— Свой дом.
— Вы точно помните, что здесь его оставили? Очень неосторожно с вашей стороны.
— Мой дом снесли. — Я прошел по бурьяну, посмотрел.
— Дома тут нет, — сказал шофер. — Чего вы ищете?
— Объяснения. Ну-ка, езжайте отсюда. — Я заплатил ему. Он не уехал. Он остался на месте и наблюдал за мной. Я быстро зашагал назад, к «Кокосовой роще», ветер трепал мне волосы, хлопал рубашкой, и мне казалось, что именно так, хотя не ночью и не под грозовым небом, а ясным днем, при свете солнца, я впервые пришел на эту улицу. Ужас от неба и деревьев, и что-то толкается в ноги.
2
Тогда мне казалось, что мы сами привезли тропики на этот остров. В былые дни город оканчивался не песчаными пляжами и кокосовыми пальмами, а гнилым болотом, мангровыми зарослями и грязью. Потом землю отвоевали у моря, и люди, собиравшие устриц среди мангров, исчезли. На осушенной земле мы развели тропики. Мы сколотили наши армейские бараки, подняли наш флаг, посадили наши кокосы и живые изгороди. Между деревянными громадами с окнами, забранными сеткой, мы разбросали миленькие хижины, крытые пальмовым листом.
Мы привезли на остров тропики. А островитянам, наверно, казалось, что мы привезли им Америку. Все работали на нас. Ты спрашивал человека, что он делает; он не говорил, что водит грузовик или плотничает; он просто отвечал, что работает у американцев. Каждое утро по городу проезжали грузовики и собирали рабочих; каждый вечер грузовики выезжали с базы, чтобы отвезти их домой.
Островитяне являлись в наш кусок тропиков. Мы обследовали их кусок. В те дни ничего не было организовано. Рекламные листовки не объясняли вам, где покупать, где веселиться. Разбираться надо было самому. В барах ты начинал разбираться быстро; удовольствия мало, когда тебя бьют или грабят.
Про заведение Генри я услышал от одного человека на базе. Он сказал, что Генри держит на заднем дворе коз и иногда по воскресеньям их режет. Он сказал, что Генри тот еще тип. Это почему-то не очень вдохновляло. Тем не менее как-то в четверг вечером я взял возле базы такси и решил поглядеть сам. Таксисты знают все — так они говорят.
— Вы знаете тут Генри? — спросил я шофера. — Он держит коз.
— Остров у нас маленький, начальник, но не такой маленький.
— Вы должны его знать. Он коз держит.
— Нет, начальник, вы со мной начистоту, и я с вами начистоту. Если вы до коз охотник…
Я предоставил выбор маршрута ему. Мы ехали по старому ветхому городку: деревянные домишки, каждый на своем участке; сплошной упадок среди ярчайшей растительности. В таком городе добровольно не станешь искать развлечений; он наводил на мысли лишь о пустых послеполуденных часах. Одинаковые, тихие улочки. Одинаковые, унылые и скучные дома; очень мало народу и занимаются очень маленькими делами.
Таксист водил меня по разным комнатам, душным, занавешенным и таким грязным, что пропадала всякая охота развлекаться. В одной комнате был даже грудной ребенок. «Не мой, не мой», — сказала девушка. К тому времени, когда мы выехали на улицу, где, по словам таксиста, я мог найти заведение Генри, мне это немного надоело и таксисту надоело.
Молодой воин в поисках развлечений. Пыл угас, и, по правде говоря, я немного смущался. Мне хотелось явиться к Генри в одиночку. Я расплатился с таксистом.
Видимо, я надеялся увидеть хотя бы какое-то подобие коммерческого заведения. Я искал надпись, вывеску. Ничего не увидел. Я прошел мимо домов с запертыми ставнями к бакалее с запертыми ставнями, да и тут единственным указанием была маленькая черная дощечка с самодельной надписью, что Ма Хо имеет разрешение торговать спиртными напитками. Я перешел на другую сторону. И тут нашел то, чего мне не хватало. На доме, завешенном вьюнами, была вывеска:
Там и сям волновались занавески. Мои прогулки взад-вперед по короткой улочке привлекли внимание. Но идти на попятный поздно. Я еще раз прошел мимо Начального коммерческого колледжа. На этот раз из окна высунулся мальчишка. Он был в галстуке и хихикал. Я спросил его:
— Эй, с твоей сестрой можно договориться?
