Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Что значит мыслить? Арабо-латинский ответ - Жан-Батист Брене на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

По той же причине нельзя утверждать, что разум развивается в своем противостоянии образу через отказ от влечений. Если образ — это влечение (что, как признает Фрейд, он не может подтвердить, но что можно объяснить, если видеть в этом образе органический след, воздействующий на душу как движущая сила) и если без возвращения к нему полноценное понимание невозможно, из этого следует заключить, что влечение является неотъемлемым измерением всякой мысли. К тому же на это указывает идея связи, с которой мы начали. Мышление возникает как связка, ribâṭ, copulatio, соединение универсального с конкретным образом, и та же связь, как известно, выступает основным свойством влечения к жизни. Если влечение к смерти направлено на разрушение отношений, на уничтожение вещей, то «основная цель эроса — объединение и связывание». Сексуальное влечение — понятие, заменившее Lebenstriebe в позднем фрейдовском дуализме,— представляет собой силу, нацеленную на образование, сохранение и развитие живых единиц; именно это и происходит в мышлении, которое обнаруживает в себе принцип связности. Мыслить — значит составлять психические единицы, соединяющие понятие с образом, причем беспрерывно (так как индивид мыслит всё больше и больше), и всё более широко (так как он мыслит с каждым разом всё лучше). Мысль не нейтральна, не отдельна, не изолирована от всего чувственного, она воплощает в своей необходимой связи с образом живой, эротический, сексуальный импульс.

Но не исключено из процесса и влечение к смерти. Хотя счастливый человек растворяется в абсолюте истины, соединение универсального и образа, упрочиваясь, в конечном счете, как ни парадоксально, завершается их расхождением. Можно сказать, что влечение к жизни, действующее в мышлении, направляется и перекрывается принципом нирваны, под влиянием которого психический аппарат стремится сгладить индивида, утихомирить бурление его желающей энергии. В таком случае образное с его натиском в конце концов устраняется. Написано об этом немало. Так, Аверроэс в одном из своих текстов сравнивает устранение образа с тем, как Бог разбил гору Синай и превратил ее в песок, после чего Моисей произнес: «Пречист Ты! Я раскаиваюсь перед Тобой» (Коран. 7:143). Тогда можно предположить, что человеческая мысль, как и всякая субстанция, живет только для того, чтобы умереть, и ее всегда различная связь с образом является лишь способом пройти этот путь — своим в случае каждого человека. Как пишет Фрейд в статье «Влечения и их судьбы», индивид может быть понят лишь как «временный и преходящий придаток к будто бы бессмертной зародышевой плазме, доверенной ему родом»; тогда получается, что мышление странным образом, наоборот, стремится сократить этот разрыв индивидуализации вплоть до его полного устранения.

5. Правда, это уже несколько иная тема. В первую очередь нам хотелось защитить идею о том, что мышление как способность человека осуществляется при посредничестве воображения и там же, где то работает,— в месте непрерывного переплетения универсального и единичного. На этой двойственности настаивает и Аверроэс, по мнению которого, у мысли две стороны: «одна исчезает, другая остается». Оставшаяся представляет собой универсальное — над-чувственное, объективное; а та, что возникает, а затем исчезает,— это образ, посредством которого каждый их нас по-своему связывается с универсальным. Человек открывается незыблемым смыслам не иначе как через временное, нестойкое отношение. Доступ к истине дают ему только понятия, но понятия в некотором смысле живые, чье отношение к истине проникнуто ритмом хрупкого, преходящего тела. Мысль-связка, проходящая через образ, возникает на стыке нематериального и телесного, истины и желания, разума и влечения, а значит — вневременного и исторического, означающего и го́лоса.

Исходя из этого, можно ко всякой мысли, в том числе и к самой заурядной, применить то, что Музиль пишет о «подавляюще великой идее»: «она находится как бы в расплавленном состоянии, благодаря которому „я“ оказывается в бесконечной дали, а дали миров, наоборот, входят в „я“, причем уже нельзя различить, где тут личное и где бесконечное. Поэтому подавляюще великие идеи состоят из тела, которое, как человеческое тело, плотно, но бренно, и из вечной души, составляющей их значение, но не плотной, а сразу же распадающейся при всякой попытке схватить ее холодными словами». Всякая мысль в образной точке встречи полюсов подавляюще велика. Сколь угодно банальная, она сродни шишковидной железе этого необыкновенного составного феномена, о котором говорит Музиль: крошечный гигант или огромный микроб.

6. Но самое удивительное то, что эта связь сохраняется до конца, никуда не исчезает даже в мышлении мудреца. Даже если бы человеку удалось вырваться из потока, помыслить абсолютное, он не смог бы этого сделать в отрыве от образа. Ведь даже всеведущий, по словам Аверроэса, ограничен в своем знании вечного, лишен незыблемого знания, существующего в некоем внеположном нашему порядке. Он познает вечное не иначе как с оглядкой на сорные мысли, пустяки, через отрицание или зачеркивание того, что он получил в результате абстрагирования мира. Наша мысль не всегда занята вещами этого мира, ведь мыслим мы их не иначе как на основании мимолетных образов; но она не всегда занята и чистым умопостигаемым, ведь мы мыслим его не иначе как через абстрактное понятие, которое, в свою очередь, изменчиво по воле образов, служащих ему опорой.

Фреге в своей статье «Мысль» утверждает, что «когда мы мыслим, мы не создаем мысли — мы их схватываем». Исходя из сказанного выше, это утверждение справедливо и по отношению к нашей мысли об истине, и к истине в целом, каковая есть не продукт, а встреча, соотнесение вечного и преходящего. Влекомый образом, человек оказывается в момент свершения дела мысли и своего собственного существа в точке соединения одной половины реального с его другой половиной — в месте, где смыкаются заподлицо высший уровень материального порядка и низший уровень порядка нематериального. Такой человек есть существо, в котором эти два измерения пересекаются, соприкасаются. Это не делает его ангелом, но в свершении своего воображающего бытия он сам оказывается стыковкой земного и потустороннего, прозрачной средой между физическим и метафизическим. И если он, мысля, пребывает на перекрестке природы и сверхприроды, это значит, что мысли всегда, до самого конца, требуются подпорки, костыли, котурны, что сколь угодно полное осуществление человека не лишает его веса, то есть возможности остановки. Мыслить — значит связываться, и это отношение, основанное на реальности тела, времени и материи, заключает в себе постоянную возможность собственной остановки или развязки. В этом-то, конечно, и состоит его интерес: человеческая мысль всегда, до самого конца, движима возможностью собственной драмы.

