дымиться луг, ярко, как петушиный гребень, алеет крыша из красной черепицы…
Интернатовцы только пообедали, когда перед летней столовой, где на дороге еще блестели зеркальца воды, остановились две машины. Из одной вышел какой-то мужчина и направился в кабинет директрисы. Другую, грузовую, сразу же обступили любопытные: с машиной мог приехать в их летний лагерь чей-то родственник, машина привозила продукты и газеты, а также письма. Веня тоже побежала к машине вместе со всеми, хотя к ней никто не мог приехать, письма тоже никогда не приходили ни ей, ни Толику… Германа она увидела в тот момент, когда он, откинув намокший брезент, осторожно выбирался из кузова машины. Это был невысокий худощавый подросток в коричневой замшевой курточке и синих потрепанных, с какими-то заплатками брюках в обтяжку. Кто-то из девчонок даже хихикнул, показывая на эти черные кожаные заплатки. Мальчишеский голос — Веня узнала в нем Валеркин — отозвался из толпы:
— Весь в заплатках! Он что, сюда за подаянием приехал?
Подросток дружелюбно, но с легким оттенком превосходства заметил:
— Чудак ты, старик! Чтоб ты знал, Элвис Пресли в последний раз вышел на сцену именно так…
— Плевать я хотел… на твоего Тресли! — снова крикнул Валерка, но Герман упруго подошел к своему неожиданному противнику. Валерка стоял набычившись, кулаки его сжимались, готовясь к драке.
— А что тебе не нравится в моих джинсах?
Никто из интернатских тогда еще не знал этого слона «джинсы», поэтому Валерка тоже не понял вопроса.
— А вот как получишь, тогда сразу узнаешь, что мне нравится!
— Нет, ты скажи, — не отступал Герман. — Что тебе не нравится?
— Тебе родичи не могли собрать на брюки, когда ехал сюда?
Удар был запрещенным. Неизвестно, что привело новенького в интернат, может быть, родичей у него нет вообще. Но незнакомый парень улыбнулся и, несмотря на враждебность, с которой смотрел на него Валерка, стал объяснять ему, как маленькому:
— Знаешь, старик, молодежь многих стран теперь отказывается от красивых вещей. Она считает, например, что красивые, дорогие вещи только развращают, а нужно, чтобы вещь служила человеку… Мне нравится эта теория. А ты что, против?
— Вот чешет! — выкрикнул кто-то из ребят, и все рассмеялись. К машине тем временем торопливо подошла Антоля Ивановна, позвала с собой новенького, и Веня заметила, как заулыбались Яна и Стася: значит, новенький будет в их группе! Валерка тоже почему-то пошел за Ан-толей Ивановной и Германом; шел он как потерянный — наверное, сильно пленил его уверенный, спокойный Герман! В эту минуту Веню кольнула какая-то неясная догадка или предчувствие. И сразу вокруг опять потемнело, дождь с новой силой обрушился на землю, так что все сыпанули кто куда, и только она одна задержалась перед пустой машиной, под огромной черной тучей, окаймленной по краям зловещими желтыми завитками, похожей на огромную птицу, готовую вот-вот ринуться вниз. Она рванулась бежать, и дождь промочил ее уже на последних метрах у крыльца, промочил до нитки, так что до самого вечера она пролежала в постели, потому что никуда не хотелось идти в такой день.
И все же, проснувшись рано утром, она почувствовала, что все опять стало на свое место. Ну и что из того, что Валерка вчера не заглянул к ним после ужина, не принес обещанную книжку! Она вскочила, быстро натянула еще не совсем просохшее платье, крадучись выбралась из помещения.
Прояснившееся за ночь небо было на западе еще прозрачно-синим, лимонно-розовая заря густо пробивалась над лесом, и уже намечались над ней невидимые пока лучи, образуя нечто вроде веера, расходящегося по небу. Омытые вчерашним дождем деревья возле крыльца были густо-зеленого цвета, а сосенки затканы серебристо-жемчужной паутиной, которая кругами колыхалась между ветвями. Отовсюду — из недалекого леса, с луга, что начинался за рекой, веяло могучим дыханием зелени, что привольно растет себе под солнцем, не зажатая ни город-гной теснотой, ни наступлением химии.
Легко и хорошо было на душе у Вени, когда, зажав в руке белое вафельное полотенце и зеленую пластмассовую мыльницу с куском ярко-розового земляничного мыла, она пошла к речке.
Интернат был погружен в сон, только повариха у кухни ловко секла ножом овощи, плотно обвязав клетчатым фартуком необъятную талию. Время от времени она поднимала ногу и терла ею о другую — видно, мучили комары. Выбравшись через дыру в заборе, Веня вихрем понеслась по холодному еще песку, прыгая через узловатые светло-коричневые корни сосен.