Мальчишка разинул рот, заныл, убрался из окна. За вьюнами послышались смешки. Высокий мужчина распахнул дверь с цветными стеклами и вышел на веранду. Он был сумрачен. На нем были черные брюки, белая рубашка и черный галстук. И трость в руке! Он сказал с английским выговором:
— Уходите отсюда со своими непристойностями. Это школа. Мы ищем радости в духовном. — Он строго указал на вывеску.
— Извините, мистер…
Он снова указал на вывеску.
— Черенбел. Мистер X. Д. Черенбел. Мое терпение иссякло. Сейчас я сяду и напечатаю письмо протеста в газеты.
— Мне самому хочется написать протест. Вы не знаете, где тут живет Генри?
— Здесь Генри не живет.
— Извините, извините. Но пока вы не ушли, скажите мне, что вы все тут делаете?
— В каком смысле — делаете?
— Что вы все делаете, когда вы ничего не делаете? Ради чего стараетесь?
За вьюнами опять послышались смешки. Мистер Черенбел повернулся и вбежал через разноцветную дверь в залу. Я услышал, как он стукнул тростью по столу и закричал: «Тишина, тишина». В тишине, которую он восстановил мгновенно, мистер Черенбел высек мальчика. После этого он появился на веранде с засученными рукавами и несколько потным лицом. Он, видимо, был не прочь продолжить беседу со мной, но как раз в это время из-за утла выскочили армейские джипы, и мы услышали возгласы мужчин и женщин. Пережимают по части веселья, подумал я. Приподнятость мистера Черенбела сменилась отвращением и тревогой.
— Ваши коллеги и подруги, — сказал он.
Со сдерживаемой поспешностью он исчез за стеклянными дверьми. Его класс запел: «Утихни, мой Афтон». Джипы остановились перед неогороженным участком напротив колледжа. На участке стояли два деревянных домика без веранд. Маленькие домики на низких бетонных сваях; возможно, сзади пряталось еще несколько домиков. Я стоял на тротуаре; содержимое вывалилось из джипов. Я даже понадеялся, не внесет ли и меня туда этим потоком веселья. Но мужчины и девушки только обтекли меня с обеих сторон, и, когда поток расплескался по комнатам и двору, я остался где был, на мели, один.
Ясно было, что у Генри что-то вроде клуба. Как видно, все всех знали и вели себя так, как будто это большое дело. Я стоял отдельно. Меня никто не замечал. Я сделал вид, будто кого-то жду. Я чувствовал себя весьма глупо. Меньше всего я думал сейчас о наслаждениях. И гораздо больше о собственном достоинстве.
Попасть к Генри оказалось тем труднее, что учреждение было по видимости некоммерческое. Бара не было, не было официантов. Веселящиеся просто расселись на бетонных ступеньках, которые вели с каменистой земли к дверям. Ни стола, ни стульев. Нечто напоминающее мебель я увидел в некоторых комнатах, но сомневался, имею ли право войти в одну из них. Место, очевидно, было такое, куда в одиночку не ходят.
В конце концов Генри сам заговорил со мной. Он сказал, что я действую ему на нервы и действую на нервы девушкам. Девушки — как скаковые лошади, сказал Генри, они очень нервные и впечатлительные. И, как бы объясняя положение, добавил: «А что тут есть, все перед вами».
— Тут очень мило, — сказал я.
— Подмазываться не нужно; хотите остаться — на здоровье, не хотите остаться — тоже на здоровье.
Генри пока не был типом. Он еще только натаскивал себя. Типов я не люблю. Мне с ними неспокойно, и, может быть, как раз потому, что Генри еще не был типом — работающим на публику, приветливым, но вполне разборчивым, — мы с ним так быстро спелись. Позже, когда он стал-таки типом, я был одним из тех типов, что водились с ним; разборчивыми мы сделались вместе.
Повторю: в тот первый день я прилепился к нему, чтобы сохранить достоинство. Вдобавок я немножко сердился на других за то, что они такие веселые и дружные, и боялся остаться в одиночестве.
— Мы катались, — пояснил Генри. — Маленькая экскурсия. В бухту за холмами — вы нам только ее и оставили. Не понимаю, вы вот всё говорите, что приплыли сюда воевать, а первым делом отбираете у нас пляжи. Отбираете все пляжи с белым песком; нам оставляете только черный песок.