7. Мыслить в отсутствии

Я подумал: я воспоминание.

Роберто Боланьо. Амулет

1. Что происходит с нашим языком, когда мы говорим о мертвых вещах? Что значит слово, которым называют умершего человека, исчезнувший вид, любую форму прошлого? Что мы, живые, говорим, стоя среди руин и призраков? Красивый ответ предложили средневековые «модисты» (теоретики модуса). Значение, утверждают они, не уничтожается исчезновением означаемого. Значение как таковое не включает в себя никакого временнóго измерения, поскольку в основе его смысла, его ratio significandi, лежит не существование вещи, внешней для нашей мысли, а способ, которым мы ее мыслим, ee modus intelligendi, избавленный от превратностей наличествования.

Но откуда берется эта независимость, а значит и устойчивость разумения? Как так получается, что мысль о вещи не изменяется и не исчезает вместе с исчезновением этой вещи? Ответ вновь требует обращения к Аристотелю и к его идее о том, что мы не можем мыслить без phantasia, то есть без предшествующего мысли — как ее условие — образа того, что́ она мыслит. Ratio intelligendi упорствует потому, говорят модисты (Боэций Дакийский, Рауль ле Бретон, Мишель де Марбе и др.), что уразумение вещи основывается на ее образах, а эти образы, с тех пор как реальная вещь их породила, остаются вписанными в одушевленное тело того, кто создает значение (и это касается не только «первооткрывателя» смысла вещи, того, кто его установил, но и всякого говорящего, кто наследует этот смысл, продлевает его жизнь и, надо полагать, реактивирует исходные образы в отрыве от их чувственного истока). В общем, когда вещь утрачена, остается ее образ, из которого и происходит понятие, создающее значение.

А если так, то что дает спасение смыслу? Образ, понимаемый как автономный след. Так, слово всегда имеет одно и то же значение, что бы ни происходило с res, потому что оно обозначает вещь не такой, какая она есть, какой она существует, а такой, какой она постигнута, то есть такой, какой она воображена (fantasmée), то есть ускользающей не только от конкретной материальности (это происходит и в ощущении), но и от непрерывного присутствия. В таком случае о чем мы говорим, когда говорим о поверженном, пропавшем реальном? О том же, что и прежде, до его пропажи, ведь оно всегда приобретало значение не иначе как на основании своего образа, что снимает вопрос пусть не о существовании этого реального (первое столкновение с ним всё же требовалось), но о его временности.

2. Это рассуждение модистов о значении снова выводит к мысли. Если можно говорить об исчезнувшей вещи, так как сохраняется образ, обусловливающий ее смысл, то можно и мыслить о распавшихся, уничтоженных вещах, продолжать думать о существах, которых уже нет, ведь мы разумеем их на основе образов, а эти образы не исчезают или, по крайней мере, восстанавливаются.

Однако опора на непреходящий образ не только повышает и увековечивает ценность мысли. Что, согласно этим авторам, особенно подчеркивается образом в отношении к вещи? Отсутствие. Конечно, phantasia порождается действием ощущения, но если есть образ, когда есть образ, вещи здесь больше нет, она уже не присутствует, и образ есть постольку, поскольку ее здесь нет, даже если она и продолжает существовать. Вопреки аристотелевской традиции, образ вещи здесь, скажем так, появляется, когда движение чувственного прекращается, в его приостановке, в его де-реализации, так что мышление, коль скоро оно опирается на воображение, не только обеспечивает понимание вещи несмотря на ее отсутствие, но и сразу схватывает ее через ее отсутствие, в самом ее отсутствии.

3. Примечательно то, что этот парадокс определяет естественное состояние мысли. Образ, отделившийся от материального присутствия, возникает не только для того, чтобы восполнить исчезновение вещи, появляется не только после того, как она исчезла, но и вмешивается во всякую мысль как субститут, свободный и от присутствия, и от присутствующего. Мы не мыслим сначала присутствующее, а затем, через образ,— напоминание о присутствующем. Всякая мысль свершается через отпечаток-напоминание, каковым является образ.

Это опровергает расхожее мнение о силе dictio. Считается, что словом мы спасаем реальное, как будто мы спасаем людей нашими воспоминаниями о них, пока они существуют для нашей памяти. Как будто жизнь, выживание, сохранение смысла служит ответом на гибель вещей. Как будто мыслью, словом можно воскресить то, чего больше нет, вернув дыхание и трепет тому, что ушло безвозвратно. Будь так, мыслить, называть значило бы призывать (évoquer), то есть вызывать духов (если следовать этимологии), воскрешать мертвых: мысль, способная оживлять, была бы заклинанием.

Но то, что было сказано выше, наводит на чуть ли не противоположную и крайне неожиданную мысль, которая могла бы объяснить все наши печали. Слово, поскольку оно приобретает значение через образ, то есть через отсутствие, расписывается под исчезновением вещи, заверяет прекращение ее присутствия. Слово опустошает (absente) мир. Оно не удваивает реальность, но прибывает в исхождении. Мы можем верить, что словом оберегаем вещи, но на самом деле мы мыслим их через образ не иначе как в непосредственной форме затмения. Слово не лечит от смерти. Оно есть своего рода смерть. Слово развеивает, устраняет, ведь оно появляется, опираясь на образ, который изымает вещь из присутствия. Так почему же, хотя вещи больше нет, я могу ее мыслить и говорить о ней? Потому что я всегда ее мыслил как уже не существующую. Образ сразу же вывел вещь из режима существования, присутствия, временности. Слово, всякое слово, есть слово о вещи, уничтожаемой самим значением. Любое понятие, как воображенная мысль, есть схватывание уже исчезнувшей вещи. Нам кажется, что нужно напрячь мысль, чтобы вспомнить, что было. Но это бесполезно. Мысль сама есть воспоминание. Она по определению ностальгична.

8. Приобретать

Вспоминай.

Тот, кто обретает, с каждым обретением теряет.

Анри Мишо. Угловые опоры

1. Мыслить — значит приобретать. Все средневековые авторы это знали, повторяли, по-своему трактовали. Разум работающий — это разум приобретенный.

При всей банальности это верное утверждение. И речь не о том, чтобы противопоставить представлению о врожденных способностях идею, что человеческий разум изначально — чистый лист, и что лишь потом, совершенствуясь, пожиная плоды опыта, постепенно развиваясь, он приобретает знания. Мыслить можно научиться, если захотеть. Но приобретенный разум в средневековом понимании — это нечто иное.