Речушка спокойно дремала в своих берегах среди зеленых листьев, кувшинок, тоненькими струйками обтекая коряги и камни, что торчали над водой. Перегородив речку, они образовали нечто вроде дамбы, отчего возле дере-пи иного помоста собралось целое озерцо, где купались интернатовцы. Здесь было по горло самому высокому парню в лагере, но во время купания воспитательницы стони и возле речки наготове, по нескольку раз шепотом пересчитывая головы бултыхающихся ребят. Интернат летом переезжал на дачу, занимая помещение школы-восьмилетки, и Вене до мельчайших деталей были знакомы и ольхи, что наклонились над дамбой, и песчаная дорожка, петляющая среди сосен, и широкая долина, что открывалась за ивняком…
Сейчас на берегу было пусто, и Веня, на ходу раздевшись, сиганула в протоку, так что несколько диких уток с гоготанием поднялись из ивняка. Тремя сильными гребками доплыв до помоста, Веня вскарабкалась на холодные, скользкие доски, добежала до мыльницы и, выгибаясь, стала натираться мылом. Еще раз окунулась в воду и только потом, не жалея усилий, стала вытираться жестким вафельным полотенцем, отчего все тело налилось краснотой. Острая радость от ощущения свежести, свободы и чего-то еще неосознанного переполняла ее. Она зажмурила глаза и застыла на помосте, вытянувшись во весь рост…
…Сейчас, стоя в теплом подъезде, она вспоминала это утро с горьким сожалением. Сожалела об утраченном равновесии, о счастье того мгновения, но она не понимала, что именно мучает ее, почему воспоминание о серо-стальном блеске воды среди кустов ивняка, о запахе мятой травы, о едва ощутимом тепле встающего солнца вызвало у нее сейчас чувство утраты? Что опа утратила, она не понимала, но было ей холодно и неуютно, хотя батареи дышали жаром и спину начинало припекать. Она стояла одна в тишине гулкого подъезда, чувствуя себя одинокой и потерянной…
Дни шли своим чередом, и группа школьников во время зимних каникул уехала в Ленинград без нее. Наверно, на этом настояла-таки Антоля Ивановна, чтобы не ронять перед воспитанниками свой авторитет. Огромный Зимний дворец с его анфиладой комнат, где блеск темных полов растворяется в сиянии фарфора, золота и эмали, а сквозь потемневший лак старинных картин пробиваются живые, звучные и словно трепещущие краски знаменитых мастеров, — Зимний дворец с его огромной хрустальной люстрой при входе и толпами бесцеремонных, шумных иностранцев, которые перекликаются через голову гида, — остался за кругом ее теперешного состояния. Еще одна потеря! Кажется, будто ее можно восполнить после. Но нет! Каждое движение души, радость или горе остаются в том единственном пласте времени, которому не повториться. Остаются и откладываются в памяти, как семена, которые сами не знают, когда прорастут. Так отложилось в Вене все, что было в давние, самые ранние времена. Почему никогда не возникало у нее желание обпить кого-то из взрослых, приласкаться к ним? Она не впала. Другие девчонки старались сесть поближе к воспитательнице, взять ее за руку: как собачонки, они терлись возле тех, кто работал в Доме младенца или интернате. Это было понятно — ими двигала могучая жажда быть любимыми, нужными, — но ведь и ей, Вене, хотелось того же. Но причина отчужденности, возможно, была в том, что когда-то, в младенческие годы, она прямо-таки влюбилась в молодую сероглазую медицинскую сестричку. Когда та заходила в группу, Веня упорно называла ее мамой, старалась обнять и ревниво отгоняла остальных детей. Может быть, именно шутки воспитательниц привели к тому, что у медсестры зародилась скрытая неприязнь к замурзанной, нескладной девчушке, которая упрямо пыталась вцепиться в белый халат и измазывала его грязными ладошками? Во всяком случае, однажды, когда Веня добралась до медсестры, занятой разговором, и по своей привычке обхватила ее за ноги, та… машинально оттолкнула малышку. Веня отлетела в сторону и больно ударилась лбом о ножку стола. Увидев кровь, медсестра побелела, бросилась к Вене, попробовала подхватить ее на руки. Напрасно. Веня отчаянно отбивалась, кричала — и так было всякий раз до того времени, пока медсестра не уехала от них.
…Шла весна. Апрель согнал снег с пригорков, растопил его в самых глубоких лесных оврагах, и весенняя вода журчала, размывая русла возле дороги, устремляясь к Городничанке, разбухшей и глубокой, которая бурлила, поднимаясь к самому мостику. Грачи, несметные колонии которых гнездились в старых тополях над речкой, оглушительно галдели с самого утра, как будто не могли нарадоваться возвращению. Над речкой, защищенные от холодных ветров, уже желтели пушистыми сережками вербы.
В тот день Веня вдоволь набегалась с Яной вдоль речки. Последнего урока не было, и всем классом они отправились на Городничанку, сидели там, разморенные весенним солнышком, гонялись друг за другом по лугу, на котором зеленела трава, и топорщились первые желтки одуванчиков. Восьмиклассники жили ожиданием экзаменов, после которых они вступали в самостоятельную, взрослую жизнь. Школы реорганизовывались, сначала воспитанников обещали оставить учиться в девятом классе, а позже было решено выпустить их в этом году. Нужно было решать, куда идти дальше, многие колебались: ремесленные училища, казалось им, не давали твердой уверенности в будущем.
Веня не принимала участия в общих разговорах. Замкнутость ее все возрастала, она явно сторонилась одноклассников, и все были вынуждены оставить ее в покое. Может быть, признанные заводилы класса — Герман и Валерка — все же чувствовали свою вину перед ней, а может, в ее взгляде, прежде бесхитростном и прямом, появилось что-то ожесточенное, непримиримое, что воздвигло стену между нею и остальными. Но в тот день она забыла обо всем — дурачилась с Яной, прыгала через речку так, что промочила туфли, а потом, возвращаясь в интернат, не успела поменять обувь — было комсомольское собрание, и она просидела, поджав под себя ноги в мокрых туфлях и чувствуя, как по телу волнами проходит озноб.
Вечером, когда группа закончила готовить уроки, Ан-толя Ивановна, ласково улыбаясь, сказала:
— До ужина еще полчаса. Мы можем поговорить по душам.
— По душам! — фыркнул Валерка, но тут же осекся под укоризненным взглядом Германа.