— Вы ведь знаете этих бюрократов. Любят во всем опрятность.
— Знаю, — сказал он. — Наши тоже любят опрятность. Сколько тут народу хочет выжить меня из города — не сочтешь.
— Вроде вашего соседа напротив?
— А, познакомились с нашим Черенбелом?
— Он хочет напечатать про меня письмо в газету. Кстати, и про вас, наверное. И про ваших коллег и подруг.
— Там не все его письма печатают. Знаете — дружба народов и всякое такое. Он думает, если на пишущей машинке, так у него скорей пройдет. Скажите, чем вы ему насолили? В жизни не видел такого смирного человека, как вы.
— Я спросил у его ученика, сговорчивая ли у него сестра.
Улыбка странно сочеталась с хмурым лицом Генри. Оно было аскетического склада. Волосы он зачесывал назад, а его брюки были перевязаны на тонкой талии галстуком. В его костюме это была единственная вызывающая, франтовская деталь. Генри продолжал:
— Беда с туземцами…
Меня покоробило это слово.
— Да, с туземцами. Беда в том, что туземцы меня не любят. Понимаете, я нездешний. Как вы. Я сюда приехал из другого места. С красивенького острова, если хотите знать. На голом месте начинал. — Он обвел двор рукой. — Люди здесь ленивые и вдобавок завистливые как не знаю кто. Всё норовят меня выслать. Незаконный въезд в страну и прочее. Только руки коротки. Все местные шишки у меня в кулаке. Слыша, ли тут разговоры про Гордона? Черный, между прочим, а лучший у нас адвокат. Гордон отсюда не вылезал до истории с разводом. Большое дело. Да вы, поди, слыхали на базе.
— Конечно, слыхали.
— Ну, и когда меня немного прижимают с незаконным въездом, я иду прямиком к Гордону, как мужчина к мужчине. Секретаришки — ребята с галстуками — пробуют мне грубить, а я им только говорю: «Скажите Альфреду — его Альфредом зовут, — скажите Альфреду, Генри пришел». Тут они все рты разевают от удивления: выходит сам мистер Гордон, жмот мне руку и сильно перед всеми уважает. «Вы, — говорит, — все ждите. Я хочу побыть с моим старым другом Генри». Обратно — зубы.
— Зубы?
— Зубы. Надо мне зубы тащить — я сразу бегу к кому? К Линь Виню — китаец, между прочим, а лучше его зубного врача тут нет, — и он сразу выдергивает мне зубы. Надо иметь жизненную философию. Я вам так скажу, — продолжал он, — отец мой был охламон. Одно знал — карты, игра называлась вапи и семь сверху. Бывало, мать начнет скандалить, жаловаться: «Езекия, что ты оставишь своим детям?» — а отец ей так говорит: «Земли у меня нет. Денег у меня нет. Зато я оставлю моим детям прекрасных друзей».
— Замечательная философия, — сказал я.
— Мы все должны сотрудничать, так или иначе. Одни сотрудничают так, другие сотрудничают иначе. Мне сдается, что мы с вами поладим. Мейвис, налей человеку. Он большой говорун.
Генри все время посасывал ром с кока-колой и теперь совсем расчувствовался. Я и сам был на взводе.
К нам подошел один из американцев, ездивших с экскурсией в бухту. Его пошатывало. Он сказал, что уходит.
— Понимаю, — сказал Генри. — Война и так далее.
— Генри, сколько я тебе должен?
— Ты сам знаешь, сколько ты должен. Я счетов не веду.
— Дай сообразить. Кажется, я взял плов из курицы. Три или четыре рома с кока колой.
— Хорошо, — сказал Генри. — Вот и плати за них.
Американец уплатил. Генри взял у него деньги без разговоров. Когда американец ушел, он сказал:
— Вино не оправдание. Не верю я, чтобы человек мог не соображать, что делает. Ноги его здесь больше не будет. Он взял два плова, шесть ромов с кока-колой, пять бутылок газированной и два виски. Вот что я называю пороком.
— Это порок, и мне за него стыдно.
— Я тебе так скажу, — продолжал Генри. — Когда старая королева преставилась…
— Старая королева?
— Моя мать. Я был сам не свой. А потом увидел маленький такой сон. Как будто бы старик ко мне явился.
— Твой отец Езекия?