Эта идея возникла в арабских переводах текстов Александра Афродисийского, величайшего и самого влиятельного из греческих экзегетов Аристотеля. Идея Александра состояла в том, чтобы выявить в деятельности человеческой мысли основополагающую роль «Бога», Перводвигателя Вселенной. Этот Перводвигатель он уподобляет как «деятельному» (agent) разуму, который Аристотель упоминает в трактате «О душе», объясняя с его помощью способность разума к абстрагированию, так и «внешнему» разуму, о котором речь идет в трактате «О возникновении животных», где Аристотель довольно загадочно утверждает, что способности души будущего ребенка уже присутствуют в семени отца и что «только разум входит извне (thurathen)».

Идея Александра, выраженная в его трактате «Об уме», соединяет эти два аристотелевских понятия и заключается в том, что для приведения в действие человеческой мысли необходимо вмешательство внешнего божественного разума. Чтобы мыслить вещи мира, абстрагировать их формы из материи, нужно предварительно — и это парадоксально, так как тут же как будто сам собой напрашивается summum, — постичь чистый акт, каковой есть Бог, то есть интериоризировать его, принять его в себя посредством мысли о нем. Однако арабский перевод всё переворачивает, добавляя одно-единственное слово. Разум «извне», который человек вбирает в себя, становится разумом, «приобретенным извне»; так то, что было всего-навсего толкованием, порождает новую реальность: чтобы мыслить, как будут отныне говорить, необходим приобретенный разум.

2. Приобретенный разум — это, прежде всего, божественный, или деятельный, разум, который входит в нас. Он входит в нас, когда мы его мыслим, а мыслим мы его сразу, так как мысль о нем дается, преподносится и дарует нам способность совершать наш мыслительный акт самим. Иными словами, вся умственная деятельность предполагает эту непосредственную открытость небесному разумению, эту исходную проницаемость (порог, проходимый в детстве), основополагающее и непроизвольное приятие перворазума или чего-то равного ему, в совершенствовании чего человеческая душа обретает свою способность абстрагировать.

Красивая идея, переворачивающая наше привычное представление о мышлении. Ведь мы привыкли думать о нем как о явлении, хоть и вызванном внешним раздражителем, но внутреннем, эндогенном, формирующемся в границах мозга. Идея приобретения говорит об обратном. Еще до встречи с объектом всякая мысль есть мысль извне, космическая по существу. Если мусульманская догматика осуждает в суфизме идею ḥulûl, вселения, вхождения, врождения божественного в человека, то философия, mutatis mutandis, то есть де-теологизируя эту идею, уже не страшится ее. Мыслить — значит быть пронизанным, нагруженным, и это принципиально. Ничто не берет свое начало в средоточии или одиночестве Я, и в этом глубокий смысл сравнений мысли со светом. Согласно аль-Фараби и Аверроэсу, подобно тому как мы воспринимаем цвета не раньше, чем увидим свет, заливающий нас, мы мыслим вещи не раньше, чем постигнем, вберем в себя сам принцип всякой мысли.

Иначе говоря, человек — не единственное мыслящее существо во Вселенной, не гапакс в неразумном бессмысленном мире. Помимо того, что его окружает (бесчисленные формы мышления животных), всё мыслит и над его головой; и если эфирные шары, несущие планеты, суть живые существа, движимые разумениями, восходящими к неподвижному двигателю, то человек входит в мышление лишь как субъект этой гигантской ноосферы.

3. Причем, приобретенный разум обозначает у Аверроэса не только вхождение в нас трансцендентного разума, дарующего нам способность мыслить, и даже не только ту единичную связь, что устанавливается с этим первопринципом каждый раз, когда мы мыслим в обычной жизни (ведь ничто никогда не является делом одного только человека, всякая мысль в этом монолитном мире есть содействие, слаженный сговор, всеобщая мобилизация Вселенной): приобретенный разум — это прежде всего разум итоговый, космический разум, ставший на пике нашей духовной жизни нашим разумом.

В самом деле, человеческий разум не вовлечен в бесконечный прогресс: у него есть своя высшая точка, заключающаяся в познании всей Вселенной. Эта истина всего сущего, всегда актуальное понимание этой истины, и есть «Бог» или «деятельный» разум, и именно ему наша мысль уподобляется, насколько это возможно, на пике своей активности. Приобретенный разум — это название состояния высшей зрелости, в котором наш разум, свободный от помех и прорех, становится не чем иным, как истинное мышление о реальном. Приобретенный разум, как утверждает в своих поздних сочинениях Аверроэс, есть разум извне, полностью ставший нашей собственной формой, определяющий наше бытие. Человек в этом состоянии не имеет ни способностей, ни нехваток; он мыслит, «подобный Богу», самой мыслью всеведущего и всегда действующего разума, который им повелевал. Отныне меняется его место во Вселенной. Меняется его статус. До этого пассивный и подчиненный, он становится активным и главным: «необычайный модус бытия»,— заключает Аверроэс.

4. Приобретение есть процесс постепенного постижения человеком Истины (которую воплощает трансцендентный разум), по мере того как его знания о мире возрастают. Как человек это делает? Воображая. Мысль исходит из образа и понимается только в отношении с образом. Это и есть та связь, что сплачивает понятие и образ. Но образ — это не просто место изъявления мысли и не просто ее партнер. Поскольку это мой образ (одновременно индивидуальный, то есть полученный через мое тело, и личный, то есть возникший под моим относительным контролем), понятие, из него вышедшее и от него зависящее, тоже принадлежит мне. Это мое понятие, так как это понятие моего образа. Оно обладает универсальным, общим измерением, одинаково значимым для всех и во все времена, но вместе с тем оно мной подписано, я приписываю, вменяю, присваиваю его себе в силу права собственности на образы, которые потребовали его возникновения. Образ — это наша мета, поставленная на мысли, подобно тому как наносят клеймо на кожу своего животного. Истина одна, говорит Аверроэс в своем «Рассуждении», но пути к ней могут быть разными (философия, религия). Да, истина одна, но каждый с ней связывается по-своему, путями своих образов достигает понятия.

Латиняне в большинстве своем не примут этого и будут опровергать аверроистскую идею о том, что мысль возникает у человека исключительно на основании деятельности его воображения, а не на том основании, что индивид с рождения имеет в распоряжении свой разум — способность своей души, форму своего тела. А между тем это сильная идея. Способность мыслить сама по себе не принадлежит никому, будучи исконной способностью всего вида, которую каждый в период своей недолгой жизни оживляет и делает в определенной степени своей благодаря работе своего воображающего тела. Неужели всё дело в добавленном слове? «Мне всё равно,— ответ аверроиста XIII века,— ведь это и зовется мышлением».

5. И всё же приобретение остается двусмысленным присвоением. Человек приобретает понятие через образы в своем теле, но, приобретая его своим уникальным путем, он одновременно лишает себя индивидуальности. «Тот, кто обретает,— пишет Мишо,— с каждым обретением теряет». В нашем случае мыслящий обретает общее и теряет нечто от образа, который обеспечивает ему доступ к этому общему. В этом смысле понятие образует точку осмоса между собственным и общим, место пересечения единичного и универсального. Индивид оставляет свою мету на понятии и придает своей мысли стиль, особую окраску, но в то же время универсализируется вплоть до анонимности.

Из этого следуют неявные, но важные политические выводы. Аверроэс располагает «людей суждения», то есть философов, на вершине общества. В некотором роде всё делается и должно делаться для них, ради них, и это главный критерий оценки города. Благим является то общество, которое порождает мысль, максимум мысли, позволяя людям получить максимально возможный доступ к истине через религию (что делает по-настоящему возможным только ислам). Но это совсем не означает, что общество подобно пирамиде, на вершине которой назходится группа индивидов. Дело в том, что философы, понимаемые как совершенные мыслители, индивидами уже не являются. У них есть тела, мы их видим, они одеты, они говорят и перемещаются в общественном пространстве, но, поскольку они философы, они уже не есть эти конкретные тела. Философы есть совершенные мысли, а совершенная мысль не имеет имени.

Общество, иначе говоря, не служит какому-то классу людей на основании того, что они самые одаренные и, в качестве образцов, самые ценные. У общества есть вершина, но мысль на этой вершине уже не является чьей-то, связанной с кем-то мыслью, она уже не опирается на тело и на опыт этого тела, на его жизнь, историю и путь в истории. В противовес идее постоянного связывания в некоторых текстах можно найти предположение, что всё это в конце концов исчезает. Совершенная, сбывшаяся мысль — это мысль, прошедшая через тело, им произведенная, вышедшая из него, но в конце своего пути уже не имеющая субъекта, опоры: она существует уже не как мысль конкретного индивида. Совершенное мышление — это уже не конкретное сознание, не удел конкретного разума, не контакт с конкретным взглядом. Философ — не конкретный человек. Он — вид, действие вида, его торжество.

9. Лицо, рот, язык

1. Одно из самых известных повествований в мусульманской традиции связано с ночным путешествием (isrâ’) Пророка и его вознесением на небо (mi‘râj). В нем рассказывается о том, как Мухаммед, ведомый ангелом Джибрилем, в одну ночь перенесся на дивном крылатом звере с женским лицом из Мекки в Иерусалим, а затем оттуда взошел по небесам к Богу. Есть две самые известные версии этой широко распространенной в исламской литературе истории: первую приписывают Ибн Аббасу, двоюродному брату Мухаммеда, вторая изложена в книге «Лестница Мухаммеда». В суфизме эта история стала совершенным образцом духовного опыта, экстаза, но и философия ее подхватила — не для того, чтобы описать прорыв духа, грядущую жизнь и конечные цели, но в первую очередь чтобы ответить на вопрос о том, что есть человек и что значит мыслить.

Об этом заходит речь в тексте Ибн Туфайля «Живой, сын Бодрствующего». В своем рассуждении о том, что́ мыслитель, будучи на необитаемом острове, способен созерцать в наивысшей точке своего интуитивного познания, Ибн Туфайль подхватывает головокружительную формулу, которая в апокалиптической традиции служит для характеристики одного из ангелов, встреченных Пророком на пути его вознесения. Что видит Хай ибн Якзан, философ-самоучка, в небесах над своей головой? Дивное создание, существо-мириаду, одно- и многоликое одновременно, с семьюдесятью тысячами уст, каждые из которых — с семьюдесятью тысячами языков, и все прославляют «Бога», Истинного.

2. В этом довольно привычном для ислама образе нет ничего ужасающего. Он не похож на гидру, которую упоминает Марсилио Фичино, обличая в своей «Платоновской теологии» учение Аверроэса о едином Разуме, этом «монстре» с бесчисленными органами и конечностями, чья «голова сохраняется, а ноги отсекаются и вновь вырастают». В теологии существо с семьюдесятью тысячами лиц — это Ангел, и в тексте Ибн Туфайля оно обозначает то, что в философской традиции, идущей от Аристотеля, зовется деятельным Разумом, то есть, для арабов, низшим проявлением Разумности космоса, которое отвечает за мир внизу и от которого напрямую зависит жизнь людей.

Как хорошо понимает герой Ибн Туфайля, чей опыт в данном случае применим ко всем, удивительно то, что природа человеческого существа не может быть постигнута вне связи с этим вышележащим сводом. Человек не сливается с Богом (иначе как в состоянии опьянения), но если у него есть свое бытие, в том числе разумное, то оно не существует изолированно, как полная и ограниченная реальность, будучи возможным лишь как производное или объемлемое. Что есть индивид, зависящий от существа с семьюдесятью тысячами лиц? Своего рода фрагмент, частица этого Ангела, осколок этого деятельного Разума.

«Если бы самость семидесяти тысяч ликов,— рассуждает Ибн Туфайль,— могла распадаться на части, мы бы сказали, что человек — одна из них». Человек есть часть деятельного Разума, создающего единство истинного в действии, или, скорее, человек был бы его частью, если бы этот Разум мог разделиться. Выходит, что антропология возможна лишь в сослагательном наклонении. Это не метафора, говорящая о человеке, а аподозис из нереального протазиса, вывод из нереальной предпосылки. Находясь по эту сторону Разума Вселенной, человек приближается к его целокупной сути не иначе как через своего рода фикцию, которая подчеркивает его инаковость, отличие, но не его замкнутость и внеположность. Только при посредстве «если бы» мы можем обрисовать его очертания: если бы Разум, начальствующий над человеком, был разделим, человек мог бы служить его образчиком; если бы человек не был произведен, порожден, он был бы равен Разуму; а если бы человек не был, родившись, связан с определенным телом, то он не был бы производным. Такова гипотетическая и вечно возобновляемая природа человеческого существа: человек — побочная часть космического Разума, порожденная путем присвоения контингентному телу.

3. Но что есть эта часть существа с семьюдесятью тысячами лиц, семьюдесятью тысячами уст у каждого лица и семьюдесятью тысячами языков в каждых устах? Она есть одно из этих лиц, одни из этих уст, один из этих языков. Мы начинаем улавливать смысл художественного описания Ибн Туфайля. Деятельный Разум сам по себе не имеет частей, он есть сама истина мира в неделимой форме, но, уподобляя его этому существу, состоящему из мириады лиц, Ибн Туфайль указывает на его матричное измерение, на принципиальную для него способность к приумножению, фрагментации, то есть на способ его функционирования в том случае, когда он задействуется индивидами. Деятельный Разум, мысль Целого, одушевляется лишь тогда, когда разделяется между всеми мыслящими,— вот откуда идея о том, что он состоит из лиц, уст и языков. Если человек есть воплощенный разум, то этот разум сродни языку, который склоняет своим отношением к собственному телу протоязык, каковым является Разум всего человеческого рода. Деятельный Разум — тот самый Ангел — подобен языковой матрице, предшествующей разделению языков, а каждый индивид — ее вавилонизация, без всякого оттенка кары и хаоса.

Что всё это значит для мышления? Если человек-разум — это язык, идиома, принцип или форма для возможной речи, то мысль, опирающаяся на единичный организм и его образы, есть его конкретное осуществление. Она не откровение, не текст, ниспосланный свыше и просто излагаемый, она — взятие слова, частичное, поочередное, она — дифференцированное хождение языка, позволяющее обрести свой голос каждому. И если этот голос, если эти открытые уста, каковые мы есть, «превозносят неустанно Истинное Единое», как пишет в конце своего текста Ибн Туфайль, если это не беглая реплика, не слова, брошенные на ветер, не крик, если наш голос по существу «теологичен», то он всегда будет — в широком смысле отношения с наиреальным из реального — теологией, имманентной телу.

10. Соединяться

1. В одном из своих посланий андалузский философ Ибн Баджа делится с другом, визирем Ибн аль-Имамом, своим страхом никогда того больше не увидеть. Ведь он обременен хлопотами, он странствует далеко, в непредсказуемом мире, и смерть легко может разлучить его с другом. В его словах, однако, нет никакой грусти, нет прощальных фраз, трогательных, но бесполезных. Напротив, перед нами взвешенный философский ответ на проблему удаленности одного тела от другого и, что еще более важно, полного разрыва связи между телами в момент смерти. «Дарить иду»,— говорил Анри Мишо, обращаясь к своей больной подруге; то же самое, но по-своему сказал Ибн Баджа. Вопреки мучительному расстоянию между двумя людьми, вопреки разлуке — не исключено, что окончательной, можно тем не менее отстаивать идею встречи, воссоединения. Каким образом? Сочинив письмо о разуме и мысли. Почему так? Потому что мыслить — значит соединяться.

2. Арабский глагол ittaṣala означает быть соединенным, связанным, сопряженным с чем-то или кем-то. Существительное ittiṣâl — соединение или сцепление. Оба эти слова будут переведены на латынь парой coniungere (или coniungi) и coniunctio, но также и менее ожидаемой парой continuari и continuatio — понятиями, обозначающими непрерывность, как у линии без разрывов или у гладкой ткани без складок. Соединиться — значит заполнить пустоту, уменьшить, а затем совсем устранить разрыв.

Понятие «соединения» («jonction») в науке о душе или психике практически ничего не говорит современному человеку. Это связано с удивительным феноменом устаревания, затрагивающего все парадигмы. Веками существует слово, вобравшее, как кажется, в себя всё, всё к себе стягивающее, служащее и проблемой, и ключом, но вот оно сходит со сцены и больше никому не интересно. Так произошло и со словом «jonction». В арабских текстах о мышлении оно главенствует чуть ли не на каждой странице, является обязательным для всех философов; они были бы удивлены, не найдя его ни в наших книгах, ни в наших речах, ведь для них, какими бы ни были оттенки их рассуждений, мышление — это вопрос ittiṣâl.

3. Необходимо отказаться от представления о мышлении, которое сосредоточивает его действие в теле. Мы уже видели это и говорили об этом. Мысль не сводится к делу индивида, головы, мозга, она не есть некий феномен — буря или тихое море — внутри черепа. Всякая мысль включена в обширные пределы, в пределы всего космоса. Всякая мысль подразумевает Всё, задействует не только индивида, его органы, его объекты, его непосредственное окружение. Если бы мыслящий страдал от этого, он был бы трагическим героем: всё мыслит и строит козни, лишь бы заставить мыслить его. Ведь он — существо под влиянием, он претерпевает природу, он подвержен воздействию небес, а также Перворазума, всё созидающего. Мысль человека не вмещается в его сознание, она есть точка сжатия, от которой расходятся поистине вселенские ответвления.

В этой схеме разум, называемый «деятельным», занимает исключительно важное место. Арабские философы считают его низшим из небесных Разумов, передающих и сопровождающих действие Перводвигателя мира, и поэтому именно он, по-видимому, непосредственно ведает делами людей и порождением мыслей. Говоря, что мыслить — значит соединяться, мы имеем в виду прежде всего это соединение. Мышление для нас есть приобщение к Разуму Вселенной, возложенному на наши плечи.

4. Это соединение приобретает различные формы. Как мы видели в связи с идеей приобретения, оно является одновременно и предпосылкой, и целью. Как предпосылка, оно обусловливает интеллектуальные операции индивида. Если мысль задействует определенные способности человека, конкретное тело, те или иные объекты, значит всякое мышление возникает не иначе как через отношение к некоему внеположному, обособленному Разуму, к внешнему, чья актуальность ложится в основу человеческого действия. Пример со светом, приведенный нами, отлично это иллюстрирует. Мы воспринимаем цвета, когда приметы вещей попадают на наши зрачки, но увидеть их мы можем только при свете, исходящем от солнца или иного источника. Мы видим, следовательно, только при освещении извне; то же самое происходит и здесь: человек, поддерживаемый действием космического Разума, мыслит только с опорой на внешнюю Мысль, которая, пусть и смутно, служит ориентиром, образцом, лекалом, если прибегнуть к портновской метафоре.

Но соединение — это также и цель. Мыслить — значит соединяться всё плотнее, вплоть до полного слияния. То есть чем больше мы мыслим, тем шаг за шагом подходим ближе к этому Разуму, к этой истине мира, тем менее он становится внешним и более — тем, что определяет наше бытие. В конце этого пути, говорит Аверроэс, мы уже не мыслим через этот Разум, а постигаем его — его, каковым и являемся, мысля.

5. Но как это происходит? Ибн Туфайль оспаривает идею духовного слияния, так как признавать ее значит, по его мнению, говорить на языке тел. Там, где есть соединение, есть и разрыв, множественность, починка, срастание, и всё это предполагает материю, объем, протяженность, которых порядок духа должен быть лишен. И всё же вместо того чтобы сожалеть о несовершенствах нашего слишком плотского, слишком человеческого словаря, мы должны отстаивать идею физичности мысли.

Ittiṣâl, переводимое на латынь как continuatio, появляется в «Физике» Аристотеля как перевод греческого слова sunechès, «непрерывность». Аристотель описывает различные способы связи двух тел друг с другом, проводя различие между касанием, смежностью и непрерывностью. Смежность — это следование, дополненное касанием. Оно имеет место, когда две вещи не только следуют друг за другом, но и соприкасаются краями. Непрерывность, в свою очередь, возникает тогда, когда эти края соединяются, сливаются воедино. Две вещи, вначале будучи смежными, входят в непрерывность, когда границы, которыми они соприкасаются, сходятся в одну. Вот что такое ittiṣâl — непрерывность, понимаемая как соединение смежных вещей.

Это требует прививки, врастания, что хорошо понимал Аверроэс. Непрерывность возникает между двумя смежными вещами, когда между ними имеет место уже не просто контакт, стык, но когда их края сходятся воедино, то есть перестают быть краями. Эта идея принципиальна, она предполагает, что ittiṣâl уже является формой соединения, при котором точки стыка, соприкосновения исчезают, как проборка нитей делает невидимым шов. Для этого необходимо, чтобы края, которыми две смежные вещи соприкасаются, уничтожились. Именно это понятие используется. Непрерывность возникает при объединении смежных вещей, что, в свою очередь, достигается за счет уничтожения их общих, соприкасающихся краев. И поскольку эта непрерывность поначалу может быть лишь частичной, установление соединения представлет собой fieri unum, adunatio, становление одним, состоящее не в переходе от разделенности к союзу, а в переходе от минимального союза к полному единству.

6. В мышлении происходит до некоторой степени то же самое. Соединяться — значит сливаться воедино с Разумом, так же как две вещи входят в непрерывность. Вначале это означает «соприкасаться» и умножать точки соприкосновения. Воображать и, через образ, смыкаться с истинной гранью понятия, каковая есть универсальное. В таком случае Разум есть целокупная Истина, к которой человеческий разум присоединяется и с которой он постепенно сливается в своем отношении к фрагментированному реальному. Это особого рода движение, в котором разум индивида наращивает познающую часть своего существа, подобно тому как вода, нагреваясь, постепенно насыщается горячими частицами. Возможно, человеческое мышление как таковое и заключено в этом движении соединения с миром, которое требует умножения общих черт, коими являются в нас образы вещей. Но хотя союз необходим, эти образы обречены на постепенное исчезновение. Итогом процесса является полный акт космического Разума, в котором образ более не участвует, так что соединение завершается уже за пределами индивидуального — в разуме, который мыслит самой мыслью Вселенной.

Так, пожалуй, мог бы сказать Ибн Баджа, доводящий соединение до полного единства. Мыслить — значит не только связываться с высшим Разумом, который позволяет нам абстрагировать, постигать понятия, выносить суждения. Мыслить — значит стать этим Разумом, как если бы в совершенном акте зрения видящий уже не просто воспринимал бы что-то в свете, но стал бы светом сам. Блаженный, коим является совершенный мыслитель, уже не находится, сколь угодно непосредственно, перед объектом, сколь угодно великим. Подобно свету, позволяющему глазам видеть, а вещам — появляться, он есть то, что позволяет разуму мыслить, а миру — быть мыслимым. В этом смысл вдохновенного послания Ибн Баджи, его прощального откровения. Став «светом», уподобившись абсолютно единому Разуму, блаженные сами суть «одно», они соединяются в умопостигаемом, теряя всё индивидуальное, что привело их к нему. Ибн Баджа обещает своему другу не встречу, а слияние. В последнем шаге к свершению число и различие исчезают. У мыслящего уже нет alter ego, ибо нет ни alter, ни ego.

11. Необходимость острова

Мы не принадлежим к тем людям, которые начинают мыслить лишь в окружении книг, от соприкосновения с книгами,— мы привыкли мыслить под открытым небом, на ногах, прыгая, карабкаясь повсюду, танцуя, охотнее всего в одиноких горах или у самого моря, там, где даже тропинки становятся задумчивыми.

Ницше. Веселая наука. § 366

1. Представим себе человека на необитаемом острове. Представим вместе с Ибн Туфайлем, что родился он на этом острове самопроизвольно, под солнцем, из толщи забродившей глины. Ребенок одаренный, его ждет великое будущее. Он одинок, хотя его воспитывает газель и окружают другие животные. У него нет ни родителей, ни других родных, он не говорит, не умеет читать, он лишен общества, религии, закона, но он умен и хочет всё познать.

Кто он? Само название сказания, переведенного в XVII веке с арабского на латынь, дает ответ: Philosophus autodidactus. Это человек природы, философ-самоучка. Так Европа Нового времени стремилась подчеркнуть значимость пробуждения разума — открытого, изобретательного, растущего — перед лицом обескураживающего и вместе с тем восхитительного опыта реального. Человек на этом острове — это tabula rasa, но очень способная: он испытывает себя, окружающую среду, камни, живых существ, небо и черпает из природы объединенное знание, становящееся всё более глубоким и основательным. Вначале чистый лист, человек наблюдает, исследует, задается вопросами, устанавливает в мире связи, порядки, уровни, выявляет — повторим: с помощью одного лишь своего разума — причины, выстраивает их иерархию, восходящую к общему принципу. Вот что авторы Нового времени хотели подчеркнуть в первую очередь.

Однако в сказании следует видеть иной смысл. В самообучении важен не столько путь открытий, приключений разума, который идет на ощупь и набирает силу, сколько то, что им руководит, толкает его на этот путь, то есть отсутствие всякого обучения или просвещения, того, что арабы называют taʿlîm, а латиняне — doctrina. Если человеку суждено всё открыть самому, то как раз потому, что он ничем не наделен и ничему не обучен за неимением книг и учителей. Мыслитель-самоучка — это человек без учения, философ без учителя.

Как это понимать иначе, нежели вкладывая в формулу наши нововременные ценности — свободу, восторженную открытость, дверие к случаю, возможность быть самим собой, быть новым? Если этот самоучка лишен поддержки знаний, которые мог бы передать ему учитель, и тем не менее стремится получить эти знания, значит он сам должен обеспечить себя тем, что пытается постигнуть. Лишенный наследия, он оказывается первопроходцем, основопложником, Я без сверх-Я, тем, кто не имеет наставника и потому сам должен очертить круг своих познаний. Эта способность основоположения по-арабски называется ḥads. Независимый мыслитель-первопроходец на необитаемом острове — это человек интуиции.

(Человек, то есть мужчина, интуиции? Философ? Ученый-самоучка? Действительно, история повествует о мальчике, но в одной из рукописных версий текста Ибн Туфайля этот рассказ начинается весьма неожиданно, и даже если эти строки ошибочны, тем более что дальнейшее повествование их опровергает, они переворачивают всё с ног на голову: «Рассказывают наши благие предшественники, будто есть среди островов Индийских, что под экватором, некий остров, на коем человек может появиться на свет, не имея ни матери, ни отца, и что будто растут там некие деревья, приносящие плоды в виде женщин». Миф известный, но нам стоит поразмыслить о том, какие выводы следуют из него в данном случае. Возможно, не мужчина родился из толщи глины на этом острове «аль Вак-Вак», а женщина — плод человеконосного дерева. Возможно, мыслящий был мыслящей, философ без учителя был женщиной.)

2. Авиценна, описывая в автобиографии путь своего обучения, от первых шагов до постижения всех наук, пишет (не без самолюбования, что, впрочем, простительно гению): «О каком бы вопросе он [учитель] мне ни говорил, я представлял его лучше, чем он. Так я изучил у него простые положения логики, а что касается ее тонкостей, то в них он и сам был несведущ. Затем я взялся самостоятельно читать книги и изучать комментарии, пока не закрепил знание логики. Таким же путем [я изучил] книгу Евклида: выучив из ее начальной части пять или шесть фигур под его руководством, всю остальную часть книги я принялся изучать самостоятельно. Потом я перешел к „Альмагесту“, и когда я, окончив его вводные части, дошел до геометрических фигур, ан-Натили сказал мне: „Читай и решай их самостоятельно, а затем показывай мне, чтобы я разъяснил тебе, что [ты понял] верно, а что неверно“. Он был человеком, несведущим в этой книге, и [потому] я взялся изучать ее самостоятельно. Сколько было сложных фигур, которых он не знал до тех пор, пока я не изложил и не объяснил ему!.. Укрепившись в науках логики, физики и математики, я вновь обратился к [изучению] метафизики <…> Когда я достиг восемнадцати лет, я завершил [изучение] всех этих наук».

Необычайно одаренный ученик, каким был Авиценна, выполняет здесь функцию реального примера, довода в пользу возможности особого доступа к знаниям. Для человека познать — значит построить силлогизм и получить его средний термин, однако не все люди в этом деле равны. Некоторые — большинство — нуждаются в обучении, в наставнике. И учатся они нелегко, непременно под руководством учителя, проводя много времени за книгами. Другие, напротив, одарены интуицией и могут учиться самостоятельно, но эта способность, благодаря которой они не нуждаются в наставнике, различается в степени. На нижней ступени стоят те, кому интуиция внушает немногие вещи и не слишком быстро, а на вершине — те, кто наделен интуицией с лихвой и схватывает всё почти мгновенно. Такой человек — редкое существо, он — пророк, и, как говорит Авиценна, «принцип обучения, передаваемого людям, должен исходить от него». Интуиция обретает в этом исключительном человеке свою чистую форму, не похожую на кропотливое познание, или fikr; по своей силе она подобна мысли без размышления, мгновенному постижению всей полноты истины. Авиценна признает ее высшей способностью души и называет святым или священным разумом (qudsî). Если говорить в религиозных терминах (Коран 24:35), человек, обладающий qudsî, подобен маслу, готовому светиться даже без соприкосновения с огнем.

3. Наш одиночка на острове — не пророк. Чтобы достичь знания, ему необходима целая жизнь, он не может рассчитывать на откровение. Его жребий — исследование, вопрошание, продолжительное размышление, даже своего рода борьба, ведь ощущения и образы осаждают его ум, мешают сосредоточиться. Но всё же в своем одиночестве он — человек интуиции и потому основоположник.

Арабский термин для интуиции — ḥads, что передается на латыни как ingenium — талант или гений, понимаемый как природный склад. Близкое к ḥads слово — dhakâ’, латинская subtilitas, чуткость или проницательность. Почему эта способность, всеобъемлющая, но в то же время не пророческая, так важна? Потому что всё к ней восходит. Можно познавать посредством обучения, но, по правде говоря, пишет Авиценна, всякое учение сводится к интуициям, «открытым теми, кто ими обладает (arbâb tilka al-ḥudûs) и затем передает тому, кто учится». «Всё знание возникло интуитивным путем, — замечает он в другом месте, — поскольку, хотя всякий человек получил знания от другого, был тот, кто предшествовал всем остальным, тот, кто не всегда опирался на знания других: вначале был кто-то, кто познал мгновенно».

Мыслитель на острове — это человек начального понимания, что служит предпосылкой всякого обучения. Помимо религии, независимо от нее это понимание выступает основой, без которой не может обойтись наука. Всякое знание, всякая передача знания происходит в пространстве, открытом, пусть сколь угодно давно, некой протомыслью, которая не была получена, усвоена, но была сообщена как отправная точка, а не как передаточное звено. Всякая мысль заключает в себе интуицию, полученную без посредника, без нагрузки внешнего человеческого руководства. Всякая мысль нуждается в самоучке, готовом воспринять спонтанное знание. По утверждению Декарта, чтобы обосновать знание, нужно заняться метафизикой «хотя бы раз в жизни». Остров, затерянный где-то в мире,— географический эквивалент этого единственного раза.

4. Но почему всякое обучение восходит к интуиции? Зачем нам потребовалось постулировать существование первых учителей, великих умов, которым не пришлось, как всякому ученику, развивать свои способности и привычки мышления? Нам ответят, что это необходимо в силу эпистемологических причин, что знание должно быть способно само себя подтверждать, без чего человечество, от урока к уроку, спотыкаясь, ходя по кругу, бесконечно возвращалось бы к неведомому началу, к невозможности проверки в этом мире того, что оно считает познанным и готовым для передачи другим, то есть к неудовлетворенности мертвой очевидностью.

Это не самый удачный ответ. Если нужно, чтобы в начале цепочки существовали, могли существовать первые учителя, то потому, что человечеству в вечной Вселенной постоянно угрожает гибель, оно даже обречено периодически вымирать. Авиценна доводит до крайности то, что Платон (в «Тимее») и Аристотель (в «Метеорологике») говорят о катаклизмах, циклически обрушивающихся на Землю под влиянием звезд. Смертны не только цивилизации, но и само человечество. Авиценна упоминает в своей «Книге о животных» о возможности пандемии, распространяющейся по воздуху, а латинский перевод этого текста вносит в него толкование, внушающее идею о том, что люди, все без исключения, могут вымереть, если откажутся от деторождения. Человечество может погибнуть по своей воле, и не из-за угасания желания, а из-за всеобщего воздержания, отказа от секса и детей.

Об этом прямо говорится в другом отрывке «Книги исцеления (shifâ’)», где подчеркивается добровольность соития и испускания семени, а значит и логическая возможность их прекращения. Но Авиценна указывает не только на то, что возможен контроль над рождаемостью вплоть до полного отказа от нее, но и на то, что регулярно случается всемирный потоп, не оставляющий в живых ни единого человека, отсуда следует необходимость первых учителей. Коль скоро человеческий род должен продолжаться, никогда, вопреки бедствиям, не исчезая окончательно, нужно предусмотреть условия его возобновления (возможного в рамках теории самозарождения жизни), и так как люди суть разумные существа, среди них должны быть те, кто одарен интуицией и чье знание станет основой для знания других.

Что в таком случае олицетворяет остров, если говорить о мышлении? Что значит этот рожденный из ила человек интуиции, у которого нет ни книг, ни учителей? Благодаря способности порождать из земли матрицу человечества, пережившего катастрофу, остров — это место возобновления вида, которому грозит исчезновение, но это еще и место возобновляющегося вновь и вновь основоположения всякой науки, всякой мысли, понимаемой как постижение истинного. Остров кажется плывущим, но на самом деле он — твердая земля. Он спасает человечество, позволяя людям возрождаться даже тогда, когда повсюду вокруг их вид уничтожен без остатка; и кроме того, рождая философа без учителя, остров сберегает саму мысль.

Планета Солярис в одноименном фильме Тарковского по роману Станислава Лема — это планета-мозг, материализующая мрачные фантазии тех, кто к ней приближается. Здесь остров — это остров-мысль. Не то чтобы остров, мыслящий всё и вся, но остров, где человек рождается и возрождается без отца и матери, где человечество защищено от потери смысла и подрыва истины. А человека, который там живет, зовут Хай ибн Якзан, что по-арабски значит «Живой, сын Бодрствующего». Быть может, учитывая его миссию, следует дать ему иное имя. Он подобен «призрачному свету», которым лампа, включенная всегда, освещает театр. Он — маяк.

12. Становиться

Быть всем

Будь водой, мой друг.

Опустоши свой ум. Будь бесформенным, беспредельным, как вода.

Если ты нальешь воду в чашку, она станет чашкой. Нальешь ее в бутылку — она станет бутылкой. Нальешь ее в чайник — она станет чайником. Вода может течь, а может крушить.

Будь водой, мой друг.

Брюс Ли. Шоу Пьера Бертона. 1971

1. Есть слова, которые кажутся пустыми, так как употребляются сплошь и рядом и подходят для всего. Так в латыни произошло с fieri, что значит «становиться», хотя в ранних текстах его иногда приходится принимать за глагол «быть». В арабском это ṣâra.

2. В трактате Аристотеля «О душе» есть фраза, которую комментируют едва ли не чаще всех прочих: «некоторым образом (pos) душа есть (esti) всё сущее» (431b21). Чем это объясняется? Тем, что человеческая душа, познающая мир, принимает в себя формы всех вещей, как ощущаемых, так и умопостигаемых, и уподобляется этим формам. Это усвоение можно рассматривать как завершение становления, и в другом отрывке Аристотель говорит о присутствии в нас разума, который «становится (ginesthai) всем» (430a14–15).

Такое прочтение хорошо тем, что позволяет понять нюанс в формуле о том, что душа некоторым образом есть всё сущее. Помимо того, что на душу воздействуют формы вещей, причем только формы, она, возможно, есть все эти вещи в том смысле, что становится ими. Обратить внимание здесь нужно на принципиальную податливость, пластичную всевозможность человеческой души. Как только душа начала чувствовать и разуметь, она есть своего рода ничто, которое может стать всем. Она пребывает перед Вселенной, претерпевает ее и, так сказать, проглатывает, как гостию; она помещает внешнее внутрь, воспринимает его формы, а затем изменяется, преобразуется в них сама. Что восклицает мистик аль-Халладж в экстазе? Я — Истина. Что говорит мыслящая душа, претерпевая вещи? Я становлюсь миром. Возвышенная скульптура. Правда, всё это — скажет Авиценна — лишь поэзия.

3. По мнению Авиценны, душа не становится тем, что она воспринимает, если это нечто иное, нежели она сама; среди прочего, это означает, что она не становится тем, что мыслит. Важно, хотя этому обычно не уделяют внимания, что обоснование этого опровержения выходит за рамки психологии и обнаруживается на территории физики. Если разумная субстанция не становится — в формальном смысле — своим объектом, всеми внешними вещами, а затем и всем миром, то потому, что в целом, в плане бытия и движения одно никогда не становится другим. Природа, конечно, изменчива, ничто в ней не стоит на месте, существа меняют свою форму, исчезают, появляются, но, строго говоря, совокупность всего, что имеет место, не может пониматься (во всяком случае, в полной мере) как становление.

Примером может послужить всё что угодно: вода, воздух, минерал, живое существо. Если вещь «становится» чем-то другим, что это может значить? — спрашивает Авиценна в своей «Книге о душе» (входящей в состав его труда «Исцеление»). Либо имеется в виду, что вещь покинула свою форму, лишилась ее и приняла другую, но в таком случае мы имеем дело не со становлением, а с возникновением нового: была одна вещь, потом ее не стало, она исчезла, и возникла в результате полной реконфигурации другая вещь. Либо же имеется в виду, что первая вещь сохраняется, но тогда, если новой вещи не появилось, значит не было становления (поскольку невозможно стать несуществующим), а если она появилась, то становления тоже не было, ведь первая вещь продолжает существовать и сохраняет отличие своей идентичности. Так или иначе, утверждать, что одна вещь становится другой, бессмысленно.

Выходит, если можно признать, что мыслить — значит изменяться, то это нужно правильно выразить. Либо меняются свойства мыслящей души, и тогда мы имеем дело лишь с акцидентным порождением: душа не становится другой вещью, по существу она остается той же, но начинает существовать иным способом, то есть изменяется ее состояние, ḥâl. Либо само ее существо претерпевает переворот, вплоть до уничтожения, и тогда речь уже идет о субстанциальном порождении: душа не стала другой вещью, но другая вещь возникла в результате ее разрушения.



Поделиться книгой:

На главную
Назад