— Нет, бог. И говорит: «Генри, окружи себя любовью, но порока избегай». На том островке, что я тебе говорил — красивенький, скажу тебе, островок, — там была одна женщина, красивенькая, но вредная. Рожает мне пару-тройку детей и — айда жениться.
Солнце садилось. С базы из уголка наших самодельных тропиков горн заиграл отбой. Генри щелкнул пальцами, призывая всех встать. Мы встали и отдавали честь до самого конца.
— Люблю такие маленькие обычаи, — сказал он. — Хороший маленький обычай завезли вы к нам, ребята.
— А что эта женщина с парой-тройкой детей — ну, на красивеньком островке?
Генри сказал:
— Я избежал порока. Бежал как ошпаренный. Пустил слух, что я умер. Можно и так посмотреть, что я на самом деле умер. Мне не вернуться на мой красивенький островок. Нет, красивей этого. Красивенький, красивенький. Но она поджидает меня.
С улицы послышалось церковное пение.
— Деньги, — сказал Генри. — Вы, девушки, приготовили деньги?
Они, девушки, достали монетки, и вся компания высыпала на тротуар. Высокий бородатый человек в белом балахоне и сандалиях вел шестерых чернокожих девочек в белых платьях. Они пели духовные гимны; мы слушали молча.
Потом бородатый сказал:
— Братья и сестры, в подобных случаях принято говорить, что еще не поздно раскаяться. — Видно было, что он наслаждается плавностью своей речи. Выговор у него был очень английский. — Мне представляется, однако, что в наши дни это всего лишь утешительная ложь нечистоплотных проповедников, кои озабочены более счетом денег, нежели тем, что я назвал бы обратным счетом секунд перед неминуемым истреблением. — Он вдруг переменился. Он умолк, закрыл глаза, качнулся, воздел руки и закричал совсем другим голосом: — Слово Библии сбудется!
Некоторые девушки напевно откликнулись:
— Какое слово?
— Из какой части? — напевно подхватили другие.
Человек в белом сказал:
— Из той части, где говорится: если молодые будут вести себя плохо, бедствия и злодеяния пойдут по земле. Вот из какой части.
Маленький хор запел, а он стал обходить нас и собирать деньги, приговаривая:
— Не примите это на свой счет, понимаете. Не примите на свой счет. Я знаю: вас, ребята, сюда прислали защищать наш остров и так далее, но правда все равно не перестает быть правдой.
Он собрал деньги, спустил их в карман своего балахона, похлопал по карману; но на этом похлопывание не кончилось. Он похлопал каждую из своих девочек, то ли от большой любви, то ли желая увериться, что они не припрятали монетки. Потом, перекрывая их пение, скомандовал: «Правое плечо вперед!» — и, похлопав по плечу каждую прошедшую мимо него девочку, направился следом за ними к угловой бакалее. Там, под ржавым свесом крыши, хоровые упражнения продолжались.
Стемнело. Во дворе у Генри установилась атмосфера пикника. В разных комнатах готовили еду; играли патефоны. Из дальних дворов доносились звуки стальных оркестров. Ночь укрыла двор, и здесь стало совсем уютно, как на семейном празднике. Только я еще не принадлежал к семье.
Пришла девушка с сумкой через плечо. Она поздоровалась с Генри, он приветствовал ее с размашистым радушием, в котором тем не менее угадывались некоторая оглядка, почтительный страх. Он назвал ее Сельмой. Я ее выделил. Я стал третьим лишним; я занервничал.
Красота всегда меня нервирует; а в такой обстановке, перед женщиной, которую я не мог классифицировать, я немного оробел. Я не знал, какие правила действуют у Генри, между тем было ясно, что свои правила тут есть. Я был неопытен. Неопытен, повторяю. Хотя что хорошего дал мне с тех пор опыт? Как и прежде, в таких положениях и в таких местах меня бросает из крайней вежливости в крайнюю шумливость.
Сельма держалась обособленно и невозмутимо. Я подумал, что таким невозмутимым человек может быть либо от сознания своей власти, либо от сознания своей подвластности. Это не меньше чем одежда, манеры и душевное равновесие выделяло ее среди всех собравшихся во дворе. Может быть, она — девушка Генри, заместительница той, брошенной на красивеньком островке; или же принадлежит кому-то, кто еще не появился.
После очень интимного обмена приветствиями Генри представил нас друг другу.
— Он большой говорун, — сказал Генри.
— Он хороший слушатель, — сказал я.
Она спросила Генри: